И дал нам Бог клочок земли,
Затем вручил любви лучи,
Чтоб мы учились их нести
Примечание автора: некоторые католические термины переданы общеупотребительным обозначением, используемым в католицизме, а не по правилам передачи заимствованных слов.
У каждого в жизни случаются незабываемые моменты. Они так мучительны, так прекрасны или же, как шрамы от ран, все еще саднят. И, вспоминая те времена, нам кажется, что из глубины бьющегося сердца прорастают холодные белые грибы…
В тот год три человека покинули меня. Я и после сталкивался и c трудностями, и со смертью, а порой мне приходилось переживать и горестные расставания, но ни одно из них не перевернуло всю мою жизнь настолько сильно, как события того года. Наверное, причина этого кроется в моей юности… Тогда я был молодым монахом бенедиктинского ордена, готовившимся к рукоположению в духовный сан священника.
Описать жизнь монахов, будь то бенедиктинцы, францисканцы или кармелиты, даже верующему католику не так-то просто. Если вопрос будет звучать в мирском ключе, то можно ответить по-простому: дескать, это – братья или сестры, живущие общиной и давшие обеты нестяжания, безбрачия и послушания. Кто-то назвал монахов «людьми, которые оставили мир, чтобы услышать давно забытый таинственный голос, сокрытый глубоко внутри». А один молодой испанский монах в начале двадцатого века даже сказал, что это «те, кто бросил всё ради обретения самого ценного на свете».
Навряд ли эти несколько определений дали вам хотя бы приблизительный ответ, что есть жизнь отдельного монаха. Лучше я в таком случае воспользуюсь словами монаха-трапписта Томаса Мертона: он назвал пылких поэтов Бодлера и Рембо евангельскими христианами – и притом без всякого колебания. Своих современников – Хайдеггера, Камю и Сартра – Мертон тоже приравнивал к монахам за их «отчаянную готовность к смерти, осознание всей бездны человеческой ничтожности, исследования неоднозначности людской натуры и призывы к освобождению». Мне эти его сравнения понравились больше всего. Описывая чью-то жизнь, самым удачным решением будет сравнить ее с чем-то живым. Например, с чем можно сравнить бегущую реку? С годами, временем, жизнью или же с облаками, гонимыми ветром. Это если обратиться к таким вот «текучим» понятиям.
Что касается жизни в монастыре, то первое, с чем мне пришлось иметь дело, – тишина. Находясь здесь, я понял, что тишина – это не просто состояние безмолвия или отсутствия какого-либо шума. Это не промежуток между звуками, а напротив – весьма активное слушание, если так можно выразиться. Тишина необходима, чтобы за пределами внешнего шума, за пределами ощущений почувствовать истинные, глубинные переживания.
Когда я впервые приехал сюда и застыл на месте во время одной из прогулок, то уловил звуки, ранее заглушаемые собственными шагами. И хотя резиновые подошвы сандалий были практически бесшумными и не издавали громкого стука, во время остановки меня настигло бесчисленное множество того, что заглушалось до этого их тихим шлепанием: шорох сдуваемого снега, скопившегося на ветвях сосны; шум голых веток, слегка колышущихся на ветру; копошение насекомых глубоко под землей; скрип, исходящий от корней деревьев, мало-помалу проникающих в глубину земли своими тонкими пальцами… Не был ли тот шепот нежного дуновения ветерка, улавливаемый моим слухом, звуком вращающейся Земли? Именно в такие моменты вселенная, Бог или человеческая жизнь очень деликатно выказывали мне свое присутствие. Бывало порой, что Небеса вдруг открывались для меня и в душу изливалось необычайное спокойствие, которое невозможно выразить словами.
До наступления того года монастырская жизнь меня вполне устраивала. Я даже полюбил распорядок дня с пятикратной молитвой, а занятия по теологии, которые продолжились после перевода в семинарию, несмотря на сложность, оказались весьма увлекательными. Кроме того, я успел завоевать доверие у старшей братии и начальства. У меня было стремление постичь мир и исследовать вселенную.
А как я любил стеллажи, взмывающие до высоченного потолка монастырской библиотеки! Там томились в ожидании моих рук и глаз книги, вобравшие в себя мудрость более чем двухтысячелетней истории христианства. Вознамерившись перечитать их все до единой, я каждый день просиживал в библиотеке. После обеда, утомившись чтением, я прогуливался по монастырю. И полувековые деревья с мощными стволами в несколько обхватов безмолвно выстраивались на моем пути, как будто подбадривая.
Тогда мне еще изредка приходили письма от приятелей, что остались в университетском городке, где вовсю гуляли, учились на курсах и готовились к государственным экзаменам на посты госслужащих. Оттого я ощущал себя альпинистом, покинувшим своих спутников у подножия горы национального природного заповедника и в одиночку восходящим по горной тропе к вершине. Конечно же, не обошлось без гордыни: я сам себе казался избранным и достойным наслаждаться подобной роскошью. Тем, кто в свои двадцать с небольшим лет уже познал вкус тишины и кого природа в каждый сезон года одаривала своими восхитительными подарками.
Так я думал о самом себе, пока не наступил тот год.
Само собой, монастырская тишина после суматошной жизни в миру не стала для меня вдруг приятной. Наверное, мой первый день прибытия в обитель мне и запомнился именно из-за этого безмолвия. Монастырь W находился прямо за зданием вокзала – пешком до него добираться было менее пяти минут. Когда я сообщил о цели визита на главном входе монаху-привратнику, тот, сказав, что аббат[2] ожидает меня, поднялся и проводил меня. Видимо, моя бабушка успела позвонить ему и предупредить о моем приезде. С раннего детства мы с ней часто сюда наведывались. Однако мои нынешние ощущения – ощущения человека, намеревающегося остаться здесь насовсем, совершенно отличались от прежних – тех, что хранились в памяти после кратковременных визитов в прошлом. Ведь взгляду того, кто переезжает навсегда, доступно то, что недоступно взгляду путешественника.
Внутри монастырь, контрастируя с внушительным внешним видом, был устроен очень просто. В длинных переходах царил сумрак и тишина. На входе красовалась надпись «Ora et Labora» – «Молись и трудись!» – знаменитые слова Бенедикта, и «Если любишь истину, больше всего люби тишину».
Брат-привратник дежурным тоном проговорил: «Выключите мобильный телефон». Когда я вынул его из кармана пальто и отключил, мне тут же показалось, будто кто-то щелкнул выключателем и на моем слуховом нерве, который до этого улавливал звуки оживленной улицы. Я почувствовал, как в одно мгновение сдавило сердце, и непонятно отчего к горлу подступил комок. Захотелось рыдать.
Итак, шумная завеса суеты была опущена, и наступила тишина.
Тишина была подобна темному зеркалу, которое просвечивало меня насквозь – через плоть до костей, независимо от того, сколько одежды на мне надето. Сначала это испугало. Я жаждал тишины, готовясь к монастырской жизни, но не предвидел, настолько она могущественна.
Не помню, произошло ли это на самом деле, но, кажется, я нерешительно оглянулся. Гудок отправляющегося поезда, доставившего меня сюда, был похож на слуховую галлюцинацию. В этом поезде будто осталась моя недолгая юность. Галдеж и желания, удовольствия и похмелье, беспокойство и рыдания, зависть и ревность… Сделав еще один шаг в мягкий сумрак длинного коридора, я, словно мельком, увидел первозданность своей обнаженной души в просвете опускающейся завесы мирской суеты.
Вопросы «Почему ты решил стать монахом?» и «Для чего пришел в этот монастырь?» для меня сложнее, чем вопрос «Как ты жил и как собираешься жить впредь?». И, хотя я мог бы сказать, что это как-то связано с моей бабушкой, объяснить ощущение моей принадлежности именно к этому монастырю не представляется возможным. Видимо, поэтому люди и выдумали слово «призвание». Оно происходит от латинского слова vocare – «призывать». Если вы спросили бы меня: «Почему ты здесь?», я бы ответил: «Я лишь отозвался на Его призыв. И вот я здесь, Господи!»
Чтобы попасть в кабинет аббата – настоятеля монастыря – мы пошли по длинному коридору. И сразу же я увидел идущего к нам навстречу из дальнего конца человека. Впоследствии я узнал, что это монах Томас, которому тогда было за семьдесят. Он покинул родную Германию и поселился в Корее еще в ту пору, когда монастырь находился в Тогвоне, на территории нынешней Северной Кореи в провинции Хамгён-Намдо, и все это время жил в этой общине. Достигнув пожилого возраста, он отошел от своих обязанностей и в общем-то мог бы спокойно отдыхать, никто его не упрекнул бы, однако он проводил время либо за чтением книг, либо выполняя какую-то необременительную работу. Часто его можно было увидеть со шваброй в руках в длинных коридорах монастыря. Если в девизе «Молись и трудись» и заключался долг монаха-бенедиктинца, то Томас, несомненно, остался верен ему до дня своей смерти. В момент моей первой с ним встречи он, державший в руках огромную швабру и протиравший пол, произвел на меня неизгладимое впечатление. Закатный свет, проникающий через окна, выходившие на запад, смягчал сумрак в коридоре, и монах Томас был похож на священную рыбу, медленно плывущую в этом полумраке.
Когда я быстрым шагом приблизился к нему, он разогнулся и поднял голову, а, встретившись со мной взглядом, улыбнулся. Он оказался довольно невысоким для немца, лицо покрывала сеть морщин. Я до сих пор не знаю, почему в то мгновение от макушки до пят меня охватила какая-то дрожь. Даже по прошествии долгого времени я часто думал, что ясность, простота или даже отстраненность в его взгляде, незатейливое благословение или молитва обо мне – молодом человеке, просвечивающие в этой улыбке, вели меня по жизни и после той встречи.
В разговоре с настоятелем на вопрос, почему хочу стать монахом, я ответил так:
– Потому что хочу жить и умереть, как тот пожилой монах, что до блеска натирает шваброй коридор.
После моих слов аббат опустил чашку чая на стол и внимательно взглянул на меня. На его округлом животе заколыхался крест на цепи. После минутного раздумья над значением моих слов он с улыбкой проговорил:
– Правда? Ну что ж, хорошо, но не торопись.
Сейчас я пишу эти строки, сидя в своем кабинете в монастыре. Я всегда чувствовал – в нашей жизни никогда не знаешь, что ждет впереди – но до вчерашнего вечера даже и представить не мог, что в памяти всплывет пережитое мною десять лет назад.
Вчера после вечерней молитвы меня вызвал к себе аббат Самуил. После того как настоятель, принявший меня в обитель, отошел от дел и отбыл в женский монастырь на побережье Масана в качестве капеллана, аббатом был избран отец Самуил.
Выборы в бенедиктинском ордене проходят весьма необычным образом, без предварительного определения кандидатов. Каждый пишет имя желаемого избранника. Тот, кто набрал две трети голосов, становится настоятелем и с этого момента полностью отвечает за все дела в обители. Некоторые даже считают, что знаменитый конклав, избирающий папу римского особым способом, берет свое начало в традиции бенедиктинцев. Конклав в переводе с латыни означает «под ключ» и следует из обычая кардиналов запирать дверь снаружи, когда они входят в зал для голосования. В конклаве нет кандидатов, не проводится предвыборная кампания, и во время выборов нельзя ничего обсуждать. В Бенедиктинском ордене – то же самое. Всего проводится четыре этапа голосования. Если никто за все это время не набрал две трети голосов, то дополнительно вводятся пятый и шестой этапы, во время которых набравший больше половины голосов считается избранным. Если же настоятеля получилось избрать только во время седьмого тура, сан аббата ему не присваивается, он просто именуется управляющий делами, а через три года снова проводятся выборы. Несмотря на необычность этой процедуры избрания руководителя, который будет служить бок о бок с братьями всю свою жизнь, это довольно разумный подход.
Во всяком случае, нынешний аббат Самуил был избран именно таким образом. Я хорошо знал его еще в ту пору, когда он был молодым священником, и пользовался его доверием. Поэтому просьба прийти вчера вечером не показалась мне необычной.
Однако когда я отворил дверь в его кабинет, то почувствовал, что что-то здесь не так. Аббат услышал, что я вошел, но лицом ко мне не повернулся.
За окном опускался ночной туман.
Я взглянул на его спину и почему-то даже по ней догадался, что сейчас он принимает какое-то очень серьезное и трудное решение. Весь его вид выказывал неуверенность. Настоятель явно размышлял над тем, а правильно ли он собирается сейчас поступить… Он всегда был сдержан и невозмутим, что иногда расценивалось нетерпеливыми послушниками и монахами, живущими здесь, как медлительность или нерешительность, и часто доводило их до белого каления. Однако в тот день я осознал, что все эти толки о его характере были слишком поспешными.
– Вы меня вызывали, настоятель?
Услышав меня, он медленно повернулся. Его взгляд говорил о том, что сейчас он вернулся из далеких мысленных странствий.
– Отец Йохан, проходите. Присаживайтесь!
Мне показалось, будто настоятель находится в некотором замешательстве, словно только сейчас осознал, что вызвал меня к себе. Он предложил мне стул и устроился напротив. Какое-то время он сидел, сложив руки в молитвенном жесте и опустив глаза. Я даже представить не мог, о чем пойдет речь. Мы прожили с ним эти двадцать лет как отец и сын. Очень мягкий и уравновешенный, но при этом суховатый, обычно он не выказывал свои чувства перед братьями. А я еще и принадлежал к числу тех, кто знал его довольно хорошо.
– Что ж, начну с простого, хотя не знаю, так уж ли это будет просто. Во всяком случае, я вызвал вас, во-первых, по делу, а во-вторых – по личному вопросу. Первое…
Тут он приостановился. Видимо, личный вопрос не давал сосредоточиться даже на несложном служебном моменте.
– С нами связались из Ньютонского монастыря[3], что в Нью-Джерси. Правительство США планирует снять фильм об истории Корейской войны и включить эпизод отплытия из Хыннама. Туда, естественно, войдет и история брата Мариноса, поэтому они попросили предоставить материалы, собранные нами во время приема того аббатства под нашу опеку. Вот я и хочу, брат Чон, чтобы вы занялись этим, раз были моим секретарем в ту пору и больше других помните обо всем, имея немало собранных материалов.
– Хорошо! С этим будет несложно справиться. В моем компьютере, скорей всего, до сих пор сохранились данные по тому делу. И в голове – тоже.
Тяжелая атмосфера создавала дискомфорт, поэтому я сдобрил ответ легкой шуткой. Монастырь Ньютон в Нью-Джерси и один осенний день мгновенно пронеслись перед моими глазами, словно фон к тем событиям.
– Вот и хорошо.
Аббат было улыбнулся, но вновь опустил глаза. Затем медленно, с расстановкой заговорил. Осталось второе, о чем он хотел сказать. Его напряжение передалось и мне, и плечи сковало тяжестью.
– Я много думал и много молился. И решил, что будет лучше сообщить тебе. Сохи… Сохи…
Невозможно передать, что я тогда почувствовал. Эти негромкие слова аббата, произнесенные им с бесстрастным видом, точно железным прутом хлестанули меня по щеке. Казалось, земля разверзлась, и все вокруг словно исчезло в пропасти – я испытал отчаяние, подобное тому, которое ощущаешь в первые секунды какой-нибудь катастрофы… Я знал, что настоятель внимательно следит за выражением моего лица: изображать невозмутимость сил не нашлось – во мне что-то надломилось. Его фраза прозвучала как гром среди ясного неба. Я будто начал плавиться, словно восковая свеча, и, если честно, более всего меня выбило из колеи то, что даже по прошествии десяти лет я все еще так болезненно реагирую на упоминание ее имени.
– Сохи на следующей неделе приедет сюда… Она просит о встрече с вами, отец Чон. Вы же знаете, что двадцать с лишним лет назад вся ее семья переехала в Америку, а здесь, в Корее, у нее, кроме меня, никого и нет. Однако она попросила разрешения приехать сюда не ради меня, а для того, чтобы увидеться с вами, отец Чон.
Настоятель взял в руки чашку с остывшим чаем, что стояла перед ним, но, похоже, вовсе не из желания отпить из нее.
