Василий Попков Выставка

Выставка

Пролог

Всё начинается с бумаги.


Она бывает разной. Газетный лист, горячий от только что отпечатанного шрифта, с воззванием, которое завтра прочтут тысячи. Чистый лист ученической тетради, готовый принять сокровенные мысли и детские клятвы. Пожелтевший листок прошения, на котором казённая чернильная печать ставит безжалостное «Отказать». Или тонкий, почти прозрачный лист сатирического журнала, где острый карандаш карикатуриста высмеивает самых могущественных людей империи.


Бумага хрупка. Её можно смять, разорвать, сжечь. Но у неё есть странное свойство – переживать своих создателей. Она застревает в щелях времени, как заноза. Прячется в старых шкатулках, в потёртых переплётах книг, в тайниках под половицами. Она молча ждёт своего часа, храня дыхание эпохи, которую кто-то поторопился объявить прошлым.


Эта история – о таком клочке бумаги. Вернее, о многих клочках, собранных вместе. О дневнике мальчика, который видел, как его мир трещал по швам. О дерзких журналах, чьи карикатуры жгли, как огонь, и ранили, как пули. О петиции, с которой безоружные люди пошли к царю, веря, что слово может изменить жизнь.


Это было время, когда пахло дымом митингов и печным перегаром рабочих окраин, когда грохот заводских гудков сливался с гимнами свободы, а по улицам губернских городков, вроде тихого Пушкино, впервые прошествовало само Время – грозное, неумолимое, несущее одним надежду, а другим – конец всего, что они знали.


Но у этой истории есть и другое начало. Сто двадцать лет спустя. В стерильной тишине архива, где время не течёт, а лежит ровными слоями в картонных коробках. Где воздух густ от запаха старины и ответственности. Где шелест переворачиваемой страницы звучит громче, чем грохот давно отгремевшей на улице истории.


Она начинается с другого мальчика, для которого всё это – просто даты в учебнике, чёрно-белые фотографии и скучная поездка с классом. Он не знает, что несколько строчек, написанных когда-то сверстником, вырвут его из привычного настоящего и бросят в самое пекло давно остывших страстей.


Потому что прошлое не умирает. Оно ждёт. Ждёт, когда его прочитают. Ждёт, когда его поймут. Ждёт, чтобы его пламя, тлеющее в архивах и дневниках, снова осветило настоящее.


Всё начинается с бумаги. А заканчивается – людьми.

Глава 1 «Самый скучный понедельник»

Воздух в классе был тяжелым и неподвижным, словно его заперли в кабинете еще в прошлую пятницу и забыли освежить к новому учебному дню. Смешанные запахи старой меловой пыли, десятка пахнущих древностью учебников в книжном шкафу и лёгкого, но упорного аромата вчерашней котлеты из столовой создавали свою собственную, ни с чем не сравнимую атмосферу школьного учреждения. Артём сидел у окна, подпирая щеку ладонью, и смотрел, как крупная мутная капля дождя медленно, с невыносимой ленцой, ползёт по стеклу. Она стартовала где-то у самого верхнего края рамы, петляла, сливалась с более мелкими сородичами, чтобы стать больше и тяжелее, и наконец, набрав критическую массу, резко устремлялась вниз, оставляя за собой извилистый, грязноватый след.


Его собственные мысли были похожи на эту каплю – мутные, ленивые и бесцельные. Шестой «А» класс МБОУ г. Пушкино «Образовательный комплекс №5» с переменным успехом переживал первый урок понедельника – историю. Успех был в основном на стороне понедельника.


– Итак, повторяем, – голос учительницы истории Лидии Петровны был ровным и звучным, он легко перерезал сонную атмосферу, как горячий нож – масло. – Ключевые предпосылки Смутного времени. Пресечение династии Рюриковичей. Последствия опричнины и Ливонской войны. Голод и неурожаи начала XVII века.


Лидия Петровна стояла у доски, прямая и строгая, как кипарис. Её тёмно-синий костюм сидел безупречно, а седые волосы были убраны в тугой, не допускающий возражений пучок. В её глазах горел огонёк, который не могли потушить ни понедельник, ни шесть уроков подряд, ни очевидное равнодушие большей части аудитории. Она любила свой предмет самозабвенно, почти фанатично, и искренне не понимала, как можно не загораться от военных триумфов Суворова или не переживать драму декабристов. Для Артёма же история была просто набором дат, имён и карт – гигантским, неудобоваримым комом информации, который приходилось заучивать, чтобы потом благополучно забыть после контрольной.


Он украдкой, под партой, где учительница не могла заметить, провёл пальцем по экрану смартфона. Яркая вспышка игры, мелькание цифр и анимация на долю секунды вытеснили скуку. Но это был опасный манёвр. Лидия Петровна обладала феноменальным периферийным зрением и чутьём на подобные вещи, как сапёр на мину.


– Артём, – её голос прозвучал прямо над ним, заставив вздрогнуть. – Раз уж ты так интересуешься тем, что под партой, может, проявишь интерес и к тому, что происходило над престолом в 1598 году? Продолжи, пожалуйста, мысль.


Артём медленно поднялся, отложив телефон в карман с ощущением лёгкого поражения. Его мозг лихорадочно перебирал обрывки: «Рюриковичи… Иван Грозный… сын… Фёдор… тот, который не царь…»


– Ну… пресеклась династия, – начал он неуверенно. – Потому что… Фёдор Иванович умер, а детей у него не было. Наследник, Дмитрий… он в Угличе… погиб.


