Чёрт дёрнул написать. Знал же, что не пойдёт. И самому не хочется.
Потому что нет никаких ребят.
Какие ребята, правда.
Захотел выпендриться, выставить себя невесть кем.
Компанейским.
Я на самом деле компанейским раньше был. Сейчас меньше хочется разговаривать, меньше хочется читать, всего меньше. И уж точно нет охоты слушать Софию, что высоким тоненьким голоском несёт несусветное.
Образ, говорит, советского интеллигента.
Кого?
Кому он нужен?
Он и себе не нужен.
И его скоро не станет, потому что он совсем, ну совсем не видит того, что с его страной случилось. Ковров, блин, ему жалко.
Я бы не смог так.
Смотрю на полку с книгами. Учебники истории, мемуары всяких полководцев. Книжка о Черчилле, которую подарил папа, – прочитал почти сразу, ничего. Ещё трактат какого-то китайца, но так и не добрался. Здесь только новые книги, только мои. С остальными, древними, отец вот что сделал – позвал какого-то человека, он все книжки разобрал, подклеил корешки, вытер специальными салфетками, а где-то и обложки поменял, которые истрепались сильно. И тогда отец положил всё в багажник и отвёз в районную библиотеку – они там не то чтобы счастливы были, но похоже. А мне подарил «Kindle». Не скажу, что как-то дофига читаю. Но знаю, что всё есть, всё могу найти, если что. Поэтому так-то, конечно, зря трепанул Софии, что есть этот самый Булгаков, потому что уже не было на самом деле. Хотя саму книжку помню – белая, с чёрным росчерком на обложке.
Когда она спросила – захотелось включить микрофон, крикнуть: хватит уже обо мне, хватит, прекратите ко мне внимание привлекать, достали. Илюша то, Илюша это.
Нет у меня ничего.
Может, когда-то и было.
Айфон тревожно звенит, вскидываюсь – давно не звонил никто, отвыкла комната от звуков.
Незнакомый номер высвечивается – опять будут разную хрень рекламировать, проговаривать быстрым неодушевлённым голосом. Один раз позвонила женщина – судя по грохоту, где-то на «Чеховской» в центре зала стоя – и долго спрашивала, совершеннолетний ли я. Я говорил, что нет, но она не верила. Голос, говорила, взрослый, а вы распоряжаетесь данным номером? Я, конечно, кто ещё. Отцу до моего номера ничего.
Возьмите кредит, скажут.
Отвечу – вы что, там совсем тронулись, мне же восемнадцати нет.
Вроде и сами знают, но иногда путают, не смотрят.
– Да?
– Здравствуй, Илья, – голос женский, звонкий (непарный, твёрдый непарный) незнакомый, – мне в канцелярии твой номер дали.
– А я, может, не хочу, чтобы канцелярии всем подряд мой номер давали.
– Но ведь он в журнале есть. Тебе не нравится, что я звоню? Но тогда я бы могла просто рассказать Фаине Георгиевне, и звонила бы уже она.
– Она мне никогда не звонит. Зачем ей? Учусь нормально, что ещё нужно?
– Да, учишься ты нормально.
Она молчит.
Что это София Александровна, понял сразу, даже когда голос показался незнакомым. Ждёт, что извиняться начну; не дождётся.
– Но не понимаю, за что ты меня так не любишь. Что я сделала? – наконец говорит она. Не слезливо, а будто вправду узнать хочет.
– Почему не люблю, с чего вы взяли?
– Не знаю, ты ведь только на моих уроках разговариваешь – ну, агрессивно, что ли? Не любишь читать? Но ведь ясно, что не в этом дело. И про бумажную книжку говорили, что только у тебя есть. Родители библиотеку собирали?
Смешно.
Ничего они не собирали, разве что фарфоровый сервиз есть, от которого половину чашек давно переколотили, и современное искусство на стенах, которое пытаюсь понять.
Но чашки из сервиза чем-то нравятся – такие праздничные, тоненькие, в них даже чай в пакетиках выглядит радостно, тепло. Люблю, когда мама достаёт на праздники сервиз.
А все книжки родителям от дедушки с бабушкой достались.
– Я сам книги покупаю, когда деньги есть. А старые вообще копейки стоят, я в магазин букинистический захожу иногда. Так, подышать. Не покупаю ничего.
Молчит в трубку, дышит.
– На Никитском бульваре, знаете? Нет? Вы ведь учительница литературы, вы все книжные знать должны. Куда ходите тогда?
– Я… ну, в «Дом книги» хожу, в «Читай-город»… А вообще-то бумажные давно не покупала, отвыкла.
– Понятно. Того Булгакова папа давно в библиотеку отдал, так что ничего теперь нет. Ну, из того, что вас интересует.
И нечего выпендриваться тогда. Читайте, читайте. Наверняка сама нихрена не читает, вот точно.
– Я смотрю, что ты очень необычный мальчик, у тебя на всё своё мнение, и это хорошо. Но и так тяжело вести уроки – знаешь, я ведь в школе недавно и не совсем ещё освоилась.
– Подождите, – перебиваю невежливо, бросаю телефон на стол, – началось, надо окно закрыть.
Но не закрываю, слушаю.
УВАЖАЕМЫЕ ЖИТЕЛИ И ГОСТИ ГОРОДА.
В СВЯЗИ С УГРОЗОЙ РАСПРОСТРАНЕНИЯ ИНФЕКЦИИ
НЕ ВЫХОДИТЕ, ПОЖАЛУЙСТА, ИЗ ДОМА.
ЕСЛИ ВЫ ВЫНУЖДЕНЫ ВЫЙТИ ИЗ ДОМА,
СОБЛЮДАЙТЕ МАСОЧНЫЙ РЕЖИМ,
ИСПОЛЬЗУЙТЕ СРЕДСТВА ИНДИВИДУАЛЬНОЙ ЗАЩИТЫ.
БЕРЕГИТЕ СЕБЯ И СВОИХ БЛИЗКИХ.
Всё?
Кажется, всё.
Возвращаюсь к столу, беру телефон.
– Извините. Всё равно ничего слышно бы не было. Они орут как полоумные.
– Ничего, – растерянно говорит она.
Интересно, ездят ли эти машины с громкоговорителями там, где София живёт? Наверняка. Она же здесь недалеко. Ребята видели, как она из подъезда выходит. Иногда с ней какой-то молодой мужик. И живут, снимают. И как только денег хватает? Папа всегда говорил, что если бы не своё жильё – пожалуй, туговато бы пришлось. Мама раньше тоже работала в школе – вела рисование. Ей не понравилось. Она же художник, без дураков. Но сейчас непременно начнётся – у тебя же мама педагог, пусть и бывший, должен понимать…
Должен сочувствовать.
Я сочувствую.
А мама давно не педагог, бросила это дело. И правильно. Звонила бы вот так же, бормотала жалко.
Не знаю, как сказать.
Не знаю, что сказать.
Мама говорила, что в школе отвратно было, – и я верю.
– Так вот, я в школе совсем недавно, поэтому я рассчитывала, – торопясь, негромко проговаривает, будто должна проговорить, – что ты отнесёшься лучше, не будешь уроки срывать.
– София Александровна, я ваших уроков не срывал. Если не умеете их вести – то чем же я виноват?
Закаменела. Замолчала.
– Хорошо. Хорошо, Илья. Я поняла.
– Ничего вы не поняли.
– Я поняла. Ты хочешь конфликта, войны…
– Какой войны, с вами?
С блондинистой невысокой женщиной?
Смешно.
– Хочу, чтобы меня оставили в покое, – говорю я и отключаюсь. Хватит, наслушался. Надо выходить. Что она там сама с собой останется – грустить, читать, к следующему уроку готовиться – и думать не хочу; пускай остаётся.
Про маму не вспомнила или просто не знала. И была охота про ерунду болтать.
Переоделся – чёрные джинсы, серая футболка без принта, толстовка сверху. Закатываю рукава – люблю, чтобы запястья были открыты, а пацаны аж до кончиков пальцев натягивают. Бред.
Беру из холодильника банку кваса и пью на ходу, стараясь аккуратно, а то на сером видны брызги.
Выхожу на улицу.
У подъезда сидят мелкие, наверное, двенадцатилетние, ржут, на меня оглядываются. Не припомню, чтобы в нашем подъезде кто-то из них жил, так что неясно, с какой стати ржут. Шугануть можно, но неохота связываться. Да и смелые, впятером сидят.
– Вас на балконе слышно, – всё равно говорю, – потише нельзя?
Мелкие потягиваются, переглядываются. Наконец, самый длинный, долговязый, похожий на пятнадцатилетнего, сплёвывает в траву и поднимает блёкло-голубые глаза. Под глазами синяки.
– А чё тебе, бля, мешаем? – равнодушно говорит долговязый.
– Мешаете, – останавливаюсь. Вру: никто не мешал, я и не слышал с балкона. Но теперь и не уйдёшь.
– Ну так вали, – так же тихо говорит долговязый; дружки поддерживают, ржут. Какая-то девка в короткой кофте, открывающей живот, громко смеётся и опускает голову на плечо долговязого. Эти старшие – есть ещё один полноватый, спокойный, остальные – совсем детишки. Но стою.
– А может, вам скорее свалить? Давайте, поднимайтесь все.
– Больше тебе ничего не надо?
– Ничего. Давай, бери свою девку и уматывай. Остальной детский сад пусть тоже валит.
Длинный отодвигает девку, поднимается. Сейчас уже видно, что он с меня ростом. Подходит близко, в полуметре останавливается.
– Дальше что?
– А ничего.
– А если мы? А?
Но не подходит, держится.
– Вас на меня не хватит.
– Ага, не хватит. А чего ты без маски – не боишься эту хрень подхватить?
– Нет.
– И мы не боимся. Мы специально вместе собираемся.
Всё ещё стоим друг напротив друга, но не так. Отчего-то внимательнее смотрю на них и понимаю – а я ведь пару лет назад так же стоял бы, разве что, может, не задирался, ушёл.
Но тут девчонка, поэтому длинный уйти не может.
Девчонка и дружки.
Но дружкам, может, не так важно.
Разве что совсем мелкому, наверное, пятикласснику.
– Специально? А вам ничего не говорят, что выходите? Школу-то не просто так отменили.
– Она вон в школу и так не ходила, – толстый кивает на девчонку в короткой кофточке, – всё больше по впискам шатается.
– Завались, – у девчонки голос осипший, – что ты меня перед людьми шалавой какой выставляешь.
Улыбаюсь. Долговязый не знает теперь, как перестать стоять напротив.
– Так все знают, что ты, Насть, шалава, что выставлять, – говорит долговязый, оборачиваясь.
Смеются. Девчонка матерится, толкает в плечо ближайшего шкета.
– Может, он ещё не знает, – толстый кивает на меня.
– Ладно, надо идти, – говорю, хотя не знаю, куда, – если что, я на пятом этаже живу. Если кто что скажет.
– Мы недолго, – тихо обещает долговязый.
И садится к девчонке обратно. И хотя они мелкие, и говорят о ерунде всякой, но почему-то страшно захотелось остаться, сидеть на лавочке, курить «Winston», смеяться над жирным, утешать Настю. Не похожа на шалаву, хотя и кофта дурацкая, и джинсы с низкой посадкой оголяют полные бока.
И это ничего не значит, потому что когда я мелким был – тоже все обзывались, хуже даже.
Как меня называли?
Как меня называли?
Не помню.
Но понравилось больше всего, что мелкие сидят расслабленно, близко, не говорят ни о чём таком, о чём сейчас везде, не обсуждают новости, маски не носят. Они бы ни за что не надели, скорее послали бы родителей и свалили.
Просто бы ушли вместе сидеть.
Я так не могу.
Если бы отец и мать носили и не выходили никуда – не смог бы сопротивляться, спорить.
Но им всё равно.
Я еду на Чистые. В вагоне шесть человек забились по углам, не читают, музыку не слушают, оглядываются беспокойно. На «Трубной» в вагон заходят полицейские, трое, все в чёрных масках, от которых становится ещё страшнее – ведь у них частью формы выглядят, точно они лица хотят скрыть. Думаю, что им хотя бы опускать маски надо, когда к человеку подходят – как гаишники козыряют, как мужчины раньше шляпы приподнимали. Они подходят к мужчине в углу. Может быть, потом ко мне – но не двигаюсь с места, потому что слишком сильно брезгливо-радостно-облегчённое – не меня, не меня. Вынимаю один наушник, прислушиваюсь к тому, что говорят. Спрашивают пропуск. Мужчина шарит по карманам, огрызается. Взрослый, пожилой, лет пятьдесят – иначе за телефон бы схватился, а так в бумажки верит. На «Трубной» они выходят вместе, а полицейские не оборачиваются ни на кого больше. Глаза мужика растерянные, незлые, я взгляд отвожу – что сделаю, ничего.
Не хочу вмешиваться, я кто такой, а кто бы вмешался? Никто.
У меня пропуска нет, конечно, я и не думал, что на самом деле так всё строго.
Закрываю глаза, представляю Веру, почему-то в очень коротком платье. Она в таком коротком в школу никогда не приходила, но однажды видел в парке Горького – она лежала на газоне под балюстрадой, загорала. На следующий год балюстраду отремонтировали, но точно помню, что тогда ещё было много крошащейся штукатурки, острых краёв.
А Вера лежала, в джинсовых шортах и лифчике, прямо на зелёной немнущейся траве, без коврика, пиджака, брошенного на землю, без ничего. Только футболка белая под головой. И я почувствовал, как трава щекочет её кожу, как мошки ползут по стебелькам, по ногам, животу. Вера уже успела немного загореть – в школе сидела белая, а тут золотистая, разглядел даже светлый пушок на ногах, выгоревший от солнца. Вообще-то они бреют все, и давно, класса с восьмого, но тут вроде и неопрятно – а смотрится по-другому.
В какой-то момент подняла голову, а я отвернулся – не хотел, чтобы заметила.
Поднялось тёплое от ног, разошлось по телу.
Что это было?
Потом только понял, что.
Лифчик на ней был не от купальника, а самый обыкновенный, белый с цветочками, такие часто у девчонок увидишь, у семиклассниц даже. Вспомнил стыдное – как развлекались с пацанами тем, что затаскивали кого-то в женскую раздевалку перед физкультурой, а сами оставались, держали дверь, слушали, как визжат девчонки. Но они, кажется, сразу понимали, в чём дело, поэтому никогда не кидались на того, кто оказывался внутри.
Так, кричали больше.
Сейчас-то никто так не делает, выросли. Но маленькие лифчики с цветами я запомнил.
Да.
Это меня заталкивали.
Мелкие были, понятно, тупые.
Пошёл к метро, к «Октябрьской», но никак не мог из головы выбросить.
Потом потихоньку забыл, но вскоре появился повод написать – мы должны были бежать кросс (за честь школы), я, Вера и ещё ребята. Но никто не спрашивал, а так, сказали только, посмотрев на нас на физкультуре, – так, завтра бежите отстаивать честь школы, ты и ты. На стадионе. Оденьтесь как теперь, возьмите воду и что-нибудь от солнца.
Всё.
С нами не обсуждали.
Кажется, только Вера обрадовалась.
Обрадовалась, а меня взбесило.
На «Чистых прудах» вышел один, всё ещё вспоминая – так и не побежал ведь, сказал, что плохо себя чувствую. И это ещё более жалким вышло, чем если бы побежал.
Да и Вера была.
Но тогда появились какие-то иные мысли, уже не о парке Горького и золотистой коже, другие, непохожие.
Вот и будут вертеться в голове, пока пойду бульваром мимо закрытых кафе.
Одно, впрочем, открыто, возле люди стоят. Значит, кофе с собой. Останавливаюсь тоже.
Какая-то женщина брызгает на руки антисептиком. Резкий запах бьёт в нос, кашляю. Люди в очереди шарахаются. Хочу сказать им, что не болен, но глупо прозвучит.
И все «Чистые» насквозь пропахли антисептиком, ничем не пахнут больше – ни застоявшейся водой, ни осыпавшимися голубиными перьями, ни тюльпанами. Или это я ничего не чувствую, во мне что-то сломалось, кончилось?
Чёрт. Останавливаюсь, морщусь. Горячее.
Чёрный всегда выходит горячее – если американо с молоком можно пить почти сразу и не бояться, то с этим не выйдет. Надо привыкнуть.
Надо написать.
Кажется, в центре ничего не заканчивается – только у нас на Марьиной Роще тихо, недвижно. Эти малолетки сидели – ну так они из протеста. Пускай бабушки из окон посмотрят, взбесятся.
Кофе чуть остыл, можно попробовать осторожно, легко.
Мимо проехала машина «Росгвардии», но не остановилась.
Немного хотелось, чтобы остановились.
Тогда бы написал отцу.
Он бы посмотрел на экран кнопочного телефона (наверное, единственный человек в Москве, который с таким ходит; для работы у него хорошая техника, а для себя не нужна) – и в очередной раз убедился, что я непоседливый, что не могу просто заниматься творчеством или делами. Сам-то он всегда мог.
Получается, что я не могу не мешать.
В метро спускаться не стал – пропуска нет, загребут, как того мужика. Тут до дома километра четыре, фигня. Пройдусь. Домой всё равно не хочется.
Написать?
Кому написать и сказать – иду по улице, кофе остыл, никого и ничего, каштаны цветут, и никто не видит, машины не останавливаются, лиц водителей не разглядеть?
Антисептик выветрился с рук, запахло пылью и каштановым цветом.
Свернул со скуки в незнакомый дворик, а там в сгущающемся закатном свете горят на стене дома огромные буквы:
ПЕРЕМЕН ТРЕБУЮТ НАШИ СЕРДЦА
Дурь какая.
И делать кому-то нечего – на стенах писать. Из старой-старой песни, которую пацаны раньше во дворе бренчали, а теперь не слышно. Даже не помню, какие там дальше слова.
Достаю перед домом телефон, чтобы не сразу домой, – а там тридцать шесть уведомлений в «WhatsApp».
Начинается, блин.
Неймётся кому-то.
Ребята, у меня грустные новости. Я несколько дней назад разговаривала с Тамарой Алексеевной насчёт вашей контрольной по алгебре, но это неважно, это потом. Дело всё в том, что она тогда сказала, что её муж болеет – температура, ОРВИ. Я не обратила внимание, а вчера он умер. Я думаю, что вы всё понимаете.
охренеть
ужас какой
вы думаете, что от этого? да вряд ли
не, ну правда, теперь по любому поводу думают, что от этого, когда вовсе и не от этого
он старый вроде был, мужик. я видел один раз, он к Тамаре заходил
Всеволод, мы сейчас не обсуждаем, этого нам уже не узнать. И к Тамаре Алексеевне, ладно?
ладно. почему не узнать? делают же какие-то анализы, тесты
заткнись уже, а? какие ещё тесты
это не наше дело
Именно. Правильно ребята говорят. Тебе лишь бы сказать, да ещё какую-нибудь гадость. Да, это верно, что мы не знаем, но
так не говорите и не пугайте никого. ему сколько лет было, семьдесят? чего вы хотите.
для тебя любому человеку старше двадцати уже сразу семьдесят. А ему, если хочешь знать, и шестидесяти не было
это всё равно, мы же понимаем
сев, правда. тут человек умер, чего ты цепляешься. жалко тамару алексеевну
жалко
ребят, я вот что подумала. получается, что она тоже заразилась? она ведь с мужем в одной квартире жила, это легко
да ну
с чего бы
хотя. вообще получается, что такое может быть. и что теперь делать? она ведь тоже немолодая.
Ребята, ребята! Я ведь не для того написала, чтобы вы испугались и обсуждали, кто и чем заразится. Человек умер, понимаете? Близкий человек вашей учительницы, замечательной Тамары Алексеевны.
Мы понимаем
Мы не боимся
А я боюсь
ладно, Алён. мы уже поняли, что ты всего боишься. можно и перестать бояться для разнообразия.
Всеволод, хватит тебе, это вы точно можете без нас обсудить, как я думаю. Давайте решать, что мы можем сделать в такой ситуации, как помочь Тамаре Алексеевне.
а что тут решать. нужно скинуться, на похороны помочь и вообще.
спасибо, Сев.
так что, по сколько скидываемся? думаю, по 1к будет норм
а не много, Сев? Может, у кого-то нет такой возможности
да ладно вам, есть у всех возможность. скажите только, куда деньги перевести
Выберите ответственного, пусть каждый ему переведёт, а уж он потом Тамаре Алексеевне
хорошо, так и сделаем. ребят, все ведь согласны?
я согласен
и я
и я
Пишу последним:
да, конечно
И сразу же высвечивается звонок. Всеволод.
– Да?
– Привет. Надо обсудить кое-что.
– Что ещё?
– Ты дома?
Молчу.
– Нет, но недалеко.
– Это хорошо. Слушай, мама Яны, конечно, хорошая женщина, организовала всё. Никто бы в жизни не допёр просто денег на похороны собрать.
– Ведь это ты сам и предложил.
– Предложил, потому что знаю. Не важно. Ты хоть понимаешь, что Тамару Алексеевну теперь тоже в больницу заберут, если уже не забрали?
– Почему?
– Ну подумай. За тебя думать не собираюсь.
И хотя прозвучало грубо, не разозлился. Так получилось, что Всеволоду многое можно говорить.
– Потому что муж заразился, а значит, и она? Ты ведь об этом писал?
– Писал, никто не понял только, что́ я имею в виду – типа что в чужой жизни копаюсь или как-то так. А я о том, что у неё ведь вроде, кроме этого самого мужика, который умер, и не было никого.
– Как не было? Она ж старая, наверняка и внуки есть.
– Нет никого, говорю. Один раз остался после уроков помочь шкаф разгрести – там тетрадки чуть ли не десятилетней давности лежали – и она сказала. Ни детей, ни внуков, никого. Ну есть там какая-то, но она вряд ли приедет.
– Ну и что это значит?
Немного похолодало, ускоряю шаг. Из дворов нужно выйти, подальше от ПЕРЕМЕН.
– Не знаю, что это значит. Слушай, ты мимо моего дома проходить не будешь? Давай к тебе спущусь. Задолбался по телефону, ещё и Алёнка целый день названивает.
– Буду. Спускайся.
Конечно, названивает ему Алёнка, ага. Видел я лицо её тогда, на русиче. Такая никому названивать не станет.
На самом деле далековато, но ускоряю шаг. Почему-то захотелось увидеть кого-то из класса, хотя вроде и достали уже, но за полтора месяца дистанционки изменились. Возле дома Севы останавливаюсь – не помню, какой подъезд, был один или два раза, не особо и общались. Но в последнее время начали.
Всеволод выходит – без куртки, в домашней одежде. Длинный, выше меня на голову, волосы убраны в хвост. Подходит. Хромает.
– Ну чего? – говорю. – Что-то важное? Не хочу тут торчать.
– А где хочешь торчать? Тут ментов не бывает, двор, тишина. Бабки целыми днями сидят, всем пофигу. Дети бегают.
– Ты с ними вместе сидишь, с бабками? Оно и видно.
Всеволод морщится.
– Слушай, я не для того тащился с больной ногой с четвёртого этажа, чтобы это слушать.
Смотрю вниз, но не видно.
– А что с ногой?
– Да не знаю, растяжение или подобная штука. На тренировке упал.
– Разве сейчас можно на тренировки ездить?
Всеволод морщится, разминает ногу.
– Ну слушай, если я несколько месяцев тренироваться не буду, то можно просто будет потом не заниматься никогда, выбросить себя на помойку.
Отходим к полуразрушенному бетонному заграждению – когда-то ажурному и красивому, вокруг старого дома.
– Насчёт Тамары Алексеевны. Думаю, что ты уже понял, что она дома, болеет или нет, я не знаю, но на улицу ей нельзя, потому что жила-то с ним, который… И ничего сделать не сможет, на кладбище приехать, только венки по телефону заказать, а они привезут, под дверь сложат. Дела нет никому. А кто её мужа хоронить будет? Когда моя тётя умерла, так отец занимался. Всё организовал, место на кладбище хорошее купил. А тут кто станет?
– Не знаю кто. Государство.
Всеволод оглядывается, садится на лавочку. Я рядом. Думаю, что долго получится. Солнце уже низко – чувствую, как тепловатые лучи по щекам скользят.
Мне неинтересно, но жалко его больной ноги – а вдруг ему теперь не вернуться будет в футбол, вдруг так и останется в этом дворе опираться о тёплую балюстраду? Пусть лучше о неизвестном мужике говорит, я послушаю. К слову сказать, он-то надо мной не прикалывался никогда.
– Понятно, что государство. Но я просто подумал – вот взять Тамару Алексеевну. Она, конечно, странная, с причудами, да что там – долбанутая, это есть. Эти звонки бесконечные всем-всем, крики… Но блин. Она с пятого класса нас учила, привыкла. Дроби там и вообще. Она не такая уж плохая, просто работа дерьмо. Когда все вопят – не больно-то расскажешь нормально, вот и не получалось. Не всегда.
– Какие ещё дроби? Их когда проходят?
– Ну не дроби, не знаю… Ничего не придумывается такого.
– Потому что ты вместо алгебры был на всяких тренировках и один хрен ничего не помнишь. Ты пробник на сколько баллов написал?
– Какая разница? – он отчего-то не злится, спокойный очень. – Думал, что уж тебе-то точно до фонаря и баллы, и прочая хренота. Что делать с ними, с баллами? На шею себе повесить и гордиться до пенсии? А потом просто простудиться и сдохнуть. Очень здорово.
Нет, нужно по футбольному полю бегать, поскальзываться и лежать, чувствуя боль в вывихнутом суставе. А потом хромать ещё два месяца.
– Я просто к тому, что если ты такой дофига ответственный, то можешь подучить, чтобы хотя бы на тройку егэшку сдать. Чтобы показатели не портить Тамаре Алексеевне. А то её, может, и уволить могут. За тебя.
Молчим.
– Ладно, хрен с тобой. Не учи, – говорю наконец. Понимаю, к чему клонит Сева. Что он даже ничего не хочет предложить, потому что уже понятно, что надо делать. И я понимаю, и он. Но нужно проговорить, всё высказать – чтобы не было так странно и страшно.
Они чего-нибудь боятся, футболисты эти? В грязь упасть не боятся, того, что девка их при всём классе обзывает – тоже. А чего тогда?
– Ты понимаешь? Ну вот представь. Выйдет она из больницы – а в квартире ни мужа, ничего. Даже нас нет, потому что она из тех, кто никак не может «Zoom» настроить.
– Хочешь, чтобы мы помогли?
Молчит.
Придурок.
Почему?
– Я не про «Zoom».
– Знаю.
Солнце село совсем, и родители уже наверняка заметили, что меня нет. Так-то не скажут ничего, но подумают; не хочу, чтобы и думали. Что делаю здесь, отчего сижу, слушаю? Ведь понятно, чтоб тебя, всё понятно, всё, всё.
– Жалко Тамару Алексеевну. Но ведь ничего не сделаем.
– И я подумал, – вдруг говорит Всеволод, порывисто поворачиваясь, – что мы должны его похоронить, ну, её мужа, потому что иначе как получается – Тамара Алексеевна столько лет с нами была, неплохая такая, ну норм, понимаешь, а мы – ничем, ну совершенно ничем не поможем, только по косарю паршивому скинемся, но ведь так нечестно, так не делается… Давай хотя бы что-то придумаем? А?
– Сева, – говорю, – ты тронулся. Тронулся от сидения дома. Или от этого, того самого, про что Алёнка писала. Признавайся, балуешься?
– Нет, – смотрит в глаза, а у самого серые, в рыжеватых пятнышках вокруг зрачка, – от этого не тронешься, ничего нет плохого. Нам тренер сказал.
– Зачем о таком говорить? Он что, извращенец?
– Потому что от этого зависит, какими мы будем на поле, игроками или девками, – не отворачивается. – Алёна просто боится всего на свете. Из дома она не выйдет, в такси не сядет, к Тамаре Алексеевне не пойдёт. Я не больной. Мы сволочами будем иначе.
– Я подумаю, – отворачиваюсь, встаю с лавочки. Сева остаётся. Как это будет выглядеть? – А, понятно, Алёнку, значит, ты для того домой звал – чтобы самому слабаком не выглядеть, для этого? Её подговорить хотел, а она не согласилась? И хорошо сделала.
– А кто тебе сказал?
– Никто, – опускаю глаза, – так, девочки болтали. Пока Софии в чате не было.
– Алёнка сама бы из дома свалить не против. Не надо об этом, лучше о том, об умершем, будем.
Как выглядеть будет? Ты хоть представляешь?
Привет, мы в больницу пришли. Нам восемнадцати нет. Мы хотим похоронить мужика, которого даже не видели. Он муж нашей учительницы, но она в больнице.
Валите отсюда, салаги, нам скажут.
Обязательно скажут.
Тогда какого чёрта надо сидеть на скамейке?
Зачем меня звать?
– Завтра, – говорит Всеволод, не вставая, – завтра позвоню в больницу. Скажу, что племянник.
– Серьёзно? Ты на самом деле это? Такого не может быть. Просто не может быть. Ты придурок.
Не отвечает.
Качаю головой, не прощаюсь.
Надо будет к маме заглянуть, спросить, над каким проектом работает, можно ли посмотреть уже. Она покачает головой, в лоб поцелует, но не взглянет. Даже думаю иногда, что могу прийти избитый, окровавленный – и тогда она только в лоб поцелует, не заметит.
Но Сева вдогонку, не отстаёт:
– Его же кинут, понимаешь, в какую-нибудь яму. А Тамара Алексеевна из больницы выйдет – так и не узнает, где, не скажут. А она однажды купила всему классу одинаковые тетрадки в клеточку, а про деньги не говорила, только когда-то потом, когда спросили. Мы так ей и не вернули – ну там копейки, понятно, и не в деньгах дело, – но только понимаешь, нам, кажется, пора вернуть ей эти копейки.
Тебе мячом по голове не прилетало случайно никогда, хочу спросить, но молчу – наверняка было, у них часто такое, вот и ходят тронутые, дёрганые, сложные какие-то, замороченные на своё.
А ведь ни разу не видел его ни на одном дурацком стадионе – как они там играют, тренируются. Или на игре. Захотелось вдруг. Не знаю. Наверное, интересно. Но нужно теперь ждать, когда нога заживёт. Быстро растяжения проходят? Я однажды падал, в детстве, и что-то такое произошло, но совершенно не помню – может быть, и сейчас в ногах осталось немного растяжения, потому что левая заболела тоже, когда я поднялся с лавочки и пошёл в сторону дома.
Иду, не оглядываясь, а когда оглядываюсь – сидит Сева один на скамейке, не встаёт, как был в тапочках.
Малолеток у моего подъезда нет, а пусть бы сидели, пересмеивались.
София Александровна
– Алло. Алло, говорите. Говорите, я слушаю.
– Алло. София Александровна? Слышно меня?
– Да-да, кто это?
– У вас что, мой номер не записан? Это Фаина Георгиевна. Вообще-то стоило бы записать. Надеюсь, ещё не спите?
Не сплю, конечно. С Ваней хотели посмотреть «Красоту по-американски», уже сто лет в видеозаписях висит, но никак не могли добраться. А сейчас говорили – приготовим спагетти с томатным соусом, достанем «Изабеллу» из стенного шкафа под окном, включим фильм и два часа не будем думать ни о чём.
Но вот не отключили телефоны… Ване и не страшно, потому что ему с работы вечером не звонят. А мне могут. И вот она звонит, нервничает.
– Нет, не сплю. Что-то случилось? Я знаю про мужа Тамары Алексеевны.
– Знаете. Хорошо, что знаете, но я не об этом хотела поговорить. Не о муже Тамары Алексеевны.
– А о чём? Кстати, говорят, что 10 «А» хочет как-то помочь, решает…
– Там мамочка-активистка из родительского комитета всё устроит. Но, повторяю, не об этом хотела говорить.
– Да, сейчас. Извините.
Закрываю трубку рукой, наклоняюсь к Ване.
– Извини, пожалуйста. Это по работе.
Он кивает, ставит фильм на паузу, а только титры пошли. Если разговор затянется, точно ничего не посмотрим. «Изабелла» пахнет остро и резко, раздавленными ягодами, гнилью, тёплой сладкой слизью. Впервые почувствовала этот запах в детстве, на море – возле санатория рос виноград, одичавший, ничейный, но крупный, дозревший. Хотела сорвать несколько виноградинок – не смотрел никто, да и можно, раз ничейный, а пахло сладко, приторно. Попробовала – и пахну́ло белой плесенью, влажной сладостью, вкусом пластикового стаканчиком из-под йогурта, что на жаре долго стоял и да ничего с ним не случилось, там же химия одна, не выдумывай, только всё равно пробовала ложечку и тихонько выливала в унитаз, а пустой стаканчик выкидывала в мусорное ведро. Но даже после ложечки казалось, что внутри всё в испорченном скисшем молоке, в котором из-за клубничного вкуса не замечаешь гнилостного вначале, а потом он приходит отчётливее и омерзительнее.
Потому с тех пор любое вино пахнет той плесенью, но мне нравится этот запах – какие мы хорошие были, гуляли втроём по маленькому городу у моря, такому маленькому, что даже название не вспоминается.
Потом ездила, узнавала. Выходила ночью из отеля, искала виноградные лозы, искала запах.
Плотный и тяжёлый, как гроздья самой ночи.
Скоро и наша ночь запахнет раздавленными ягодами.
Иду на кухню, чтобы Ване не мешать.
И чтобы слушал – не хочу.
– Да, Фаина Георгиевна, да. Могу говорить. Что случилось?
– Даже и не знаю, как вам сказать. Тебе. Это ничего, что я на «ты»? У меня дочка тебя старше.
Ничего.
Хотя не нравится. Ничего. Я потерплю, потерплю, не сделается ничего, не приключится. Если и вправду дочь старше – кто может запретить? Но я-то к ней всегда на «вы» буду, иного и не предполагается.
– Давно хотела сказать, чтобы ты держала, ну, дистанцию с учениками.
– Сейчас в «Zoom», кажется, дистанция вполне достаточная, разве нет?
– Подожди. Я тебе не ради шутки позвонила. Дело серьёзное.
– А вы смотрели «Доживём до понедельника»?
– Смотрела. Ты тогда, наверное, ещё в школе не училась, когда смотрела. Но там про другое. Соня, если смеяться – то лучше поговорить в другой раз. И тогда уже более официально, в присутствии директора. Создадим конференцию и поговорим. Этого хочешь?
– Нет, Фаина Георгиевна, не хочу. Слушаю.
– Это я тебя слушаю. Почему опаздываешь на уроки?
– Меня только за двадцать минут предупредили, что литература у них первым. Я же не знала. Вообще хорошо, что проснулась и телефон включила.
– Вообще-то вы обязаны быть на работе с 8:30 вне зависимости от того, есть у вас первый урок или нет. Много раз говорила. Это время отдыха детей, не ваше. Это понятно?
(На «вы» снова – что это значит?)
– Понятно.
В комнате пахнет «Изабеллой».
И здесь ощущаю.
– Хорошо. Опаздываете – ладно, тем более что положение особое, непредвиденное. Допустим, вам и впрямь было сложно адаптироваться, вы же новый человек здесь. Но скажите, что это за ситуация с Ильёй? Почему мне звонит в ужасе мама Яны, говорит, что на уроке совсем нет порядка, что дети отключаются прямо посреди урока, что учительница не может наладить дисциплину? И это в «Zoom» – что же на настоящем уроке будет? Они у вас на уши встанут? И это десятый класс, адекватный. Как мы вам восьмой дадим, когда они…
– Вы же знаете, что мама Яны – больная. Извините.
– София Александровна! Разве то, что человек внимательно относится к тому, что происходит с его ребёнком, с классом его ребёнка, – плохо? Все бы учителя так относились. И что за слова такие – «больная»? Вы отдаёте себе отчёт?..
Отдала давно. Но это неправильно. Она вообще должна была выйти из конференции, не слушать. Тоже мне, общественный наблюдатель.
Села на стул. Долго предстоит, по всему. Но я не хочу. Почему должна слушать?
– Я не сделала ничего плохого. Она бы за собой смотрела.
– Мы сейчас не её поведение обсуждаем, а ваше. Мне вообще кажется, что вы ведёте себя крайне непедагогично. У мальчиков самое сложное время, они меняются, может, вы ему понравились, мы же все взрослые люди, понимать надо. Книги по подростковой психологии читать. Вот вы читаете? А с ним соревнуетесь. Кто кого…
На кухню заглянул Ваня, растерянный. Сейчас, киваю, сейчас заканчиваю.
– Я пытаюсь найти к нему подход. Честное слово, пытаюсь. Но нет, книг под подростковой психологии не читаю, честно. Я всё как-то больше современную переводную прозу, потому как интереснее.
– Надо нормально вести себя, как положено. Нечего выдумывать, выделываться через каждое слово.
– Да. Да. Честное слово, Фаина Георгиевна, не буду больше.
(Хочу уже к «Изабелле» вернуться.)
– Честное слово. Тебе двадцать семь лет.
Да.
Отключаюсь, поднимаю глаза на Ваню. Мне двадцать семь лет. Мы не женаты.
– Там, наверное, спагетти уже ледяной коркой покрылись, – говорит Ваня.
– Не сердись. Тут просто с одним парнем проблемы.
– Почему проблемы надо решать в нерабочее время, не понимаю. Они что, училки эти, совсем без личной жизни? Та, которая с мужиком, не будет вечером никому названивать.
А чем мужик мешает названивать? Ничему он не мешает. Вышла и названиваешь.
Встаю и обнимаю его за шею – пахнет дезодорантом, по́том – едва ощутимо. Через два часа, доев подогретые спагетти и досмотрев «Красоту по-американски», наклонились друг к другу, стали целоваться.
Смотрела на пыль на полу.
Смотрела на крошки на диване, что близко-близко оказывались к лицу.
Говорила, когда было больно.
А больше вспоминала, пытаясь себя заставить, – нечего. Нечего. Но так и лезло в голову, упрямилось – бывший муж, с которым и не разговорила давно, и расставались тяжело, медленно. Вспомнила, как шли с ним в «Ашан» – он недалеко от дома был, только дорогу перейти. У него отчего-то очень сильно болела нога, но мы всё равно пошли. А когда собрались обратно с сумками и пакетами, он вдруг сказал – Сонь, давай автобус подождём. Они тут редко ходят, правда.
А нам до дома было – рукой подать.
Закапризничала.
Нет, сказала, хочу пройтись. Погода хорошая, нечего в автобусе толкаться.
Сонь, я же с пакетами.
Ну и что.
Так и не стали ждать автобус, пошли. А через много лет я вспомнила – у него же болела нога, сильно болела, а я даже внимания не обратила, не почувствовала.
Жёлто-зелёная обивка дивана близко перед глазами.
– Сонь, тебе хорошо?
– Да, да. Мне хорошо.
– А что с глазами?
– Что с глазами? Так, от теплоты.
Так тепло становится внутри, что хочется плакать. Мне хорошо.
Хочу синей пастой, которой дети пишут, это на лбу у себя написать.
Ваня встаёт, вытирается белой бумажной салфеткой.
– А то, знаешь, даже испугался – вдруг больно. У женщин, говорят, бывает.
– Ну вот теперь видишь, – поднимаюсь, иду в ванную.
Плакала не от этого, и тоже не верю, что так бывает; что больно – верю, и что неприятно, и что хорошо, – но не до слёз.
В ванной смываю расплывшийся макияж, выбрасываю в ведро чёрно-розовые ватные диски. Почему всё-таки она позвонила, ведь я не сделала ничего плохого? Только не думать, не обращаться бесконечно к прошедшему, иначе не засну.
Что сделала плохого?
Иногда смотрю на его аватарку – хрупкая фигурка на фоне белого-белого снега, чёрных силуэтов деревьев, перекрещенных теней – и грустно, смутно.
Отчего была уверена, что если позвонить, объяснить, – сам засмеётся, загрустит, начнёт извиняться, а потом будет тихий, восторженный, светлый. И Булгакова прочитает, и сам не поймёт, отчего странный был – от возраста ли, от многолетней привычки к спору, от неурядиц в семье? Хотя у него чуть ли не единственного – всё хорошо.
Если вы не умеете вести уроки – то чем же я виноват?
Он так сказал.
Как это он, мальчик, не отличник, не зануда, не самый внимательный, заметил – что и вправду не умею вести уроки, ориентируюсь ощупью, ошибаюсь?
И Ване не скажешь.
Он ответит – ну ладно, ты что, в «Zoom» с детишками не справишься? И о другом заговорит. Не о глупом, нет, не о том, как бы нам поменьше тратить. Просто о другом. И я сразу стану вовлечена в другое, стану отвечать и позабуду.
А ночью снова не усну.
На языке «Изабелла» – сладковатая, розовая.
Лежим в темноте с Ваней, спать не могу, говорю.
– Знаешь, у нас муж одной учительницы умер. Вчера, в больнице.
Ваня поворачивается, обнимает за плечи.
– Старенький был, наверное. Не грусти.
– Вроде не такой старенький. Ей лет пятьдесят. Ну и ему – сколько там могло быть.
– Могло быть и шестьдесят, и семьдесят. Вон у меня папаня тоже, царствиенебесное…
Дальше не слушаю.
– Ты что, плачешь опять?
Сейчас не плакала, просто расстроилась, что только к концу дня про Тамару Алексеевну вспомнила. Да и то не сама. Как не вспомнить было, если испугалась, когда сказали, засуетилась – а что, если и мы, что, если и с нами? Ведь она могла в школу и без детей ходить, бумаги какие-то заполнять, скажем – мы ведь, учителя, не сразу на карантин ушли, ходили, указаний ждали, а всё не было. Не сталкивались ли мы в коридоре? Не заходила ли я в учительскую, когда она сидела?
Нет.
Вроде нет.
И дел общих не было.
Мы вообще разные, нас её старость разделяла.
Не могу лица́ вспомнить, память соскакивает, как шнурок с крючка на ботинке – всё никак, никак, и чем больше нервничаешь, тем дольше будешь обуваться.
А теперь что?
Теперь ничего не сделаешь.
Встретимся после, друг на друга посмотрим, припоминая.
У неё лицо изменится, осунется от горя.
А моё?
Моё нет. Наверняка нет.
Ваня спит, а я опять не могу – тихонько выхожу в ванную, прихватив телефон.
Там Илья.
надеюсь, вы ещё не спите
нужна запятая?
вроде да
иногда вроде просто, а задумываюсь. сомневаюсь, точно ли правильно, потом сам зачёркиваю, и получается, что в первый раз правильно подумал.
у вас такое бывает?
Не знаю, что ответить. Отвечать ли? Фаина Георгиевна точно скажет, что непедагогично – разговаривать ночью с учеником, преступно почти. Но если просто разговаривать – в чём преступление? Да и не разговор, а так, переписка. В моём детстве это и ничем плохим не считалось – тогда у всех только появились телефоны, а «Мегафон» сделал акцию – сто бесплатных эсэмэсок или что-то такое. Вот все и переписывались. Помню, что по утрам писала парню по имени Женя – он учился где-то в Подмосковье, но ему не нравилось. Говорил, что кругом мажорные ублюдки, что бесит всё, что хочется переехать, но родители застряли надолго. А там в Москву можно только в выходные ездить, и то далеко.
Вот мне было – далеко, из маленького башкирского посёлка, не районного центра даже.
Меня тоже бесило. Не помню, почему перестали переписываться – наверное, бесплатные эсэмэски кончились, а тратить деньги никто не хотел.
здравствуй, Илья.
да, бывает.
да, нужна.
ну да. я так и думал. Сейчас вы скажете, что надо было внимательнее слушать.
нет. не скажу.
и хорошо. сам не знаю, зачем решил вам написать. думал над разговором.
Включаю воду, потому что показалось вдруг, что Ваня не спит. Он и раньше просыпался, когда не слышал моего дыхания, а совсем давно просыпалась и я, когда он первым. Он вставал, пил воду, я лежала с открытыми глазами, ждала, когда вернётся. Замечал ли, что не сплю? Наверняка нет. А потом привыкла, перестала просыпаться – не потому, что всё равно, что не хочу его рядом видеть. А просто приспособились друг к другу, ничего не ощущая особенного. И когда «Красоту по-американски» смотрели – не ощутили.
и что придумал?
ничего не придумал. просто хотел сказать. давайте так – когда в школу вернёмся, когда это всё забудется – давайте просто вести себя как раньше, не обращать внимания. при всём классе я всё равно извиняться не буду, не заставите.
а кто тебя заставлял извиняться?
ну кто. как вы думаете, кто.
Фаина Георгиевна?
и она. и нашлись ещё
мне вообще всё равно. можешь не извиняться. да и зачем.
об этом и хотел попросить.
и всё же странно, что ты решил написать.
знаю, просто кое-что изменилось.
что?
Шаги не услышала, а Ваня постучал тихонько, не дождался ответа – и отворил дверь. Он обнажённый, чуть полноватый, но не портит – вначале и не замечала, а потом стала видеть – небольшой мягкий животик, растяжки на бёдрах, точно у женщины, точно у матери.
– Ты чего здесь? – спрашивает Ваня, и поднимаюсь с бортика ванны, обнимаю – ничего, ничего. Всё в порядке.
Так и не знаю, что изменилось, а Илья ничего не прибавил – нарочно потом приподнялась на кровати, посмотрела на телефон – нет, не зажглось, не загорелось.
Встаю утром, не бужу Ваню, телефон не беру, нарочно оставляю в комнате, чтобы не было соблазна написать. Не должна учительница первым делом писать вдогонку, что: извини, не могла вчера продолжить разговор, потому что в ванную зашёл муж. Нужно подумать о другом. В их классе у меня сегодня русский четвёртым, литературы нет. Её вообще меньше стало. Наверное, все думают, что на литературе мы просто читаем вслух.
Хотя мне самой нравилось в их возрасте. У нас учительница была такая – не прочитали, ладно, тогда читаем вслух. По предложению. Сорок пять минут. Так сидишь и читаешь как дурачок, а она ещё придирается, если ударение неправильно ставишь. Потом-то все читали, потому что в остальном её уроки классные были, яркие. Мелом на доске никогда ничего не писала – кожа на руках слишком тонкая, кольца, бледно-золотистый лак. Такая была. Только говорила или ставила видеокассеты с отрывками разных экранизаций, интервью.
Я пока не делала ничего такого – хотя, казалось бы, и колонки могла попросить, и проектор, и много всего ещё. Но как привыкла говорить – не могу замолчать, хотя это и противоречит правильному учебному процессу, когда надо менять виды деятельности каждые десять минут.
Или пятнадцать. И не помню даже, а это было важным, учили. Что осталось от того, что учила? – только и запомнила, что индивидуальный и дифференцированный подход, компетенции, виды учебной деятельности. А важного ничего.
Достаю из холодильника сыр, беру хлеб с полки, завёрнутый в рваный полиэтиленовый пакет. Ваня часто говорит – мол, неряшливая, для девушки плохо.
Нарезаю сыр, хлеб, достаю молоко. Поставлю кофе и пойду будить Ваню. Он просыпается с трудом, тяжело, бессонно, и вчерашнее хочу, чтобы он забыл, – наклоняюсь тихонько, целую в открытое предплечье. Он сразу открывает глаза, словно не спал.
– Чего? – бормочет.
– Ничего. Пошли завтракать.
Убегаю сразу – кофе в турке поднимается быстро, нужно смотреть.
Первый урок начнётся через тридцать семь минут. Нужно успеть съесть хлеб с сыром, выпить кофе, заглянуть в тетрадь в клетку, где пишу всё по теме, по занятиям. Нужно входить в состояние.
Ваня заходит на кухню с мокрым лицом, на вороте футболки – пятна; стараюсь не смотреть на них. Может сказать – сама, что ли, всегда чистенькая? Плеснул воды в лицо, прополоскал во рту горошинку мятной зубной пасты.
Разливаю кофе.
– Не болит голова после вчерашнего? – спрашивает.
– Немного. Думаю, из-за недосыпа, не из-за вина.
– А кто просил не спать? – пожимает плечами.
Вышли из ванной – и он заснул почти сразу. Я не могла.
Чувствую кофе, становится лучше, спокойнее.
Уже через двадцать пять минут первый урок начнётся, и опаздывать нельзя – после всего, что Фаина Георгиевна наговорила. Скажет, совсем уже. Но без косметики нельзя сегодня, вижу, детей только пугать.
Поэтому крашу глаза прямо за кухонным столом.
Замазываю тёмное под глазами светлым консилером – становлюсь лучше, моложе. Не так давно заметила наметившиеся мелкие морщинки под глазами, теперь каждое утром мажу их кремом «Чистая линия», хотя и знаю, что не пройдут от этого. У меня теперь с лица ничего не пройдёт, только останется.
А чтобы прошло на самом деле – нужен дорогой крем, французский, в маленьком тюбике, на котором ни слова знакомого, вот тогда поможет. Но у нас, наверное, нет денег на такой, и к тому же не знаю, где продаются.
Пускай всё останется.
– Пойду? – поднимаю глаза. Ваня кивает. – Тебя на работу так и не вызвали?
Качает головой. У него теперь нет работы, потому и встаёт позже меня, а раньше – в шесть утра по будильнику.
Иногда страшно, а теперь нет. Включу «Zoom», на учеников посмотрю – и как-то спокойнее. Многим родителям хуже пришлось. Мы-то с Ваней никогда не жили хорошо, всё время покупали «Изабеллу» по акции в «Пятёрочке». Но не думали, что это плохо, – просто неважно, ведь никогда богатыми не будем.
Для нас ничего не изменится.
Мы это понимаем.
Может, начнём покупать «Шардоне» в стекле; больше ничего.
Включаю компьютер, создаю конференцию в «Zoom». Вчера написала маме Яны – спасибо вам, конечно, но я уж как-нибудь сама. И конференцию, и остальное.
Кажется, она обиделась.
Я же как лучше хотела.
Но Фаине Георгиевне позвонила она ведь – больше некому. Позвонила, сказала. Как у меня дела на уроке обстоят, что дисциплины никакой. Дисциплины. Как будто мы в третьем классе – не дети, мы.
Включаю камеру и минуту смотрю на своё лицо, накрашенное, с розоватыми губами. Мне хорошо. Не внутри, а только так, на себя смотреть.
До начала урока семь минут. Вот и сижу сама с собой, в тетрадку заглядываю.
Что мы сегодня проходим?
В поурочных разработках написано: «Речевой этикет». Что-то не помню – о чём это вообще? Ладно, придумаю. За месяцы научилась придумывать задания сходу, не заглядывая в учебник, чтобы параграфы им на дом оставались почти полностью. Фаина Георгиевна ещё давно сказала – пусть они у вас будут загружены, пусть ни минутки свободной не останется. Это из Министерства образования пришло, негласно, тихонечко. Но сообщили. Теперь придумываем задания, чтобы только дети на улицу не выходили.
Они подключаются.
Двадцать человек, по одному.
Нет, девятнадцать – их классная написала, что Сёмы не будет, он на даче. Теперь многие на даче, откуда нет выхода, нет интернета. А потом вижу в инсте фотографии на фоне расцветающих клуб, деревянных стен, маленьких голубей – было время, и был интернет выкладывать; значит, не захотели, значит, я не так интересна.
Здравствуйте, девочки.
И в этом классе выходит так, что сначала подключаются девочки, а уж потом мальчишки, опаздывая обычно минут на пять; а в школе все вовремя приходили, школа-то хорошая. Значит ли это, что мальчики искреннее, что они не верят в дистанционное, понимают, что всё на «отвали» придумано, не хотят принимать участия?
Разве только ради меня, чтобы как идиотке перед пустым «Zoom» не сидеть.
Здравствуйте, девочки.
Здравствуйте, София Александровна.
София Александровна, а можно водички сходить попить?
Сходи, конечно, Ань, только незачем всех отвлекать. Просто выключи камеру и иди.
О, а так можно?
Можно, если есть причина. Но лучше всё же сначала написать в чат – мне, не всем.
Хорошо, София Александровна!
Так я пойду?
Иди
Выдыхаю и отключаю всем микрофоны.
Так до четвёртого урока досидела.
Перед ним перемена пятнадцатиминутная, так что пошла на кухню, съела шоколадную конфету из коробки – настоящий бельгийский шоколад, дети на 8 Марта подарили. Страшно хочется сладкого после уроков – и на работе всегда хранила конфеты, дешёвые, любые. Всегда коробка «Праздничных» лежала, с белым налётом сверху. Ничего, ела, угощала всех, кто хотел. Самых маленьких обычно – они носятся коридорами, а того, что в столовой дают, хватает только на то, чтобы тихонько в классе сидеть. Становятся худыми, огненноглазыми. С такими и делюсь шоколадками, таким и заливаю водой чайные пакетики.
Заходит Ваня.
– Всё, закончила?
Качаю головой, кладу недоеденную конфету на стол.
– Нет, перерыв. Хотела чаю выпить, пока время есть.
– Ага. А какой класс сейчас будет?
– Десятый.
– Всё никак не могу, – улыбается, – привыкнуть, что ты с такими большими дядями-тётями справляешься. Десятый класс, подумать только. Ведь им лет по семнадцать?
– Шестнадцать большинству. Кому-то и семнадцать, да. Ну и что, я их на десять лет старше.
И когда на пять была, и на семь – говорила, что на десять. И все улыбались, понимая, что я так кокетничаю, что на самом деле совсем немногим старше. Но теперь и в самом деле.
– Всё равно. Сложно, наверное, справиться.
– Когда было на самом деле сложно, ты не спрашивал. Сейчас привыкла.
Помню, когда впервые в класс вошла. Они не молчали.
Каждый улыбнулся, удивился.
Переглядывались – казалось, что про меня, хотя может быть, что и нет.
Через два месяца спросила Веру – о чём вы тогда разговорили? Правда ли, что вы не любили меня?
– Да, Софья Александровна, мы вас не любили.
– Почему, Вер?
– Нам показалось, что вы сразу уйдёте, когда поймёте, как всё здесь устроено.
– А раньше многие уходили?
– Сейчас-то нет, но вот до вас одна была – так на её уроки администрация приходила, сидели. Мы-то вначале думали, на нас смотрят, – оказалось, на неё.
– И что было не так?
– Нам – всё хорошо. Только парни иногда смеялись громко.
Тогда и стала ждать – когда же и на моих уроках станут громко смеяться; но этого не было. Наверное, потому, что ничего не повторяется, даже плохое.
– Мне пора, – говорю Ване, точно не случилось ничего, – наверное, лучше не задерживаться. А то дети ждут.
Хотя ещё пять минут, но не хотелось проводить их так. Доедаю конфету и возвращаюсь к ноутбуку.
Сёстры отца бы сказали – чужие ждут, а своих нет.
И не будет.
Так отвечала, потом перестала. Потому что думала, конечно, что будут, просто страшно – от обязательности, от необходимости.
Ваня никогда об этом не заговаривал. Никогда. Наверное, и он знает, что не будет.
Моя двоюродная сестра всю беременность проносила свитер и футболку самого маленького размера. В ней словно ничего не прибавилось, помню акриловый свитер – и ведь не растянулся за беременность, сохранил её и себя.
Создать новую конференцию.
Войти с использованием звука компьютера.
Помада немного размазалась, стираю пальцем яркий след под нижней губой.
Вроде хорошо. Красивая выхожу на экране, но один раз попробовала в записи посмотреть – лицо меняется, делается широким, полноватым. С тех пор никогда не собираю волосы в хвост – с распущенными выгляжу младше. Сейчас все девочки ходят с распущенными: накрашенные, аккуратные. У кого-то есть прыщи, у кого-то нет. В этом классе есть и очень красивая девочка – Алёна Макшанская, но она мрачная, грустная, может в домашней футболке сидеть, с грязной головой. Но её не портит совсем.
Говорят, что отца Алёна не знала никогда, а с отчимом – что-то не так. Не хочу думать. Но иногда останавливаюсь: а что, если? И никто, никто, ни один из нас, ни Фаина Георгиевна, ни директор.
И знаю, что надо самой спросить, позвонить, узнать.
И сейчас они вместе, двадцать четыре часа вместе, и кто знает, что происходит. Хотя ведь и мать с ними.
Не знаю, не знаю. Не хочу думать.
Поэтому каждый день смотрю на Алёну, гадаю. Если бы случилось что-то такое – как заметить сразу, как понять? Ведь и на самом деле не спросишь. Кто такая, чтобы спрашивать.
Ну что, все собрались?
Нет Всеволода и Ильи.
Алёна отчего-то улыбается на секунду – мимолётно совсем, но я успеваю заметить.
От меня (Алёна Макшанская): Ты не знаешь, почему мальчиков нет на уроке?
Алёна Макшанская (мне): нет
От меня (Алёна Макшанская): Сева тебе ничего не говорил?
Алёна Макшанская (мне): А почему он мне что-то должен говорить? Мы не встречаемся больше, если вас это интересует
От меня (Алёна Макшанская): Алён, я ничего такого не имела в виду. Просто подумала, что ты можешь знать. Извини.
Алёна Макшанская (мне): он оффлайн со вчерашнего дня если что
а так вообще не знаю
Илюша наверное просто забил
От меня (Алёна Макшанская): Ясно. Спасибо.
И хотя много раз поправляла их «забил», но теперь не хочется. Алёна сидит в каком-то пёстром халате с кружевом, с распущенными пушистыми волосами. Под глазами голубые тени – как и у меня, но я-то замазала, а ей всё равно.
Но вот как вышло – что бы она ни нацепила на себя, как бы безвкусно ни накрасила глаза, – всё равно самая красивая девочка в классе, и все это понимают. И учёбу плохую прощают, и остальное. За диктанты, конечно, тройки. Но вообще неглупая, говорит хорошо. Вначале говорок слышался, теперь почти нет – наверное, поэтому отмалчивалась раньше.
А в конце года всё равно четвёрка выходит – за ответы, за спокойствие это.
Тёмные брови, тёмные волосы, белая кожа. Ровный нос с небольшой горбинкой.
Серьёзная.
Давайте повторим тему прошлого урока. У доски поработает Петя.
Ему нельзя, он без маски.
У какой ещё доски, Софья Александровна.
У экрана. Только сколько можно повторять, что я София.
А разве это разные имена?
Хватит. Не в том дело. Петя, включай демонстрацию экрана.
Пытаюсь говорить суше, серьёзнее, чтобы уж точно вышло педагогично.
Выходит? Выходит, Фаина Георгиевна?
Вместо доски у нас «Word».
Через двадцать минут Фаина пишет:
Ведёте урок, всё хорошо?
Да, а что?
Ничего. Напомните им, что алгебры не будет. Пускай что-нибудь делают из тех номеров, которые Тамара Алексеевна давала. Все у вас на месте?
Поднимаю глаза на экран. Камеру не выключала, десятиклассники терпеливо ждали, пока наберу сообщение.
Ребят, а где Илья и Всеволод?
Показалось, или Алёнка покачала головой?..
Нет, не отвечайте. Я потом объясню.
Кажется, она поняла, кто может спрашивать.
И, надеясь, что и на самом деле объяснит, пишу Фаине Георгиевне – да-да, все на месте, слушают и пишут, всё хорошо.
А вот у меня не все были. Странно. Ну да ладно. Точно все?
Не получится ли так, что я сделаю что-то непоправимое – какую-то страшную подлость или глупость, если скажу?
Где Илья и Всеволод?
Может быть, с ними что-то случилось. Может быть, нужно звонить родителям. Может быть, нужно звонить в полицию.
Алёнка напряжённо что-то пишет. Фаина Георгиевна ждёт.
Алён, давай скорее. Ну что там, что?
Хорошо, но я не могу так. Я взрослый человек, на мне ответственность – и за мальчиков в том числе.
Алёнка пишет.
Нет, все на месте.
Ну хорошо.
И боюсь, что она добавит что-нибудь ещё.
Или попросит сейчас, прямо сию секунду, сделать скриншот экрана со всеми ребятами. Одной фотографией, понятное дело, не обойдётся. Но ничего не просит.
И вот в эту секунду и приходит сообщение от Алёны.
если вас Фаина Георгиевна спрашивает, не говорите, что ребят нет. пожалуйста. они потом объяснят
Хочу ответить, хочу спросить – но класс ждёт, а потом девятый класс. После них пишу Алёне:
Алён, что случилось? Почему ты не хотела, чтобы я говорила? Где мальчики?
не могу сказать. у них всё хорошо
Слушай, а ты не можешь позвонить Севе? Просто скажи, что в школе спрашивают. Нельзя же так. Сейчас и Фаина Георгиевна писала.
хотите вам номер могу дать. сама не буду
почему?
Молчит некоторое время. Успеваю открыть балконную дверь и вдохнуть согревшийся воздух.
потому что он себя ведёт как урод и я бы вообще лучше ничего не говорила. но вам расскажу, ладно, если пообещаете Фаине Георгиевне не говорить
Алёна, я не могу обещать. Ты же понимаешь.
понимаю. короче, они вместе школу продалбывают, Сева и Илья, искать их нечего, завтра уже будут. они пошли какой-то там с похоронами помогать.
Господи, с какими ещё похоронами?
похоронами мужа Тамары Алексеевны.