3 июня, Варшава

С варшавского вокзала меня отконвоировали в Генштаб, чего я и боялся, где передали какому-то полковнику. Полковник назвался Эугениушем Скшиньским, он расточал любезные улыбки и даже велел накормить меня, что было очень кстати – в вагоне я грыз галеты, твердые, как кость, да запивал их горячей водой, убеждая желудок, что он имеет дело с душистым чаем.

Настроение у меня поднялось, а час спустя, когда мою персону доставили в Бельведерский дворец, я и вовсе повеселел[9]. До меня наконец дошло, по какой такой надобности я потребовался в Варшаве. Меня хотел видеть Пилсудский!

Надо полагать, «начальнику государства» нужен был не двадцатилетний санитар, а «польский Калиостро» – хоть мои выступления в берлинском паноптикуме и в цирке Буша не принесли мне мировой славы, но интерес у «почтенной публики» возбудили-таки.

Ожидая «аудиенции» в огромной приемной, я не волновался. Успокоился. Смерть мне грозить перестала, а уж маршала я как-нибудь распотешу.

Признаться, я поражался, до чего же изворотливо оказалось шляхетское чванство – поляки пели осанну «Первому Маршалу Польши, Создателю возрожденного польского государства, Воскресителю Войска Польского, Великому Вождю и Воспитателю народа»!

Да, так и писали газеты, захлебываясь от верноподданнических чувств. «Великий, мощный, молчаливый, будто сфинкс, погруженный в раздумья, выкованный из гранита. Маршал Юзеф Пилсудский – любовь и гордость народа!»

И вот он передо мною, «Великий Вождь»: меня провели в большой кабинет, где за столом сидели два длинноносых генерала, незаметный человек в штатском и он, маршал Юзеф Пилсудский.

В обычной своей серой куртке стрелка и серо-голубой фуражке-мацеювке, с пышными черными усами и тяжелым взглядом из-под насупленных бровей, маршал больше всего напомнил нашего соседа в Гуре, арендатора Здзислава. Тот такой же был – крепкий, основательный и властный.

Взгляд у Пилсудского был не просто тяжел. Он, чудилось, гнул и ломал, подавляя волю. Смотреть маршалу прямо в глаза было трудно, но я смог.

Видимо, ему это понравилось – в выражении маршальского лица я прочел одобрение.

– Я слышал о вас от Витольда, – сказал Пилсудский и сделал небрежный жест рукой, – это дипломат[10]. Он был на вашем концерте в Варшаве. Вам удалось удивить Витольда, а это, скажу я вам, непросто. Вы читали мысли… Как вы это делаете?

– Не знаю, – честно признался я. – Представьте себе страну слепых, куда попадает обыкновенный зрячий. «Как вы можете видеть предметы, не пощупав руками?» – спрашивают слепцы. «Да я просто вижу их!»

– А что значит «вижу»?

– Хотел бы я знать…

– Ну, это ничего, – добродушно пробурчал Пилсудский. – В отличие от Витольда не я хожу на ваше выступление, пан Мессинг, а вы пришли ко мне. Хотя найти вас было нелегко, вы хорошо спрятались! – Устроившись поудобнее, он продолжил: – У меня пропал серебряный портсигар, но не в цене дело – он дорог мне как память. Найдете его?

Я глубоко вздохнул. Обычно, когда человек, которого я жду, или любой прохожий, еще далеко, но приближается ко мне, я слышу… Нет, не так. Я каким-то образом ощущаю его мысли, они становятся слышны мне как бы в голове – о, это очень трудно описать, а объяснить еще труднее.

Сначала мысль воспринимается как неразборчивое бормотание, но чем ближе человек, тем яснее его «голос».

Но когда я иду в толпе или стою на сцене перед переполненным залом, мысли сотен людей путаются друг с другом, мешаясь в прерывистый гул, вычленить из которого одну отдельную телепатему очень и очень трудно.

Иногда мне это удается, помогает настрой и сосредоточение, но легче всего просто взять человека за руку – телесный контакт как бы замыкает этого зрителя на меня.

В кабинете сидело всего четверо, но я здорово устал, разнервничался – как тут сконцентрируешься? А просто так подойти к маршалу и шляхтичу и взять его за руку?

Еврей-санитар в мятой форме лапает Великого Вождя!

Да еще через стол… Я внутренне содрогнулся.

И вспомнил почему-то доброго, хоть и настырного профессора Абеля, которому я был обязан тем, что стал выступать с «психологическими опытами».

Абель, как и всякий немец, был материалистом. Он с ходу отверг мои идеи о психодинамическом поле мозга, назвав их завиральными и дилетантскими. «Энергия мозга вытягивает едва на 12 вольт, о каком поле может идти речь?» – горячился он.

Я не спорил с ним и кротко соглашался.

«Это не чтение мыслей, – уверял меня Абель, – а, если так можно выразиться, «чтение мускулов»… Когда человек напряженно думает о чем-либо, клетки головного мозга передают импульсы всем мышцам организма. Их движения, незаметные простому глазу, тобою легко воспринимаются, Вольф. Да, ты часто выполняешь мысленные задания без непосредственного контакта с индуктором. Здесь указателем тебе может служить частота дыхания индуктора, биение его пульса, тембр голоса, характер походки…»

Я только кивал, словно китайский болванчик. Да, конечно, наблюдательность – это важно. Зачем зря «расходовать нерв», когда румянец на щеках, испуг или невольное движение «дают подсказку»?

Вот и генералы, составившие компанию Пилсудскому, позволили мне «прочесть их мускулы» – каждый из них хоть раз да глянул влево. Там висела портьера, задергивавшая высокое окно.

Я молча прогулялся к окну, и отдернул портьеру.

