Это было в тридцатых годах.
В Академии наук издавали юбилейную книгу о Горьком. Один из членов ученой редакции позвонил мне по телефону и спросил, не знаю ли я английского писателя Орчарда.
– Орчарда?
– Да. Черри Орчарда.
Я засмеялся прямо в телефон и объяснил, что Черри Орчард не английский писатель, а «Вишневый сад» Антона Чехова, ибо «черри» – по-английски вишня, а «орчард» – по-английски сад.
Мне заявили, что я ошибаюсь, и прислали ворох московских газет за 25 сентября 1932 года, где приведена телеграмма Бернарда Шоу к Горькому.
В этой телеграмме, насколько я мог догадаться, Бернард Шоу хвалит горьковские пьесы за то, что в них нет таких безвольных и вялых героев, какие выведены в чеховском «Вишневом саде», а сотрудник ТАСС, переводя впопыхах, сделал из заглавия чеховской пьесы мифического гражданина Британской империи, буржуазного писателя мистера Черри Орчарда, которому и выразил свое порицание за то, что его персонажи не похожи на горьковских[5].
В переводческой практике подобные превращения – дело обычное.
У Михаила Фромана есть такой перевод одного стихотворения Киплинга:
Словно в зареве пожара
Я увидел на заре,
Как прошла богиня Тара,
Вся сияя, по горе, —
хотя Тара – отнюдь не богиня и даже не женщина, а всего лишь гора Тара Дэви – одна из гималайских вершин[6].
Таких ляпсусов можно привести очень много. Вот один – наиболее разительный.
Превосходный переводчик Валентин Сметанич (Стенич), переводя с немецкого французский роман Шарля-Луи Филиппа, изобразил в переводе, как юная внучка, посылая из Парижа деньги своему старому дедушке, живущему в деревенской глуши, дает ему такой невероятный совет:
– Сходи на эти деньги к девочкам, чтобы не утруждать бабушку.
Эта фраза предопределила дальнейшее отношение переводчика к героине. Он решил, что жизнь в Париже развратила ее, и всем ее дальнейшим поступкам придал оттенок цинизма. Каково же было удивление переводчика, когда через несколько лет он познакомился с подлинником и увидел, что внучка, посылая деньги дедушке, отнюдь не предлагала ему истратить эти деньги на распутство, а просто советовала взять служанку, чтобы бабушке было легче справляться с домашней работой.
Еще печальнее ошибка М. К. Лемке, редактировавшего Собрание сочинений А. И. Герцена. Перелистывая это издание, я обнаружил престранную вещь: оказывается, Герцен так нежно любил Огарева, что посылал ему по почте куски своего собственного мяса.
Лемке дает такой перевод одной его записки к Огареву:
«Возьми мою междуфилейную часть о Мазаде. Я ее пришлю на днях»[7].
К счастью, это дружеское членовредительство – миф, так как в подлиннике сказано ясно:
«Возьми мою газетную статейку (entrefilet) о Мазаде…»
Конечно, к этим чисто словарным ошибкам мы должны относиться с величайшей строгостью, ибо неисчислимы бедствия, которые порой может принести переводимому автору неверная интерпретация одного-единственного иноязычного слова.
Если бы нужен был наиболее наглядный пример, я процитировал бы стихотворение негритянского поэта Л. Хьюза в переводе опытного литератора Михаила Зенкевича. Стихотворение озаглавлено «Черная Мария», и в нем, судя по переводу, рассказывается, какой страстной любовью пылает некий негр к чернокожей красавице, которая отвергла его:
В Черной Марии
Сияние дня
Не для меня.
Воображаю, как был огорчен переводчик, когда обнаружилось, что Черная Мария – не женщина, а… тюремный автомобиль для перевозки арестованных, и что на самом-то деле негр не очень пламенно стремился в объятья к этой ненавистной «Марии». Стихи следовало перевести вот такими словами:
«Черная Мария»
За окном видна,
«Черная Мария»
Встала у окна.
Не за мной, надеюсь,
В этот раз она?
Верно сказал Лев Гинзбург:
«От одного слова зависит подчас не только судьба перевода, но и творческая судьба самого переводчика»[9].
В одном из произведений Павла Тычины украинский пан, рассердившись на слугу, закричал:
– Гоните его! Гоните его прочь!
По-украински гоните – женить. Не подозревая об этом, переводчик подумал, что дело идет о свадьбе, и написал в переводе:
– Женить его! женить![10]
И еще пример из той же области. Михаил Светлов, переводя стихотворение украинского поэта Сосюры, приписал Сосюре такую строку:
По розам звенел трамвай.
Прочтя этот загадочный стих, читатель был вправе подумать, что Сосюра – мистик-символист, сближающий явления городской обыденщины с какими-то небесными розами, может быть, с голубыми розами немецких романтиков, может быть, с блоковской розой из трагедии «Роза и крест», может быть, со Святой Розой средневекового рыцарства:
Lumen coeli, sancta rosa!
Прочтя у Сосюры в переводе Михаила Светлова об этом трамвае, звенящем по розам, мы могли бы без дальних околичностей причислить Сосюру к эпигонам брюсовской или блоковской школы. И все произошло оттого, что переводчик не знал, что «ріг» по-украински угол, и принял его за розу! В подлиннике сказано просто:
На углу звенел трамвай
(На розі дзвенів трамвай).
Одной этой словарной ошибкой Михаил Светлов дал читателю неверное представление о творческой физиономии Сосюры.
Но значит ли это, что он плохой переводчик? Нисколько. Он подлинный поэт, и его ошибка – случайность.
Все же хотелось бы, чтобы в нашей переводческой практике такие случайности не случались совсем.
Хуже всего то, что иные ошибки повторяются снова и снова, из рода в род, из эпохи в эпоху. Читаю, например, в «Саге о Форсайтах» про молодого Майкла Монта, который везет в челноке через реку юную красавицу Флер. Юноша увлечен разговором. И вдруг:
«Монт, – говорится в романе, – поймал небольшого краба и сказал вместо ответа:
– Вот был (!) гадина»[11].
Все это, не правда ли, странно. Какой же влюбленный молодой человек станет во время пылкого разговора с любимой заниматься охотой на крабов, которые, кстати сказать, не водятся в тех местах. А если уж ему каким-то чудом удалось овладеть этой редкой добычей, зачем он зовет ее гадиной, и притом не настоящей, а бывшей:
– Вот был гадина!
Разгадка этой странности – в подлиннике. «Поймать краба» у англичан означает сделать неловкое движение веслом, глубоко завязить его в воде. Значит, разговаривая с девушкой, Монт и не думал ловить в это время каких бы то ни было раков, а просто от душевного волнения не справился как следует с греблей.
Я не упоминал бы об этой ошибке, если бы она не повторялась так часто, переходя из поколения в поколение. Когда-то на нее наткнулся Фридрих Энгельс.
Произошло это при таких обстоятельствах: один из английских спортсменов, пересекая вместе с другими гребцами Ла-Манш, сделал то самое движение веслом, которое у англичан называется «поймать краба». О его спортивной неудаче поведала читателям английская пресса, а лондонский корреспондент очень крупной немецкой газеты перевел это сообщение так:
«Краб зацепился за весло одного из гребцов».
Забавная эта ошибка попалась на глаза Фридриху Энгельсу в 1885 году, и он высмеял невежду-переводчика[12].
Но даже это, как мы только что видели, не образумило переводчицу «Саги». Через пятьдесят лет как ни в чем не бывало она возобновила все ту же охоту за крабами.
«Крабы» бывают всякие: одни мелкие, другие покрупнее.
В литературе сохранилось немало смешных анекдотов о ляпсусах тех горе-переводчиков, которые то и дело попадают впросак из-за неполного, однобокого знания лексики чужого языка.
В романе «Сентиментальное путешествие Ивана Чернокнижникова по петербургским дачам» А. В. Дружинина кто-то переводит русскую фразу: «Кабинет его квартиры сыр» – при помощи такой французской ахинеи:
«…logement est très fromage»[13].
H. С. Лесков в романе «На ножах» сообщает, что одна из его героинь перевела выражение: «Canonisè par le Pape» (то есть «причислен папой к лику святых»): «Расстрелян папой»[14].
Недавно в одном лондонском журнале был высмеян некий невероятный невежда, который, прочтя французское восклицание «à bas la tyrannie!» («долой тиранию!»), понял его так: «чулок – это тиранство»[15].
М. И. Пыляев в своей известной книге о замечательных чудаках рассказывает, что один из этих чудаков, желая сказать: «Ваша лошадь в мыле», говорил: «Votre cheval est dans le savon!»[16]
Такими замечательными «чудаками» являются переводчики, не знающие фразеологизмов того языка, с которого они переводят. Многие из них усвоили иностранный язык только по словарю, вследствие чего им неизвестны самые распространенные идиомы.
Они не догадываются, что «god bless my soul» – не всегда означает: «боже, благослови мою душу!», а часто совсем наоборот: «черт побери!» и что «сослать в Ковентри» на самом-то деле имеет значение подвергнуть остракизму, бойкотировать.
Но, конечно, всех этих переводчиков превзошла американка мисс Мэриан Фелл, которая лет через десять после смерти Чехова опубликовала в США его произведения в своем переводе. Там она сторицей отомстила своим русским коллегам за все их ошибки и промахи. Поэт Батюшков, упоминаемый Чеховым, стал у нее православным попом (она смешала «Батюшков» и «батюшка»), генерал Жомини превращен в Германию (она смешала Jomini и Germany), а Добролюбов превратился в святого «добролюбца» Франциска Ассизского![17]
Гоголь оказался у нее баснописцем, собака Каштанка – каштановым деревом (The Chestnut Tree).
И там, где у Чехова сказано «гной», она перевела «гений».
В «Иванове» граф Шабельский говорит, что он истратил на свое лечение тысяч двадцать рублей.
Она перевела:
– Я ухаживал в своей жизни за несколькими тысячами больных.
И весь образ графа Шабельского от этой одной строки мгновенно разлетелся вдребезги.
У Чехова сказано: «Тебя, брат, заела среда».
Она перевела: «Ты встал в этот день (должно быть, в среду) не той ногой с кровати».
Такими ляпсусами буквально кишат страницы переводов мисс Фелл. Они в достаточной мере исказили ее перевод.
Но представьте себе на минуту, что она, устыдившись, начисто устранила все свои ошибки и промахи, что «батюшка» стал у нее, как и сказано у Чехова, Батюшковым, «каштановое дерево» – Каштанкой, «святой Франциск» – Добролюбовым, – словом, что ее перевод стал безупречным подстрочником, – все же он решительно никуда не годился бы, потому что в нем так и осталось бы без перевода самое важное качество подлинника, его главная суть, его стиль, без которого Чехов не Чехов.
В том-то и дело, что, как бы ни были порой губительны отдельные словарные ошибки, даже они далеко не всегда наносят переводу такую тяжелую травму, какую наносит ему искажение стиля.
И кто же решится сказать, что переводчики, ошибки которых я сейчас приводил – и Михаил Светлов, и Стенич (Сметанич), и Фроман, – плохие переводчики и что работа их безнадежно плоха?
Это было бы большим заблуждением, так как художественные переводы нельзя измерять такими случайными промахами, какие были допущены ими и нисколько не типичны для них. Каковы бы ни были подобные промахи, перевод может считаться отличным, заслуживающим всяких похвал, если в нем передано самое главное: художественная индивидуальность переводимого автора во всем своеобразии его стиля.
Конечно, я не говорю о деловых переводах, преследующих чисто информационные цели. Там самое важное – словарная точность.
А в переводе художественном отдельные несоответствия слов, хотя и приводят порой к чудовищному искажению текста, чаще всего играют третьестепенную роль, и те критики, которые пытаются дискредитировать в глазах непосвященных читателей тот или иной перевод при помощи указаний на случайные, мелкие и легко устранимые промахи, пользуются такой демагогией исключительно для дезориентации читательских вкусов.
Я не собираюсь выступать в защиту переводческих «крабов»; я думаю, что с ними надлежит неослабно бороться, но главное бедствие все же не в них.
Чтобы вполне уяснить себе, в чем же заключается главное бедствие, попытаемся снова всмотреться в переводы мисс Мэриан Фелл. Конечно, отвратительно, что она путает годы, числа, деньги, имена и превращает людей в государства. Но куда отвратительнее тот пресный, бесцветный и скаредный стиль, который она навязывает произведениям Чехова, вытравляя из чеховских книг – систематически, страница за страницей – каждую образную, колоритную фразу, каждую живую интонацию.
«Будь я подлец и анафема, если я сяду еще когда-нибудь играть с этою севрюгой», «Я такой же мерзавец и свинья в ермолке, как и все. Моветон и старый башмак», «Жох мужчина! Пройда!» – все такие полнокровные речения она искореняет всемерно и заменяет их плоской, худосочной банальщиной.
Если у Чехова, например, один персонаж говорит:
«Сижу и каждую минуту околеванца жду!» – у переводчицы этот человек канителит:
«Я должен сидеть здесь, готовый каждую минуту к тому, что смерть постучится в мою дверь».
Ее идеал – анемичная гладкопись, не имеющая ни цвета, ни запаха, ни каких бы то ни было индивидуальных примет.
Если у Чехова, например, сказано: «Но маменька такая редька», мисс Фелл поправит его: «Но мать так скупа».
Если кто-нибудь иронически скажет:
«Помещики тоже, черт подери, землевладельцы!» – она переведет тем же стилем дрянного самоучителя:
«Неужели вы думаете, что вследствие вашего обладания усадьбой вы можете распоряжаться целым миром?»
В результате такой расправы с произведениями Чехова в них стерлись все интонации, все краски, все речевые характеристики каждого из его персонажей, и Медведенко стал похож на Треплева, Львов – на Шабельского, Марфа Бабакина – на Нину Заречную.
Согласитесь, что от этой замены энергичного, выразительного, многоцветного стиля серой и тусклой гладкописью чеховские произведения терпят более тяжелый урон, чем от всех многочисленных словарных ошибок, которыми изобилуют переводы мисс Фелл.
То были только раны, порою царапины, очень легкоизлечимые. А здесь злодейское убийство, уголовщина: полное уничтожение творческой личности Чехова, которая раскрывается нам в его сложном, могучем и динамическом стиле, и подмена его как художника каким-то туповатым и сонным субъектом, который как будто во сне бормочет какие-то нудные фразы.