– Мне передалась вся боль, через которую ей пришлось пройти до того, как она заговорила об этом. Благопристойная замужняя женщина, имеющая детей… Мы все – взрослые люди, так что решать вам. Если не захотите, могу отпустить вас из монастыря на следующей неделе, съездите куда-нибудь, отдохните.
– Хорошо, – сказал я, поднимаясь с места.
Не уверен, произнесли ли это мои губы в действительности, и не зная, что вообще означал мой ответ, я просто развернулся и пошел к выходу.
Внезапно краска стыда залила мои уши. Боже, когда же настоятель обо всем узнал? За десять лет я не говорил о случившемся между нами с Сохи ни одной душе и именно поэтому – я был в этом уверен – смог пережить ту историю. Считая до сих пор, что, похоронив молодую горящую плоть под черной сутаной монаха, постоянно связывая по рукам и ногам мятущуюся душу, я смог невозмутимо перенести выпавшее на мою долю испытание. И вот сейчас, когда чувства притупились и остались лишь смутные воспоминания, мысль о том, что настоятель и дядя Сохи знали обо всем с самого начала, вернула меня на десять лет назад – в мои двадцать девять лет, когда я изводился от чувства унижения, словно надо мной одновременно насмехались и Бог, и человек.
И дело было вовсе не в том, увижу я ее или нет. «Неужели диагностировали рак?» – против воли подумал я. Однако не смог выдавить даже намека на усмешку. Говорят же: «Хочешь узнать свое слабое место? Тогда найди то, над чем ты не сможешь посмеяться».
– Отец Чон, – окликнул меня настоятель, когда я уже собрался открыть дверь. – Кажется, дни ее сочтены.
Стоило мне это услышать сразу после моей натужной попытки предположить такой исход, как одновременно с шоком мною овладело чувство вины и презрения к самому себе за ту пророческую мысль, что пришла мне в голову. Я пытался было сам себе возразить, что вовсе не хотел об этом думать, но крыть было нечем.
– Именно поэтому я не знал, как поступить. И все-таки не удержался… Единственное мое желание – чтобы вы, отец Чон, были свободны в своем выборе.
Я обернулся. Последние слова аббат выговорил будто через силу. И прозвучали они так, словно на самом деле он хотел произнести: «Ведь не ты один в печали». Я в свою очередь не спросил: «И что теперь? Неужели помощь Ньютонскому аббатству и встреча с ней – дела одинаковой важности?».
Чувствуя, что сейчас не смогу вернуться в свою келью, я вышел из жилого корпуса и медленно зашагал по двору. Туман сглаживал контуры зданий, отчего во всей обители царила благостная атмосфера. Я прошел мимо дормитория послушников, выполненного из красного кирпича, и повернул в сторону пустыря, чтобы никому не попасться на глаза. Там росло дерево гинкго, которому перевалило за шестьдесят лет. Будучи еще послушником, когда меня обуревала тоска по дому или нападала беспричинная грусть, я прислонялся к его стволу или обнимал его руками; иногда, бывало, ложился прикорнуть под его сенью, а то и вовсе залезал наверх и устраивался на ветвях раскидистого исполина.
Вдали несла свои воды река Нактонган, а вдоль нее проезжали поезда. В такие мгновения мне вспоминались книжки из детства – «Щедрое дерево» или «Надежда каждого цветка»[4]. Это было время, когда я читал буквально все, что видел, и на обороте этих книг было написано «Кёнбук, город W, 369». Для меня, родившегося и выросшего в Сеуле, название этой провинции звучало весьма причудливо. Неужто уже тогда я, юный мальчишка, предчувствовал, что этот адрес станет в будущем моим домом?
В пору послушничества часто на рассвете меня будил гудок поезда, прибывающего в город W в четыре сорок еще до того, как в пять прозвонит монастырский колокол. Эти двадцать минут после пробуждения, когда уже не удавалось уснуть, но и вставать еще было рано, казались ужасно мучительными – физически и душевно. Именно в эти мгновения я, возможно, больше всего терзался сомнениями, смогу ли прожить здесь всю жизнь. И вот так, ворочаясь в полудреме, я дожидался колокольного звона.
О начале и конце любой службы в монастыре оповещают колокола. Если не происходит ничего необычного, каждый день монахи собираются на молитву пять раз. Именно из-за этих мучительных предрассветных часов, когда казалось, что молитве уделяется чересчур много времени, некоторые послушники покидали монастырь, не достигнув своей цели стать монахами. Что касается меня, я, хоть и приходилось несладко, ненависти к колокольному звону не испытывал. Даже наоборот, можно сказать, я любил его: он растекался по округе от колокольни, что высилась в голубой предрассветной дымке. Когда я, спасаясь ранним утром от промозглости и потому покрывая голову черным капюшоном, поднимал глаза к небу, казалось, что по этому звону – единственному дозволенному на бренной земле пути в вечность – спускалась с небес лестница, которую узрел Иаков. За нее, едва осязаемую, нельзя ухватиться, потрогать и задержаться на ней, но она точно существовала.
Однако было и у меня время, когда мне до того опротивел этот звон, что захотелось покинуть обитель. Это случилось после того, как я мчался во весь дух на железнодорожную станцию, но, когда добежал до нее, поезд уже показал хвост. И тогда обратная дорога до монастыря, не занимавшая обычно и пяти минут, показалась мне длиннее вечности. Именно в это время в обители зазвонили колокола, и мне показалось, что звон их, словно тяжелейший кусок металла, окончательно разбивает на куски мою растрескавшуюся, словно дно высохшего колодца, душу. Вместо слез изо рта вырвался стон. В тот день я проклял звон. Да, я сделал это. И проклинал еще долго после…
Было время, когда я захотел снова встретиться с ней и во что бы то ни стало задать мучивший меня вопрос, даже молил Бога о встрече. Но со временем этот вопрос отпал сам собой… Тогда, когда двери поезда, на котором она прибыла, открылись, у молодого монаха при виде колыхающегося над маленькими узенькими лодочками подола ее мягкой юбки помутился разум. Теперь же он превратился в зрелого священника с пробивающейся сединой.
Расставшись с ней, я, как и собирался, получил сан, собрал сумку, чтобы лететь на учебу в Рим, и сел в тот же поезд. Закончив обучение, я вернулся домой и вышел из него же. И в ту же секунду вновь раздался колокольный звон.
Если честно, у меня не укладывалось в голове, что все это происходит сейчас: возвращение, смерть, неожиданная встреча после долгого расставания… Лишь теперь почувствовав, как в промозглом тумане свербящий холод проникает в мои и без того ослабленные простудой бронхи, я плотнее закутался в капюшон и повернул обратно. Несколько послушников с охапкой сосисок и бутылей вина, увидев меня, склонили в приветствии головы.
– Сегодня наставник новициев – отец-магистр разрешил устроить дружеские посиделки, чтобы пообщаться и узнать друг друга поближе, – протараторил один из них, хотя я даже и не думал у них о чем-то спрашивать.
Возможно, новициат можно сравнить с аскезой в буддизме. После прихода в монастырь и ходатайстве о присоединении к братству кандидата ожидает искус – испытательный срок тяжелого труда и интенсивного обучения длиною в три года, по истечении которого можно дать свои первые временные обеты на следующие четыре года. За эти три года кандидат еще раз удостоверяется, по силам ли ему жизнь в обители, а братия в свою очередь присматривается, подходящий ли это человек для монастыря. И раз дело касается выбора своего пути, а также оценки нового члена общины, сложности неизбежны.
– Не переборщите только, а то будет тяжко подняться спозаранку.
Юные послушники заулыбались и дружно ответили: «Да!»
Кажется, благодаря пышущей энергии этих молодых новициев, с коими мне удалось на мгновение пересечься, мое заледеневшее сердце вновь немного оттаяло. Неужто это и есть сила времени?
На станцию W подходил поезд.
Братья, прибывшие в монастырь одновременно со мной, стали для меня особенными. Связь с ними не сравнилась более со связью ни с одним человеком в мире.
В Бенедиктинский орден в тот год нас вступало восемь человек. Наставляющий нас отец-магистр, пожилой немец, вроде классного руководителя в школе, частенько, собрав всех нас и цокая языком, выговаривал нам на корейском, со все еще дававшим о себе знать немецким акцентом:
– Впервые вижу таких невозможных учеников, которые не слушаются. В этом году все прямо как на подбор. Монахи должны быть покорными и смиренными. Зарубите себе на носу: слова «человек» – humanitas, «прах» – humus и «смирение» – humilitas произошли от одного латинского корня!
Нам и самим было понятно, что не очень-то мы покладистые, поэтому по большей части безмолвно слушали его внушения с опущенными головами.
Только позже мы узнали, что наставник из года в год повторял всем одни и те же слова. Все кандидаты до нас, понурив головы, точно так же переживали минуты покаяния, думая про себя: «Мы и вправду далеки от совершенства…» Над ними и нами подтрунивали, мол, это своеобразная традиция для Бенедиктинского монастыря.
До первой Профессии – первых временных обетов, то есть до дачи торжественного обещания «Я буду здесь жить!», три года проходили в тяжелом труде. Нам практически не предоставлялось ни личного времени, ни пространства. И сработаться с теми, с кем судьба столкнула тебя впервые, было совсем нелегко. Кроме пятикратного моления, тихих часов размышлений и общих богослужений, в остальное время приходилось ох как не сладко. Тишина во время молитв в перерывах меж трудовыми послушаниями помогала отвлечься, облегчая трудности плотного графика, смягчая непонимание, раздражение и охлаждая гнев между людьми, которым приходилось постоянно находиться бок о бок. Однако, слава Богу, было то, что объединяло всех нас, какие бы конфликты ни возникали во время различных послушаний, будь то стирка, подготовка мессы или уборка. Хотя бы в одном все мы, восемь кандидатов, сохраняли единодушие, а именно – прием пищи и распитие вина…
В год нашего поступления Бенедиктинский орден основал обитель в Китае. Все монастыри должны были достичь автономности благодаря труду, и до нас дошли слухи, что та обитель занялась производством вина. А так как там спрос на вино был еще не высок, наш монастырь решил поддержать заграничную братию и закупил два контейнера их продукции, чтобы использовать во время месс и одаривать благотворителей. Два контейнера – это несказанно много. Винное хранилище было буквально завалено бутылками. И все мы, восемь братьев, при каждом удобном случае захаживали туда и прихватывали с собой пару лишних бутылок под разными предлогами, коих искать – не переискать: то потребовалось вино для мессы, то по просьбе наставника… Пожилой брат, немец, ответственный за хранение и раздачу вина, то ли действительно верил нам на слово, то ли, переживая, что до наступления конца света запасы не успеют истощиться, всегда без каких-либо затруднений выдавал нам бутылки, сколько бы мы ни запрашивали.
После комплетория – заключительной молитвы в восемь часов – в обители наступало время великой тишины, и длилась она до утрени на рассвете. Послушники должны были погасить свет в общей комнате и сделать это не позднее половины десятого. Именно в это время отец-магистр проверял, потушен ли свет в дормитории, и уходил в свою келью. После этого наша восьмерка один за другим вскакивала с постелей, завешивала одеялами окна в общей комнате, чтобы свет не просочился наружу, и наливала вино до краев в огромную миску, утащенную нами из столовой и предназначенную вообще-то для холодной лапши. В эту металлическую посудину влезала целая бутылка вина. В полутьме мы пускали эту миску по кругу и отпивали по очереди. Нам, молодым здоровым парням, и одного круга хватало для того, чтобы опустошить эту бадью. Порой мы закусывали добытыми из кухни колбасками, а иногда обходились и вовсе без ничего.
Оглядываясь назад, я думаю, что, хоть это вино и не было освящено, нам оно служило гораздо большим утешением, чем вино освященное. Бывало, мы потешались, пародируя престарелых братьев, а порой у нас разгорались жаркие споры на почве веры. Мы могли поплакать над рассказом брата про его мучительные переживания из-за проблем, оставленных им дома, а могли проворочаться без сна до утра из-за воспоминаний о матерях, речь о которых случайно заходила во время таких вот посиделок… Так помаленьку мы избавлялись от следов мирской жизни, оставленной нами за стенами монастыря, познавали всю тяжесть труда и устремляли свои взоры туда, куда можно вознестись, лишь отдав себя этому без остатка. Ежедневно на рассвете в четыре сорок проезжал тот самый поезд, сотрясая окрестности, а ровно в пять с колокольни изливался по небу звон.
По воскресеньям после окончания мессы нам позволяли отдохнуть несколько часов. И, возможно, поэтому к утренней трапезе в этот день на каждом столике появлялось по бутылке вина – то есть бутылка на четверых. А раз нас было восемь, то, получается, полагалось целых две. Однако нам, уже поднаторевшим в распитии вина, этого явно оказывалось мало. Выхлебав за один присест положенное, словно воду, мы только распаляли свой аппетит… Пожилые братья, закончив трапезу, как бы невзначай молча ставили свои недопитые бутылки нам на стол и, подмигивая, уходили. Так в нашем распоряжении оказывалось бутылок пять. Помимо того, что это была возможность пить вино открыто за столом из стаканов, каждый из нас мог спрятать и унести по бутылке.
Но какими бы молодыми и заядлыми ночными выпивохами мы ни были, выпитое средь бела дня вино, конечно же, заливало краской наши лица и заплетало языки. И вот однажды, подняв головы от стола, мы обнаружили выросшего как из-под земли нашего наставника.
– Я же говорил: на каждый столик – по одной бутылке! По одной!
Оказалось, что мы и не заметили, как на двух наших столах выстроились в ряд аж пять пустых бутылок.
В тот день наставник вызвал нас к себе и отчитывал столько, сколько немцу позволяло знание корейской брани, а в заключение определил наказание. Оно состояло в том, чтобы после вечерней молитвы вместо пустых разговоров в комнате отдыха мы шли в библиотеку и до десяти ночи читали богословские книги. А что было бы, если отец-магистр обнаружил бы тогда еще и оставшиеся бутылки под столом? Скорее всего, нам всем пришлось бы собрать свой нехитрый скарб и отправиться по домам.
После того дня, вместо посиделок в дормитории с завешанными окнами, нам пришлось собираться в освещенной библиотеке ради чтения. Естественно, теперь мы пили вино в ярком свете ламп читальной комнаты, уже не закрывая окна одеялами в попытках изобразить потемки. А чтобы запах вина не просочился в другие помещения, мы не забывали хорошенько прятать латунную миску для холодной лапши за толстенными фолиантами. Ближе к концу года, когда я зашел в винное хранилище, брат, что был на раздаче, сказал:
– Поразительно! Мы в этом году целый контейнер выпили! А я переживал, что не сможем опустошить этот склад до прихода конца света… Шутка сказать – целый контейнер! Вот это да! Чудеса – да и только!
Так бежало время, а с лазурного неба лился колокольный звон. Бывало, развешиваешь белье, поднимешь глаза, а перед тобою несет воды река, вдоль которой мчится поезд. В послеобеденное время по субботам, даже гоняя с послушниками футбольный мяч или выполняя поручения братьев-монахов, я иногда замирал на месте. Это случалось, когда мимо проезжал поезд.
И когда братья спрашивали: «Ты чего?», я как ни в чем не бывало отвечал: «Да вот, вагоны считаю…» Кто знает, возможно, я скучал по дому в Сеуле, куда и мчался поезд… Тосковал по месту, где остались мои сестра и брат, бабушка и отец.
Как-то раз я ездил по поручению в Тэгу и действительно случайно столкнулся на железнодорожной станции Тондэгу с бывшей однокурсницей по университету.
– Монастырь? – с недоверчивой улыбкой спросила она.
И хотя во взгляде ее сквозил вопрос «Почему такой нелепый выбор?», она любезно угостила меня чашечкой кофе. За разговором однокурсница поделилась, что собирается на учебу во Францию, а перед этим заехала навестить родителей в Тэгу и сейчас возвращается в Сеул. Возможно, в Корее ее не будет три года. Не знаю почему, но я проводил ее до самой платформы и там долго махал на прощанье рукой.
Поезд уже исчез из виду, а я все еще какое-то время стоял на платформе. Возможно, тогда я захотел взять и уехать вслед за ней в Сеул. После той встречи еще несколько дней при виде проезжающего поезда в моей памяти всплывало ее лицо.
По чему я тосковал? Точно могу сказать, что не по какому-либо конкретному человеку. Скорее всего, я тосковал по прошлому, которое оставил и в которое не мог уже вернуться… Какая-то частичка моей души все еще цеплялась за покинутый мною мир и колебалась каждый раз, когда проезжал поезд, подобно цветам на ветру у железнодорожной насыпи.
Как-то весной у нас с собратьями-послушниками был выезд на природу. После столь активного отдыха, что выпал нам впервые за долгое время, отец-магистр побаловал нас парой кружек холодненького пива, от которого нас приятно развезло.
Обратный поезд до города W субботним вечером был забит до отказа. Во время посадки обнаружилось, что лишь мое место оказалось в другом вагоне. Без долгих раздумий я отыскал свое место и, устроившись поудобнее в покачивающемся в такт движению поезда кресле, заснул безмятежным сном. Открыв глаза, я увидел, что поезд уже миновал город W и доехал до Куми. Я и тут чуть было не опоздал – еле успел выскочить из уже почти закрывающихся дверей. И тут до меня дошло, что мои товарищи просто-напросто забыли про меня.
Носить с собой мобильные телефоны не дозволялось, а значит, и способа связаться тоже не было, да и карманы мои были пусты. Единственным утешением в этой ситуации служил хотя бы тот факт, что на руках у меня оставался выданный наставником билет до станции W. С мыслью, что смогу показать билет контролеру и всё ему объяснить или же попрошу позвонить в монастырь, я второпях запрыгнул на первый попавшийся поезд в обратную сторону. На мое счастье, билеты не проверяли, а усталость давно успела отступить под напором создавшейся ситуации.
Когда состав приближался к городу W, я не спеша поднялся с места и приготовился к выходу. Однако поезд не снизил скорость. Оказалось, он не останавливается на моей станции. Я уже хотел разразиться праведным гневом на самого себя из-за самонадеянности – я ведь даже не удосужился свериться с расписанием, – как увидел проплывающий мимо моих глаз монастырь.
Он высился над окружающей местностью, безмолвно взирая на железнодорожные пути. Немногочисленные освещенные окна поблескивали издалека. И в ответ в самых глубинах моей души ярко загорелся огонек страстного желания вечно недостижимого рая. А еще, к моему изумлению, в это короткое мгновение я ясно увидел холм, на котором всегда замирал с отрешенным видом и смотрел вниз на проходящий поезд. Тот холм без меня был пуст. Грудь пронзила жгучая боль. Тогда мне довелось испытать горесть того, кого изгоняют из стен монастыря. И внезапно объект непонятной тоски, которую я постоянно испытывал, глядя со стороны на проезжающие поезда, поменялся с дома в Сеуле на монастырь, когда я увидел его из окна движущегося вагона.
Доехав до Тэгу, я снова пересел в поезд и уже за полночь смог добраться до ворот монастыря. Внезапно накатившее чувство облегчения и умиротворения перекрыло обиду на нерадивых товарищей, что вышли на станции, напрочь забыв про меня.
Обитель была погружена в темноту. Казалось, над ней опустилась пелена иссиня-черной ночи. И над этой темно-синей завесой тихо мерцали большие круглые звезды. Их мягкое свечение вместе с отраженным от речной глади блеском обволакивало контуры крыш и стен аббатства. Тишь, вселенское безмолвие и присутствие Того, Кто говорит в безмолвии, окутывало монастырь. Тогда я впервые подумал: «Ну вот, наконец-то обитель стала моим настоящим домом, и я останусь в ней на всю свою жизнь». Поразительно, что это непредвиденное приключение и несколько часов скитаний вселили в меня уверенность, что мое место здесь. Я сложил ладони. «О Господь! Да прославится во всем Имя Твое!»
И пусть нам приходилось физически нелегко, нас переполняла благодать; и, хотя мы не обладали богатствами мира, энергия била из нас ключом. Будучи желторотыми новичками, мы усвоили, что в жизни всегда нужно возвращаться к истокам. Мы чувствовали, что познали нечто сокровенное, чего никогда не найти в ярких огнях суматошных улиц, и с безрассудным бесстрашием считали, будто ради постижения истины не жалко и жизни положить. Мы стремились стать чем-то священным. Как же молоды мы тогда были…
Естественно, что среди нас, молодых послушников, некоторые выделялись особо. Это Михаэль и прекрасный Анджело. Мы сдружились и, словно трое родных братьев, были не разлей вода, поэтому нашу троицу – Михаэля, Анджело и меня, Йохана, – даже прозвали Мианйо.
Михаэль выделялся всегда, где бы ни находился. Он был на два года старше меня и приехал сюда после окончания достаточно известного института, упоминая который, он всегда слышал в ответ: «И с чего ты вдруг отказался от карьеры и решил стать монахом?» Высокорослый Михаэль с длинными руками и ногами весил при этом нереально мало, поэтому на первый взгляд мог показаться тощим слабаком – казалось, он покачнется от дуновения ветра, – но его лицо… волевой подбородок, острый нос и смуглый цвет кожи вселяли уверенность, что ему все будет под силу и в конце концов он на голову опередит всех нас, новичков.
В духовной семинарии он тоже проявил выдающиеся способности. Даже у священника, преподававшего так ненавистную нам латынь, округлялись глаза от проницательного ума Михаэля. А учитель тот был очень строг и вечно упрекал нас традиционными, но всегда жалящими сердце словами: мол, как же нам не стыдно перед теми старушками, что из последних сил откладывали скудные гроши, работая на рынке, и пожертвовали их храму, чтобы мы могли на эти деньги бесплатно обучаться? Делая это, они ведь надеются, что мы станем великими священнослужителями…
Так вот, настоятель монастыря даже подумывал о том, чтобы отправить Михаэля учиться в Рим или Германию раньше положенного срока.
Он вставал с кровати ровно в пять часов утра, с особой тщательностью облачался в сутану и после мессы за трапезой вместо приготовленных на столах хлеба, сосисок и джема выпивал всего лишь немного молока. После трапезы он молился, гуляя по заднему двору монастыря с четками в руках. По окончании новициата и после дачи временных обетов, когда каждому выделялась отдельная келья, свет в его окне всегда горел до поздней ночи. А если я приходил в библиотеку аббатства за книгой, то, как правило, в списке читавших до меня всегда можно было обнаружить имя послушника Михаэля.
Практически не случалось такого, чтобы он пропускал молитвенные часы, а как только выдавалось свободное время, в пустом храме предавался глубоким размышлениям, и с какого-то момента, кажется, и вина стал пить меньше обычного. Во время Великого поста[5] или Адвента[6] он отказывался от пищи каждую среду и пятницу и всегда ходил медленной поступью, склонив голову. Даже увидев его впервые в жизни, можно было понять, что он большой любитель подумать. Иногда его профиль напоминал мне об образах архангела Михаила с картин европейских художников.
Иногда он заглядывал ко мне в комнату, спрашивал, что я читаю, или делился тем, что заинтересовало в прочитанном его. Как-то раз он зашел ко мне с книгой Шарля де Фуко – сына аристократа, молодые годы которого прошли в отрицании веры и распутстве, после чего он удалился в пустыню и провел оставшиеся дни жизни в глубоком молчании, посвятив себя искреннему покаянию и молитве.
– Йохан! Послушай это!
И он, вытащив из-под мышки книгу, раскрывал ее и зачитывал мне вслух: «Боже мой! Я творил только зло. Я не соглашался со злом и не любил его. Ты заставил меня почувствовать горькую пустоту, и тем самым я смог познать печаль. И эта печаль превратила меня в абсолютно немого и особенно упорно преследовала на банкетах и пирушках. Молчание обуревало меня даже на вечерах, устроителем которых был я сам, и в конце концов всё вызывало отвращение».
Прочитав, он прижимал книгу к груди и выжидающе смотрел на меня с горячим желанием, чтобы я понял, о чем идет речь.
– Послушай, Йохан! «Эта печаль превратила меня в абсолютно немого… в конце концов мне всё вызывало отвращение». Эта фраза не давала мне покоя с раннего утра, поразив до глубины души. Поэтому я и пришел к тебе.
До прибытия в монастырь я успел пробыть в миру всего лишь двадцать один год и на деле не познал ни разврата, ни беспутства. Поэтому для меня, чья жизнь ранее была обыденной и ничем не приметной, в то время было непонятно, что означает порочность, которая оборачивается печалью и превращает в немого, и как все это может опротиветь и сделаться ненавистным. Но я молча выслушивал Михаэля, считая его слова признанием, которое не выскажешь любому встречному, и верил – это сблизит нас и углубит нашу дружбу.
Рядом с Михаэлем был Анджело – миниатюрный, с пропорциональным телосложением, с красиво посаженной, словно искусно вылепленной головой. Глядя на его безукоризненное белое лицо с крупным римским носом, ясным взглядом глубоко посаженных глаз с большими зрачками, четко очерченными алыми губами, и вдобавок ко всему обрамленное разлетающимися каштановыми кудрями, даже я временами испытывал странные чувства. Поначалу он ходил с гривой длинных волнистых волос, но после того, как кое-какие посетители стали интересоваться, неужели в аббатстве служат и монахини, Анджело по просьбе отца-магистра подстригся. Все это доказывало, что со мной все в порядке, ибо, по всей видимости, не только у меня замирало сердце, когда его силуэт случайно попадался на глаза. В любом случае, будь я на его месте, не стал бы дожидаться совета наставника, а подстригся бы лишь из-за того, что меня принимают за женщину. Однако Анджело в тот же самый день без всяких сожалений попросту сбрил свою шевелюру и ходил, сияя голым черепом, отливающим голубизной.
Сам себя он называл «почти сиротой от рождения». И когда наставник новициев предложил ему пройти обучение в семинарии, он отказался.
«Я пришел сюда, чтобы жить как никто – ноль без палочки. Думаю, потому моя единственная кровная родственница, матушка, перед смертью велела идти мне в монастырь после окончания школы. Я ничего не умею. Нет у меня ни выдающихся способностей Михаэля, ни исполнительности Йохана. И даже в школе я учился плохо. К тому же хил телом, силенок маловато. Мне хватит трех тарелок риса на день да мелких поручений – и на том спасибо. Какая там семинария? Не достоин я становиться духовным лицом. К тому же меня бросает в дрожь от одной лишь мысли, что потом, став священником, мне нужно будет наставлять кого-то на путь истинный».
Однако, на удивление, в монастыре любили не Михаэля, не меня, а именно Анджело. Он постоянно опаздывал, часто забывал, что ему велели сделать или принести, чем выводил из себя нетерпеливых, вспыльчивых братьев, которые поначалу старались сдерживаться. В общем, он был тем, кто всегда служил помехой гладкому ходу дела. Когда он работал на кухне, то частенько подпаливал кастрюли, а однажды, когда занимался в витражной мастерской, выпустил из слабых рук несколько импортных стекол и разбил их, за что его прогнали оттуда взашей. На огороде, копнув пару раз, Анджело умудрился повредить спину. На него уже махнули рукой, мол, с этим каши не сваришь, но, несмотря на всё, любили этого неприкаянного бродягу. Разумного ответа на вопрос «почему же» у меня не нашлось.
Анджело… в этом был весь Анджело. В Страстную пятницу, когда все постились в память о страданиях Иисуса, Анджело, прихватив шоколад, который стащил во время перекуса, где нас изредка баловали сладким, отправился с этим богатством в лазарет. Там, как обычно в те часы, кормили престарелых монахов, которым перевалило за восемьдесят-девяносто лет, и атмосфера у них была подавленной и мрачной. Анджело присел в изголовье кровати одного из больных братьев и посмеивался своим неподражаемым искристым хохотком. Этот смех и описать-то трудно. Если буквами, должно быть получилось бы нечто вроде «хи-хи-хи»; если сыграть на музыкальном инструменте, то пригодились бы высокие ноты второй октавы; а передать с помощью ритма, то звучало бы это как четыре такта коротких «восьмушек»…
– Да, это так. Сегодня день, когда Господь умер, так что съешьте это в качестве епитимьи – врачевания духовного. Вы, брат, совсем осунулись. А шоколад – это как духовное лекарство. Когда все вот так погружены в печаль и муки, по правде сказать, больше других сейчас страдают, подобно Иисусу, те болезные, кто находится здесь, в этой палате – вот кому требуется утешение. Ну же, давайте! Тем самым вы и мне послужите ободрением в эти трудные дни поста.
Анджело, положив дольку шоколада в рот престарелого монаха, умудрялся перехватить чуток риса с подноса хворого.
– Неужто Иисус хочет, чтобы и мы страдали только потому, что Он сам претерпел крест? Брат Томас, вы и вправду так считаете? Когда матушка лежала в больнице и от боли не могла сделать даже глотка воды, ей нравилось видеть, как у ее постели я пил сок и уплетал булочки, которые принесли родственники.
Я частенько думал, что причина, почему такие слова, по идее, довольно-таки опасные перед лицом престарелых монахов, всю жизнь бережно хранивших строгие заповеди, словно Бога, не вызывали у них протест или возмущенные гримасы, крылась именно в смехе Анджело, сопровождавшем его речи. С прекрасного открытого лица сквозь ровные белые зубы крохотными птичками вылетал звонкий смех: хи-хи-хи…
Вспоминаю еще один случай, произошедший с Анджело. Как-то раз он не пришел на полуденную молитву, а когда его вызвал наш отец-магистр, он объяснил причину своего отсутствия следующим образом:
– Я пошел подсобить в сосисочную. Старший по цеху велел мне почистить мангал. Ну, этот продолговатый железный короб, на котором мы иногда жарим мясо. Долгую зиму его не использовали, поэтому прикрыли толстым деревянным листом. Когда я приподнял этот лист, к моему изумлению, обнаружил под ним птичье гнездо, а в нем кучу белых яиц размером чуть больше ногтя на большом пальце. Отец, вы представляете?! Малюсенькая птичка, проникая внутрь через маленькое отверстие для вентиляции, умудрилась свить там гнездо и отложить яйца! Даже не знаю, как объяснить… это было так прекрасно! Я прошу прощения, но даже прекраснее, чем облатки[7], символизирующие плоть Христа, что мы получаем во время мессы. Машинально я протянул руку и прикоснулся к ним… невероятно, но они были еще теплыми. И вдруг я поднял голову… о Боже, их мать, наблюдая за мной, трепыхала крыльями в воздухе. Да-да, так и было… она металась, не находя себе места… И тут до меня дошло, какой страшный грех я перед ней совершил. Птица улетела. Я снова вернул на место деревянный лист, который использовали в качестве крышки, и стал ждать. Прошло много времени, прежде чем птичка снова появилась. И тут прозвучал колокольный звон, оповещающий о начале полуденной молитвы, но я не мог двинуться с места. Ведь тогда она испугалась бы снова и улетела. И хотя уже весна, воздух еще прохладный, яйца могли бы остыть, и… этого нельзя было допустить. Поэтому, не шелохнувшись, я сидел в тени магнолии и делал вид, будто я – статуя ангела, стоявшая там с давних пор. Птичка несколько раз облетела вокруг меня, и я тем более не мог пошевелиться. Мне было так жаль, так жаль, что поначалу я спугнул ее…
Наш наставник логичен, принципиален и тверд в принятии решений – иными словами, классический немец. Он патологически не переносил лень, ложь, не любил, когда нарушают правила и используют нелепые отговорки и даже лично выпроводил из монастыря несколько послушников. Как-то раз случилась с одним из таких смешная история. Послушник придерживался дисциплины и был на довольно неплохом счету, однако за ним водился грешок – он частенько привирал. И когда признался, что ему нравится здешняя жизнь и он счастлив находиться здесь, в обители, отец-магистр решительно отрубил: «Ну, дорогой, уж если ты так говоришь, то это точно козни дьявола!»
Был еще один случай, когда наставник выгнал новиция, который и устав соблюдал, и характером был хорош, и не врал – примерный послушник, пришедший в обитель по велению глубоко верующей матери. Однако, на удивление, он не мог ответить на вопрос, почему хочет остаться при монастыре. Отец-магистр сказал ему: «Как же быть? Это, верно, не тебя, сын мой, призывает Господь, а матушку твою».
Так вот если бы кто другой пустился в подобное пространное объяснение по поводу пропуска полуденной молитвы, то сразу бы получил взбучку… Однако, выслушав Анджело, наставник без лишних слов назначил кульпу – наказание: в течение недели тому предстояло начищать обувь собратьев. Поразило нас и то, что отец-магистр окликнул Анджело на выходе, когда он уже готовился уйти со словами «Да, я все исполню!», и спросил:
– И что? Вернулась птица на яйца?
Наш брат ответил утвердительно, а наставник торопливо написал размашистым почерком на листке бумаги «Здесь птичье гнездо с яйцами» и отдал ему с напутствием:
– Поди и приклей, а то кто-то другой тоже может невзначай потревожить гнездо, или бездомные кошки доберутся и съедят.
Всю весну и лето из-за того происшествия мы не могли даже мечтать о жаренных на мангале сосисках.
Михаэль пришел в монастырь после окончания колледжа, а Анджело – сразу по окончании старших классов школы, так что их разница в возрасте составляла два года, однако это не мешало нашей дружбе. Хотя и не все шло гладко. Я видел, как порой Анджело ранят чересчур логичные доводы Михаэля. Как-то раз известный своей ленью послушник умудрился навесить все свои обязанности на Анджело, а сам куда-то уехал, что ужасно вывело из себя Михаэля.
– Нет, это вообще ни в какие ворота не лезет! И зачем только подобные типы приходят в обитель?! Можно и побездельничать чуток, можно и молитву пропустить – всё делают спустя рукава… Хотя, что тут говорить, для такой беззаботной жизни нет лучшего места, чем монастырь.
На это Анджело ответил:
– Да ладно вам, брат Михаэль. Я сам предложил помощь. А что касается праздности и халатности, так я тоже недалеко ушел: меня тоже можно назвать человеком «шаляй-валяй» – живу в полсилы… Возможно, мы все таковы перед лицом Господа.
Михаэль поморщился, словно мятый листок бумаги, на скулах его заиграли желваки.
– Как ты можешь такое говорить? Будто монастырь – это место, куда приходят лентяи, которым податься некуда! И если про себя так думаешь, это не значит, что мы все такие. Не надо тут всех под одну гребенку стричь!
Каждый раз в подобных ситуациях Анджело бледнел.
А когда в тот же день мы пели григорианский хорал, его лицо особой радости не выражало.
Он обладал восхитительно чудесным голосом, и в этом, к слову, крылась еще одна причина всеобщей симпатии к нему. Григорианский хорал – литургическое одноголосного пение на латыни, молитва нараспев, берущая начало полторы тысячи лет назад и исполняющаяся без музыкального сопровождения с упрощенным музыкальным рядом, во время которой руки смиренно сложены, а голос устремляется к безмолвию, – так вот, этот хорал он пел лучше и красивее, чем кто-либо другой.
Как бы то ни было, в тот день после вечерни Анджело зашел ко мне в келью и протянул нурунджи – тонкую лепешку из хрустящего поджаренного риса.
– Брат Йохан, угощайся! После ужина помог помыть посуду, хотя была не моя очередь, а старший по трапезной меня угостил. Такая вкуснятина!
Я взял у него из рук нурунджи и откусил.
– Вкусно, правда? Брат в трапезной такой хороший. Мне очень нравится и монастырь, и здешние люди.
Анджело засмеялся в привычной манере – от прежней подавленности не осталось и следа.
С братом из трапезной я был в не очень уж хороших отношениях. Но когда Анджело отзывался о ком-то подобным образом, то частица доброты, заложенная в человеке, о котором он говорил, казалось, пробивает стену моей предвзятости. Именно в этом крылась непостижимая тайна души Анджело.
– Похоже, я опять рассердил брата Михаэля. Сегодня на молитве, когда мы пели григорианский хорал, наши взгляды на миг пересеклись, и только я хотел улыбнуться, как он уже отвел глаза. Мне кажется, в душе он сожалеет. Ты же знаешь, что брат Михаэль легко выходит из себя, но моментально одумывается и в глубине души раскаивается, но из гордости и виду не подаст. Я помолился, чтобы брат Михаэль не держал зла на сердце. Ему сейчас приходится нелегко, потому как больше всего страдает тот, кто гневается… Однако же послушай, брат Йохан: объясни, что значит – «под одну гребенку»?
Глубокой ночью после ухода Анджело ко мне с бутылкой вина нагрянул Михаэль.
– Открыл книгу, а там, как нарочно, на глаза попались вот эти слова: «Бог стал человеком. О человече! Знай свое место! Твое совершенное смирение заключается в осознании, кто ты есть такой». В такие моменты тяжелее всего. Святой Бенедикт сказал: «Лучше тебе ошибаться со смирением, чем творить добро с высокомерием». Вот теперь мне стало совестно, что днем я так ополчился на Анджело. Знаешь, Йохан! У меня крышу сносит от людей, у которых голова не варит и которым нужно повторять все по нескольку раз. И вот мне подумалось: ну да, я хорошо соображаю и все схватываю на лету. Но мне не приходится для этого прикладывать усилий, меня этим наградил Господь… А Анджело не виноват, что не блещет особым умом… Послушай, Йохан: так тяжко смириться с тем, что некоторые братья не хотят учиться, ленятся и плывут по течению, ищут оправдания, прогибаются под обстоятельства… Однако какое я имею право гневаться на них? Когда я думаю об этом, меня разбирает зло. Сам себе становлюсь противен!
Что ни говори, отношения – странная штука. Если с определенного момента у тебя в них возникает какая-то роль, то со временем она обычно закрепляется и в будущем. Если начинаешь выслушивать чьи-то переживания, то и в последующих встречах с этим человеком будешь играть роль слушателя. Если же делишься с кем-то проблемами, то и попозже захочется этими проблемами поделиться с этим же человеком. В моих отношениях с другими я мог стать обидчиком или обиженным, но в нашей троице я оказался мостиком между Михаэлем и Анджело. Пусть не всегда, но бывало, что Михаэль злился на Анджело, а тот обижался, и я знал, что вспыльчивый Михаэль изводил себя. Кажется, Кассиан сказал: «Слабый никогда не может стерпеть и вынести сильного!» Так что, похоже, слабым изначально был не Анджело, а Михаэль.
Река все текла, поезд отъезжал, а колокольный звон разливался по округе. В межсезонье шли дожди, и восемь весен подряд горная магнолия в обители зацветала белым-пребелым хлопковым цветом.
Пытаясь воскресить в памяти события и время, послужившие переломным моментом, понимаешь, что знаки, которых мы тогда не замечали, были разбросаны по улицам нашей жизни здесь и там, как интригующий анонс к фильму. Порой мы так же запоздало ощущаем приход весны, когда ветерок касается кожи, а уже вовсю показались нежные побеги полевых цветов и на открытых солнечных полянах распустились лиловые фиалки. Весна наступает гораздо раньше, чем наше тело успевает почувствовать ее.
Трагедия заключается в том, что предназначения этих знаков осознаешь лишь после того, как страница перевернута и ничего уже не изменить. Оглядываясь назад после свершившегося события, мы обнаруживаем, что луч прожектора высвечивал нам не то, в чем мы были так уверены, а совершенно другие моменты.
Не знаю, с чего мне начать свое повествование о случившемся в том году. Про кого нужно рассказать сначала?
Гора Пурамсан, Иосифов монастырь, белые цветы груши… Ну что ж, сейчас попробую впервые произнести ее имя. Ким Сохи, Святая Тереза младенца Иисуса и Святого Лика. Когда я увидел ее в первый раз, на ней был свободный свитер цвета зеленого горошка, развевающаяся белая юбка до колен и изящные светло-зеленые туфли на плоской подошве. Она шла меж цветущих грушевых деревьев с другим монахом. Издалека ее красивый силуэт выглядел воздушным, будто летящим. Откинув назад прямые волосы до плеч, она смеялась над тем, что говорил ее спутник. Такой Сохи предстала предо мной в первый раз. И хотя в тот момент она находилась далеко от меня, кажется, я заметил ее белые пальцы, поправлявшие волосы. Тонкие изящные пальцы. А затем я спрятал моментальный снимок своего первого воспоминания о встрече с ней на самое дно своего подсознания. Очевидно, это видение выбило меня из привычной колеи. Ведь если бы первая встреча не таила в себе опасности, такой необходимости прятать ее глубоко не возникло бы. Спустя некоторое время, когда она сама задала трудный вопрос в городе W, скомканные в бессознательном состоянии воспоминания проявились в моем сознании. До этого и какое-то время после она для меня ничего не значила.
– Это – племянница аббата. Говорят, приехала из США после окончания магистратуры для написания диссертации. Кажется, работа про стрессы у верующих. По слухам, потом собирается и в город W, – сказал мне брат Иосиф, хотя я его ни о чем и не спрашивал.
– Утром она приходила на завтрак к нам в трапезную. Вся братия сияла от радости. Красивая. – Он рассмеялся.
Мне же почему-то вся эта ситуация смешной не показалась. В то время, узнав об операции, которую сделали моей бабушке, я по пути в Сеул заехал в Иосифский монастырь. Двор монастыря у подножия горы Пурамсан утопал в белом грушевом цвете, а у меня, по правде сказать, на сердце было тяжело при мысли о моей семье, которую я давно не видел.
Моему уходу в монастырь сразу после окончания второго курса университета поспособствовали мои родные. При виде них я умолкал, втягивал голову в плечи и становился подавленным. Стоило мне оказаться в своей комнате, как я сразу же врубал радио на полную мощность.
Моя бабушка родилась на Севере, который сейчас отрезан от нас. По ее рассказам, во время войны она попала на Кодже, отправившись из порта в Хыннаме. Умная и незаурядная, она уже успела тогда устроиться на работу в Бенедиктинский монастырь в окрестностях Вонсана. Бабушка владела немецким и английским языками. В водовороте событий ее буквально выбросило на южный берег, где впервые в жизни она увидела живые изгороди из кустов дикого лимона и где даже посреди зимы цвели камелии. Это была теплая и зеленая страна, совершенно непостижимая для девушки с холодного Севера, где метели мели по полгода. Бабушка рассказывала, что начала работать на военной базе США, а за спиной у нее болтался новорожденный малыш – мой отец. На заработанные деньги она открыла ресторан холодной лапши нэнмён[8]. Зародившись в Кодже, достигнув Пусана, а после – Сеула, бабушкина лапша теперь превратилась в компанию с сетью ресторанов по всей стране.
Бабушка признавалась, что, будучи выброшенной на берег этой земли, она жила, уповая лишь на Создателя, веря в то, что Бог никогда не допустит, чтобы дарованное Им дитя росло в нищете и голоде. Но в действительности мне кажется, больше ей помогло свободное владение двумя языками, что в те времена было большой редкостью, а еще образ красивой молодой женщины, оставшейся вдовой. Однако любила она не сына, благодаря которому выживала, стоически вынося все испытания, а меня – Йохана, своего первого внука.
Для бабушки я был любимым внуком. По ее собственным словам – серьезным, внимательным и набожным. Со мной обращались как с господином. И пока я рос, катаясь как сыр в масле, мои родители были в тени. Мать до такой степени отличалась покорностью, как будто была тенью бабушки, а отец всю жизнь старался угодить своей матери, но так и не смог получить признания в качестве стоящего человека, обладающего мужской твердостью. Иногда, думая о своих родителях, я представляю их статистами на сцене, главная роль которых – возложить меня на алтарь любви бабушки.
Она меня любила, как и отец, и мама. Но, несмотря на это, назвать себя счастливым я не могу. Все они не ладили меж собой, и эта гнетущая атмосфера от их взаимного непонимания оказала на меня большее влияние, чем вся их любовь.
Возможно, я с детства скептически относился к любви только к одной женщине. Вспоминаются выстроившиеся в ряд в одном из уголков библиотеки фотоальбомы Чхве Мансика – я рассматривал их иногда, утомившись от чтения. Его искусные фотографии были реалистичны в том смысле, что точно и естественно запечатлевали людей, но в фантастической гамме черно-белых тонов, никогда не существовавших в реальности.
Однажды в ярко освещенной библиотеке я обнаружил фотографию парочки, что, крепко обнявшись, слилась в поцелуе на скамейке в одном из парков Рима. Позднее, во время своей учебы там, я бесчисленное количество раз был свидетелем подобного рода сцен, но тогда, в библиотеке, для меня, облаченного в монашеское одеяние, это фото иностранной пары, так откровенно целующейся на глазах у всех, стало большим шоком. Возможно, тем весенним днем тепло солнечных лучей, проникающих в окно библиотеки, и визуальный жар страсти, исходящий от этих двоих с фото, наложились друг на друга.
Так странно. Подпись гласила, что этой фотографии больше двадцати лет. А значит, они уже люди среднего возраста. Мне стало любопытно, как они изменились. Сливаются ли они по-прежнему вот так в поцелуях, а их объятия столь же жарки, как и раньше? Что будет с ними через двадцать лет? А еще через двадцать… Конечность и бесконечность, мимолетность и вечность, любовь и ход времени, розовые бутоны за окном и черная монашеская сутана… Это был субботний полуденный час: весеннее солнце светило в окно, и небесная синь просачивалась сквозь молодые листья тополя.
Тогда я снова убедился в правильности своего решения. И вовсе не от того, что мирская жизнь меня не привлекала, – просто я хотел посвятить себя чему-то более вечному и неизменному. Трудно представить, какое чувство восторга переполняло мою душу. Я ощущал гордость и упоение того, кто отказался от обыденного счастья простых смертных и решил пойти по тернистому пути одиночества. Во мне пробудилось безрассудство, свойственное человеку, представляющему в своих фантазиях лишь картину тропического лазурного моря с пальмами без летающей мошкары, комаров или полчищ гусениц на белом песчаном пляже. Наверно, я напоминал самонадеянного альпиниста, который, отправляясь в Гималаи, совершенно не страшился пронизывающего, буквально раздирающего щеки ветра и обжигающего холода.
Какие только фантазии не возникают… Эх, когда сейчас я думаю о той своей безрассудности и фонтанирующей самоуверенности, то, если честно, становится немного жутко и одновременно смешно. С другой стороны, если бы не подобное легкомыслие, осмелился бы кто-нибудь взойти на Гималаи, или отправиться исследовать морские глубины, или устанавливать исследовательские базы в полярных ледниковых зонах? Или впустить в свою жизнь женщину с абсурдно-нелепым обещанием вечной любви.
В тот день я специально не поехал домой в Сеул, а остался переночевать в Иосифском монастыре, чтобы на следующее утро отслужить мессу. Мы, монахи в черных сутанах с капюшонами на головах, отправились в собор. Полупустые скамьи занимали монахини из близлежащего женского монастыря и миряне, остановившиеся в домике для уединения. После мессы я спустился во двор, где холодный рассвет утопал в грушевом цвете. Минуя это белое облако цветов, я пошел в трапезную. Только что распустившиеся светло-зеленые листочки и белые соцветия груши блестели в лучах утреннего солнца. Войдя в трапезную, я увидел, что она уже там – похоже, пропустила утреннюю мессу.
Ким Сохи. На ее белой тарелке, словно корм для птички, лежали несколько ягодок малины, ложка йогурта и половинка тоста. Девушка пила кофе, скромно потупив глаза, будто стесняясь присутствия людей, закончивших мессу и пришедших на завтрак. Однако в ней чувствовалась некая надменность той, кто в полной мере осознает, что является сосредоточием многих восхищенных взглядов. От нее исходил ослепительный свет прекрасной женщины, уверенной в своей красоте, который заставлял других чувствовать свою неполноценность.
В ответ на радостное приветствие брата Иосифа Сохи неловко улыбнулась и сразу же склонила голову над кофейной чашкой. Я не особо смотрел в ту сторону, но, сам того не желая, какое-то время спустя заметил, как девушка длинно зевнула, слегка прикрыв рот своими тонкими белыми пальцами.
В день моего возвращения в монастырь произошел небольшой переполох. Михаэля, которого не было видно вплоть до вечерней молитвы, задержали в полицейском участке.
Наш монастырь еще со времен диктатуры Пак Чонхи благодаря неравнодушию немецких братьев к правам человека был известен антидиктаторской и демократической миссионерской деятельностью. Кроме того, впервые в провинции Кёнбук именно в нашей обители был показан документальный фильм Юргена Хинцпетера, который, рискуя своей жизнью, вывез фильм о резне в Кванджу за пределы Кореи, тем самым сообщив об этом всему миру. В городе Тэгу церковь, куда в 1970-х и 1980-х годах были командированы с миссией священники нашего монастыря, находилась под пристальным наблюдением диктаторов, отправлявших автобусы с полицией к зданию храма во время каждой мессы. Старшая братия долгое время гордилась этой миссией. Скорее всего, эта гордость немногим отличалась от той, что испытывали заявлявшие о своей преданности одной и той же партии в течение сорока лет, за которую бессменно голосовали. Однако впервые молодой монах был арестован за свои единоличные действия.
Как только я прибыл в монастырь, меня вызвал настоятель, и мы вместе на его машине поехали в полицейский участок в Тэгу.
Во время сорокаминутной поездки аббат не проронил ни слова. Со стороны Михаэля было большой оплошностью покинуть обитель без разрешения начальства. И то, что это произошло накануне таинства посвящения в духовный сан, напрямую касалось всего монастыря. Наверно, в миру это можно сравнить с новостью о том, что жениха прямо накануне свадьбы задержали в полиции. Я чувствовал гнев и непреклонность настоятеля, который сидел с закрытыми глазами на заднем сиденье. Мне вдруг почему-то стало не по себе. Теперь оставалось лишь надеяться на прошлое безукоризненное поведение Михаэля и его сообразительность. Хотя меня беспокоило, что в их непростых в последнее время отношениях с аббатом появилась трещина.
Михаэль частенько пропускал утреню, а в дни учебы в духовной семинарии Тэгу нередко отсутствовал и на вечерне. Тот факт, что человек, давший вечные обеты посвятить тело и душу Богу, то и дело не появляется на молебнах, был явным признаком назревания серьезной проблемы в его душе. Это понятно даже тому, кто только сутки назад поступил в Бенедиктинский монастырь с его полуторатысячелетней историей.
Конечно, будучи ближе всего к Михаэлю, я вполне мог его понять. Он, похоже, допоздна засиживался с книжкой, а иногда можно было видеть, как он в общей комнате за компьютером что-то долго печатает. Естественно, после такого прийти на утреню было непросто. Так что с ним, по идее, должны были обойтись иначе, чем с теми нерадивыми монахами, которые тайком припрятывали вино в своих кельях и напивались в одиночку, после чего, конечно же, пропускали утренние молебны.
Хотя в последнее время Михаэль, судя по всему, сблизился с какими-то новыми людьми в семинарии, куда он пару раз в неделю ездил на консультацию к профессору для подготовки диссертации. И эти его знакомые состояли в обществе желающих стать справедливыми священниками. Иными словами, теми, кто, вооружившись революционным духом Христа и идеей поддержки бедных, хочет спуститься в самые низы и быть с подлинно страждущими. Порой мне казалось, что, если бы не секретарские обязанности при настоятеле, я бы тоже последовал за ним. Как может оправдаться христианство, если оставляет без внимания бедных и угнетенных? Однако в реальности для меня это было просто невозможно, так как постоянно приходилось заниматься разными делами по поручению аббата. А Михаэль, связавшись с этими людьми, участвовал даже в их попойках, после чего частенько в спешке прыгал в последний поезд из Тэгу. И я знал, что из-за этого настоятель недоволен, выжидая лишь подходящего момента.
– Не пора ли уже кому-нибудь исправить ошибку католической церкви? Йохан, не похоже, чтобы Бог, раскидав мины зла повсюду в этом бренном мире – долине слез, – тайно снабдил картами минных полей лишь верхушку духовенства: папу и епископов, а нам оставил ничтожную роль подбирать крупицы скудной информации об этих самых минах на воскресных мессах.
Тут сарказм Михаэля набрал обороты.
– Супружницы буржуа приходят в церковь и со слезами молятся за бедных, а иногда даже выходят на улицы, чтобы со своих холеных рук лично накормить и напоить голодающих, однако ж совершенно бесчувственны к несправедливым увольнениям и угнетению личности на заводах своих муженьков. Хотя при этом сами себя считают последовательницами учения Иисуса и посещают мессу, после которой не испытывают ни капли раскаяния. Вот наша действительность! И самые большие поборники этой действительности – приходы и монастыри! Епископы и настоятели!
И если Иисус и вправду придет вновь, что Он им скажет? Я подозреваю, что во второе пришествие Христа они первым же делом пригвоздят Его ко кресту. Или же тайком ото всех упрячут в подземелье. Хотя нет. Нынче действуют по-другому. А то критика зашкалит. Самое лучшее – при помощи СМИ сделать из Него дурака. Будут цепляться ко всяким мелочам и строчить разоблачающие статьи. Вот, например: «Возник переполох по поводу приглашения в один дом, куда Его сопровождала молодая женщина – Мария Магдалина. Которая, видите ли, решила сделать широкий жест и вылила на ноги Спасителю благовоние миро ценой аж в два миллиона вон. Притом, что, вообще-то, они должны были все продавать и раздавать деньги нуждающимся».
Монолог Михаэля затянулся.
– Выяснят марку благовония, объявят его цену, и, возможно, появится новое понятие – «бальзам радикалов», а лучше – «бальзам Иисуса». Появятся статьи с упреками интернет-пользователей, что от продажи бальзама можно было выручить сумму, покрывающую месячные расходы на питание тридцати бедных детей. И скажут, дескать, беда в том, что Иисус защищает Марию, считая ее поступок вполне нормальным, хотя это ведь ни в какие ворота не лезет! В некоторых источниках будут сплетни о непристойной связи Иисуса и Марии Магдалины – мол, факты еще не оглашены и не выяснены до конца, но, по словам близкого знакомого Иисуса, у них был ребенок. И все в таком духе. А если забить в поисковике «Иисус из Назарета», то появятся изображения Марии Магдалины, выливающей миро, и откроется куча статей с заголовками типа «Во времена Иисуса и Марии Магдалины» или «На самом ли деле Иисус был холостяком?». Будут строчить и судачить: «Иисус утверждает, что является Сыном Божьим: сначала говорит, что следует соблюдать закон, а потом заявляет, что закон для людей, и ведет себя вместе с учениками так, будто они получили индульгенции. Он постоянно в подпитии; сам же заявляет, что еще не пришла пора, но, когда выпивки не хватило, совершает свое первое чудо, превратив воду в вино, будто в доказательство, какой Он заядлый пьяница. А если сложить годы учебы всех Его так называемых учеников, то не наберется даже на окончание средних классов школы! Так-то вот!»
Даже люди, которые по первости думали об Иисусе хорошо, впоследствии скажут, мол, чего-то Он слишком далеко зашел, палку-то явно перегнул… И вот этот Его образ будет все больше и больше откладываться в голове. Так день за днем будут вырывать из жизненного контекста Иисуса куски информации, к которым можно придраться, и наслаивать их друг на друга, заключив в конечном итоге, что Он псих… Во как! Это и есть современное убийство. Крест современности – это СМИ, а распятие Христа – это казнь через медиа.
Сидя за рулем, я про себя молился ангелу-хранителю Михаэля – главному Архангелу: «Пожалуйста, защити Михаэля! Чтобы он не был слишком жестким, чтобы не использовал слишком враждебные методы, чтобы шел к своей цели и побеждал только мирными путями, исповедуя добро, молчание и послушание».
И смех и грех – во время молитвы Архангелу Михаилу я вдруг вспомнил, что он возглавляет святое воинство с копьем и мечом в руках, сокрушая зло в битвах. Я решил тогда помолиться своему святому, Иоанну Крестителю. Но так совпало, что и он открыто критиковал правителей своего времени и боролся с ними даже более решительно, чем Иисус. Вплоть до того, что не притрагивался к пище высших слоев общества. А его голову, между прочим, отрубленную властями, водрузили на серебряное блюдо, точно спелый плод, и выставили на всеобщее обозрение на пире сильных мира сего. Я собирался помолиться святому Самуилу, ангелу-хранителю настоятеля. Однако Самуил был одним из тех, кто возглавил переворот, с целью сместить с трона отринувшего Божью волю царя Саула и воцарить бедного пастуха Давида.
Зайдя так далеко в своих размышлениях, я почувствовал, как внезапно по спине пробежал холодок.
«Мира, мира!» – я вспомнил мольбы Франциска[9]. И уже хотел было помолиться ему. Но вдруг на ум пришла его биография. Когда Франциск решил стать нищенствующим монахом, его отец подал в суд. На тот момент он был преуспевающим торговцем тканями и не мог ни понять желание своего сына, ни смириться с таким его решением. Представ перед судом и выслушав речь отца о том, как тот его кормил, одевал и воспитывал, Франциск воскликнул: «Тогда заберите одежду, которую вы мне дали!» – и, тут же раздевшись, швырнул вещи на пол. А затем покинул зал суда в чем мать родила и стал отшельником, как и мечтал. С точки зрения обывателей, что могло быть более агрессивным, безнравственным и неэтичным, чем эта его выходка? И более безумным… Как же стыдно было его отцу?
Я прекратил молиться, а машина к тому времени подъехала к полицейскому участку в окрестностях Тэгу. Вопреки ожиданиям, Михаэль выглядел абсолютно спокойным. Однако, увидев выражение лица настоятеля, застыл на своем месте. Я лучше других знал об ожиданиях аббата насчет Михаэля, и потому меня тоже пробрала дрожь.
Дело оказалось на удивление простым. Уволенная с местной текстильной фабрики работница залезла на стальную опору, где проходил высоковольтный кабель, а внизу собрались члены профсоюза, которых также уволили. Михаэль же, когда у него выдалось свободное время, видимо, присоединился к ним. В тот день полиция попыталась спустить работницу с незаконно занятой вышки с помощью подъемного крана, из-за чего завязалась потасовка. Вот Михаэль, присутствовавший на месте событий, и был арестован заодно с ними.
Инцидент был незначительный, к тому же в этих местах наш монастырь имел определенный вес, так что прибегать к связям настоятеля не потребовалось. Полиция провела задержание, чтобы немного припугнуть, поэтому все закончилось предупреждением и освобождением из-под ареста. Мы забрали Михаэля и вернулись в обитель. Однако проблема заключалась не в суровости уголовного наказания. Даже после принесения временных обетов вся жизнь монаха должна быть направлена к святости. Строго говоря, это касается даже физического аспекта. Тем самым доказывая важность послушания.
Существует одна забавная история о монахе-бенедиктинце, которую мы часто слышали еще в нашу бытность послушниками от отца-магистра.
Примерно тысячу лет назад в одном из бенедиктинских монастырей жил монах, который взмывал в воздух от ликования всякий раз при упоминании слов «Иисус», «Святой Дух», «Бог Отец» и подобных. Очевидно, это было результатом благодати. Однако местной братии приходилось весьма нелегко из-за таких его чудесных полетов. Они мешали молиться, служить мессу и погружаться в размышления над Писанием. Понятно, что монахов мучили сомнения и зависть, мол, почему Создатель одарил подобной способностью лишь его?
Однажды, во время реконструкции собора, нужно было установить на крышу огромный крест весом в целую тонну, и этот монах подвизался выполнить работу. Во дворе монастыря все братья стали выкрикивать «Иисус, Святой Дух! Создатель!» и все в таком роде, от чего тело монаха взмыло вместе с громоздким крестом в руках на крышу, где он, как и надо, был установлен. Когда этот монах спустился на землю, братия встретила его весьма холодно. Все разошлись по своим кельям, будто ничего не случилось. После долгих размышлений настоятель вызвал монаха и повелел:
– С нынешнего дня прекращай взмывать!
А ведь он взлетал не по волшебству и не по своему желанию. К тому же использовал свою способность на благое дело. Хоть и неохотно, он повиновался настоятелю, согласно клятве, которую дал. С тех пор он затыкал уши, чтобы не слышать слов «Иисус», «Святой Дух», «Создатель» и других, и даже привязывал себя к земле.
Закончив свой рассказ, отец-магистр обвел нас глазами и заключил:
– Так несколько десятилетий спустя он действительно стал святым.
Мы, молодые люди, слушая это, со смешками зубоскалили, мол, уж в наши-то дни можно было и не подчиняться. Если бы он пустил в интернет видео хотя бы одного чуда, произошедшего с ним, то вполне мог бы оставить обитель и создать свой собственный монашеский орден, куда со всей страны хлынули бы верующие, на пожертвования которых приход буквально утопал бы в деньгах… Но на самом деле эта история заставляла о многом задуматься.
Жить вместе, сплоченно… на этом крайне трудном и тяжком пути. И пускай найдутся те, кто будет хмыкать, дескать, в наше время подобного не бывает, однако именно послушание является великим секретом того, что эта удивительная организация существует уже более полутора тысяч лет…
– Сегодня отправляйтесь спать, а завтра после утрени побеседуем, – холодно проговорил настоятель.
Михаэль, однако, головы не склонил.
У входа на стоянку слонялся Анджело, не находя места от беспокойства. После ухода настоятеля мы, не сговариваясь, направились в мастерскую по изготовлению свечей, куда недавно назначили на работу Анджело. Там всегда витал кисло-сладкий аромат дикого меда…
– Проголодались, наверное? Я тут разжился в трапезной кимбапом[10]. – Анджело протянул блюдце.
– Спасибо. Слушай, а вина хоть чуток нет?
Вино было, и Михаэль, не притрагиваясь к еде, сделал глоток.
Есть причина, по которой я до сих пор хорошо помню тот вечер, когда не смог остаться с ними. В ту пору наш монастырь получил от Оттилийской конгрегации, одной из ведущих мировых бенедиктинских организаций, рекомендацию взять под свою опеку аббатство Ньютон в Нью-Джерси, США. Как секретарь настоятеля, я должен был помочь ему подготовить документацию по Ньютонскому аббатству, чтобы он мог доложить об этом на завтрашнем заседании. Однако мне пришлось поехать в Сеул из-за внезапной операции бабушки, а сразу по возвращении скататься до Тэгу из-за Михаэля, поэтому я совершенно не успел подготовиться, и теперь мне предстояла бессонная ночь за работой с документами, так что было совсем не до посиделок с ними.
И раз уж Михаэль впал в немилость, я подумал, что хотя бы с моей стороны нужно подсуетиться и как-то смягчить настоятеля. Если честно, мною двигала мысль, что не поступи я так – и это усугубит ситуацию Михаэля. Тем самым я надеялся хоть как-то вступиться за него, когда у аббата возникнут вопросы.
– Чем дальше в лес, тем больше дров. Уволивший эту работницу директор – католик. Говорят, он много пожертвовал нашему монастырю. Но если посмотреть на реальность, создается впечатление, что у этих людей, владеющих капиталом, изначально отсутствует человеческая совесть как таковая. Рабочие, проработавшие по двадцать – тридцать лет, в одночасье были уволены из-за якобы финансовых трудностей, в то время как высвобожденный таким образом капитал был переведен на строительство новой текстильной фабрики в Мьянме.
До моего появления эти люди без чьей-либо помощи сами протестовали, сидя на рамёне. Как подумаешь о той несчастной женщине, которая забралась на вершину этой металлической конструкции, где ни помыться нормально, ни в туалет по-человечески сходить… Увидев это, я не мог просто пройти мимо. Они же ничего не украли, не клянчат себе средств на существование, они всего лишь просят позволить им работать. А полиция, между прочим, сегодня отобрала даже еду, которую собирались поднять ей наверх. После всего этого я не мог заставить себя пойти на вечерню. Как можно проигнорировать это безобразие и совершать молитву…
– Как тут пройти мимо… Я бы поступил так же. Все вы правильно сделали, брат Михаэль!
Михаэль схватился руками за голову, а у Анджело в глазах стояли слезы.
– Плохо, конечно, что ушел без разрешения, и мне жаль, что я доставил неприятности нашей братии в монастыре. Действительно, я виноват. Впервые пожалел о своем образе жизни. Я надел монашеские одежды, чтобы посвятить себя Христу. Оставил все и пришел сюда жить по Его воле. Однако, выходит, как раз монашеская сутана стала камнем преткновения в этой самой жертвенной жизни ради бедных, о которой говорил Христос.
Мы помолчали.
Той ночью мы еще немного поговорили на эту тему, после чего я ушел первым и вернулся в свой кабинет. Оставив их с полбутылкой вина, думал, что скоро и они отправятся спать. А сам, заварив кофе покрепче и отхлебывая маленькими глотками, разбирал документы на английском и немецком.
Меня разбудил звон колокола, призывавшего на утреню, – тогда-то я и обнаружил, что уснул, сидя за столом. Поспешно присоединившись к молитве, я увидел перепуганное до смерти лицо Анджело среди братии. По его глазам понял, что ночью они опустошили еще несколько бутылок вина. Михаэля не было. Мы с Анджело тревожно переглянулись, а тем временем аббат хмуро окинул нас взглядом.
После утренней молитвы у нас оставалось около двадцати минут до мессы. Анджело первым побежал в комнату Михаэля, а я пошел в свой кабинет, чтобы заварить кофе. Должно быть, я переборщил – сыпанул в два раза больше, чем обычно. В надежде, что и я, и Михаэль сможем поскорее прогнать сонливость. Так мне думалось тогда…
Разбудив Михаэля, мы заставили его через силу выпить кофе и потащили на стояние[11] в притворе перед началом мессы. Стацио было очень важным принципом в монашеской жизни. Первоначально это слово произошло от латинского слова «стоять» (stare) и означало «остановку».
Чтобы пролить свет на события того дня, позволю себе небольшое уточнение по поводу этой уникальной традиции наших бенедиктинских монастырей. Обычно в обителях колокол звонит за пять минут до молитвы. Тогда каждый прекращает все свои дела, берет молитвослов и становится в очередь в притворе перед собором. Когда послушник открывает дверь, все заходят. Такая вереница выстраивается трижды в день: на утренней мессе, на вечерне и на заключительной службе – комплетории. И это не просто длинная очередь. Все собравшиеся стоят в безмолвии, чтобы сконцентрироваться и подготовить сердце перед молитвой и мессой. Утром молчание посвящено сосредоточению души на Господе, а вечером – размышлению о прожитом дне.
В нашем монастыре есть большое окно, выходящее на запад, и в зависимости от сезона можно было наблюдать разную картину. После весеннего равноденствия солнечный свет, проходящий через витраж, отбрасывал на восточные окна цветные тени, которые со временем удлинялись, а после осеннего равноденствия – постепенно укорачивались. Помню, я мог определить время года по длине тени, отбрасываемой витражом в переходе.
Летом монахи, потеющие на рисовых полях, кухне, в мастерских или на работах вне помещений, заранее спешат в свои комнаты, умываются, переодеваются в чистые монашеские облачения и собираются в притворе. После чего пространство заполняется каким-то особым благоуханием, которое трудно объяснить лишь запахом лосьона. В такие мгновения у меня иногда проносилась мысль, что именно эти безмолвные остановки делали прекрасными совместное житие и общие молитвы. Однажды к нам в монастырь с визитом приехал буддийский монах, и когда при прощании его спросили, что запомнилось больше всего – его ответом было именно стацио. Он испытал невиданный доселе святой трепет, когда в этой стоящей безмолвной веренице увидел человека с чистым лицом, облачившегося после недавнего душа в белое летнее монашеское одеяние. Накануне, поднимаясь к монастырю перед молитвенным часом, буддийский монах встретил этого же человека – в потрепанной рабочей одежде и с вымазанной в земле лопатой в руках. Естественно, гость решил, что это какой-то местный работник, и поприветствовал его, не особо церемонясь, мол, потрудился ты на славу.
Степенная, несуетливая жизнь, важность которой подчеркивает наша обитель, может быть неправильно воспринята как нечто статичное и праздное. Однако, напротив, жизнь монастыря протекает в постоянном чередовании активности и покоя, подобно переплетению нити основы с нитью утка, побуждая к умению останавливаться в любой момент, несмотря на всю занятость.
Когда в то утро прозвенел колокол на мессу, мы выстроились в притворе на стацио. Михаэль крепко сжимал губы. Я не обратил особого внимания на его бледное лицо, так как считал важным само его присутствие на мессе. И вот в момент, когда вереница монахов собиралась уже тронуться с места, все и произошло… Стоило мне ступить вперед, как мою спину обдало чем-то горячим. Не было даже времени оглянуться – стоявший за мной Михаэль согнулся пополам и фонтаном вылил все содержимое желудка на мою сутану. И обычно благоухающий перед утренней мессой притвор в доли секунды наполнился кислым винным смрадом.
В то мгновение, зажав рот от готового сорваться с моих губ крика, я неожиданно ощутил леденящую, тяжелую тишину, обволакивающую нас. И лишь не совсем благозвучное клокотание жидкости, все еще c избытком фонтанирующей из горла Михаэля, эхом отдавалось в длинной галерее.
Многочисленные взгляды буквально на миг остановились на нас с Михаэлем и Анджело, но тут же беспристрастно скользнули мимо – колонна двинулась с места и исчезла в храме. В притворе остались лишь я, в испачканной донельзя сутане, Михаэль с белым как смерть лицом, и Анджело со слезами на глазах. Изнутри собора донеслись григорианские песнопения.
Смогу ли я забыть выражение глаз Михаэля в тот день? Если бы в обычной жизни он не был таким опрятным, если бы у него было чуть меньше чувства собственного достоинства, если бы все это время он считался возмутителем спокойствия, бестолковым и нерадивым послушником, если бы он, Михаэль, имел репутацию проныры и хитреца… А-а-а! Тогда это утро не стало бы для меня настолько проклятым.
Вся эта череда событий и переполох из-за задержания в полиции монаха и семинариста, готовившегося к принятию вечных обетов и рукоположению, и некрасивой утренней сцены у входа в храм породили мрачные предчувствия. Аббат, намеревавшийся вызвать на разговор Михаэля сразу после утренней мессы, хранил молчание вплоть до приближения дневного часа. С одной стороны, положительное качество характера настоятеля заключалось в том, что к человеку, завоевавшему его доверие, он проявлял терпимость. Даже если человек этот и совершал порой ошибки, из-за которых другие хмурили брови. Но иногда все происходило с точностью до наоборот – утратившего доверие аббата не могли смягчить никакие положительные поступки человека. Всеми фибрами души я ощущал, что разочарование все больше перерастает в гнев – прямо пропорционально тем надеждам, что возлагались на Михаэля, и это тревожило больше всего. Все-таки настоятель имел право в любой момент выставить нас из монастыря со всеми нашими пожитками, так как мы еще не дали пожизненный монашеский обет.
Избавившись утром от содержимого своего желудка, обессиленный Михаэль лежал в своей келье. Как и Анджело. Перед полуденной молитвой я заглянул к нему.
– Тебе тоже плохо?
На мой вопрос он отрицательно покачал головой.
– Я почти и не пил. Если честно, вчера вина было мало, а мне показалось, брат Михаэль хочет хорошенько выпить.
– И чего тогда лежишь? Разве дело не усугубится, если еще и ты будешь валяться в постели?
Посмотрев на мое нахмуренное лицо, Анджело призадумался, а потом переспросил:
– Брат! Вы и вправду так считаете? Значит, я зря это делаю, и надо подняться. Видно, я опять сглупил. Просто, думал, если встану и буду ходить как ни в чем ни бывало, то все обернется против одного Михаэля, будто он один в этом виноват. Мы же всегда втроем были, а тут получится, что Йохан и Анджело – нормальные, один Михаэль как с цепи сорвался и куролесит вовсю… Вот и решил: если хотя бы я к нему присоединюсь, то дело будет не лично в одном Михаэле, а воспримут это, мол, нынешние монахи такие все непутевые… и упреки пожилых братьев обратятся не только в сторону Михаэля… Как же тогда быть? Может, мне тогда лучше встать?
Анджело договорил и, избегая моего взгляда, смущенно усмехнулся. От его слов словно маленький камешек со стуком упал на самое дно моего сердца. «Ладно, проехали, лежи себе, не вставай!» – неожиданно для самого себя, ворчливо остановил я его. И, вероятно, случилось это из-за того камешка, упавшего на дно сердца. Анджело, взглянув на выражение моего лица, неуверенно заговорил:
– Знаете, брат Йохан! Раньше, когда моя мама была жива, она всегда говорила, что я ни в чем не виноват. Подростком я возразил, что не верю ей. Она же все время твердит, что я прав. И тогда мама сказала: «Да? Ну прости меня. Но мне кажется, что ты всегда прав. Если честно, Анджело, я не знаю, что правильно, а что нет. Но даже если твои поступки неправильны, я все равно хочу поддержать тебя. Ведь когда ты действительно что-то сделаешь не так, то тебе не будет одиноко, будто ты один оступился»… Позднее я много размышлял о маминых словах. Ну чем я могу помочь брату Михаэлю? Хотя бы буду на его стороне. Чтобы ему не было слишком одиноко, будто он один наломал дров.
Мне кажется, тогда я не смог понять всего, что сказал Анджело. Я нервничал из-за опасения, что молчание аббата означает великий гнев, и праздные воспоминания о матери, которая даже не могла пожурить своего отпрыска, не затронули струн моей души. Лишь по прошествии долгого времени я порой вспоминал эти слова Анджело и плакал в одиночестве, когда тосковал по ним, моим закадычным друзьям.
В тот день перед вечерней на мою электронную почту пришло письмо от аббата с распоряжением распечатать документ и до молитвы повесить на доску объявлений перед трапезной.
На днях послушник Юн Михаэль без разрешения начальства участвовал в акции протеста, из-за чего был задержан полицией, а в дальнейшем также послужил причиной отвратительного инцидента в нашей общине. В связи с этим, выслушав мнение Комитета по воспитанию и тщательно рассмотрев на Совете Пресвитеров вышеописанное поведение, мною принято следующее решение:
– дача вечных обетов брата Юн Михаэля откладывается на один год, а решение о его священническом рукоположении будет принято позднее;
– богословские занятия в семинарии могут быть продолжены, но посещение других мест, кроме семинарии, без разрешения настоятеля запрещены в течение одного года;
– в качестве искупления вины накладываю кульпу, согласно которой требуется в течение шести месяцев навещать престарелых братьев в больничной палате и служить их нуждам.
Мои руки с распечаткой дрожали. Это было суровое наказание. Решив, что узнать об этой новости с доски объявлений будет слишком жестоким ударом для Михаэля, я прежде зашел к нему в келью. Там же застал и Анджело. Почему-то я подумал, это к лучшему, что он рядом. Их взгляды скользнули с моего лица на бумагу в руках – очевидно, они уже догадались, в чем дело.
– Кульпа? – спросил Михаэль, ставя на тумбочку коробочку с соевым молоком, которое он потягивал через соломинку.
Во всем чувствовалась отчаянная попытка не так серьезно воспринимать происходящее. Я протянул бумагу. Мне пришлось лицезреть, как его губы задрожали и дернулись, будто в судороге. Я был готов к тому, что он скомкает бумагу, но, против ожидания, Михаэль спокойно вернул мне распечатку и через силу улыбнулся слегка перекошенным ртом.
– Церковь, которая утверждает необходимость заботы о бедных и отказывается выяснить, что приводит к бедности; церковь, которая предостерегает от абортов и совсем не интересуется, почему молодые матери заходят так далеко, убивая своих детей в утробе. Церковь, которая не предпринимает ни единого шага, чтобы пресечь продажу оружия ведущими державами с целью убийства миллионов людей! Церковь, которая считает, что развод – это грех, и закрывает глаза на страдания людей, не могущих развестись! Церковь, которая думает, что содомия – это всего лишь какая-то блажь и не более того!
Вот значит, как эта церковь хочет наказать меня, приравняв к тем монахам, что путались с женщинами или давали деру с деньгами, заработанными монастырской братией своим трудом. Кажется, Толстой говорил: «Но разве не то же явление происходит среди богачей, кичащихся своим богатством, то есть грабительством; военачальников, хвастающихся своими победами, то есть убийством; властителей, гордящихся своим могуществом, то есть насильничеством? И если всё это существует в действительности, но невидимо вам, значит, вы и сами таковы».
Лицо Анджело побледнело, я же пока хранил молчание. Михаэль спросил у меня глухим голосом:
– Так есть ли смысл оставаться мне здесь и дальше?
Причина, по которой критику трудно вынести, состоит в том, что в ней искусно скрыто осуждение критикующего. Мы злимся, потому как понимаем, что она нацелена не на мои действия, а на меня. Сколько кающихся обрело бы человечество, если бы эта критика подразумевала не осуждение, а несла в себе только любовь и заботу?
В тот день я был сильно разочарован поспешным решением настоятеля относительно будущего одного молодого человека. Однако понимал, что мой гнев скептически настроенному Михаэлю пользы бы не принес. К тому же говорить о недостатках церкви, которые после смерти Иисуса постоянно проявлялись, сейчас было довольно опасно. Я сомневался, не зная, что сказать в утешение, чтобы хоть как-то успокоить Михаэля, а в это время Анджело взял его за руку.
– Брат? Хорошо бы и меня так наказать! Я тоже порой задавался вопросом, есть ли у меня причина оставаться здесь. Я… Мне, по правде сказать, особо и податься-то некуда, но даже если бы и было, куда пойти, я понял – есть кое-что, почему не могу оставить это место. И причина именно в вас. Брат Йохан и брат Михаэль! Я так вас люблю, что решил остаться здесь. Какая еще причина нужна? Мы ведь братья. Настоящие братья, что живут в одном доме.
Михаэль, не сдержавшись, вырвал раздраженно свою руку из ладони Анджело. Настала моя очередь перевести разговор в другое русло, чтобы избежать неловкости меж ними.
– Подумаешь, отсрочка на год… по сути, она ведь не сыграет большой роли на пути длиною в целую жизнь. Я иногда думаю о том, что сказал отец-магистр, когда мы были послушниками: «Можно и оставить монастырь. Быть может, не так уж и плохо что-то поменять. Но столь важное решение однозначно должно приниматься с миром в сердце».
Тут глаза Михаэля просияли. Ему хотелось найти интеллектуальное и моральное оправдание, чтобы защититься от захлестнувшего его стыда. Наконец его губы перестали подергиваться.
– Верно, Йохан! Все ответы на жизненные вопросы всегда можно найти в одиночестве и страданиях! Я как-то упустил это из виду.
Анджело, молитвенно сложив руки, следил за диалогом. Его глаза, устремленные на нас, сияли любовью и уважением. Он слабым эхом вторил нашим словам: «Решение однозначно должно приниматься с миром в сердце… Да, да, именно с миром!» или же «В одиночестве и страданиях! Да, точно! В одиночестве и страданиях!»… Примерно так это звучало.
Я посоветовал Михаэлю оставаться в своей келье до вечера. А Анджело попросил принести Михаэлю нехитрой снеди из трапезной, чтобы с его оголенными нервами в нынешней ситуации он мог избежать саркастических замечаний некоторых пожилых монахов, для которых обвинения вошли в привычку. А еще, чтобы его не ранили дежурные, сказанные для проформы слова сочувствия. Кажется, я рассудил правильно. Можно сравнить… м-м-м… например, с моей кожей, которая обветривается и шелушится на горячем летнем ветру, хотя виноват вовсе не ветер, а мой ослабленный иммунитет. Как много людей во всем человеческом роде может похвастаться храбростью во время шторма?
– Может, нам еще раздобыть бутылочку вина?
На мой вопрос Михаэль наконец улыбнулся. Одно лишь слово «вино» вызывало нервную дрожь.
В тот день, перед вечерней, аббат вновь позвал меня. Возникшая тень недоверия и разочарования по отношению к тому, кого я все это время считал за родного отца, скорее всего, придала моим словам черствости. Однако настоятель со своим привычно невозмутимым выражением лица, на котором, казалось, было написано «я само спокойствие», проговорил:
– Оказывается, племянница приедет перед ужином. У нее с собой вещи, так что, будь добр, сходи за ней на станцию. Забронируй тихую комнату для гостей и подсоби, чем можешь. По всей видимости, задержится она здесь приблизительно на месяц… сказала, что пишет диссертацию на тему «Особенности психологических стрессов религиозных людей».
Осмыслил ли я тогда факт, что у аббата существует какая-то племянница? Помнил ли я девушку в светло-зеленом свободном джемпере и белой юбке из Иосифовского монастыря, утопающего в грушевом цвете? Как задорно она смеялась, запрокинув голову? Осознавал ли я, что человек, приезжающий на станцию W, и есть та самая особа? Замирало ли мое сердце в ожидании снова увидеть ее пальцы, поправляющие волосы, и колыхающуюся на ветру белую юбку чуть ниже колена? А ведь я знал о горе моего брата Михаэля, потерпевшего бедствие на подходе к самой вершине, восхождению на которую он посвятил свою юность.
Иногда жизнь предает нас, и обычно это происходит, когда нами начинает управлять сердце. Голова, миллионы лет страдавшая из-за такого неугомонного сердца, не желала это демонстрировать, стараясь упрятать поглубже душевные порывы в глубокое хранилище. Однако эта жалкая попытка потерпела полное фиаско: даже если временами разуму и удавалось одержать победу, то в скором времени все сходило на нет, когда горячие сердечные устремления прорывались в самом неожиданном месте.
Я поспешил в свою келью и, уладив кое-какие дела, побежал на станцию W. Помнится, это был весенний вечер. Земля у входа в монастырь была усыпана лепестками горной магнолии[12], и я бежал по ним, как по белому ковру. За моей спиной раздался колокольный звон, призывающий к вечерней молитве. Как ни странно, я ощутил, что день становится длиннее, и воздух наполнен ароматом цветов. Со склона, по дороге от нашего монастыря к станции W, вдалеке виднелись бегущие воды реки Нактонган, окрашенные янтарно-оранжевыми лучами заходящего солнца.
Да, так и было. Я без сомнения ощутил болезненный сигнал, предвещающий резкие перемены в судьбе… Даже не знаю. Когда пишу эти строки, мое сердце блуждает между иллюзиями и воспоминаниями. Кто знает, возможно, с самого начала все было не совсем реальным. На тот момент мне еще не исполнилось и двадцати девяти, я был молодым человеком, с избытком наполненным влечением к противоположному полу, словно застоявшаяся озерная вода. И я наивно полагал, что подобен не пламени, а месторождению нефти – просто черная жидкость, впервые обнаруженная после долгой спячки в заброшенной земле.
Поезд прибыл в вечерних сумерках. Так Сохи оказалась у нас.
– Надо же, не ожидала такого холода и теплой одежды не захватила, – проговорила она, когда я затащил в гостевую комнату два больших чемодана и уже собирался выйти.
Мне запомнились ее слова, потому что это был первый раз, когда наши взгляды встретились. Ее глаза сияли чистым черным светом. Они отвергали долгие размышления и рассказывали всю историю ее жизни, без сложностей и печалей. Казалось, эти глаза с радостью помнили дни, когда ее безоговорочно любили и долгое время потворствовали любым шалостям и прихотям. Ее глаза отражали спокойствие и уверенность, позволившие ей по приезде в эту чисто мужскую обитель без намека на жалобу, недовольство или требование, просто и без затей поделиться своим беспокойством по поводу неудачного выбора легкой одежды.
Смутившись, я замялся, не зная, как отреагировать, а в это время ее лицо на мгновение застыло, а затем просветлело, и она звонко рассмеялась.
– О! Это я так – мысли вслух… Я не имела в виду, что меня нужно снабдить одеждой или обнять, так что не берите в голову.
С этими словами она слегка прикрыла смеющийся рот длинными белыми пальцами, похоже, просто по старой привычке.
– Дядя сказал, что вас, брат Йохан, можно просить о чем угодно: вы не могли бы собрать молодых монахов? Видите ли, мне нужно провести один опрос. Дело в том, что я пишу диссертацию о стрессах у верующих людей. Не знаю, слышали вы или нет, что исследование подавления интереса к противоположному полу, особенно среди желающих стать католическими священниками, является важной темой. Брат Йохан, а вам довелось испытать любовь? Как же любят монахи? Мне хочется услышать истории любви.
Она снова рассмеялась.
Сначала мне стало неприятно. Я, конечно, понимал – она гостья и родственница аббата… Гордостью нашего бенедиктинского монастыря было искреннее гостеприимство к каждому, даже если последний и не знал пятьдесят третью главу Устава Святого Бенедикта, гласившую, что странников надо принимать как Христа. Я, в принципе, тоже не был против такого подхода. Однако, когда она свалилась к нам как снег на голову именно сейчас, в такое неподходящее время со своими расспросами про любовь, мое разочарование в настоятеле лишь усугубилось.
Кроме того, я не мог понять намерения аббата доверить это дело молодому монаху, который еще явно был не в состоянии справиться с влечением к противоположному полу. У нее определенно была незаурядная красивая внешность по сравнению с другими женщинами, а ее нежное лицо, говорящее об отсутствии перенесенных страданий, сияло молочной белизной. Наверно, из-за того, что с седьмого класса она получала образование в Соединенных Штатах, в ее манере одеваться была некоторая раскрепощенность. Поскольку я уже довольно давно отучился в Сеуле, и здесь, в городе W, привык к виду благочестивых тетушек и монахинь, то был буквально сбит с толку ее вольным нарядом вроде футболки, подчеркивающей линию груди, и не знал, куда отвести взгляд. Пусть она племянница аббата, было бы гораздо правильнее доверить присматривать за ней пожилому монаху, который уже пережил все треволнения юности и мог спокойно помочь девушке освоиться, чем отдавать ее под мою ответственность. Выбивало из колеи и оставляло неприятный осадок то, что мне, молодому монаху, вменили в обязанность свободно посещать Сохи в гостевом домике и в ее комнате, куда посторонним вход был строго запрещен. Непонятно, то ли чувства аббата уже притупились, то ли ему было все равно. Или же он с молодых лет упрятал жизнь, бьющую ключом, под черные монашеские одежды и живет лишь по принципу «не согреши», похоронив все эмоции и переживания…
Перед уходом, рассказав Сохи, как в гостевом доме варить кофе, и познакомив с правилами пользования общественным холодильником, раковиной и всем остальным, я смог хоть немного подавить ощущение неприязни в душе, решив списать отношение настоятеля на бесчувственность, а не на злой умысел. Поскольку для него соблюдение правил превыше всего, можно было понять, почему он так строго наказал Михаэля за нарушение этих самых правил.
Видимо, для него жизнь – это комплекс разного рода ограничений, и ему, скорее всего, важно определить границы дозволенного – от и до. А мы с Михаэлем принадлежали к категории людей, которых интересует, почему эти ограждения перекрывают нам путь и простираются аж настолько и, вообще, кто и какие силы определяют расстановку этих преград. Эх, чуть отвлекусь: прошли годы, и когда я сам стал наставником новициев, то поручал заботу о молодых женщинах молодым монахам. Из тех же побуждений львят подталкивают к краю пропасти. Воспитать одного монаха – задача отнюдь не из легких. И одному лишь Богу известно, испытывал ли настоятель те же чувства, что и я.
В этот день после вечерней молитвы аббат отдал распоряжение собрать молодых послушников, еще не давших монашеский обет, на встречу с Сохи. Про Михаэля, сидевшего в своей келье, нечего было и думать, а просить братьев выделить такое бесценное вечернее время, когда они и так валились от усталости и не досыпали из-за многочисленных дел, язык не поворачивался. Я попытался предложить нескольким своим товарищам, с которыми мы одновременно поступили в монастырь, однако в ответ лишь услышал полушутливый вопрос, мол, а она красивая? Однако в ответ на мое «да», надеясь, что это их подстегнет, получил от ворот поворот, дескать, вот вы и сходите, брат Йохан, проведите с ней приятно время. Я знал. Это было коллективное выражение протеста молодых монахов против наказания Михаэля, распоряжение о котором они прочитали на доске объявлений перед вечерней молитвой, а также откровенный бунт против отца-настоятеля.
Хотя подобные шуточки были еще более-менее приемлемыми по сравнению со следующей реакцией.
– Сначала он наказывает брата Михаэля, который, после десяти-то лет обучения, в результате может податься в буддисты, а теперь велит нам поделиться нашими стрессами? Ну и ну, да это просто нелепо… Так давайте тогда пойдем и заявим: «Стрессы, говорите? Ну, по большей части причина наших стрессов – это не кто иной, как наш настоятель и собственно ваш дядюшка…» Как насчет такого варианта?
Услышав это, даже я, в чьи обязанности секретаря при аббате входило лишь передавать его слова, залился краской стыда. Оставался один человек, который бы не отказался, несмотря на реакцию всех остальных, – покладистый Анджело. Но и его я не смел попросить встретиться с Сохи, потому что он не отходил от Михаэля, даже пропустив ужин. Так что мне пришлось в одиночку устроиться напротив Сохи. Это было в приемной для посетителей.
– Вы сильно мерзнете? У нас тут все для мужчин, но, может, найти для вас пальто или одеяло? – спросил я у входящей в комнату Сохи.
Вместо ответа она подняла небольшую шаль, которую держала в руках. Это была клетчатая шерстяная ткань цвета слоновой кости, мяты и розового. Сочетание этих оттенков внезапно напомнило мне цветение груш в Иосифовском монастыре.
– Обнаружила в своих вещах ее. Так что все в порядке. Спасибо.
Сохи села на диван лицом ко мне, накинув маленькую шаль на колени, и достала из сумки небольшой блокнот и диктофон. На ней был белый свитер. Из-под синих джинсов выглядывали белые кроссовки.
– Я вынужден извиниться. В эти дни у первокурсников промежуточные экзамены, кроме того, сегодня у нас в монастыре кое-что произошло, так что, похоже, никто из молодых монахов не сможет прийти.
Пока я говорил, лицо Сохи слегка помрачнело. Наверное, из-за разочарования. Она поджала губы, но почти сразу же широко улыбнулась, как бы говоря «Ну что ж, ничего не поделаешь»… У нее был небольшой рот, и каждый раз, когда она улыбалась, проглядывал маленький зубик, выбившийся из ряда своих ровных собратьев.
– Ничего страшного, я тут задержусь примерно на полтора месяца. Раз так, то сегодня придется взять интервью только у вас, брат Йохан. Думаю, это тоже будет интересно.
Ничуть не смутившись, она включила диктофон. Когда на приборе загорелась красная лампочка записи, я ужасно растерялся.
– Прошу прощения, но в качестве секретаря и по распоряжению аббата я всего лишь должен был помочь вам устроиться на месте. А так как я поступил в монастырь сразу после второго курса университета, будучи совсем юным, к превеликому сожалению, у меня совсем нет опыта в любовных отношениях.
Даже мне показалось, что мой голос слегка подрагивает. Внезапно перед мысленным взором пронеслось усыпанное веснушками лицо девушки, которую я встречал в церкви, когда учился в старших классах. Сердце почему-то заколотилось, будто я солгал. Но даже если бы я и испытал нереальную любовь, какую показывают в кино, мне было совершенно непонятно, почему я должен ей об этом докладывать. И оттого мое лицо, наверно, приняло слегка холодное выражение.
– Ну тогда, может, вас посещает что-то подобное сожалению о юности, которая миновала, а вы так не успели никого полюбить? Например, когда замечаете парочки влюбленных, или во время просмотра фильма, или за чтением романа…
– Нет, – я прервал ее на полуслове.
Склонившаяся над блокнотом и что-то записывающая Сохи, не меняя положения, подняла глаза и уставилась на меня. Яркий свет в комнате высветил ее волосы, спадавшие на лоб, и тень от челки легла на переносицу, заострив линию крыльев носа.
Сложно представить, что отразилось у меня на лице, но в этот момент зазвонил телефон. Звук раздавался из сумочки Сохи. Поправив волосы тонкими пальцами, она порылась в сумочке, извлекла мобильник и со словами «Прошу прощения, это международный звонок» поднялась с места. Я машинально уставился на клетчатую шаль с оттенками слоновой кости, мяты и розового, оставленную на диване, где сидела Сохи. События последних дней смешались в моей голове. Операция бабушки и Иосифов монастырь, задержание и наказание Михаэля… «Да, это я», – голос Сохи, говорившей по телефону, слабым эхом донесся из коридора. Даже не успел подумать, до чего же устал, как мои глаза закрылись сами собой, и я отключился.
Проснулся я от звука колокола, зовущего на повечерие. Внезапно распахнув глаза, я увидел, как она безучастно смотрит в окно. Не знаю, когда это было, но, кажется, я уже как-то замечал, что она сидела вот так, с отсутствующим взглядом. Сегодня я впервые в своей жизни стал нечаянным свидетелем подобной сцены, но она отчего-то мне была знакома – этакое внезапное дежавю. В те минуты, когда я наблюдал за профилем Сохи у окна, мне вдруг стало стыдно, будто я без разрешения залез в чей-то дневник. Было ощущение, что я обнаружил маленькую шкатулку с сокровищами, давным-давно упавшую на дно глубокого озера и наполовину занесенную песком, а еще мне показалось, что я увидел незнакомку, смахивающую украдкой слезы под едва колыхающейся вуалью. По сердцу, точно рябь по воде, пробежали мурашки. Как бы это передать… Но в тот момент я почувствовал, что многое о ней узнал.
Через какое-то время она перевела взгляд от окна на меня и безмолвно улыбнулась, однако улыбка вышла довольно грустной. Колокольный звон, возвещающий начало последней молитвы, разливался в густой темноте, уже успевшей опуститься за окном. Слышался не только звук колокола. Вместе с ним сыпались и черные капли дождя, стуча в оконное стекло. Опустив взгляд, я увидел, что мои колени прикрыты шалью, которая совсем недавно была у нее.
– Прошу прощения.
Смущаясь, я торопливо снял шаль со своих колен и протянул ей.
– Мне показалось, вы замерзли… ничего страшного, можете оставить себе, – ответила Сохи.
По ее словам, я подмерз, на самом же деле ей самой, похоже, было ой как зябко. В ее голосе слышалось желание маленького ребенка укрыться в теплых объятиях матери, к постели которой он прибежал с одеяльцем дождливой ночью. Я встряхнул головой, чтобы избавиться от невесть откуда возникших ощущений, а снаружи сквозь струи дождя, темноту и безмолвие прорывался колокольный звон. Я протянул шаль Сохи, она взяла ее и снова положила себе на колени. На миг почудилось, будто под шалью наши колени соприкоснулись, отчего по моей спине снова пробежали мурашки, а позвоночник обдало жаром.
– Вы, должно быть, устали, а я тут своими делами докучаю вам. Монах на воротах говорил, что этот звон на завершающую молитву, и вам, верно, следует поторопиться?
Не знаю, что послужило причиной: расслабленное состояние после нечаянного сна, или стук дождевых капель, или ее выглядевшее озябшим лицо, а может, чувство вины, что так безответственно уснул на самой первой встрече… но неожиданно для самого себя я отрицательно покачал головой.
– Да нет. Давайте поговорим. Мне незнакома любовь между мужчиной и женщиной, однако можно поговорить и о иных ее проявлениях. Например, о братской любви, любви к распятию, любви, из-за которой можно пожертвовать жизнью ради товарища.
– О! Правда?
Лицо Сохи снова прояснилось. Словно там, внутри, щелкнули переключателем яркости, усилив мощность. В ответ на это и мое сердце засветилось, будто кто-то зажег фонарь.
В ту ночь было очень ветрено. Стук капель дождя, с силой ударяющихся в стекло вслед за порывами ветра, накатывал волнами между вопросами Сохи и моими ответами – то ближе, то дальше. Я совершенно не помню, о чем она спрашивала меня. И абсолютно не помню, что отвечал. Сохи явно посерьезнела, что разнилось с ее давешним поведением, но все же иногда посмеивалась над моим не сказать чтобы уж очень забавным рассказом.
Когда молитва закончилась, я взял зонт и отвел Сохи, которая шла под своим зонтом, к дверям гостевого дома. Остановившись у входа, я пожелал ей хорошего отдыха. В ответ из-под ее зонта послышалось: «Благодарю, уважаемый брат. Вся надежда только на вас». Она коротко рассмеялась, а я, не смея встретиться с ней взглядом, поспешно опустил глаза и заметил, как черные капли воды отскакивают от ее белых кроссовок. На обратном пути в свою келью, думая о прыгающих каплях на ее обуви, я машинально осторожничал, ступая по мокрой от дождя земле.
Той ночью я сам не заметил, как «принес» в свою келью ее белую юбку, колышущуюся ниже колен, когда она шла посреди белоснежного цветения груш; ее миниатюрные ножки, что выскользнули из открывшейся двери поезда; профиль лица, устремленного в окно, и задорный смех, которым она смеялась, слегка запрокинув голову.
В отличие от сердца, мое тело так устало, что меня будто затягивало вниз, вглубь земли, поэтому я рухнул на кровать, даже не подумав умыться, и выключил свет. В тот самый момент, когда свет погас, промелькнуло что-то вроде яркого пятна. Вымотанный, я засомневался, что забыл погасить свет, но тут же понял, что белое пятно – это ее лицо, которое, не дав мне времени на осознание, проникло в самое сердце, и сопротивляться было бесполезно. Позже, оглядываясь в прошлое, припоминаю, что, кажется, это сопровождалось некой саднящей болью. Основываясь на собственных наблюдениях, я понял, что это любовь, и также знал, что ничего не могу с этим поделать, хотя ясно видел, как выпущенная стрела явно собьет меня с ног, пронзив мое сердце. И хотя я протестовал еле слышным голосом, мол, нельзя так, однако с удовольствием упивался этой безумно горькой и одновременно безумно сладкой болью.
Предложение «Почему любишь?» грамматически правильно. В вопросе «Как вы полюбили?» тоже нет грамматических ошибок. Но на деле эти вопросы поставлены неверно. Ведь если бы вы могли указать четкую причину, почему вы кого-то любите, то это уже не была бы любовь. По прошествии многих лет один мой товарищ, который оставил монастырь ради женитьбы на любимой женщине, на вопрос «Почему он влюбился», ответил: «Я полюбил ее в тот момент, когда она протянула мне лист бумаги А4». Но понятно же, что это произошло не из-за листа формата А4 и не из-за ее руки. Если искать ответ, он всего лишь в этом – «просто полюбил».
Откуда возникает такая любовь? Кто нам ее дает? По мнению ученых, передней лобной доле мозга требуется одна тысячная секунды, чтобы влюбиться. Хотя в этом предположении есть смысл, но оно спорное, так как другие ученые в противовес этой теории утверждают, что время влюбленности составляет восемь секунд. Шекспир словами Джульетты подтверждает мгновенность возникновения этого любовного импульса:
«О, как мгновенно, нежданно, импульсивно… Как молния: блеснула – и пропала. А в голове лишь запоздало мысль мелькнула: Неужто молния? Как это было дивно!..»[13]
Это как авария на занесенной снегом дороге, когда тормоза не срабатывают, или когда поскользнулся в топком месте – и тебя неотвратимо затягивает в трясину.
Той ночью в глубоком сне я не был ни семинаристом, готовящимся к посвящению в сан, ни монахом бенедиктинского монастыря, собирающимся дать вечные обеты. Послужат ли мне оправданием вновь позаимствованные слова прекрасной Джульетты?
«…Ну почему же ты из вражеского клана?
Зачем же ты Монтекки?
Смени же имя, поменяй его!
Но все напрасно, мы навеки
Те, кто мы есть, как имя ни меняй…
И розы лепестки, и вечный аромат
По-прежнему пьянят, уносят в рай…»[14]
На следующий день во время утренней молитвы Сохи сидела среди прихожан. Я увидел ее, когда вошел в храм. Внутри царил сумрак, но место, где сидела она, так ослепительно сияло, что я сразу узнал ее в просторном зале. Это сияющее пространство словно служило прозрачными вратами в новый мир удивительных цветов, трав и птиц. И моя душа стремилась заглянуть в эту чудную зеленеющую галерею с цветами и птицами. Мне хотелось тихонько постучать, отворить дверь и войти туда. Очередное отсутствие Михаэля на утренней молитве на миг омрачило мое сердце, но свет от присутствия Сохи был ярче. И я, сделав вид, что не замечаю своего ликующего сердца, ослепленного этим сиянием, хоть немного смог избавиться от угрызений совести.
До начала дневной молитвы по пути в свечную, где работал брат Анджело, я увидел Сохи перед гостевым домом. Она прогуливалась по заднему двору монастыря с наушниками в ушах. После вчерашнего дождя наступило солнечное утро. Издалека она узнала меня и помахала рукой. Пока мы приветствовали друг друга, я впервые заметил, что весенние цветы на территории монастыря окрашены в розовый, фиалковый или молочный цвета. Впервые я почувствовал нежность ветра, ласково гладившего меня по голове, и впервые в этот день ощутил, как солнце перебирает листья молодого дерева, шепча о любви. В первый раз в тот день я понял, что мир разделен на пространство, где она есть, и совершенную пустоту – без нее. Стоило приехать сюда всего лишь одной девушке, и место изменилось до неузнаваемости. Так случается, когда в душу западает имя какого-то человека, и одновременно название его родного города приобретает совершенно иное значение.
В свечной мастерской, кроме Анджело, был еще один монах, поступивший в один год с нами. Похоже, они говорили о Михаэле.
– Брат Йохан, ты видел электронное письмо, отправленное Михаэлем прошлой ночью?
Когда Анджело спросил, до меня вдруг дошло, что я даже забыл проверить свою почту, как делал это обычно каждое утро.
– Вчера он всем нам отправил письма с тем, что целый месяц будет хранить молчание, исключая время молитвы. Это ведь к добру же? Должно сработать…
– У него голова на плечах есть, так что скоро придет в себя.
Анджело кивнул в ответ на мои слова и заговорил о другом:
– Сегодня на скамье прихожан я заметил лицо, которого раньше не видел. Это та девушка, к которой ты, брат Йохан, просил подойти нас на интервью вчера?
В нашу беседу вступил другой монах. Между собой мы прозвали его «брат ARS-303[15]». И как только ему удавалось все вызнать (скорее всего, через монаха-привратника)… Стоило в храме появиться монашкам или молодым девушкам, он сразу ставил нас в известность: «Вон те белые вуали – монахини из Тэгу. Говорят, что приехали на пятидневный ретрит. А та группа горожанок в двадцать человек – учительницы сеульской воскресной школы. К сожалению, они, по-моему, завтра уже отбывают…»И все в таком духе. Он жил в келье номер 303, и мы обо всем у него спрашивали.
«Добро пожаловать! Информационная служба верующих ARS-303. По какому вопросу вы обратились? По вопросам монашек, пожалуйста, нажмите цифру 1, по вопросу мирянок – цифру 2. Нельзя делать запрос о мужчинах, стариках, старушках и т. д., по вопросам подобного рода отдельно обращайтесь к привратнику». Когда мы его так подначивали, он бурно протестовал: «Информация о прихожанах мужского пола тоже имеется».
Вот и сегодня он затараторил, не в силах скрыть радости от обладания новыми данными:
– Ким Сохи. Племянница аббата. Выпускница одного из университетов в Нью-Йорке, сейчас учится в магистратуре родной альма-матер. Говорят, осенью, после защиты диссертации ожидается свадьба. Если этой осенью наш монастырь возьмет шефство над Ньютонским аббатством в Нью-Джерси, то, по слухам, наш настоятель лично проведет там свадебную мессу.
После полуденной молитвы в тот день я не пошел в трапезную и остался в сумрачном зале храма. Почувствовав в животе дискомфорт, решил, что обед будет лишним. Мое сердце металось, как дико скачущий воздушный шар, из которого с шумом выходит воздух, и одновременно меня пробирал нервный смех. Если подумать, то ничего и не было: между нами ничего не произошло, мы не дружили и не давали друг другу никаких обещаний. И даже если бы у нее не было парня, я был связан по рукам и ногам. Иначе и быть не могло. И это было вполне очевидно. Но я совершенно обессилел, на душе было так горько, будто меня предал любимый человек, которому я доверял.
Нельзя сказать, что в первые дни после ухода в монастырь никто не оставался в моих мыслях. Совру, если скажу, что не было девушек, с которыми мне хотелось продолжать встречаться после совместного похода в кино или кафе. Но сегодняшнее состояние я испытал впервые. Если бы подобное случилось в самом начале моей монашеской жизни, я бы еще мог как-то оправдаться. Однако после почти десяти лет в монастыре, когда я самонадеянно был уверен, что преодолел все искушения и вполне готов… вдруг споткнуться и в один миг скатиться в такую пропасть – честно признаться, это было большим ударом по моему самолюбию. И в то же время я не мог забыть ее округлое белое лицо, которое прошлой ночью в темноте вскрыло мою грудь и слилось с сердцем. Словно баран, застрявший рогами в изгороди, я не мог двинуться ни туда, ни сюда. Я был бессилен что-либо сделать.
«Какие бы знания у меня ни были раньше, все обратились в прах. Все, что, как мне казалось, я приобрел и чем обладаю, испарилось. Спасибо, что научил меня, показав слабость самолюбия и самонадеянности, которые рассыпаются, подобно замку из песка. Слава Богу, который таким образом вновь сделал меня бедным, нищим и несчастным».
Так молился я. Меня так учили, и я смог хоть немного утешиться, проявив в себе такое смирение. Бог, как всегда, не нарушил тишины. Но, благодаря его молчанию, я почувствовал утешение в его присутствии. Впервые я был признателен Создателю за безмолвие. Однако, судя по всему, моя благодарность и восхваление не были искренними. Иначе я бы не повздорил с Сохи в тот день.
– В посланиях Иоанна написано, что любовь исходит от Бога. Выходит, любовь между мужчиной и женщиной – тоже от Бога. Но в католичестве это запрещено. Что вы думаете по этому поводу?
Не думаю, что Сохи пыталась предъявить какие-то претензии. Но нервы мои были натянуты до предела. Возможно, виноват был и пустой желудок.
– Это не запрет, а посвящение. Любить кого-то означает отдавать кому-то приоритет. Отдавать приоритет – жертвовать всем, что не имеет оного. Католические монахи и священники отдают приоритет Богу, а это не означает запрет на любовь к людям. Дело не в том, что нельзя любить, дело в отсутствии одержимости. Возможно, дело в страстном желании. Любить одну женщину не значит, что ваши желания уснут на веки вечные. Если бы в обществе было полно людей, посвятивших себя лишь одной женщине, в мире не существовало бы улиц красных фонарей. Был ли когда-нибудь в истории человечества период строгого соблюдения моногамии? Исповедальни переполнены женатыми мужчинами, страдающими от влюбленности в другую, и женщинами, засматривающимися на мужчин в то время, как у них уже есть жених или муж. Разве это, по сути, не то же самое, что давать обет всю жизнь любить Бога, а потом испытывать сомнения в своей вере при встрече с каким-то человеком?
Слегка напрягшееся лицо Сохи после моих слов о женатых мужчинах, мучающихся от любви к другой, внезапно окаменело при упоминании об обрученных женщинах, которые заглядываются на других мужчин.
Мое же лицо до сих пор вспыхивает, когда я вспоминаю о том дне. Кажется, в ответ на ее застывший взгляд я решил уколоть еще больнее.
– На самом деле, меня весьма возмущает сама попытка рассматривать монастырскую братию лишь в связи с их вынужденным половым воздержанием. Мне не нравится тенденция романтизировать мужчин, которые любят одну женщину и клянутся хранить ей верность, а нас, клянущихся всю жизнь хранить целомудрие ради Божьей истины, всегда считать символом сексуального запрета и угнетения. Я уже молчу про романтический лавровый венец.
Смогу ли я оправдаться своей незрелостью? Найду ли понимание, если скажу, что все происходило со мной впервые? Бесчестно я осматривал ее тонкие белые пальцы, чтобы удостовериться в отсутствии обручального кольца, и считал признаком победы то, что в ответ на мои ядовитые замечания ее почти немигающие огромные глаза на задеревеневшем лице слегка наполнились слезами. Я почувствовал тайное удовольствие, словно брал реванш за свой конфуз из-за зарождения невзаимной любви, которую допустило мое сердце прошлой ночью. Я старался скрыть свою одностороннюю симпатию: тон был тихим, но резким, выражение лица чересчур непоколебимым, а жесты – высокопарными…
– Я не предполагала, что это может так вас задеть. Прошу меня извинить. Думаю, мне пора.
Сохи сложила диктофон, блокнот и поднялась со своего места. В этот момент до меня дошло, что я натворил глупостей, но, похоже, было уже слишком поздно. С ледяным выражением лица Сохи слегка поклонилась и вышла из приемной для посетителей.
В тот день во время вечерни и повечерия Сохи сидела на самой дальней скамье. Страх быть навсегда отвергнутым и презираемым ею удерживал меня от взглядов в ее сторону. От места, где она сидела, по-прежнему исходил яркий свет, и она казалась вратами, ведущими в дивный мир зелени и цветов, но на этих вратах словно висел замок, который на веки вечные будет заперт.
Желание извиниться и мысль, мол, напротив – хорошо, что так вышло, служили утешением лишь для ума. Потребовалось не много времени, чтобы осознать, что все эти треволнения, преувеличенный гнев и изоляция не только не помогают потушить пламя любви к ней, а наоборот – раздувают его. Потому как уже после повечерия я обнаружил, что остался в храме и прислушивался к каждому шороху, раздающемуся в сумраке. Вернись я в свою монастырскую келью, а она – к себе, в комнату для гостей, и у нас не будет шанса встретиться где-либо вне храма. Заметив, что Сохи осталась уже после окончания молитвы, я не двигался с места, продолжая сидеть на скамье для монахов. Однако у меня не хватило духа хотя бы посмотреть в ее сторону.
И когда я наконец поднял голову, храм наполняла лишь темнота. А чего я, собственно, ждал? Что она подойдет и скажет: «Давайте поговорим»? Да. Именно этого я и ждал. Но она ушла. Вполне естественная развязка событий. И все же, вопреки всему, я просидел там больше часа и прождал ее. Каким же глупцом я был!
В ту ночь, когда я, насмехаясь над собственной наивностью, вернулся в кабинет с намерением прекратить все это, неожиданно зазвонил телефон. Это была Сохи.
– Что-то не спится, вы не могли бы достать вина?
Будто одержимый обещанием, от исполнения которого не мог отказаться, я прихватил бутылку вина и направился в гостевой домик. Она ждала в гостиной, одетая в свободный бежевый кардиган поверх длинного черного платья. Увидев меня, она неожиданно улыбнулась.
– Я разозлилась. Ведь вы без всяких экивоков разнесли мою диссертацию в пух и прах, – проговорила Сохи, выкладывая несколько ломтиков сыра на блюдце.
Я мялся, не зная, как попросить прощения, а она продолжила:
– Но я захотела простить вас. Что, на улице так холодно? Трясетесь как осиновый лист.
– Простите меня. Увлекшись, не заметил, как эмоции увели меня совсем в другую степь. Я хотел принести свои извинения. Простите меня.
Она была права – я действительно дрожал. Сохи, скрестив на груди руки, внимательно посмотрела на меня. Взгляд ее, на удивление, был теплым и нежным – в нем ощущалось сочувствие старшей сестры к младшему брату. Интуитивно я почувствовал, что она догадалась о моей печали и смятении.
– Возможно, вам и не понравятся мои слова, но вы, брат Йохан, именно тот человек, которого я искала, – рассмеялась Сохи, протягивая мне стакан с красным вином. – Сдается мне, вы находитесь под влиянием сильного стресса из-за противоположного пола, особенно из-за симпатичного вам человека. Моя диссертация, на самом-то деле, как раз и исследует это. Прошу прощения, но я хотела бы встретиться с вами, чтобы провести дополнительные изыскания. Нам нужно о многом побеседовать. Безусловно, вы вправе отказаться.
Глаза Сохи просияли улыбкой. Я не чувствовал унижения человека, попавшего в плен к врагу и раздетого донага. Я просто думал, как хорошо, что она улыбается. Меня охватил восторг человека, чей тяжкий грех был прощен. Этой поздней ночью я был счастлив тем, что остался с ней наедине, хотя и в гостиной домика для посетителей. Пусть даже меня использовали как подопытного кролика в качестве «объекта, испытывающего стресс от противоположного, симпатичного ему пола», мое сердце бешено колотилось от того, что меня не ожидает вечное отвержение и, возможно, я получу приглашение на зеленеющий луг за окном, врата в который она олицетворяла.
Тут в кармане ее кардигана зазвонил телефон. Видимо, звонил жених, с которым намечалась свадьба осенью. Время перевалило уже за десять, Сохи задумчиво посмотрела на экран телефона, а потом отключила батарею. Возможно, из-за этих мыслей снова на ее лице отразилась печаль, свидетелем которой я стал вчера при пробуждении, когда она смотрела на дождь за окном.