Огромные часы на угловом здании старого университета показывали два часа. Из нового университета, по его наклоненному двору, выходили уже студенты. Внизу юридических аудиторий молодцеватый студент надевал на себя калоши и шинель, а со спиральной лестницы, с самой верхней ее площадки, другой студент, свесив голову за перила, несколько знакомым нам голосом, кричал ему:
– Бакланов, вы в Британию?
– В Британию, – отвечал старый наш приятель.
– И я приду!
– Ну да! – подтвердил Александр, и когда он торопливо проходил через средний подъезд, швейцар Михайла дружелюбно заметил ему:
– Что, не сидится, видно, на лекции-то!
– Дела есть поважней лекций! – отвечал ему Бакланов серьезно.
Михайла усмехнулся ему вслед.
С тех пор, как мы расстались с нашим героем, он значительно возмужал: бакенбарды его подросли, лицо сделалось выразительней. Во всей его походке, во всех движениях было что-то мужественное, смелое… Видно, что он решился смело и бойко итти навстречу жизни.
Перейдя улицу, он, прямо напротив манежа, повернул в трактир с грязноватою вывеской и начал взбираться по деревянной, усыпанной песком лестнице. Это-то и была Британия. Стоявший за прилавком приказчик несколько модно и с улыбкой поклонился ему. Бакланов мотнул ему головой, пройдя залу, повернул в комнату направо. В чистой, белой рубахе половой, с бледным и умным лицом, с подстриженною небольшою бородой и с намасленною головой, почти дружески снял с Бакланова шинель и положил ее на давно, как видно, приуроченное для нее место.
– Бирхман и Ковальский были? – спросил Бакланов, садясь на диван.
– Нет еще-с, не приходили, – отвечал половой.
Бакланов приподнял ногу на стул, при чем обнаружил тончайшие, франтовские шаровары. Его сюртук, с маленьким голубым воротником, тоже сидел на нем щеголевато.
Половой подал ему трубку и растрепанный номер «Репертуара».
– А кто в бильярдной есть? – спросил Бакланов.
– Проскриптский, кажется-с…
– О, чорт с ним! – произнес с досадой Бакланов.
Половой усмехнулся.
– Вчера у них с Варегиным и была же пановщина.
– В чем?
– Да все о душе-с.
– И кто же кого?
Половой пожал плечами.
– Бог их знает: Варегин-то словно бы правильнее на словах говорил.
– Варегин – умница!
– Да-с, – согласился и половой: – господин большого рассудка. Говорят, он из нашего, из простого звания-с.
– Он мещанин. Тогда наследник с Жуковским путешествовал. Ему его и представили: задачи он в голове, самоучкой, решал. Тот велел его взять в гимназию, в два месяца какие-нибудь, читать не умевши, в третий класс приготовился.
Половой с удовольствием улыбался.
– Что оно, значит, природное-то! – произнес он с каким-то благоговением, а потом, торопливо подав порцию чаю вновь пришедшим посетителям, опять подошел к Бакланову.
– Проскриптский этта-с… может, изволите знать, из думя сюда ходит чиновник… чин тоже получил и ходил к Иверской молебен служить… он на него и напал: «у червяка, говорит, голова, и у вас: червяку отрежь голову и вам, и оба вы умрете!». Так того, бедного, пробрал…
– Пиявка! ко всем льнет!.. – отвечал Бакланов.
Вошли Бирхман и Ковальский. Первый из них был длиннейший немец. Голубые глаза его имели несколько телячье выражение, но очертания лица были довольно тонки, и сквозь белую, нежную кожу просвечивали на лбу тоненькие жилки. Одет он был в нескладный вицмундир и в уродливейшую, казенную, серо-синюю шинель, подбитую зеленой байкой с беленькими лапками. Ковальский, напротив, был маленький, приземистый мужчина, сутуловатый, с широкими, приподнятыми вверх, как на статуе Геркулеса, плечами. Он как пришел, так сейчас же взял с комода щетку и начал ею чистить свой сюртук, полы которого, в самом деле, были страшно перепачканы в грязи.