– «Погиб» – это весьма расплывчатая формулировка, – парировала Лидия Петровна, скрестив руки на груди. – При каких обстоятельствах?


– Его нашли с перерезанным горлом, – выдавил Артём, чувствуя, как краснеет.


– И что из этого следует?


– Что… ему перерезали горло? – предположил Артём, вызвав сдержанный смешок с задних парт.


Лидия Петровна вздохнула. В её вздохе звучала не столько злость, сколько лёгкая усталая грусть, как у садовника, видящего, как очередной саженец упорно не хочет тянуться к солнцу.


– Садись, Артём. Царевич Дмитрий погиб при невыясненных обстоятельствах, что породило множество слухов и позволило впоследствии появиться целой череде самозванцев. Запомни: в истории нет ничего «просто так». За каждым «погиб» стоят причины, следствия, интриги и человеческие судьбы. Это не сухой перечень фактов, это – детектив, растянутый на столетия.


Она обвела взглядом класс, и её взгляд снова загорелся.


– И кстати, о детективах. У меня для вас объявление, которое, я надеюсь, вызовет больший энтузиазм, чем династический кризис XVI века.


Все встрепенулись. Любое объявление, сулящее выход за пределы школы, было желанным.


– В эту среду, – выдержав драматическую паузу, продолжила Лидия Петровна, – у нас запланирован выездной урок. Мы посещаем территориальный отдел Центрального государственного архива Московской области, который находится здесь, в Пушкино. Там открылась историко-документальная выставка, посвящённая 120-летию Первой русской революции.


В классе повисло разочарованное молчание. Архив. Звучало как нечто среднее между библиотекой и подвалом с консервами.


– Это будет не просто экскурсия, – настойчиво, словно угадывая их мысли, говорила учительница. – Вы увидите подлинные документы того времени. Газеты, листовки, фотографии. То, чем дышали, о чём думали, за что боролись люди в 1905 году. Это уникальная возможность прикоснуться к живой истории.


Артём снова уставился в окно. «Живая история». Звучало громко, но на деле, он был уверен, это означало часами стоять в пыльном помещении и смотреть на пожелтевшие бумажки под стеклом, пока какой-нибудь занудный экскурсовод будет сыпать датами. Ему в наушниках послушать бы новый трек его любимой группы, или пройти новый уровень в игре, или просто поваляться на диване… что угодно, только не это. «Первая русская революция» – словосочетание вызывало в его голове смутный образ толпы людей в чёрно-белой картинке, нечто размытое и давно прошедшее, не имеющее к нему, Артёму, живущему в 2025 году с высокоскоростным интернетом в кармане, никакого отношения.


– Лидия Петровна, а телефоны можно будет с собой? – спросила отличница Маша, всегда практичная.


– Можно, но я настоятельно рекомендую вам не утыкаться в них, а смотреть по сторонам. Уверяю вас, то, что вы увидите, может оказаться куда интереснее ленты в соцсетях.


Артём мысленно фыркнул. Сильное заявление. Он в нём очень сомневался.


Зазвенел звонок, спасительный, как глоток воды в пустыне. Класс мгновенно ожил, зашумел, захлопали учебники.


– Не забудьте, среда, к девяти утра, сбор у главного входа! – напомнила Лидия Петровна, перекрывая общий гам. – И настройтесь на серьёзную работу!


…В среду утро выдалось хмурым и прохладным. Небо было затянуто сплошной серой пеленой, накрапывал мелкий, противный дождь. Артём, натянув капюшон, шёл к школе в самом скверном расположении духа. Предстоящий день виделся ему безнадёжно испорченным.


Автобус, набитый шестиклассниками, был полон гомона и смеха, но Артём отсаживался от всех, уставившись в окно. Они ехали по знакомым улицам, но вот автобус свернул с оживлённой магистрали в тихий, почти провинциальный район. Старые кирпичные дома, облупленные заборы, ветвистые липы, с которых на асфальт медленно опадали первые жёлтые листья.


Наконец, автобус остановился у ничем не примечательного здания, скорее похожего на пятиэтажную «хрущевку», чем на официальное учреждение. Вывеска была скромной и малозаметной: «Территориальный отдел по г. о. Пушкинский Управления №11 ГБУ МО «Центральный государственный архив Московской области».


– Ну, прибыли, – пробурчал кто-то сзади. – В царство пыли и моли.


Толпой они вошли внутрь. Первое, что ударило по ощущениям, – это тишина. Она была не просто отсутствием шума, а осязаемой субстанцией, в которую их шумная ватага ворвалась, как варвары в храм. Звук шагов по старому паркету отдавался гулким эхом в высоких коридорах.


Затем Артём почувствовал запах. Это был сложный, многослойный аромат. Пыли – но не уличной, а особенной, бумажной, вековой. Смешанной с запахом старых деревянных шкафов, кожи переплётов и лёгкой, едва уловимой нотки нафталина. Это был запах времени, законсервированного и упорядоченного.


