Я родилась в семье советского дипломата. Мои воспоминания о детстве – лоскутное одеяло: длительные зарубежные командировки отца, в которых мы его сопровождали, и – гораздо чаще – краткосрочные, когда я, мама и брат оставались в Москве и ждали его возвращения. До сих пор помню, как года в 3–4 тосковала, заслышав гул пролетающего над головой самолета.
В июне 1968 года отца командировали в европейскую штаб-квартиру ООН в Женеве, Швейцария, точнее, в Международную организацию труда (МОТ), одно из ее специализированных учреждений. Мне исполнилось 10 лет, я только что закончила третий класс. Собирались быстро, вещей было мало, и вскоре ночной поезд уносил нас на Запад, в другую страну, иную жизнь. Я ехала в обнимку со своей самой большой куклой по имени Оля – в честь бабушки по матери. В куклы я играла мало, но родители предложили взять с собой эту, понимая, как мне тяжело расставаться с бабушкой. Я всегда ее очень любила.
На следующий день, в Вене, мы пересаживались на другой поезд. Вечером перед отъездом мы зашли в ресторан поужинать. В конце 1960-х в Западной Европе нечасто слышалась русская речь. На нас оглядывались. Я старалась вести себя безупречно: сидела с прямой спиной, отрезала небольшие кусочки стейка (стейк станет любимым блюдом моего детства) и правильно пользовалась ножом и вилкой. Эти усилия не пропали даром: пожилая и довольно недоброжелательного вида официантка отметила мои хорошие манеры, как я поняла из разговора родителей в тот вечер. Это вознаградило меня сполна. Помогать отцу в его работе казалось мне моим долгом. Я ощущала собственную значимость. Казалось, все смотрят на меня, оценивают и делают выводы. И надо быть на высоте. Я надолго сохранила это чувство.
Мы нечасто ели вне дома. Атмосфера московских ресторанов была весьма официальной, и родители редко брали с собой детей. Обычно туда ходили большими компаниями, чтобы отметить какое-то важное событие: юбилей или получение новой должности. Единственный раз, когда мы в Москве пошли в ресторан всей семьей, было по случаю присвоения отцу кандидатской степени. Он писал диссертацию по ночам, о чем свидетельствовали горки скорлупы кедровых орешков, которые по утрам высились на его письменном столе. Кедровые орехи, часто в шишках, в Советском Союзе продавались повсюду. Он грыз их в огромных количествах, чтобы не уснуть и поддержать силы.
Я хорошо помню тот день. Перед тем как пойти в ресторан, отец постригся и побрился в парикмахерской. Меня он взял с собой. Он и сейчас стоит у меня перед глазами: молодой, счастливый и торжественный, пахнущий незнакомым одеколоном. Потом мы зашли за мамой и братом и отправились в один из ресторанов неподалеку от дома.
Второй случай попробовать еду, приготовленную профессиональными поварами, представился лишь летом накануне нашего отъезда в Женеву. Отец был в отпуске, и целый месяц мы провели в Литве. Мы добирались туда на машине, и на то, чтобы преодолеть примерно 1100 км, нам потребовалось три дня. Удивляться тут нечему. Конечно, мы часто останавливались, но я помню и двухполосную дорогу, и отца, гордо объявлявшего: мы едем со скоростью 60 км в час! Магнитофона или чего-то подобного, чтобы скрасить долгий путь, в машине не имелось, но этого и не требовалось. Мой брат, тогда четырехлетний, наизусть рассказывал содержание всех книжек, которые ему читали и перечитывали, с таким удовольствием и чувством, что мы веселились всю дорогу.
Обедали мы в придорожных кафе и каждый день на отдыхе куда-нибудь выбирались. Обычно, поскольку брат был еще маленький, это был, скорее, поздний завтрак. Я очень любила такие вылазки. Не столько из-за еды, сколько из-за того, что на обратном пути мы задерживались в лесу. Брат засыпал, а мама собирала лесную землянику, а потом и чернику. Когда он просыпался, мы ели ягоды со сгущенным молоком на десерт.
Рано утром мы прибывали в Женеву. Отцу, который уже побывал там, когда ездил на собеседование, не терпелось показать нам прекрасный город. «Сейчас, – говорил он, – еще поворот, и мы увидим знаменитый женевский фонтан». Его радостное волнение передалось и мне: не терпелось увидеть эту красоту. Отец оказался прав – фонтан поразил своим великолепием.
Советские дети за границей должны были ходить в советскую школу, которая в те годы была шестилеткой. Ученикам младших классов, в том числе моему младшему брату, позволялось посещать местные школы при условии, что в выходные и по четвергам, когда в швейцарских школах не было занятий, для них организовывали уроки по русской программе. Я была уже слишком взрослой для такой системы.
Первого сентября, когда в СССР начинались школьные занятия, я с новеньким ранцем, набитым тетрадями в ярких блестящих обложках и ручками и карандашами всех возможных цветов, в самом распрекрасном настроении отправилась в школу.
Все предметы, кроме французского, давались мне легко, и я достаточно быстро влилась в новый класс. С языком, однако, дело обстояло совсем иначе. Это было сущим кошмаром! Мои одноклассники учили язык уже два года, вдобавок жизнь во франкоговорящей стране ускоряла процесс обучения. Я на всю жизнь запомнила, каких трудов мне стоило выучить стихотворение к Рождеству. К тому времени я учила язык уже почти 4 месяца, но этот короткий стих по-прежнему казался мне не то шестью, не то восемью строчками почти бессмысленных слогов. Должно быть, тогда я с большей легкостью запомнила бы участок цепочки ДНК. Но у меня получилось – в первый раз. Помню, как учительница одобрительно кивала головой. В тот день я впервые получила по французскому «отлично». Я до сих пор помню строчки: «Le vent d’ automne passe, / emportant á la fois, / les oiseaux l’oiseaux dans l’espace, / les feuilles dans les bois»[1].
Понадобилось полгода, чтобы нагнать остальных, а если бы не мама, то могло быть и еще дольше. Она не говорила по-французски, и сама брала уроки. Она заранее переводила каждое слово каждого текста и каждого задания, пока я была в школе, чтобы облегчить мне труд. Каждый день она тратила несколько часов на это занятие. А потом мы вместе несколько часов готовили мое домашнее задание.
Один из переломных моментов в моей жизни наступил, когда я закончила шестой класс и должна была вернуться на родину, чтобы учиться дальше. Родителям не хотелось, чтобы я жила вдали от них. Они решили, что я останусь с ними в Женеве и пойду в местную швейцарскую школу, а программу русской школы пройду самостоятельно, иногда прибегая к помощи советских учителей. Все лето я протестовала против их решения, но безрезультатно. Я хотела в Москву, учиться со сверстниками. Но осталась в Женеве вместе с некоторыми моими одноклассниками. Мне было тогда 13 лет.
В начальной школе в Швейцарии учились тогда 6 лет. После следовали три класса средней, так называемый cycle d’orientation, или ориентационный курс, который и завершал обязательное образование.
В 1971 году, когда я поступила в среднюю школу Бюде, там было четыре направления по результатам экзаменов после начальной школы: латинское, научное, общее, и practique (профессиональное); самые высокие баллы на выпускных экзаменах после начальной школы требовались для латинского.
Родители хотели, чтобы я пошла в 8-й класс, соответственно возрасту, на общее направление, чтобы не перегружать меня предметами, не входящими в русскую школьную программу. Главное – чтобы я выучила французский методом погружения. Упор же будет делаться на русскую школьную программу. Изучение латыни казалось им пустой тратой времени. Немецкий был обязательным предметом, но советские ученики обычно освобождались от него по просьбе родителей.
Я сдала вступительные экзамены. Математика показалась легкой – русская программа опережала местную. С французским же дело обстояло иначе. Я плохо помню, но, кажется, требовалось найти систему в цепочках тех или иных французских слов, а также найти синонимы и антонимы. Незнакомые слова я должна была подчеркивать. Подчеркивать пришлось много.
Вскоре после экзаменов отцу позвонили из администрации школы. Кажется, звонил сам директор. Он сказал, что мне определенно нужно идти на латинское направление, но также предложил подумать над тем, чтобы я пошла в 7-й класс, потому что это последний год, когда французская грамматика, орфография, глаголы и лексика преподаются отдельными предметами. То, что мне придется учиться с детьми на год младше, отцу не слишком понравилось, да и латынь казалась ему совершенно бесполезным предметом, но я слышала их разговор, и предложенный план пришелся мне по вкусу. Мне захотелось углубленно изучать французский, как учат его франкоговорящие дети. После экзамена я поняла, как плохо я его еще знаю.
Идея пойти на самое сложное отделение и учить латынь меня тоже привлекала, и я не хотела лишаться уроков немецкого. В результате в сентябре 1971 года я учила три иностранных языка: французский, немецкий и латынь. Тогда-то у меня и возник сам собой несложный, но весьма действенный способ изучения иностранных языков, которым я с тех пор пользуюсь. Я читала на языке столько, сколько могла, и каждый день заучивала по 10 новых слов. Вскоре у меня уже не набиралось 10 новых слов, и я снизила норму до пяти. Еще через какое-то время я ограничивалась двумя.
Однажды в наш класс пришел директор. После недолгого разговора о текущих школьных делах он вдруг спросил, почему мы решили учить латынь. Затем показал на меня и повторил вопрос. «Мне просто она нравится», – ответила я. Он сказал, что такой ответ – лучший из возможных. Я делала то, что мне нравилось. Но уже на том этапе этого было недостаточно. Мне хотелось добиваться при этом отличных результатов. Я убеждена: если действительно любишь то, что делаешь, ты обречен на успех. Я не верю в несчастную любовь. Настоящая любовь всегда взаимна. Секрет, по-моему, в том, чтобы не путать ее с честолюбием или слепым увлечением.
7-й класс я закончила первой в классе, и в середине 8-го мне предложили перейти на класс выше. Я согласилась. Мне пришлось отказаться от латыни, но на зимних каникулах я нагнала сверстников в немецком. Можете считать меня тщеславной, но я с большим удовольствием отметила изумление на лице преподавателя немецкого, когда он отдавал мне работу с «шестеркой» (высшая оценка в швейцарской школе) на первой же неделе обучения в 9-м классе. В то время я также начала учить английский. И 9-й я закончила первой ученицей.
За два месяца до своей смерти отец рассказал мне о разговоре с младшим коллегой. Случился он во время его второй командировки в Женеву. С тех пор как я жила там с родителями и ходила в местную школу, прошло больше 10 лет. К тому времени я уже вышла замуж и жила в Нью-Йорке. Видимо, ребенок того коллеги ходил в ту же школу, где училась я. Вот он и спросил у отца, прожившего в Женеве не один год, слышал ли он о русской девочке, ходившей в коллеж Бюде много лет назад, о которой до сих пор вспоминают как об особенно одаренной ученице. И отец ответил: «Конечно. Это моя дочь».
Больше он ничего не сказал, да и я не задавала вопросов. Мы поняли друг друга без слов. Я счастлива, что подарила ему несколько мгновений отцовской гордости. И рада, что он мне об этом рассказал.
И в то же время как мне хотелось бы дать ему куда больше, чем обещания успеха. Только теперь, оглядываясь назад, понимаю глубину его отчаяния, когда я отказалась от возможности сделать карьеру. Человеком он был весьма жестким, но всегда позволял мне принимать самостоятельные решения и никогда не настаивал на своем. Он держал свое мнение при себе. Те, кто хотел узнать его, слушали. Мне тяжело думать о том, как жестоко я, должно быть, разочаровала его.
Довольно интересно, что в обеих моих школах произошли схожие случаи. Первый – после диктанта в 4-м классе русской школы. Четверть едва началась, как родителей вызвали в школу. Меня обвиняли в том, что я списала у соседки по парте, отличницы. Не знаю, что они сказали учителю, но мне они не сказали ни слова. Они всегда вели себя уверенно, но не высокомерно. И к этому инциденту они отнеслись как к недоразумению, чем это и было на самом деле. Я редко делала ошибки в словах, так что их реакция была вполне естественной. Тем не менее я благодарна и счастлива, что они встали на мою сторону. Я очень ценила доверие: это очень ценное чувство в принципе, а родительское – тем более. Мне не нужно было его завоевывать, оно было отправной точкой наших отношений. Считалось, что я его достойна, и я старалась это доверие оправдывать.
На следующий день мне велели пересесть за парту к менее блестящему ученику. Несмотря на всю эту шумиху, вопрос о наказании не поднимался. Очередной диктант я снова написала без ошибок. Инцидент был исчерпан.
Первые несколько месяцев в швейцарской школе мне пришлось трудно – я плохо знала французский и не всегда понимала, что говорит учитель и что от нас требуется. На первой контрольной по математике преподаватель строго упрекнул меня, что я списываю у соседки. Как смогла, я постаралась объяснить ему, что подсматриваю только затем, чтобы понять, какое задание нам дали. По части списывания правила были весьма строгие. Уличенному тут же ставили «ноль». Ни жалобы, ни оправдания обычно не помогали. Преподаватель едва заметно помедлил и не стал забирать у меня листок, однако сомневаюсь, что он мне все же поверил, судя по тому, с каким выражением на следующем уроке он отдавал мне работу с оценкой. Не помню, какую оценку получила моя соседка и к тому времени новая подружка, но совершенно понятно было: я никак не могла у нее списать. Ошибок у меня не было.
В швейцарской школе наказывали и за то, что забыл учебник или специальную тетрадь для проверочных работ, а также любую необходимую для занятий мелочь. Каждые две недели мы получали оценки за «дисциплину», и за каждый подобный проступок снималось полбалла. Такие проступки назывались oubli[2].
Каждая оценка ставилась в строгом соответствии с количеством набранных очков по шестибалльной системе от нуля до шести баллов через каждые полбалла. Каждое задание, каждая проверочная работа приносили определенное количество очков. Выходило весьма объективно. Личность ученика и учителя практически не влияла на оценку. Кроме, разумеется, моего первого учителя математики. Пишу это – и из глубин памяти спустя сорок пять лет ко мне приходит его имя. Думаю, нет, я уверена, что помню его правильно. Спасибо, что поверили мне тогда, месье Шевалье!
Швейцарские дети, получив «ноль», особенно не огорчались – они относились к этому философски. Видимо, они с ранних лет приучены соблюдать четко прописанные правила, которые нельзя нарушать или оспаривать, и отвечать за свои ошибки сообразно возрасту и серьезности проступка.
Моя собственная единственная за всю историю моей учебы попытка списать закончилась полным провалом. Экзамен по бухгалтерскому учету считался одним из самых сложных в нашей специальности. Он и был таким, главным образом потому, что столько требовалось запомнить! И я решила написать свою первую шпаргалку. Не поленилась сделать это микроскопическим почерком на маленьких листках бумаги. После чего приколола их к подкладке юбки и отправилась на экзамен. Войдя в аудиторию, я поняла, что потеряла их по пути. Но это не выбило меня из колеи. Я знала материал. Тем не менее я восприняла это как знак: шпаргалки – не мое. Наверное, можно было бы придумать более прозаическое объяснение или применить более разумный и простой способ: например, прикалывать листки к подкладке юбки уже в институте. Отчего-то эта мысль тогда не пришла мне в голову; оно и к лучшему. Шпаргалки я писала скорее для того, чтобы попробовать нечто новое. Главное в учебе для меня – во всем разобраться: я не могла противиться этому желанию. Мне требовалось знать. Трудности лишь делали учебу интереснее.
Самым постыдным случаем жульничества в учебе мне представляется тот, когда я вовсе не собиралась жульничать. Я сдавала экзамены на школьный аттестат. Шел экзамен по химии. Стоя у доски, я написала ответы на первые два вопроса. Третий казался мне таким простым, что я даже не стала писать ответ на доске. Внезапно моя учительница физики, член экзаменационной комиссии, встала, прошла мимо меня и сунула мне в карман клочок бумаги. Я не сразу поняла, что это было. Оказалось – ответ на третий вопрос. В жизни я не испытывала большего стыда. Я не знала, как на такое реагировать. Просто оставила бумажку в кармане. Физику я знала очень хорошо, любила ее сильнее и понимала куда лучше, чем химию, и учительница любила меня и думала, что я заслуживаю золотой медали вне зависимости от того, знаю я ответ на этот вопрос по химии или нет. Она была одной из моих любимых учительниц. Но все равно я так и не смогла подойти к ней и объяснить, что знала ответ на тот вопрос и отличную оценку получила заслуженно.
Вечерами мне приходилось проходить материал куда более сложной программы русской школы. Родители помогали мне всякий раз, когда я в этом нуждалась или просила, но не указывали, что делать, не учили, как надо выполнять задания, и вообще следили за мной не слишком пристально. Меня, старшую, считали достаточно разумной, чтобы справиться самой, и это меня вполне устраивало. Я очень ценила эту свободу, всегда хотела работать в своем темпе и быть самой себе хозяйкой.
А еще мне требовалось дойти до всего самой. Любимое выражение моего отца: «Умный учится на чужих ошибках, а дурак на своих». Ему приходилось повторять это довольно часто, потому что я хотела лично все проверить и не верила никому на слово. Мудрость подхода моих родителей заключалась в том, что они не заставляли меня слушаться, а позволяли самой убедиться, что они чаще всего были правы.
Один случай особенно сильно врезался мне в память, так как он оказался весьма болезненным. Я училась кататься на лыжах. Проведя многие часы на склоне для начинающих, я чувствовала нетерпение и готовность двигаться дальше. Наконец в один прекрасный день я решила, что могу одолеть трассу посложнее. Я слишком увлеклась и переоценила свои силы. Пришла на непростую «синюю» трассу. Лыжники съезжали по ней изящно и, казалось, совсем без усилий, и я решила, что и мне она дастся так же легко. К тому моменту, как я спустилась, костяшки пальцев у меня кровоточили (день выдался не холодным, и я неосторожно сняла перчатки), одна из лыж опередила меня на спуске, да и в целом красотой мое катание не отличалось. Думаю, этот спуск стал одним из самых серьезных уроков моей жизни.
Тем не менее родители всегда ждали от меня многого. Однажды, когда мне было уже далеко за 40, я пожаловалась отцу, что во время одной из поездок в Вашингтон у моей машины спустило колесо. Рассказала, как мне пришлось останавливаться в каком-то захолустье, как помогать мне ставить запаску пришлось полицейскому. В этот момент отец, до этого спокойно слушавший мои сетования, перебил меня и с огромным удивлением, граничащим с неодобрением, спросил: «Лена, почему ты до сих пор не умеешь менять колесо?» Отец очень хорошо водил машину – 65 лет за рулем. В последний раз он сел за руль за день до смерти, а умер он в 81 год. В один из моих последних визитов он спросил: «Тебе не страшно ездить в столицу одной?» И мне стало грустно. Раньше ему бы и в голову не пришло такое спросить. Я поняла, что он стареет.
Свои занятия я планировала сама. Составляла расписание на неделю, распределяя по дням материал, который следовало пройти. Самым злополучным предметом стала химия, приписанная к воскресеньям. Не отставать по химии мне было особенно тяжело, ведь в эти дни мы ездили зимой в горы – кататься на лыжах или на коньках, а летом устраивали пикники, играли в карты, настольные игры или в петанк. А то и просто катались по городам и весям, а по вечерам на портативном магнитофоне Uher чередовались русские и французские песни, чтобы отец не уснул за рулем. Он сам делал записи с пластинок, купленных в Женеве или в Москве: то были времена катушечных магнитофонов, даже мини-кассет еще не изобрели.
Много раз, если мы слишком долго задерживались в каком-то месте, а до следующего пункта назначения оставалось километров двести, древние безмолвные Альпы и ночное усыпанное звездами небо над ними становились свидетелями необычного зрелища: машина бесшумно и легко скользит по безупречному швейцарскому шоссе, а из приоткрытого водительского окна громко разносятся русские военные или цыганские песни. Когда даже музыка не помогала, отец, чтобы не заснуть, декламировал стихи – главным образом своего любимого Константина Симонова. До сих пор помню многие из них. Особенно он любил вот это:
Если бог нас своим могуществом
После смерти отправит в рай,
Что мне делать с земным имуществом,
Если скажет он: выбирай?
Мне не надо в раю тоскующей,
Чтоб покорно за мною шла.
Я бы взял с собой в рай такую же,
Что на грешной земле жила, —
Злую, ветреную, колючую,
Хоть ненадолго, да мою!
Ту, что нас на земле помучила
И не даст нам скучать в раю.
В рай, наверно, таких отчаянных
Мало кто приведёт с собой,
Будут праведники нечаянно
Там подглядывать за тобой.
Взял бы в рай с собой расстояния,
Чтобы мучиться от разлук,
Чтобы помнить при расставании
Боль сведённых на шее рук.
Взял бы в рай с собой все опасности,
Чтоб вернее меня ждала,
Чтобы глаз своих синей ясности
Дома трусу не отдала.
Взял бы в рай с собой друга верного,
Чтобы было с кем пировать,
И врага, чтоб в минуту скверную
По-земному с ним враждовать.
Ни любви, ни тоски, ни жалости,
Даже курского соловья,
Никакой, самой малой малости
На земле бы не бросил я.
Даже смерть, если б было мыслимо,
Я б на землю не отпустил,
Всё, что к нам на земле причислено,
В рай с собою бы захватил.
И за эти земные корысти,
Удивлённо меня кляня,
Я уверен, что бог бы вскорости
Вновь на землю столкнул меня.