– Вот ваша пропажа, пан маршал, – сказал я, передавая Пилсудскому тяжелый портсигар с гравировкой.

Маршал хмыкнул только, убирая «пропажу» в карман.

– Говорят, вы и будущее прозреваете, пан Мессинг? – сощурился он.

– Иногда, пан маршал, – сдержанно ответил я, догадываясь, какой вопрос последует.

Шла война с Советской Россией, и поляки то переходили в наступление, то поспешно отступали.

Пилсудский носился с идеей Междуморья, рыхлой конфедерации Польши, Белоруссии, Украины, Прибалтики, Венгрии, Румынии, Чехословакии, Югославии и Финляндии. По сути, это была все та же старая мечта о Речи Посполитой, раскинувшейся «от моря до моря», поэтому-то сей проект был встречен весьма кисло всеми, кроме поляков.

А вот у Ленина размах был куда большим – Земшарная республика Советов! Он потому и немцам полстраны отдал с легкостью: знал, что скоро Красная Армия перейдет в наступление и вернет не только Украину с Прибалтикой, но и Польшу. И в Берлине зареет красный флаг, и в Париже, и в Лондоне…

Конники Буденного и красноармейцы Тухачевского шли в бой с одним залихватским девизом: «Даешь Европу!»

Это был сильный противник, однако польские генералы относились к командарму с презрением: дескать, что нам какой-то бывший поручик, вылезший в «красные маршалы»!

– Чем закончится война с Советами? – прямо спросил Пилсудский.

– Войско Польское скоро победит, – ответил я осторожно, – но до этого полякам придется отступить чуть ли не до самой Варшавы. Тухачевский, хоть и допустит тактическую ошибку, очень опасен.

– Это мальчишка! – фыркнул один из генералов. – Поручик! Он всю войну просидел в плену у немцев! Откуда ему было набраться опыта?

– Тухачевскому ни за что не удастся выбить наши полки из Киева! – надул щеки другой.

Я сдержался и промолчал, хотя обида жгла меня: оба чина смотрели на меня с глумливыми усмешками, и даже не телепату были ясны мысли этой парочки в генеральских погонах – дескать, жиденок-шарлатан случайно нашел портсигар, а теперь дурит нам головы всяким вздором.

Тогда я ощутил некую внутреннюю щекотку – мне до боли, до содроганья захотелось совершить маленькую месть и проучить генералов, отстегать их за глупый гонор и заносчивость.

Я был раздражен, да что там – взбешен. Обычно сильные эмоции мешают мне сосредоточиться, но холодная ярость, напротив, удесятеряет мою силу.

Хватило нескольких секунд.

– Пан маршал, – спросил я, – могу ли я сказать кое-что почтенным панам?

Пилсудский был хмур и задумчив и лишь кивнул.

Глядя в глаза тому из генералов, что сидел ближе ко мне, я сказал:

– Пан генерал зря скупает акции украинских сахарных заводов. В Киеве, Житомире, Херсоне и Одессе будут править большевики.

Лицо у генерала забавно вытянулось, челюсть у него отвисла, выказывая крупные зубы, желтые от курева, а смотрел ясновельможный пан на меня так, словно увидал перед собой ожившего покойника.

Переведя взгляд на генерала, сидевшего поодаль, я проговорил:

– Пани Малгожату смущает разница в возрасте, сильно смущает.

Чин побагровел и закусил пегий ус, а Пилсудский хмыкнул.

Ему понравилось, как я уел офицеров.

Штатский не думал обо мне плохо, ему я ничего не открывал, но он сам не сдержал любопытства. Поерзав, штатский вежливо спросил:

– А мне вы не можете что-нибудь… э-э… сказать?

– Пусть почтенный пан не беспокоится насчет своей дочери, – ответил я. – Она непременно поправится. Ей уже лучше.

Увидеть больную девушку, лежавшую в постели, было легче всего – передо мной сидел отец, переживавший за ее здоровье.

– Как он мог узнать, что моя Басюня больна?! – воскликнул человек в штатском.

Насупленные генералы промолчали, а Пилсудский попросил оставить нас одних. Все покинули кабинет, и маршал спросил:

– Пан Мессинг, вы можете открыть мне мое будущее?

– Попробую, – сказал я без большой уверенности, поскольку прилив силы вполне мог смениться спадом.

Усевшись напротив Пилсудского, я закрыл глаза и сделал несколько медленных глубоких вдохов, погружаясь в сумеречное состояние, когда раскрывается подсознание и то странное, что сидит во мне, обретает имя действия.

– Пан маршал проживет долго, – глухо сказал я, открывая глаза, – в почете и славе. Пан маршал будет министром и премьер-министром. Будет нелегко, но пан маршал справится.

– Сколько именно лет я проживу?

– Пятнадцать, пан маршал.

Пилсудский кивнул.

– Пан Мессинг, не хотели бы вы продолжить службу в Варшаве?

Я понимал, что маршал не доброту свою проявляет, ему просто хотелось иметь меня под рукою, но и мне это было на руку (каламбур получился!).

– Хотел бы, пан маршал.

* * *

Так закончился этот длинный-предлинный день, один из тех, что влияли на мою судьбу. Пилсудский определил меня писарем при штабе, вот я сижу и пишу – уже палец болит, и это я еще опустил всякие подробности. Как меня вели под конвоем по Варшаве. Что я видел, о чем думал…

Положу себе за правило открывать дневник лишь тогда, когда надо будет сделать запись о действительно интересном, важном. Возможно, такое со мной будет случаться по разу в год, ну, так что же? Иные мечтают о такой жизни, когда ничего не происходит.

Все! Хватит. Устал.

Загрузка...