– Где это ты так вывалялся? – крикнул ему Бакланов.
– Это он меня вез! – отвечал за него и совершенно спокойно Бирхман, садясь на стул к столику против Бакланова.
– Что ж, заказывай по условию-то!.. – произнес угрюмо Ковальский, подходя и тоже садясь около столика.
– Сосисок дай! – сказал Бирхман, по-прежнему равнодушным образом и не повертывая даже головы к половому.
– Если сам будешь есть, так заказывай две порции, – прибавил Ковальский.
– Ну, две! – сказал и на это тем же тоном немец.
Оба эти молодые люди были из Александровского сиротского института и жили вместе в казенном доме. Бирхман, имевший кое-когда деньжонки, нередко, особенно в темные осенние вечера, приезжал в Британию верхом на приятеле и угощал его за это водкой, пивом, кушаньями.
– Как у тебя силы хватает нести этакую дубину? – спросил его Бакланов.
– Да ничего бы, – отвечал Ковальский, передернув слегка плечами: – болтается только, не сидит никак крепко.
– Это меня ветром сдувает, – отвечал Бирхман, хотя бы с малейшим следом улыбки на лице, но прочие все, не выключая и полового, засмеялись.
– Чорт знает, что такое! – говорил Бакланов. – А что, господа, – прибавил он: – в пятницу мы в театре?
– В театре, – отвечал равнодушно Бирхман.
– О, разумеется, – подхватил Ковальский. Он надеялся и назад протащить приятеля на своих плечах и получить за это с него билет в раек.
– Надобно, господа, надобно, – говорил Бакланов: – а то этот господин теперь приехал, привез свою мерзавку; эту несчастную гонят. Они дойдут наконец до того, что вытурят и Щепкина, и Садовского, и Мочалова и пришлют нам братьев Каратыгиных.
Бирхман сделал движение головой, которым как бы говорил: «нет, они у меня этого не сделают!».
– Во-первых, – продолжал Бакланов: – эту госпожу надо освистать, – она дрянь, а та – божество, талант.
– Освистать! – произнес Бирхман.
– Можно сделать такую машину… как ее поставишь сейчас промеж колен, подавишь – шикнет, как сто человек! – подхватил Ковальский. Кроме необыкновенной силы, он был еще и искусник на все механические работы.
– Финкель, портной, приходил, – вмешался в разговор половой: – он говорит, если господам, говорит, угодно, я пришлю в театр своих подмастерьев. Один, говорит, так у меня свистит, что лошади на колени падают, и теперь, если ему – старого, говорит платья у меня много – дать ему фрак, и взять только, значит, ему надо билет в кресла.
– Это можно будет, но главное вот что… – продолжал Бакланов, одушевляясь: – этой нашей госпоже надобно у них, канальев, под носом подарить венок или колье какое-нибудь брильянтовое… У меня моих собственных сто целковых готовы – нарочно выпустить мужика на волю… Вы, Бирхман, сколько дадите?
– Я дам тоже столько, сколько у меня в то время в кармане будет, – отвечал положительно Бирхман.
– Я дам тоже, сколько у него будет! – подхватил и Ковальский.
– Мы дадим оба, сколько у нас тогда будет, – сказал еще определительнее Бирхман.
– Превосходно! – воскликнул Бакланов. – Венявина я послал за подписным лицом… Там, на первом курсе, пропасть аристократишков поступило… посмотрим, сколько отвалят и поддержат ли университет!
На эти слова его, в комнату, как бы походкой гиены, вошел сутуловатый студент, с несколько старческим лицом и в очках. Кивнув слегка нашим приятелям головой, он пришел и сел у другого столика.
– Дай мне «Отечественные Записки»! – проговорил он пискливым голосом.
Половой молча подал ему.
Между тем у Бакланова, с приходом этого лица, как бы язык прилип к гортани.
– Вы видели ее в «Гризельде»? – продолжал он гораздо тише и как-то не так бойко.
– Видел! – отвечал по-прежнему громко Бирхман.
– Ведь это чорт знает что такое! Летучая мышь! – говорил Бакланов, не возвышая голоса.