Их встретила Анна Сергеевна, архивист, о которой говорила Лидия Петровна. Молодая женщина в очках, со спокойным и доброжелательным лицом. Но Артём почти не смотрел на неё. Его взгляд скользил по бесконечным стеллажам с папками, уходящим в полумрак зала, по массивным железным шкафам с блестящими замками. Всё здесь дышало казённостью и тоской. На стенах висели какие-то схемы, плакаты с правилами, портрет президента. Стеклянные витрины выставки стояли в стороне, и он даже не удосужился подойти к ним. Всё его существо жаждало одного – поскорее оказаться снаружи, где был свежий воздух, привычные звуки города и возможность включить музыку, чтобы заглушить эту давящую тишину прошлого.


«Господи, – подумал он, с тоской глядя на массивные двери, – всего два часа. Всего два часа, и это закончится».


Он зашёл в угол, прислонился к прохладной стене и, достав телефон, сделал селфи на фоне стеллажей с громоздкими папками. Подписал: «Выживаю в каменных джунглях. Эпоха динозавров. 120 лет назад тут было веселее? Сомневаюсь». И отправил в общий чат класса.


Ему ответили смайликом со слезами смеха. Это было единственным лучом света в этом царстве вечного покоя. Артём вздохнул и начал обратный отсчёт.

Глава 2 «Последняя мирная зима»

Декабрьский воздух в Пушкино был густым, морозным и невероятно чистым. Он обжигал щёки, заставляя кровь быстрее бежать по жилам, и казалось, что вместе с ним в лёгкие входила сама русская зима – величавая, неторопливая, укутавшая землю толстым, искрящимся на солнце покрывалом. Снег лежал пушистыми, нетронутыми сугробами на ветвях елей и сосен, окружавших их дом, скрипел под полозьями редких проезжающих саней и под валенками прохожих. Вечернее небо, тёмное-тёмное, бархатное, было усыпано мириадами звёзд, таких ярких и близких, что руку, казалось, протяни – и коснёшься их холодного, немерцающего света.


В доме инженера Алексея Владимировича, стоявшем на окраине Пушкино, на самой границе с лесом, было тихо и уютно. Дом был деревянный, одноэтажный, но просторный, с резными наличниками на окнах и высокой трубой, из которой поднимался ровный, жирный дымок – топились печи. От этого дома, от его натопленных печей, от запаха свежеиспечённого хлеба и еловой хвои, что лежала в ожидании Рождества в сенях, веяло таким прочным, незыблемым миром, что сама мысль о каких-либо потрясениях казалась кощунственной.


Миша сидел в своей комнате, в «детской», как её по старинке называли, хотя ему уже тринадцать и он считал себя почти взрослым. Комната была небольшая, но своя. У стены – железная кровать с горой подушек и тёплым стёганым одеялом. Письменный стол, заваленный учебниками по реальному училищу: алгебра, физика, латынь. На столе горела керосиновая лампа под зелёным абажуром, отбрасывая на стены и потолок тёплый, живой круг света. Это был его мир, его крепость. В этом круге света всё было знакомо, предсказуемо и безопасно. За его пределами же начинался большой, шумный и не всегда понятный мир взрослых.


Он только что закончил делать уроки – зубрил скучные латинские склонения – и теперь с наслаждением потягивался, слушая, как за стеной, в столовой, хлопочет мать, Анна Николаевна. Слышался мягкий звок посуды, её ровные, спокойные шаги. Пахло ванилью и чем-то молочным – готовился к ужину творожный пудинг, его любимый.


Миша встал, подошёл к окну и отёр рукавом запотевшее стекло. За окном, в синеве зимних сумерек, медленно проплыли сани, запряжённые лохматой лошадкой. Извозчик, закутанный в тулуп, похожий на медведя, покрикивал на неё, и из-под полозьев высекались снопы искр. Где-то вдали, со стороны фабрик, гудок прокричал, густой и басовитый, возвещая об окончании смены. Это был голос другого мира – мира машин, пота, денег и труда, мира, который существовал параллельно их тихому, учёному и пахнущему яблоками дому. Мир, куда каждое утро уходил его отец и откуда возвращался подчас усталый и озабоченный.


Дверь в комнату скрипнула.

– Мишенька, ужинать! Иди, отец уже пришёл, – сказала Анна Николаевна, заглядывая в комнату. Она была женщиной полной, с добрым, усталым лицом и тёплыми руками, которые всегда пахли мукой и мылом.

– Сейчас, мама, – отозвался Миша.


Он вышел в коридор, где уже висело пальто отца, пахнущее морозом, табаком и чем-то металлическим, фабричным. Из столовой доносились низкие, уставшие голоса.


Столовая была сердцем дома. Большой дубовый стол, покрытый белой скатертью с вышитыми по краям петухами. На столе уже стоял пузатый самовар, который Анна Николаевна начищала до зеркального блеска. Он тихо пел свою неторопливую, уютную песню. Рядом – вазочка с малиновым вареньем, тарелки с колбасой, сыром, солёными грибами. В углу, в киоте, мерцали огоньки лампадки перед ликами Спаса и Богородицы. На стене висели часы с маятником и гирями, их ровное, размеренное тиканье было саундтреком их семейной жизни.


Отец, Алексей Владимирович, уже сидел во главе стола. Он был высок, широк в плечах, с проседью в тёмных волосах и в густых усах. Его лицо, обычно спокойное и уверенное, сейчас было уставшим. Он сидел, откинувшись на спинку стула, и одной рукой медленно разглаживал складку на скатерти, глядя куда-то в пространство перед собой. На нём был тёмный, немного поношенный домашний пиджак, из-под ворота которого виднелась белая, накрахмаленная манишка. Он курил папиросу, и сизый дымок медленно поднимался к потолку, смешиваясь с запахом еды.


– Садись, Миша, – кивнул он сыну, не меняя позы. Голос его был ровным, но в нём слышалась какая-то глубокая усталость, тяжелее обычной рабочей.


Миша сел на своё привычное место, слева от отца. Анна Николаевна разливала по тарелкам дымящийся борщ.

– Ну как на фабрике, Алексей? – спросила она, стараясь говорить легко, но в её голосе проскальзывала тревога. Она знала мужа, как никто другой, и видела, что сегодня он принёс домой не просто усталость, а нечто большее.


Алексей Владимирович вздохнул, сделал последнюю затяжку и аккуратно потушил папиросу в пепельнице.

– Ничего, Аня, – сказал он, но его тон выдавал его. – Работаем.


Он помолчал, взял ложку, покрутил её в руках.

– Хотя… нет, не «ничего», – поправился он, глядя на пар, поднимающийся от тарелки. – Сегодня опять были разговоры. В ткацком цехе. О сокращении расценок. Опять.


Анна Николаевна замерла с половником в руке.

– Опять? Но ведь только в прошлом месяце их понижали!

– Понижали. А теперь управляющий, фон Бок, решил, что можно ещё. Говорит, конкуренция, цены на хлопок выросли, прибыль падает. А рабочие… рабочие ропщут. И небезосновательно. На те деньги, что им теперь платят, семью не прокормить. Сегодня Петров, тот, что с шестью детьми, у станка в голодный обморок грохнулся. Откачали, конечно, но… – Отец с силой провёл рукой по лицу, словно пытаясь стереть с него это воспоминание. – Но это не может долго продолжаться. Атмосфера тяжёлая. Чувствуется, как натягивается струна.


Миша слушал, затаив дыхание. Он не всё понимал из того, что говори ты л отец. «Расценки», «прибыль», «конкуренция» – эти слова были из того самого, взрослого мира, мира фабричных гудков. Но он понимал интонацию. Понимал, что значит «ропщут». И уж тем более понимал, что такое «голодный обморок». Он видел этих рабочих – коренастых, молчаливых, в замасленных косоворотках, когда изредка заходил с отцом на фабричный двор. Они смотрели на него, сына инженера, с каким-то странным выражением – не злым, но отстранённым, как будто он был существом с другой планеты. И он чувствовал неловкость, чувствовал ту невидимую стену, что разделяла их уютный дом и эти прокопчённые, пропахшие машинным маслом корпуса.


– Но что же делать? – тихо спросила Анна Николаевна. – Ты же ничего не можешь поделать. Ты же исполнитель.

– Я – инженер, – с горьковатой улыбкой ответил Алексей Владимирович. – Моё дело – чтобы машины работали. А люди… Люди – это к управляющему. А он смотрит на них как на расходный материал. «На их место другие придут». Вот его любимая поговорка.


Он съел пару ложек борща, но, казалось, не почувствовал его вкуса.

– А я между ними. С одной стороны – хозяева, которые требуют эффективности. С другой – люди, которые просто хотят жить. И я понимаю и тех, и других. И от этого… – он не нашёл слова, только махнул рукой.


В столовой повисло тяжёлое молчание. Его нарушало лишь тиканье часов и ровное потрескивание поленьев в печке. Миша смотрел на отца и впервые по-настоящему осознал, что значит быть взрослым. Это не только возможность курить папиросы и приходить домой, когда хочешь. Это – тяжесть на плечах. Это невозможность всё исправить. Это ответственность.


Внезапно в прихожей раздался резкий, требовательный звонок колокольчика.

– Кто бы это мог быть? – удивилась Анна Николаевна.

– Наверное, почтальон, – сказал Алексей Владимирович. – Жду ведомости из конторы.


Но через минуту в столовую вошла горничная, Дуняша, с небольшим конвертом в руках.

– Это вам, барин, – сказала она, обращаясь к Алексею Владимировичу. – С почты.

– Спасибо, Дуняша.


Отец взял конверт, посмотрел на почерк, и его лицо на мгновение просветлело.

– От Василия. Из Москвы.


Василий. Старший брат Миши. Студент Московского императорского университета. Он был кумиром Миши, живым воплощением того самого «большого мира» – мира знаний, свободы, споров о высоких материях. Его приезды домой, на каникулы, были для Миши настоящим праздником. Василий привозил с собой новые, странные идеи, говорил о «прогрессе», «свободе», «правах человека» – словах, которые в их доме звучали редко и всегда с некоторой опаской.


Алексей Владимирович вскрыл конверт перочинным ножом, развернул лист плотной бумаги и начал читать про себя. Миша и Анна Николаевна смотрели на него, заворожённые. Сначала лицо отца выражало обычную приятную сосредоточенность, но постепенно оно стало меняться. Брови слегка сдвинулись, губы плотно сжались. Он перечитывал некоторые строчки по два раза.


– Что пишет Василий? – не выдержала Анна Николаевна. – Здоров ли? На что жалуется?

– Жалуется… – Алексей Владимирович медленно опустил письмо на стол. – Но не на быт. Не на учёбу. Он пишет… он пишет о настроениях. В университете, в городе.


Он поднял взгляд на жену, и в его глазах была тревога, более серьёзная, чем та, что вызывали фабричные дела.

– Пишет, что в воздухе пахнет грозой. Что повсюду разговоры, споры. Что молодёжь недовольна. Что «устои», на которых держится Россия, дали трещину. Что всё шатко, всё зыбко. Пишет о каком-то… «всеобщем томлении духа».


Он произнёс эти слова тихо, почти шёпотом, как будто боялся, что их услышат за стенами дома.


– Что это значит, папа? – спросил Миша. – Какие устои? Почему они шаткие?


Алексей Владимирович посмотрел на сына долгим, задумчивым взглядом. Казалось, он решал, какую правду можно открыть тринадцатилетнему мальчику.

– Устои, Миша… это как фундамент у нашего дома. Мы его не видим, но он держит всё здание. Законы, власть государя, порядок… Всё, что делает жизнь предсказуемой. И если фундамент треснет… дом может рухнуть.


– Но наш дом не рухнет, правда? – с внезапной, детской тревогой в голосе спросил Миша.


Алексей Владимирович помолчал, глядя на пламя свечи, колеблющееся в стеклянном подсвечнике.

– Наш – надеюсь, что нет, – наконец сказал он. – Но бывают бури, которые валят и крепкие дубы. Василий… он чувствует, что такая буря собирается. Он там, в Москве, в самой гуще. А мы здесь, в Пушкино… нам кажется, что это нас не коснётся.


Он снова взял письмо и перечитал вслух один отрывок, самый, видимо, его поразивший:


«Дорогие родители, вы там, в своём тихом Пушкино, вероятно, не представляете себе, какой кипяток бурлит здесь. Университет – это лишь капля в море всеобщего недовольства. Говорят везде: в трактирах, на улицах, в мастерских. Говорят о войне, которая идёт так неудачно, о бестолковости чиновников, о тяготах народа. Читают заграничные брошюры, передают из рук в руки запрещённые стихи. Всё это когда-нибудь должно найти выход. Чувство такое, будто все мы сидим на бочке с порохом, а вокруг уже летают искры. Мне страшно и… интересно. Ибо я чувствую, что живу в эпоху великого перелома. Старое, ветхое, прогнившее должно рухнуть, чтобы дать дорогу новому. Простите, если мои слова покажутся вам резкими, но иного выхода я не вижу. Устои, по которым вы меня учили, шатки. И многие здесь думают, что их пора менять».


Когда он закончил читать, в столовой воцарилась полная тишина. Даже часы, казалось, перестали тикать. Слова «кипяток», «порох», «искры», «великий перелом» висели в воздухе, как призраки, нарушая уютную атмосферу их столовой. Они были чужими, опасными, не вязались с запахом борща и творожного пудинга.


– Господи, помилуй нас, грешных, – перекрестилась Анна Николаевна, побледнев. – Что он такое говорит… Порох… Перелом… Да он с ума сошёл от этих своих книг! Его же могут… могут арестовать за такие речи!


– Его не арестуют за письмо к родителям, – попытался успокоить её Алексей Владимирович, но в его голосе не было уверенности. – Но… он прав в одном. В воздухе что-то есть. И не только в Москве. И даже не только на фабрике. Это повсюду.


Он отодвинул тарелку с почти нетронутым борщом.

– Сегодня, когда я шёл домой, я видел, как у почтамта собралась кучка людей. Читали вслух какую-то листовку. Я не стал подходить, но слышал обрывки: «свобода», «земля», «воля»… Жандармы разогнали, конечно. Но семя упало в почву. И семя это – общая беда. И война эта проклятая с японцами… Все чувствуют, что мы проигрываем. А когда империя проигрывает войну – это конец иллюзиям о её силе.


Миша слушал, и ему стало страшно. Не так, как в темноте, а по-другому – огромный, незнакомый мир, о котором он почти ничего не знал, вдруг начал стучаться в дверь их дома. Он всегда думал, что жизнь – это учёба в реальном училище, летние каникулы в деревне у бабушки, игры с приятелями на окраине, книги Жюля Верна и запах отцовских чертежей. А оказалось, что где-то рядом существует другой мир, полный тревог, недовольства и разговоров о каком-то «порохе». И его собственный брат, умный, весёлый Василий, был частью того мира.


– Папа, – тихо спросил Миша, – а государь? Разве он не знает? Разве он не поможет?


Алексей Владимирович снова посмотрел на сына с той же странной, грустной задумчивостью.

– Государь… Государь далеко, Миша. В Петербурге. Его окружают люди, которые, возможно, говорят ему только то, что он хочет слышать. А может быть… может быть, он и правда не знает, как живёт его народ. Управлять такой огромной страной… это очень трудно.


Этот ответ не успокоил Мишу, а наоборот, породил новую тревогу. Получалось, что тот, кто должен был быть защитником и вершителем судьбы, либо не знал правды, либо не мог ничего изменить. Это было страшно и неприятно.


Ужин прошёл в невесёлом, подавленном молчании. Даже творожный пудинг, который Анна Николаевна ставила на стол с обычной своей улыбкой, на этот раз не вызвал радости. Все сидели, уйдя в свои мысли, и лишь изредка перебрасывались ничего не значащими фразами.


После ужина Миша вернулся в свою комнату. Он не стал зажигать лампу, а подошёл к окну. На улице было темно и пустынно. Только в окнах соседних домов тускло светились керосиновые лампы и свечи. Где-то далеко, на станции, пронзительно свистнул паровоз. Этот звук всегда казался ему романтичным, зовущим в дорогу. Но сейчас он прозвучал как-то тревожно, словно предупреждая об опасности.


Он смотрел на звёзды, на тёмный силуэт леса, на знакомые очертания родного Пушкино, и ему вдруг показалось, что всё это – не прочное, не вечное. Что это хрупкая скорлупка, а под ней бурлит что-то тёмное, непонятное и грозное. Слова отца о фабрике и слова брата из письма сливались воедино, создавая тревожный, диссонирующий аккорд.


«Шаткость устоев»…


Он не до конца понимал, что это значит, но чувствовал это кожей. Чувствовал в усталой озабоченности отца, в испуганных глазах матери, в дерзких, почти бунтарских строчках брата. Зима за окном была по-прежнему прекрасна и безмятежна. Снег искрился, воздух был чист и свеж. Но для Миши эта зима уже перестала быть «мирной». В ней, в самой её сердцевине, поселился холодный, тревожный вопрос: что будет дальше?


Он подошёл к письменному столу, достал из ящика чистую тетрадь в тёмно-синем кожаном переплёте – подарок от Василия на прошлый день рождения. До сих пор он не знал, для чего её использовать. Теперь он открыл её на первой странице, обмакнул перо в чернильницу и написал, старательно выводя буквы:


«Декабрь, 1904 год. Сегодня отец пришёл с фабрики очень усталый. Говорил, что рабочие ропщут из-за денег. А вечером пришло письмо от Василия из Москвы. Он пишет, что там все ждут какой-то бури и что устои шатки. Мама испугалась. И мне стало немного страшно. Кажется, наша последняя мирная зима подходит к концу…»


Он поставил точку, отложил перо и закрыл тетрадь. Он не знал, что это начало его дневника. Он не знал, что эта тетрадь переживёт его самого, войны и революции. Он не знал, что через сто двадцать лет другой мальчик, в другом времени, будет читать эти строчки, пытаясь понять его, Мишино, время, его страх и его надежды.


А снаружи, по-прежнему, падал тихий, безмятежный снег, укутывая Пушкино и всю Россию в обманчивый, хрустальный покой последней мирной зимы.

Глава 3 «Пламя и Пулемет»

Воздух в архиве был густым и неподвижным, словно его специально законсервировали вместе с документами. Он пах пылью, ветхостью и чем-то ещё – сладковатым запахом старой бумаги, смешанным с едва уловимым ароматом дерева и клея. Для Артёма это было физически тяжело. Ему казалось, что он дышит не кислородом, а самой историей, и его лёгкие, привыкшие к выхлопам машин и свежему подмосковному ветру, отчаянно сопротивлялись.


Экскурсия началась с общего введения. Анна Сергеевна, архивист, говорила ровным, профессиональным голосом о значении Первой русской революции, о её предпосылках и итогах. Она показывала какие-то схемы, графики, копии официальных документов за стеклом. Артём почти ничего не слышал. Он стоял в сторонке, прислонившись к прохладному стеллажу с папками, и смотрел в экран своего смартфона.


Яркий, динамичный мир Tik-Tok-роликов и кликового веб-серфинга был его спасением, его коконом, в который он спрятался от этой давящей атмосферы прошлого. Пальцы привычно листали ленту: смешные котики, треш-мемы про школу, отрывки из новых сериалов, трейлеры на игры. Каждый новый контент был вспышкой, коротким замыканием, которое не давало мозгу заскучать, не позволяло ему проникнуться тем, что происходило вокруг. Он ловил себя на том, что ждёт, когда же этот «выжим скуки», как он мысленно окрестил экскурсию, наконец закончится.


«Ну, революция и революция, – думал он, скользя взглядом по застывшим лицам одноклассников. – Кровь, баррикады, все дела. Проходили. В учебнике параграф. Зачем на это смотреть?»


Он украдкой посмотрел на Анну Сергеевну. Она говорила о «Кровавом воскресенье», о расстреле мирного шествия. Её голос был серьёзен, в нём звучали искренние переживания, но для Артёма это были просто слова. Ещё одна трагедия из длинного списка трагедий, которые человечество устроило само себе. Далёкая, абстрактная, как падение Римской империи.


Его друг, Серёга, стоявший рядом, толкнул его локтем:

– Слушай, а ведь жёстко было, да? Выходишь с иконой к царю, а тебя – бах-бах!

– Ага, – буркнул Артём, не отрываясь от экрана, где анимированный енот танцевал под залихватскую музыку. – Жёстко.

– Может, телефон уберёшь? А то Лидия Петровна опять косо смотрит.

– Пусть смотрит. Всё равно тут смотреть не на что.


Он был почти уверен в этом. Пока группа медленно перемещалась вдоль стеллажей с экспонатами, он мельком видел их содержимое: пожелтевшие листы с убористым почерком, какие-то фотографии с неразборчивыми лицами, печати. Всё это было максимально неинтересно. Это была история для бухгалтеров, а не для живых людей.


Так продолжалось минут двадцать. Артём уже начал подсчитывать в уме, сколько времени осталось до конца этого мучительного мероприятия, когда группа подошла к последней витрине, стоявшей в самом конце зала, в небольшом нише. Анна Сергеевна объявила:

– А теперь, ребята, я хочу показать вам, пожалуй, самые живые свидетельства той эпохи. Это не официальные документы. Это – голос улицы, голос сатиры и протеста. Перед вами подлинные сатирические журналы периода Первой русской революции.


Слово «сатирические» зацепило Артёма краем сознания. Оно ассоциировалось у него с программами КВН, со стенгазетой в школе, с язвительными комментариями в интернете. Он лениво поднял глаза от телефона.


И замер.


За толстым, идеально чистым стеклом витрины лежали несколько журналов. Они не были похожи на скучные папки или газеты. Они были яркими, почти кричащими. Обложки пестрели сочными, кислотными цветами – алыми, ультрамариновыми, ядовито-зелёными. Но не это привлекло его внимание.


Его взгляд упал на один из них, лежавший сверху. На обложке был изображён… Змей Горыныч. Но не сказочный, а какой-то карикатурный, уродливый. Три его головы были увенчаны не коронами, а тремя абсолютно одинаковыми, самодовольными физиономиями с тщательно закрученными усиками и в императорских коронах. Из пастей чудовища вместо огня лились не оплавленные камни, а золотые монеты, которые с жадностью ловили толпы маленьких, уродливых человечков в мундирах с орденами. А внизу, у подножия горы, на которой восседал змей, лежали, придавленные огромной лапой, крошечные фигурки рабочих и крестьян с измождёнными лицами. В углу журнала жирным, размашистым шрифтом было выведено: «ПУЛЕМЕТЪ».


Артём невольно ахнул. Его мозг, привыкший к визуальным образам, мгновенно провёл параллель. Это же… это же чистейшей воды мем! Только не цифровой, а нарисованный чернилами и краской более ста лет назад. Та же гипербола, то же гротескное преувеличение, та же язвительная метафора, которую сегодня использовали бы создатели политических пабликов. Царь – трёхголовое чудовище, жадное до денег, чиновники – пресмыкающиеся хамелеоны, народ – раздавленная масса. Сообщение было кристально ясным и попадало точно в цель, безо всяких пояснений.


Он забыл про телефон. Экран сам погас, но он даже не заметил. Он медленно, как заворожённый, подошёл ближе к витрине, почти уткнувшись носом в стекло.


– Осторожнее, не дышите на стекло, – мягко сказала Анна Сергеевна, но в её голосе послышалась лёгкая удовлетворённость. Она заметила его реакцию.


Артём проигнорировал замечание. Он вглядывался в детали. Каждая чёрточка на лицах, каждый штрих, каждая тень. Это была не просто картинка. Это была насмешка, вызов, плевок в сторону самой могущественной власти империи. И этот вызов был брошен не из-за границы, не в тёмном подполье, а здесь, в России, и это даже печатали в типографиях! Пусть и ненадолго. Это требовало невероятной смелости.


– Это… «Пулемет», – прочитал он вслух название. – Почему «Пулемет»?


– Потому что сатира, как и пулемёт, косит наповал, – ответила Анна Сергеевна, подходя ближе. – Вот, смотрите, рядом – «Пламя». Сатира сжигает ложь и лицемерие. А это – «Забор». Потому что остроумные и злые карикатуры и фельетоны, как надписи на заборе, всегда видны всем и не подчиняются цензуре. Это была их эстетика, их оружие.


Артём перевёл взгляд на другие журналы. «ПЛАМЯ» №3, от 23 декабря 1905 года. Обложка горела алым пожаром, на фоне которого чёрным по белому были изображены фигуры рабочих, разрывающие какие-то цепи. Шрифт заголовка был колючим, агрессивным.


Он начал читать заголовки статей, вынесенные на обложки. Его глаза разбегались.

– «Свисток»… Что это?

– Это, скорее всего, фельетон, – пояснила Анна Сергеевна. – Разоблачительная статья, где высмеивались какие-то конкретные чиновники или порядки. Свисток – символ разоблачения, предупреждения.

– «Петиция о рабочих нуждах»… Это та самая, с которой шли к царю?

– Именно та самая. Её текст перепечатывали многие издания, в то том числе и сатирические, чтобы народ знал, о чём, собственно, шла речь.

– «Гапон»… Священник, который повёл людей?


В его голове, которая всего пятнадцать минут назад была забита лишь мыслями о том, как бы поскорее уйти, теперь начал выстраиваться новый, совершенно неожиданный образ той эпохи. Это была эпоха страстей, острой борьбы, язвительного юмора и отчаянной смелости. Журналы были её голосом – грубым, неотёсанным, но невероятно живым.


Он представил себе, как какой-нибудь молодой парень, почти его ровесник, тайком покупает такой номер «Пулемёта» в киоске, заворачивает в газету и несёт домой, замирая от страха и восторга. Как он показывает его друзьям, и они вместе хохочут над злым образом царя-Змея, чувствуя себя причастными к чему-то важному, опасному и правильному. Это было понятно Артёму на глубинном, интуитивном уровне. Это была «живая история», о которой говорила Лидия Петровна, но она оказалась не в высокопарных речах, а вот в этих дерзких, почти хулиганских картинках.


– А их… много таких было? – спросил он, не отрывая глаз от витрины.

– В 1905—1906 годах, в период ослабления цензуры, их появились сотни, – ответила архивист. – «Пулемёт», «Пламя», «Забор», «Зритель», «Жало»… Они были как вспышки. Яркие, ослепительные, но короткие. Многие выходили всего по несколько номеров, их закрывали, редакторов арестовывали. Но они успевали сделать своё дело – растолкать народ, показать, что над властью можно смеяться, что её можно критиковать.


– Круто, – прошептал Артём, и в этом слове был весь его искренний, неподдельный восторг.


Серёга снова толкнул его в бок:

– Ты чего обалдел? Картинки разглядываешь?

– Да ты посмотри сам! – с жаром прошипел Артём. – Это же трэш какой-то! Царя на Змея Горыныча променяли! В 1905 году! Это ж надо было так рискнуть!


Он отошёл от витрины, но его взгляд постоянно возвращался к ней. Всё остальное – и лекция Анны Сергеевны, и документы, и даже недовольный взгляд Лидии Петровны – отошло на второй план. В его сознании произошёл щелчок. История перестала быть чёрно-белым учебником. Она вдруг заиграла цветами – ядовито-алым «Пламени», ультрамариновым «Пулемёта», кислотно-зелёным «Забора». Она наполнилась голосами – едкими, насмешливыми, полными гнева и надежды.


Когда экскурсия подошла к концу и их группа потянулась к выходу, Артём шёл последним. Он на мгновение остановился, оглянувшись на ту самую витрину. Яркие обложки манили его, как порталы в другое время. Он больше не хотел уходить. Ему хотелось остаться, попросить у Анны Сергеевны разрешения посмотреть на эти журналы поближе, подержать их в руках, почувствовать шероховатость бумаги, на которую больше века назад ложилась краска, рождая образ царя-чудовища.


– Артём, не отставай! – донёсся голос Лидии Петровны.


Он вздохнул и повернулся, чтобы уйти. Но внутри у него теперь жил вопрос, настойчивый и жгучий: «А что ещё было в этих журналах? О чём они писали? Кто их рисовал?»


И он уже знал, что не оставит это просто так. Ему нужно было вернуться. Вернуться в этот архив, в этот зал, к этой витрине. Ему нужно было найти ответы. Пламя, зажжённое более ста лет назад, наконец-то нашло для себя новую горючую среду – его собственное любопытство.

Глава 4 «Весть из Петербурга»

Тот январский день начался как любой другой зимний день в Пушкино. Морозный, солнечный, с хрустящим под ногами снегом и искрящейся изморозью на ветвях деревьев. Миша, вернувшись из реального училища, грелся у печки в столовой и доедал тарелку гречневой каши с молоком. В доме пахло хвоей от ещё стоявшей в углу ёлки и свежим хлебом, который Анна Николаевна только что вынула из печи. Всё было так же спокойно и привычно, как и всегда.


Первым тревожным звоночком стал необычно ранний приход отца. Алексей Владимирович обычно возвращался с фабрики затемно, а сейчас было едва три часа дня. Миша услышал, как хлопнула входная дверь, и быстрые, нервные шаги отца в прихожей. Он не снял пальто, не прошёл в свой кабинет, а сразу появился на пороге столовой. Лицо его было серым, осунувшимся, глаза горели каким-то лихорадочным огнём. В руке он сжимал свёрнутый в трубку свежий номер московской газеты.


– Алексей? Что случилось? Ты заболел? – встревоженно поднялась ему навстречу Анна Николаевна, вытирая руки о фартук.


Отец молча положил газету на стол, прямо на скатерть, и с силой провёл рукой по лицу, словно пытаясь стереть с него какую-то ужасную картину.


– Читали? – хрипло спросил он, обращаясь к ним.


– Что читали, папа? – спросил Миша, подходя ближе.


Алексей Владимирович развернул газету и с силой ткнул пальцем в зловещий заголовок, набранный крупным, почти истеричным шрифтом:


«КАТАСТРОФА В ПЕТЕРБУРГЕ! КРОВАВАЯ БАНЯ НА ДВОРЦОВОЙ ПЛОЩАДИ! ВОЙСКА ОТКРЫЛИ ОГОНЬ ПО МИРНОЙ ДЕМОНСТРАЦИИ! ТЫСЯЧИ ЖЕРТВ!»


Миша не сразу смог осознать прочитанное. Слова «кровавая баня», «тысячи жертв» казались такими чудовищными, что не укладывались в голове. Он принялся читать дальше, быстро пробегая глазами по колонкам текста, в котором то и дело встречались слова «расстрел», «убийства», «трупы», «священник Гапон», «петиция», «рабочие».


– Алексей, да что же это такое? – вскрикнула Анна Николаевна, заглядывая через его плечо. – Это правда? Не может быть! Ведь они же с иконами шли… к царю…


– Правда, – отрезал отец, и голос его прозвучал с новой, страшной горечью. – Всё это правда. Говорят, стреляли картечью. В спину убегающим. Женщин, стариков… Дети… – Он не смог договорить, сжал кулаки и отвернулся к окну.


Миша дочитал до места, где описывалось, как мирная процессия с хоругвями, во главе со священником Георгием Гапоном, шла к Зимнему дворцу, чтобы вручить государю Николаю II петицию о рабочих нуждах, и как её встретили залпы солдат. Ему стало физически плохо. Он представил себе эту картину: толпу надеющихся людей, иконы, сверкающие на зимнем солнце, песни… и вдруг – грохот выстрелов, крики, кровь на белом снегу. Это было настолько чудовищно, так не укладывалось ни в какие рамки божеских и человеческих законов, что у него потемнело в глазах.

Загрузка...