Оттепель

Хорошие люди редко дружат с головой.

Участковый Михалков был хороший сотрудник, но беспамятный. После контузии он жил вне времени, постоянно забывая год-месяц-число, и это ему создавало, конечно, большие трудности при оформлении протоколов. Еще ничего, если ошибался на месяц-другой. Кому какое дело, вышибли инвалиду последний глаз у пивной на Сулеме в мае или июне? Никакой разницы, с точки зрения отчетности. Но ведь бывало, что участкового заносило в далекое будущее, в какой-нибудь 1966 год. И что с таким документом делать? Куда его подшивать?

– Мудило! Фантаст сраный! – кричало на Михалкова начальство районного отделения, которое само пороху не нюхало, потому что было сопливым двадцатилетним лейтенантиком из нового поколения пустоглазых карьеристов, заменивших настоящих мужчин, от которых после войны остались рожки да ножки.

Михалков не любил этих щенков с высшим образованием и хорошим почерком. Хотя дело было не в почерке и не в образовании. Точно также он не любил неграмотных и необразованных, несудимых и несмышленых, недобитых и неженатых, неверующих и несознательных, некрасивых и несерьезных… Список мог бы получиться длинным, как Большая советская энциклопедия. Проще сказать, что Михалков не любил никого. Но не в том смысле, что испытывал ненависть – он просто не имел любви абсолютно ни к кому из живущих. А к кому имел – те были уже не жильцы. Он так и говорил, сидя вечерами на березовом пне у своего подъезда, когда соседи с ним почтительно здоровались:

– Всякое говно живет на свете! Я удивляюсь.

Конечно, его боялись до усрачки. Хотя он почти никогда особо не зверствовал. Бил только по делу – для повышения раскрываемости. А в свободное от работы время считал себя последним хорошим человеком на Земле. Как многие после войны. Как, впрочем, и до нее.

В памяти Михалкова эта война осталась волной земли, накрывшей его в блиндаже в момент телефонного разговора со штабом. Придавленный потолком, он двое суток, пока его не откопали, лежал, прижимая к уху тяжелую эбонитовую трубку. Ухо пришлось ампутировать. С тех пор Михалков, если что и ненавидел, так это – телефоны. Заставить его позвонить было невозможно. Он лучше сбегает два километра туда-сюда, чем снимет трубку.

С одной стороны, всё это, конечно, странно, а с другой стороны, у них в отделении все были психованные, контуженные, прошедшие через мясорубку. Начальство только и делало, что искало подходы к подчиненным. Когда Михалков однажды заехал в XXI век и датировал протокол 2018 годом, начальство, схватившись за голову, придумало метод:

– Значит, так! – приказало оно. – Утром дома отрываешь листок календаря и кладешь в штаны, отправляясь на работу. Когда составляешь протокол, достаешь листок из штанов, сверяешься и переписываешь. Понял, блядь?

– Понял, блядь! – ответил Михалков, удивляясь тому, что пустоглазые карьеристы могут быть умнее настоящих мужчин.

В тот день он так и поступил, как велело начальство, – оторвал листок и засветил в глаз коммунальному скандалисту Валере, который осмелился вякнуть, что календарь висит на стене для всех, как древо жизни, и нехер его ощипывать раньше времени.

– Времени нет, – ответил Михалков, переступая через Валеру, и пошел на работу.

Точнее, в соседний подъезд, откуда вчера поступило заявление, требующее разбирательства и оформления. Михалков спустился со своего четвертого, прошел двадцать метров и поднялся на ихний четвертый, где постучал и, когда ему открыли, представился женщине, которая его, конечно, знала, и он ее тоже, но так было положено, хотя он и не понимал – зачем.

– Участковый Михалков, – сказал он. – Вы Гребенюк Вера Андреевна?

– Я.

– Дата рождения, – он достал из планшета лист бумаги и начал записывать.

Она сообщила ему дату рождения. Немолодая уже.

– Где прописаны?

Она назвала адрес.

– Образование?

– Высшее.

– Вы написали в заявлении, что ваш муж, Гребенюк Андрей Лазаревич, неслучайно упал из окна, а кем-то был вытолкнут с преступным умыслом. С чего вы это взяли?

– Подозрительно это, – сказала Гребенюк. – Он никогда не падал из окна, а в тот день упал и разбился. Я хотела, чтобы вы разобрались…

– Пройдемте на место происшествия.

Она повела его в кухню, указала на подоконник:

– Вот здесь это было.

– В котором часу?

– Вечером.

– Точнее.

– Не могу сказать. Сама я в тот момент была на работе, я в школе работаю.

– Что вы делали в это время? – спросил Михалков и подумал, что сам бы никогда не ответил на подобный вопрос.

– Вела собрание, посвященное распространению облигаций. В прошлом месяце коллектив не выполнил план по подписке на заем.

– Так. Дальше.

– Дома была дочь. Муж забрал ее из детского сада, привел домой и решил помыть окно в кухне. Был выпивши.

– Откуда вы знаете?

– Он каждый вечер был выпивши.

– Зачем он пьяный после работы полез мыть окно в кухне?

– Он давно хотел. Всё говорил: весна, оттепель, а стёкла такие, что ничего не видно.

– Почему его это волновало?

– Не знаю. У пьяных так бывает – чистоты хочется. Скандалил, требовал, чтобы я помыла, а я боюсь высоты.

– Много пил?

– Каждый вечер после работы шел с дружками в пивную. Да вы же знаете, сами видели.

– Я сейчас ничего не знаю, я на службе. Рассказывайте.

– Да что рассказывать! Стыдно. Таскался по пивным и дочь таскал, она ему пену с кружек сдувала. А потом явится домой и кричит: «Оттепель! Окно не мыто!» Я ему говорю, что у меня страх высоты – голова кружится. А он не терпел, чтобы ему возражали. Сразу начинал дрожать и выгибаться дугой. Так страшно было…

Участковый записывал из последних сил, чувствуя, как пальцы его начинает сводить судорога. Обычно спазм наступал к концу первой страницы, поэтому он не составлял длинных протоколов: бросал карандаш и орал на протоколируемых «короче!».

– Короче! – заорал Михалков, бросив карандаш на пол.

Гребенюк испугалась.

– Что?

– Муж, говоришь, выгибался?

Теперь, без протокола, можно было ей не выкать. Не уберегла мужика, училка. А мужик-то хороший. Все мертвые люди, в глазах Михалкова, были хорошими.

– Дугой выгибался? – переспросил он.

– Да.

– Вот так?

И сам выгнулся дугой.

– Именно так, – подтвердила Гребенюк. – Вы тоже после контузии?

– Вопросы здесь задаю я.

– Извините.

– Оттепель, значит?

– Да, оттепель.

– А где ребенок?

– В садике.

– Кто в квартире?

– Никого.

– Свидетелей, значит, нет. И тогда не было?

– Только дочь. Она сказала: когда папа упал, в коридоре хлопнула дверь, как будто бы кто-то поспешно заскочил к себе в комнату.

– Какая дверь?

– Вон та, средняя.

– Ну, пойдем посмотрим.

Схватив Гребенюк за руку, он потащил ее в коридор, к двери, на которой висел большой замок.

– Откройте, милиция! – крикнул Михалков в дверь и засмеялся.

– Ой! – сказала женщина. – Вы что?

– А вот что.

Он схватил ее за плечи и, прижав к двери, коленом раздвинул ей ноги. Навалился на нее всем телом, штаны, точнее галифе, расстегивать не стал. Зачем? Хер у него не фурычил с войны, с того телефонного разговора, но это было неважно. Мощно двигая задницей, вдавливая пряжку со звездой в неподатливый костистый лобок училки, зажимая ладонью ее рот, глядя в перепуганные глаза, Михалков механически повторял:

– Оттепель, оттепель, вот тебе, вот тебе.

Потом ему надоело, он остановился и выпустил ее. Женщина сползла по дверному косяку на пол, противно дыша разинутым ртом. Михалков собирался перешагнуть через нее и покинуть квартиру, но вспомнил, что должен еще датировать протокол, будь он неладен. Вытащил из кармана штанов помятый листок календаря. Посмотрел – 31 мая 1950 года. Ну и что? Эти цифры ему ни о чем не говорили.

Загрузка...