В это время явился Венявин – усталый, запыхавшийся; волосы его торчали в разные стороны…
– Как нельзя лучше все устроилось, – говорил он6 подходя прямо к Бакланову: – юристы подписались на семьдесят пять рублей, математики тоже изъявили согласие, и медиков человек двадцать будет в театре.
– Ну, умница! паинька! – сказал Бакланов: – дай ему за это чаю! – обратился он к половому.
– Нет, лучше водочки дайте! – говорил Венявин, как бы начиная уж кокетничать, а потом, так как около Бакланова не было места, он сел рядом с Проскриптским. Тот ядовито на него посмотрел.
– Что это вы так хлопочете? – проговорил он своим обычным дискантом.
Венявин, по своему добродушию, сейчас же сконфузился.
– Что делать, нельзя! – отвечал он.
– Хлопочет, как и все порядочные люди! – обратился наконец Бакланов к Проскриптскому, гордо поднимая голову.
– Вы бы уж лучше в гусары шли, – обратился тот опять к Венявину.
– А вы думаете, что нас и гусаров одно чувство заставляет? – перебил его Бакланов.
– У тех оно естественнее, потому что оно чувственность, – возразил Проскриптский.
– Искусством актера, значит, наслаждаться нельзя? – сказал Бакланов.
– Хи-хи-хи! – засмеялся Проскриптский. – Что же такое искусство актера?.. Искуснее сделать то, что другие делают… искусство не быть самим собой – хи-хи-хи!
– В балете даже и этого нет! – возразил Бакланов.
– Балет я еще люблю; в нем, по крайней мере, насчет клубнички кое-что есть, – продолжал насмехаться Проскриптский.
– В балете есть грация, которая живет в рафаэлевких Мадоннах, в Венере Милосской, – говорил Бакланов, и голос его дрожал от гнева.
– Хи-хи-хи! – продолжал Проскриптский: – в риториках тоже сказано, что прекрасное разделяется на возвышенное, грациозное, милое и наивное.
– Ну, пошел! – проговорил Бакланов, старясь придать себе тон пренебрежения. – А, Варегин! – прибавил он, дружелюбно обращаясь к вошедшему, лет двадцати пяти, студенту, с солидным лицом, с солидной походкой и вообще, всею своею фигурой, внушающему какое-то почтение к себе.
– Gut Morgen! – проговорил пришедшему приветливо и Бирхман, который, во время спора Бакланова с Проскриптским, отчаянно и молча курил, хотя в то же время его нежное лицо то краснело, то бледнело. Не надеясь на свое вмешательство словом, он, кажется, с большим бы удовольствием отдубасил Проскриптского кулаками.
– Здравствуйте! здравствуйте! – говорил между тем Варегин, подавая всем руку. – Здравствуйте уж и вы! – прибавил он, обращаясь к Проскриптскому.
– Здравствуйте-с! – отвечал тот и опять постарался засмеяться.
– В грацию уже не верит! – сказал Бакланов, показывая Варегину головой на Проскриптского.
– Во вздор верит, а в то, что перед глазами – нет! – отвечал Варегин, спокойно усаживаясь на стул.
– Что такое верит? Я не знаю, что такое значит верить; или, в самом деле, вера есть уповаемых вещей извещение, невидимых вещей обличение! хи-хи-хи!
– Мы говорим про веру в мысль, в истину, – подхватил Бакланов.
– А что такое мысль, истина? Что сегодня истина, завтра может быть пустая фраза. Ведь считали же люди землю плоскостью!
– Стало быть, и Коперник врет? – спросил уж Варегин.
– Вероятно!
– Но как же пророчествуют по астрономическим вычислениям?
– Случайность!
– Случайность, вы полагаете? – произнес протяжно Варегин.
Студентов, так как уж было около четырех часов, набиралось все больше и больше. Дым густыми облаками ходил по комнате. Меньше всех обнаруживали участие к спору двое студентов-медиков. Они благоразумно велели подать себе, на одном дальнем столике, водки и борщу и только молча показывали друг другу головой, когда, по их расчету, следовало пропустить по маленькой. Около Проскриптского поместились двое его поклонников, один – молоденький студент с впалыми глазами, а другой – какой-то чрезвычайно длинноволосый, нечесаный и беспрестанно заглядывающий в глаза своему патрону. Бирхман с досады пил с Ковальским седьмую бутылку пива. Бакланов тоже ел ростбиф и пил портер.
– Вот ведь что досадно: зачем же вы верите в социализм-то, в кисельные берега и медовые реки? – говорил он Проскриптскому.
– Э, верить! Разговоры только это! упражнение в диалектике! – подхватил Верегин.
– Что ж такое диалектика? Человечество до сих пор только и занималось, что диалектикой, – подтвердил Проскриптский.
– А железные дороги тоже диалектика? – спросил Варегин.
– Полезная слесарям и инженерам! Хи-хи-хи! – смеялся Проскриптский.
– Но ведь, чорт возьми, они связывают людей, соединяют их! – воскликнул Бакланов.
– А зачем человечеству нужно это? Дикие, живущие в степях, конечно, счастливее меня! – возразил, как бы с наивностью, Проскриптский.
– Именно! – подхватил, почему-то вдруг одушевившись, студент с впалыми глазами.
– Ну да, разумеется! – подтвердил за ним и длинноволосый.
Венявин, выпивший две рюмки и совсем от этого захмелевший, толковал Ковальскому:
– Я люблю науку… люблю…
– Отчего же вы из римского права единицы получаете? – окрысылся на него Проскриптский.
– Ну да, что ж такое! И получаю, а все-таки люблю науку! – говорил Венявин.
В другом месте между кучками студентов слышалось:
– Редкин чудо как сегодня говорил о колонизациях.
– Что ж, в чем это чудо заключалось? – обратился вдруг к ним Варегин.
– Да он говорил в том же духе, как и Грановский! – отвечали ему.
Варегин усмехнулся.
– Тех же щей, да пожиже влей! – произнес он.
– Грановский душа-человек, душа! – подтвердил Венявин.
– Старая чувствительная девка! – сказал Проскриптский.
Варегин при этом только посмотрел на него.
Бакланов, которому надоели эти споры, встал и, надев шинель, проговорил:
– Кто ж, господа, будет в театре?
– Мы! и мы! – отозвались почти со всех сторон, но потом вдруг мгновенно все смолкло.
– Тертиев поет! – воскликнул Венявин и, перескочив почти через голову Ковальского, убежал.
Бакланов пошел за ним же.
В бильярдной они увидели молодого, белокурого студента, который, опершись ни кий и подобрав высоко грудь, пел чистым тенором:
«Уж как кто бы, кто моему горю помог».
Слушали его несколько студентов. Венявин шмыгнул с ногами на диван и превратился в олицетвореннное блаженство.
В соседней комнате Кузьма (знакомый нам половой), прислонившись к притолоке, погрузился в глубокую задумчивость. Прочие половые также слушали. Многие из гостей-купцов не без удовольствия повернули свои уши к дверям. Не слушал толкьо – Проскриптский, сидевший уткнув глаза в книгу, и двое его почитателей, которые, вероятно, из подражания ему, вели между собою довльно громкий разговор.
Начали наконец засвечать огни.
Бакланов пошел домой и на лестнице встретился с Проскриптским.
– И вы уходите? – проговорил было он ему довольно вежливо.
– Да, ухожу-с! – отвечал тот обыкновенным своим смешком.
Сойдя с лестницы, они разошлись: Бакланов пошел к Кремлевскому саду, а Проскриптский на Арбат.
– Кутейник! – проговорил себе под нос Бакланов.
– Барченок! – прошептал Проскриптский.
А из трактира между тем слышалось пение Тертиева: «Руки, ноги скованы, его красная рубаха вся-то поизорвана!»
Луна, точно гигантов каких, освещала кремлевские башни. Дорожки сада она покрывала белым светом. Еще не совсем облетевшие кусты деревьев представлялись черными кучами. Бакланов шел быстро и распустив свою шинель. Его благородная кровь (предок Александра, при Иоанне Грозном, был повешен; другой предок, при Петре, отличился под Полтавой, а при Екатерине Баклановы служили землемерами), – его юношеская кровь легко и свободно текла в здоровом теле. Пройдя сад, он повернул в один из переулков и вошел в калитку небольшого деревянного домика. Эта была его квартира, которую он нанимал, с самого своего поступления в университет, у пожилой польки-вдовы, пани Фальковской. Если уж непременно необходимо что-нибудь сказать о свойстве этой дамы, то, во-первых, она очень любила покушать.
– Цо то значе, яко мало едзо млоды людзи! – говорила она, относя эти слова к постояльцу и к дочери, и если в супе оставался хоть один маленький кусочек мяса, она его сейчас же вытаскивала и доедала.
После обеда она любила заснуть и при этом так засыпала свои маленькие глазки, что, встречаясь в таком виде с Баклановым, даже совестилась.
– Ой, не глядите, не глядите, стыдно! – говорила она, закрывая лицо руками и отвертываясь.
На каждом окне у нее были цветы и канарейки, а по всему дому, не выключая и сеней, постланы ковры.
Бакланов, собственно, занимал две комнаты. Одна из них была убрана стульями и маленьким фортепьяно; а в другой стояли в порядке: прибранный письменный стол, перед ним вольтеровское кресло, по стене мягкий, покойный диван, на котором лежала прелестно вышитая шерстями подушка, подарок хозяйкиной дочери, панны Казимиры, о которой я упоминал уже в первой части моего романа. В углу комнаты, на нарочно постланной подстилке, лежала лягавая собака, которая, при появлении хозяина, сейчас же вскочила и начала прыгать.
– Здравствуй, Пегасушка, здравствуй! – говорил Бакланов, раскланиваясь перед ней.
Собака тоже перед ним раскланивалась, опускаясь на передние лапы и слегка полаивая.
Благообразный лакей, которого Александр нарочно выбрал для себя из дворовых мальчиков, снял с него сюртук, подал ему надеть вместо него черный стеганый архалук и зажег на столе две калетовские, в серебряный подсвечниках, свечки.
Вообще, во всем этом обиходе домашней жизни молодого человека была заметна порядочность и некоторое стремление к роскоши и щегольству.
– Александр Николаевич, вы пришли? – послышался из соседней комнаты женский голос.
– Пришел-с.
– Можно к вам?
– Сделайте одолжение.
Дверь отворилась, и в комнату вошла девушка лет девятнадцати, скромная на вид, не красавица собой, но и не дурная, довольно со вкусом одетая в холстинковое платье: это была панна Казимира. Она сейчас же села на вольтеровское кресло. Лягавая собака не замедлила подойти к ней. Казимира приласкала ее.
– Что вы не приходили обедать?.. Мамаша ждала, ждала вас, – говорила она.
– А теперь она спит?
– Спит…
– Вверх брюшком?
– Да, – отвечала Казимира с улыбкой: – но где же вы были целый день? – прибавила она.
– Возился все с театром, – отвечал Бакланов.
– Ну, что это! Что вам за охота! – проговорила девушка и покачала головой.
– Как, что за охота! Надобно же показать, что мы дорожим нашими талантами, а то это проклятое чиновничество чорт знает что наделает! – отвечал Бакланов, беря лежавшую на диване красную феску и надевая ее себе на голову.
Казимира невольно потупилась. Молодой человек, в этой надетой несколько набекрень красной шапочке, которая еще более оттеняла его черные, вьющиеся волосы, был очень красив.
Он уселся на диване в небрежной позе.
– Вы, верно, влюблены в эту Санковскую? – начала опять Казимира.
– Хм… – усмехнулся Бакланов. – Вы, кажется, должны хорошо знать, что я ни в кого не могу быть влюблен, – прибавил он, бросая на девушку выразительный взгляд.
Существующие в настоящее время между молодыми людьми отношения были довольно странны: Казимира влюбилась в Бакланова с первых же дней, как он поселился у них. Со своею богатою обстановкой, со своим крепостным лакеем, он, умный, добрый и красивый, казался ей каким-то миллионером и в то же время полубогом, более даже чем Венявину. Бакланов, со своей стороны, особенно после его неудачной любви к Соне, тоже шутил с ней… любезничал… смеялся… Все это, как бы напитанные ядом стрелы, входило в сердце пылкой панны. Раз – это было в полутемноватом московском гостином дворе, где они, в сопровождении старухи Фальковской, ходили кое-что закупать, Казимира шла под руку с Баклановым и все старалась оставить мать позади, а потом вдруг крепко-крепко оперлась на его руку.
– Скажите мне, – говорила она: – что это такое со мной?.. С тех пор, как вы у нас живете, я так счастлива, так всех люблю!..
Бакланов на это только усмехнулся.
– Неужели я в вас влюблена? – прибавила Казимира.
Александр покраснел.
– Послушайе, – начал он, голос его слегка дрожал: – вы чудная, прекрасная девушка, и я хочу быть в отношении вас благороден: не любите меня… я люблю другую… – проговорил он и вздохнул.
– Кого же? – спросила Казимира, совсем уничтоженная.
– После… после вы все узнаете, – отвечал Александр и осатновился, чтобы подождать старуху Фальковскую.
После это настало невдолге. В одни сумерки они остались вдвоем. Казимира, под влиянием своих тяжелых дум, сидела тихо за работой, а Бакланов ходил взад и вперед по комнате.
– Вы видели у меня эту вещь? – заговорил он, останавливаясь перед ней и вынимая из-под жилета висевший на груди его маленький медальон.
– Что такое тут? – спросила Казимира, устремляя на него невольно нежный взор.
– Посмотрите! – И Бакланов раскрыл медальон.
Там хранилась знакомая нам записочка Сони. Он бережно вынул ее и подал Казимире.
– Это от той, которую вы любите? – проговорила она, более машинально прочиав написанное.
– Да, – отвечал Бакланов.
– Зачем же она так пишет? – спросила, после короткого молчания, Казимира и точно при этом спряталась в свои кресла.
– Что делать! Обстоятельства!.. Жизнь!..
– О, какие могут быть для этого обстоятельства. – воскликнула Казимира.
В голосе ее слышалась грусть и насмешка.
– А такие… – отвечал Бакланов и не докончил.
– Вы и теперь еще переписываетесь? – спросила Казимира. Лицо ее при этом побледнело.
– Нет.
– Но чем же все это должно кончиться?
– Не знаю! Ох, хо-хо-хо! – произнес Бакланов со вздохом.
Разговор, в этом роде, опять в непродолжительном времени возобновился между молодыми людьми и стал повторяться довольно часто. Александр чувствовал какое-то особенное наслаждение говорить с Казимирой об ее сопернице.
В настоящий вечер, быв особенно в припадке чувствительности, он не преминул заговорить о том же.
– Кто раз любил хорошо, тому долго не собраться с силами на это чувство! – произнес он.
– Вы каких лет ее полюбили? – спросила Казимира. Она, в свою очередь, тоже находила какое-то болезненное удовольствие слушать Александра, когда он рассказывал о любви своей к другой, хотя по временам это становилось ей очень и очень тяжело.
– Почти что с детских лет, – отвечал Бакланов, разваливаясь на диване. – Мы росли с ней вместе и, разумеется, как дети, играли в разные игры, между прочим и в свадьбы: будто я муж, она жена… заберемся в темный угол и сидим там…
Казимира склонила голову на руку, и, кажется, вся кровь прилила ей к лицу.
– Потом, – продолжал Бакланов: – я жил с матерью в деревне; только раз гулял в поле, прихожу домой, говорят: Басардины приехали; вхожу и вижу, вместо маленькой девочки – совсем сформировавшуюся, и не с двумя, а с одною уже косой, с длинными, белыми, чудными ручками!.. (При этом он невольно взглянул на исколотые иголкою и слегка красноватые пальцы Казимиры). Мне так как будто бы что-то в сердце ударило… чувство настоящее заговорило.
– Да, понимаю, – отвечала Казимира со вздохом, припоминая собственное чувство к Александру.
– Ну, потом, я учился в гимназии, а она в пансионе, и ездила к нам… В доме у нас огромная зала… ходим мы с ней, бывало, и она все меня спрашивает: кто мой идеал? – Бакланов так при этом одушевился, что даже привстал. – Я говорю: – «Вы его знаете, видали». – «Где?.. Когда?..» – «В зеркале», говорю!
Казимира в это время держала свою голову обеими руками. О, для чего это счастье не выпало на ее долю.
– Она сконфузилась, – говорил Бакланов: – а в то же время было стихотворение: «Не говори ни да ни нет!». Я уж к ней стал приставать: «да или нет?» – спрашиваю. – «Да», – говорит.
Казимира вздохнула.
– Ну, и что же?
– А то же, что были минуты полного, безумного счастья!
– Как, неужели дошло до конца? – проговорила с некоторым удивлением Казимира.
– Да!
Бакланов так привык по этому случаю прилыгать, что даже и сам не замечал, когда делал это.
– Как же она в таком виде вышла за другого? – проговорила Казимира, уже вставая. Сердце ее не в состоянии было долее переносить эту муку.
– Вы читали, как она вышла, – отвечал Бакланов. – Но погодите, постойте! куда же вы? – прибавил он, беря Казимиру на руку.
Та отвернулась от него, как бы затем, чтоб он не видел ее лица.
– Посидите! – сказал он и посадил ее почти силой на диван.
– Нет! пустите, пустите! – проговорила вдруг Казимира и пошла: на глазах ее видны были слезы.
Бакланов посмотрел ей задумчиво вслед.
– Будь покойна, мое кроткое существо… я не погублю тебя! – произнес он тоном самоотвержения.
Но в самом деле Казимира просто не нравилась ему своей наружностью.
К подъезду Большого театра, почти беспрерывной цепью, подъезжали кареты. По коридорам бегали чиновники, почему-то почище и посвежее одетые. Зала театра, кроме люстры, была освещена еще двумя рядами свеч. Из директорской ложи виднелись полные и гладко выбритые физиономии. Декорации, изображавшие какой-то трудно даже вообразимый, но все-таки прелестный и полный фантастических теней вид, блистали явною новизной. Кордебалет, тоже весь одетый до последней ниточки в свежий газ и трико, к величайшему наслаждению сидевшего в первом ряду, с отвислою губою, старикашки, давно уже поднимал перед публикой ноги и, остановившись в этой позе, замирал на несколько минут, а потом, вдруг повернувшись, поднимал ножки перед стоявшим в мрачной позе героем балета, чтоб и его не обидеть; затем, став на колена и раскинув над собой разноцветные покрывала, изображал как бы роскошнейший цветник.
Бакланов и Венявин, оба в мундирах, в белых перчатках и при шпагах, сидели во втором ряду. Подмастерье от Финкеля, хотя и во фраке, но сидел на купоне. В райке, с правой стороны, виднелись физиономии Бирхмана и Ковальского, а с левой – сидела почти целая шеренга студентов-медиков. Математики наняли себе три ложи. Из молоденьких юристов человек десять сидели в креслах. Наконец примадонна, высокая, стройная, не совсем только грациозная, вылетела. Костюм ее был прелестен. Как-то порывисто вытянув свою правую ногу назад, она наклонилась к публике, при чем обнаружила довольно приятной формы грудь, и стала на другой ноге повертываться. В директорской ложе ей слегка похлопывали. В публике сначала застучали саблями два офицера, имевшие привычку встречать аплодисментами всех примадонн. Хлопали также дежурный квартальный и человека три театральных чиновника, за которыми наконец грохнуло и купечество, когда примадонна очень уже высоко привскочила. Заговорщики еще себя сдерживали: между ними положено было дать ей протанцевать целый акт и потом, как бы убедившись в ее неискусстве, прявить свое мнение.
– Бум! бум! бум! – ревели барабаны. Примадонна делал частенькие, мелкие па; потом, повернувшись, остановилась лицом перед публикой, развела руками и ангельски улыбнулась; наконец, все больше и больше склоняясь, скрылась вглубь сцены. Ей опять захлопали. Заговорщики все еще продолжали не заявлять себя, но когда кордебалет снова высыпал со всех сторон на авансцену, делавшуюся все темнее и темнее, потолок тут, раскинулся потом на разнообразнейшие группы, и когда посреди их примадонна, выбежав с жен-премьером, поднялась на его руках в позе улетающей феи, и из передней декорации, для произведения большего эффекта, осветили ее электрическим светом, – Ковальский в райке шикнул в свою машинку на весь театр. Его поддержали шиканьем человек двадцать медиков, а из купона раздался свист подмастерья. Частный пристав бросился туда.
– Кто это, господа, тут свистит? – сказал он.
– Это, должно быть, вы сами свистнули; здесь никто не свистел, – отвечал ему господин совершенно почтенной наружности.
Частный пристав, очень этим обидевшись, вышел в коридор.
– Пошлите пожарных на лампу, чтобы хлопали там! – крикнул он квартальному.
– Примадонне дурно! опустите занавес! – слышалось на сцене за декорациями.
– Нет, ничего, дотанцует! – возражал другой голос, и примадонна, в самом деле, хотя и очень расстроенная, но дотанцовала, пока не унесена была слетевшими духами на небо. Занавес упал. Пожарные еще похлопывали над люстрой. Публика хлынула в кофейную; послышались разнообразнейшие толки.
– Помилуйте, за что это? У ней есть грация и уменье! – толковал театральный чиновник.
– Ничего у нее нет, ничего! – возражал ему запальчиво Бакланов.
– Все есть, все! – повторил чиновник.
– Может-быть, все, только не то, что надо, – отвечал ядовито Бакланов.
В коридоре полицеймейстер распекал частного.
– Студенты, помилуйте, студенты! – оправдывался тот.
– Начальство их надо сюда! – говорил полковник, и ко второму акту в задних рядах показался синий вицмундир суб-инспектора.
Бакланов и Венявин торжествовали.
Примадонна, оскорбленная, огорченная и взволнованная, делал все, что могла. Танец ее был страстный: в каком-то точно опьянении, она то выгибалась всем телом и закатывала глаза, то вдруг с каким-то детским ужасом отбегала от преследующего ее жен-премьера, – но агитаторы были неумолимы: в тот самый момент, когда она, вняв мольбам прелестного юноши, подлетела к нему легкою птичкой – откуда-то сверху, из ложи, к ее ногам упала, громко звякнув, черная масса. Примадонна с ужасом отскочила на несколько шагов. Жен-премьер, тоже с испугом, поднял перед публикой брошенное.
– Мертвая кошка! – произнес чей-то голос на креслах.
Общий хохот раздался на всю залу.
– Браво! Мертвая кошка! Браво! – кричал неистово в креслах Бакланов, так что все на него обернулись.
– Мертвая кошка! – повторял за ним Венявин.
С примадонной в самом деле сделалось дурно. В директорской ложе совершенно опустело: оттуда все бросились наверх, откуда была брошена мертвая кошка.
– Мертвая кошка! – продолжал кричать Бакланов.
– Пожалуйте к суб-инспектору, – сказал подошедший к нему капельдинер.
– Убирайся к чорту! – отвечал ему Александр.
На сцене между тем бестолково прыгал кордебалет. Суб-инспектор, пробовавший было вызвать по крайней мере хоть кого-нибудь из математиков, сидевших в ложах в бель-этаже и перед глазами всей публики хохотавших, но не успев и в том, поскакал на извозчике в университет, доложить начальству. Соло за примадонну исполнила одна из пансионерок.
Когда занавес упал, Бакланов сделал знак Казимире и пани Фальковской, сидевшим в третьем ярусе и для которых он нарочно нанимал ложу, а потом, мотнув головой Венявину, гордо вышел из залы.
Через несколько минут с ним сошлись в сенях его дамы, и все они поехали в карете домой. Пани Фальковская, расфранченная и очень довольная, что побывала в театре, всплескивая коротенькими ручками, говорила: