В музее городского поселка Октябрьский Гомельской области можно увидеть такие цифры:
«Перед войной жителей в Октябрьском районе было – 32 тысячи.
В конце 60-х годов – 25 тысяч».
Нечто подобное расскажут вам и Минщина, и Витебщина (бывшие Логойский и Бегомльский, Россонский и Освейский районы), и другие места Белоруссии.
Выполнять свой план «обезлюживания», «освобождения жизненного пространства на востоке от населения» фашисты начали с первых дней войны.
Но особенно зловещий размах это приобрело на исходе первой военной зимы на Октябрьщине.
Гомельскую область мы выбрали для записей в 1971 году потому, что лето было тогда сухое. Знали по Брестской и Гродненской областям, где уже побывали, что добираться придётся до самых дальних деревень, оно, пусть и подсушенное, приподнятое мелиорацией, а всё-таки – Полесье…
Хотя и знаешь, что Беларусь – нефтяная республика, и уже не первый год, но, очутившись в тех местах, будешь снова и снова искать глазами вышки, огромные баки – такое всё необычное здесь, среди густой полесской зелени.
Немного в стороне – обязательные газовые факелы.
Знаешь, что это дорогая, «нерентабельная» красота, а не смотреть – не можешь.
И смотришь по-особенному: своими, но уже и не только своими глазами. Такое ощущение, что ты уже видел это полыхание под полесским небом, но в те годы – ночное, тревожное… Один из нас партизанил как раз на Полесье, но дело здесь не в его личной памяти, а в той памяти, которую мы собираем и с которой скоро и неизбежно сживаешься, как с собственной.
Люди из огненных деревень…
«Я не из этой, но тоже из огненной деревни», – сказала нам витебская крестьянка. И сколько их в Белоруссии, деревень, которые страшно, жутко породнил огонь! «Я – тоже…»
Не одному, пожалуй, человеку ночные отблески мирных газовых факелов нефтяного Полесья не дают заснуть. Потому что видится тогда и такое:
«…Снаружи подожгли нас. Вот взяли так, брызнули на этот клуб – и этот клуб пошёл гореть. И вот один наш… Он в окно, в раму как дал и вылетел с сыном. Сын был вровень с ним. И ещё женщина… Они, как летели ключом через это окно, дак немцы по ним очередь выпустили – те, что у железной дороги лежали. Они бежали все, как гуси какие, ключом, так они все и полегли, эти люди. А я сзади, из окна выпала, и тут канавка ж была, и кустики были такие…»
(Тэкля Яковлевна Круглова из городского поселка Октябрьский.)
«…Подожгли Ковали. На этом моменте. И мужчины эти позалезают на крышу, смотрят и видят, как ловят детей и бросают в огонь…»
(Матруна Трофимовна Гринкевич из деревни Курин Октябрьского района.)
«Тот край деревни занятый, а наш ещё свободный. Мы и пошли на посёлок, что у самого леса. Потом в ольшаничек. И тут нас, може, баб пятнадцать лежало, в этом ольшанике. Уже упали и лежали. Не видели, как они жгли, как убивали, только слышно – сильно кричали, народ кричал. Не слышно, что она там одна говорит, только: «А-а-а!» Только голос идёт, идёт голос. А потом и всё – онемели…»
(Ганна Сергеевна Падута из Лавстык Октябрьского района.)
«…Я отползла так, може, метров сто от деревни и лежу в жите… Я далековато была от них, оттуда, где их там жгли, – метров, може, четыреста… Лежу я и слушаю, а их там из автоматов – та-та-та-та – строчат, строчат из автоматов, как завели уже в хату… А потом вижу – горят уже хаты, и деревню всю осветило. Видно стало, а уже темнеть собиралось… А потом, когда утихло всё, я тогда в жите встала, вернулась на свою усадьбу и позвала, може, где кто есть. А никто не отзывается, только скот ревёт, да коты мяукают, да собаки лают…»
(Катерина Даниловна Крот из Лозок Калинковичского района.)
Это всё в наших людях очень уж близко, и звать не надо, на самом кончике памяти:
«Когда так всё тянется, – говорила нам женщина в деревне Костюковичи Мозырского района, – думаешь, может, это уже кончилось. А как снова, вот так напомнят… Кажется, что снова начинается…»
Те тысячи километров, которые молодой шофёр Коля Сулейка накрутил на колёса обкомовского «газика», пока мы ездили по Гомельщине, если перенести их на карту, вытянутся в ломаную линию, на концах и углах которой Гомель – Речица – Калинковичи – Мозырь – Лельчицы – Петриков – Копаткевичи – Озаричи – Октябрьский… И если это считать стволом дерева, то ветви и ветки его – уже те деревни, куда нам и надо было всё время «ответвляться»: Горваль – Глыбов – Первомайск – Крынки – Лиски – Алексичи – Лозки – Прибыловичи – Большие Селютичи – Тонеж – Копцевичи – Новосёлки – Великое Село – Лучицы…
Особенно много таких деревень вокруг Октябрьского – более тридцати.
«Фильтрация», «акция», «экспедиция» – по-разному оно называлось в разных районах Белоруссии, но означало одно: массовое уничтожение населения, запланированное заранее.
И Гитлер и его подручные по разбою и расистскому каннибализму о многом говорили открыто. Но ещё больше прятали до той поры, «когда можно будет» (после победы над главными противниками) приступить к «окончательному урегулированию».
Гитлер:
«Теперь является важным, чтобы мы не раскрывали своих целеустановок перед всем миром. Это к тому же вовсе не нужно. Главное, чтобы мы сами знали, чего мы хотим… Мотивировка перед миром наших действий должна исходить из тактических соображений… Итак, мы снова будем подчёркивать, что мы были вынуждены занять район, навести в нём порядок и установить безопасность. Мы были вынуждены в интересах населения заботиться о спокойствии, пропитании, путях сообщения и т. п. Отсюда и происходит наше регулирование. Таким образом, не должно быть распознано, что дело касается окончательно урегулирования. Тем не менее, вопреки этому и несмотря на это, мы всё же будем применять все необходимые меры – расстрелы, выселения и т. д…»[9]
И ещё:
«Русские в настоящее время отдали приказ о партизанской войне в нашем тылу. Эта партизанская война имеет и свои преимущества: она даёт нам возможность истреблять всё, что восстаёт против нас»[10].
Борман:
«Опасность, что население оккупированных восточных областей будет размножаться сильнее, чем раньше было, очень велика… Именно поэтому мы должны принять необходимые меры…»[11]
«Меры?.. Расстреливать каждого, кто хотя бы косо глянул!» – кричит ефрейтор Шикльгрубер – Гитлер. А Кейтель переводит это на генеральский язык приказов: «Фюрер распорядился, чтобы повсюду пустить в ход самые крутые меры… При этом следует учитывать, что на указанных территориях человеческая жизнь ничего не стоит и устрашающее воздействие может быть достигнуто только необычайной жестокостью…»[12]
И вот немецкие регулярные войска начали здесь, на Октябрьщине, реализовывать ту удобную «возможность»: под видом борьбы с партизанами выполнять давний и главный свой «план».
Для военных и хозяйственников «удобно» было, что и партизан, как они рассчитывали, станет меньше, местность станет «чистой», доступной. Но главное – вообще меньше будет этих славян, этих белорусов, русских, украинцев… Ещё в начале 1941 года, выступая в Вевельсбурге, Гиммлер изложил цель «русской кампании» в таких цифрах: расстреливать «славянское население» – каждого десятого, чтобы (для начала) уменьшить их количество на 30 миллионов[13]. Почему бы заранее, не ожидая окончательной победы, не начать на деле «снижать биологический потенциал» восточных народов? Дело это уже начато – в концлагерях и в лагерях для военнопленных. Перенести это и в деревни, откуда каждая нация черпает в основном «человеческие ресурсы».
«Согласно плану, – говорилось на одном из совещаний в Ставке Гитлера, – предусмотрено выселение 75 процентов белорусского населения с занимаемой им территории»[14].
И «выселение» началось. С первых дней войны, оккупации. Массовое уничтожение и выселение людей из района Беловежской пущи, карательная операция «Припятские болота» в июле – августе 1941 года. Ещё более жуткий размах приобрело это в начале 1942 года – в Октябрьском районе. А начали здесь – с деревни Хвойня. Правда, относилась деревня эта к соседнему, Копаткевичскому району, но на немецких картах якобы числилась за Октябрьским. И потому с неё начали. Расписание, инструкцию, план выполняли со зловещей педантичностью. Приехали и убили 1350 человек. За что? Потому что на их карте Хвойня – в Октябрьском районе. Так и объяснили это и полицаи, и сами немцы. Объяснения должны были поддерживать у окрестного населения веру, надежду, что уничтожают, карают «за вину», а не «всех подряд». Фашистам, понятно, не хотелось, чтобы люди бросились в леса. Достань их потом оттуда! Вот и «объясняли». Убили Алексичи – большую деревню около Хвойников, и пустили слух: ошибочно, не ту хотели, а совсем в другом районе, а те, другие Алексичи – в самом деле «виноваты»! Уничтожили Лозки и опять: хотели Голявичи, ведь возле них партизаны поезд подорвали, к ним это ближе было. А здесь, в Лозках, ошибочка вышла!..
Не только их жуткие дела, но и эти идиотские «объяснения» лишний раз показывают, что и Хвойня, и Лозки, и Алексичи, и вся Октябрьщина, и сотни других деревень в других районах уничтожены, убиты за одну-единственную «вину»: в деревнях этих жили советские люди, которых «перевоспитать» в покорных невольников фашисты не надеялись. А потому главная задача – «выселять»! А что значило это – одной из первых испытала Хвойня, а за нею – почти все деревни Октябрьщины.
Было тогда в Хвойне более трёхсот дворов. На их месте сейчас – шестьдесят. Новых. И люди в деревне новые. Беспорядочно рассыпались эти шестьдесят хат по песчаным пригоркам. По сыпучему песку мы идём к братским могилам, в которых похоронена бывшая Хвойня – 1350 человек…
Что с ними сделали, с этими людьми, рассказывают нам муж и жена Репчики – Миколай Иванович и Вольга Пилиповна.
«…Значит, рано мы встали и глянули в окно, – начинает Миколай Иванович, – как тёмная туча, они были на той стороне речки. Куда они едут, чёрт их знает. Много народу кинулось в лес, мужчины больше. Бабы с детьми остались. Ну, и мужчин осталось много. Что делается? Приехали они, охватили деревню, заняли с конца и гонят – и детей, и малых, и больших, и старых. Кто не может идти – из хаты не выгоняют. Остаются. Я тогда окалеченный был, мне перебило ногу, и я в гипсе лежал. Ну, думаю, что будет, то будет. Вижу, погнали людей. Мужчин отделили, и детей с женщинами. Мужчин загнали в гумно и запалили: я уже вижу, что огонь горит. Вижу, с горы гонят пачками женщин и детей. А гумно горит. То горит, которое дальше. А их гонят в другое. Кончили гнать сюда – раз, двери закрыли, облили бензином и подпалили. А мне все это из окна видно. Я говорю своей семье:
– Знаете что – кто куда! Не хоронитесь только в постройках, а где какие колодья или корчи. И в стога не хоронитесь, он подожжёт, гореть будем.
Эти бабы что делают? Напугались. А у меня землянка была. Так вот – хата, а от хаты – так вот землянка. Я сказал им, а сам по их следам иду, потому что забыли они обо мне, что и я тут. Дак я взял тогда повод прицепил – была у меня верёвка такая, – спустился с кровати, ногу так-сяк обмотал и пошёл. Переполз я порог, смотрю, куда они пошли. Вижу – в землянку. Дополз я туда. Но уже к моей хате немцы не подошли. Так мы и остались.
Кто был где в хате, тех побили, горят в хате. Войдут в хату – люди лежат, а кто утекает – стреляют. Волы ходят, коровы ходят, свиньи пищат, а деревня горит. Людей нет, а стадо по селу гонят, скот повыгоняли.
Мужчин сначала по песку гоняли, потомили их, а потом уже загнали в гумно. Женщин гнали постепенно, пачками. А мужчин гоняли, чтоб ослабели они, чтобы не могли сопротивляться.
Жгли нас в сорок втором году, на провесне. Это эсэсовцы были. С черепами…»
У жены, Вольги Пилиповны, свой тон, своя всему окраска: очень живая, непосредственная у неё натура. Да, действительно, забыла она, тётка Вольга, своего мужика. И сама об этом говорит: увидела, что делается, а на руках – дети!.. Нет, она всё же крикнула мужу, мужчинам, и совсем не женскими словами: «Такие-сякие, что же вы сидите-лежите, немцы ж вон!..»
– А у меня ж двое детей, одно – на руку, и другое – на руку. Открыто скажу: и не гляжу на того мужика. Детей схватила – и про мужика забыла. А он пришёл да ругается…
А затем мы долго слушали Вольгу Андреевну Минич, трагедия которой в тот жуткий день в Хвойне только началась. Продолжалась она уже не в Хвойне и не один день.
Курин, Вежин, Октябрьский, Ковали, Затишье… Мученический шлях Вольги Минич и муки тех деревень сплелись в один клубок. Через всю пылающую Октябрьщину прошла, пробежала, проползла она, спасая дорогого ей человека.
Теперь этой женщине немногим за пятьдесят.
А было в своё время и двадцать один. Была она счастлива своим замужеством, ждала первенца. И всё было бы хорошо, нормально…
Было бы… Но была война, фашистская оккупация…
Женщина рассказывает.
Хозяйка хаты, тётка Репчик, которая вначале больше мешала, чем помогала своему медлительному «деду» Миколе рассказывать про тот мартовский день, а потом и сама, уже одна, спешила говорить, теперь молчит, полностью доверившись толковости младшей соседки.
Соседка говорит и, время от времени, не умолкая, плачет.
Хозяйка прошла тихонько за перегородку, в спальню, вернулась с чистеньким ручником и положила его соседке на подол.
«…Две колонны идёт в воскресенье: одна колонна, большущая, из Копцевич, а другая – из Лучиц. Эта колонна там, а эта – там, они сошлись, сговорились обо всём и стали идти в село. Поставили посты – прямо на десять метров один от другого. Всю деревню обставили. И тогда уже стали заходить в каждую хату.
И к нам зашли. Сколько нас было человек? У Микиты две девки, у нас… Восемь человек было в хате. И мы тогда тифом болели. Один только батька поправился, так вот у стола сидел. Они уже как вошли, дак все мы лежали вповалку. Они говорят:
– Тиф? – Да на старика… Как это? Ага: – Цурик, цурик! Одевайся, выходи!..
Ещё он, бедный, собрался, пошёл. Наша крайняя хата была.
Видим: соседка моя, Владимирова Катя, вынесла дитятко грудное, а он ей говорит, немец:
– Неси назад дитя.
Принесла она и в люльку положила, а этих деток взяла с собой. Которые побольше, могли идти.
И все идут да идут наши люди… И уже никого нема людей, а только постовые стоят. А потом на подводах, возчики появились. Идут, открывают хаты, забирают, что там осталось в хате.
А мы с женщиной одной говорим:
– Выйдем за село, посмотрим, куда эти люди поделись…
Мы только начали идти, поднялись на горку, а уже люди там кричат и огонь появился. Человека три было в партизанах из Хвойни. Дак мы думали, что партизанские семьи жгут. Прошли мы дальше – не! Сильный вельми[15] крик. Кричат люди так, что мы догадались…
Прибежала я в хату и говорю:
– Спасайся, кто как может! Всех людей уничтожают!..
Бегаем мы по хате – кто хворый, а кто так притворился – а выйти – никак: посты уже кругом. Никуда из хаты не денешься – стоит под самым окном. Видим мы, что уже и возчики скрылись, и идут к нам четыре мужчины – высокие, и кости на них прямо нарисованы. Как шли – так и в хату.
Свекровь моя, мужева мать, выбежала из хаты:
– Ой, паночки!..
Хотела попроситься, а они её под окном и застрелили. Из нагана. Мы увидели, что её застрелили, так и подались все сюда вот, в одну кучу. А было у нас два человека, что и не могли идти, из-за тифа. Сильно больные тифом, не могли даже встать. Мы всех их на одну подушку постащили.
А они зашли в хату:
– Тиф? Тиф?..
Тут же сразу повернули назад.
А тут уже подожгли нас. Бутылка какая-то чёрная. И не поджигали – облили и загорелось. Закрыли дверь, выбили окно и давай сюда гранаты бросать. Бросили одну, другую, третью…
…Вот, соседка моя говорила, что как бросили в ихнюю хату гранату, дак они повскакивали босые и побежали… Они тоже в постели лежали. Дым же от гранаты этой, копоть. Как бросили четыре гранаты, дак она и побежала в этом дыму, успела крикнуть только:
– Детки мои золотые, кто куда, кто как может!..
И сама побежала, и дети побежали. По ним стреляли из пулемёта, а вот судьба им, видно, такая – остаться, потому и остались…
Ну, бросили нам гранаты через окно. И горит моё тело всё. Теперь позаживало, а тогда обгорела я много. Сначала граната первая Миките в голову. Подушки лежали, дак его этак подбросило – ноги вверх! А меня… во, осколком тута ранена. Вижу я, что где кто, побило кого, ранило, догорает уже… Господи!.. Я подтянула стол к окну, его на стол встянула, мужа, а после вылезла сама через окно. В хате, в огне – пока ты дойдёшь!.. Я не то что, дорогие мои, я не думала, что буду жить, я думала, что вытяну его на двор – скорее нас добьют. Вся же в огне, вся обгорела, раненая… И попадали мы тут около окна. А тогда, как я его вытащила, как раз выгоняли скотину нашу. Сарай зажгли, а скотину не побили, всю выгоняли. Отвязали они ту скотину, идут, видят: старуха лежит убитая, и мы лежим, обгорелое на нас всё…
Ещё одна выскочила, мужева сестра раненая, с горячки выскочила, и дошла перед окном.
И лежу я там, и не чувствую ничего, уже и память потеряла. На некоторое время и совсем отключилась. Началось у нас в деревне в десять часов, а к нам в хату они пришли в час, а проснулась я уже на закате солнца. Помнила, что я живая, поднялась, пошевелилась, посмотрела, что и он живой, а соседка наша как утекала, дак выкинула узелок. А мое всё погорело, всё погорело…
Одна девка в хате осталась, а стреха[16] как сгорела, как осела, дак она только: «Ы-ы-ы!» – стонала там. Прохрипит. И опять… прохрипит… Долго доходила. Потому что она не ранена была. Долго хрипела, ей-богу. Уже вся хата обгорела, а она все хрипела…
Ну, я поднялась, поглядела, тут же два шага – и её хата. Взяла я тот соседкин узелок, развязала. Ну, мы ж голые. А я чувствую, что тут я ранена, тут у меня вырвало. Развязала я тот узелок, нашла ему штаны, из подтяжек сделала веревку и подвязала их, полотенце нашла, перевязала ему тут. А ему граната упала вот тут под коленки: и вены, и все ему тут поперервала, он никак не мог встать. Дак я возьму вот так на одну руку положу и на другую и так его тянула. Тянула я три километра его на себе. Протяну, остановлюсь, а потом и обессилела, не могла тянуть. И такие чувства были, хлопцы, и такие чувства! Чувствовала я, что они будут идти… Я в кустарник его, наломала веток, сняла с себя одёжу, то одеяльца два разорвала, половину себе на голову, а другою его укрыла. А потом я ту половину одеяльца, что на мне, еще раз пополам разорвала, подстелила ему, положила и пошла.
«Ну, думаю, ещё километра два до отряда, доберусь туда, там дадут помощь».
Командир отряда был Михайловский…
Сани дали, запрягли коня. И Михайловский приказал мне:
– Садись. А если будут они продвигаться сюда, немцы, дак ты тогда с лошадью не удирай, бросай лошадь, а сама – в лес, чтоб не поймали тебя.
Я попросила, чтоб мне кого-нибудь дали: надо ж ехать под Хвойню.
Поехали мы, моего взяли… Сейчас же ему и матрац с печи горячей, и валенки. Я и сама голая была, оборванная вся, кровь течёт…
Положили его… Ну, я матрац тот развернула, положила его на сани и привезла туда, где отряд.
Вот был товарищ, спасибо ему!..
Мой ничем не владел. Не видели люди, дак думали, что он хоть как-нибудь помогал мне идти. Он приходил в память, приходил, ну, а когда на печку его положили, дак там какое-то зерно лежало. Бедный, так и подплыло то зерно. До граммочка кровь выскочила, все жилы порвались. Дак он всё просил. Скажет два слова… Отключался всё время. Приходил в себя, говорил:
– Хлопцы, спасайте меня, я вашим братом буду!.. – Ну и что. Уже назавтра партизанский отряд доложил, что движутся немцы на эту деревню. Куда мне? Меня отправили, дали мне партизаны подводу… Не дали, а прямо приказали людям отвезти меня в Курин. Там был тоже отряд, и Лаптейка был, врач. Чтобы сделал моему перевязку, оказал помощь. Привезли меня туда, он посмотрел, говорит: