А ну вставай!
Только что он стоял – и вот уже лежит, оглушенный, ошарашенный, растянувшись во весь рост на булыжнике двора. Поворачивает голову, смотрит на ворота, будто оттуда может прийти помощь. Сейчас его ничего не стоит прикончить.
Кровь из разбитой головы – по ней пришелся первый удар – заливает лицо. Левый глаз ничего не видит. Сощурив правый, он замечает, что шов на отцовском башмаке лопнул. Дратва вылезла наружу, узел на ней и рассек ему бровь. Это был второй удар.
– Вставай же! – орет Уолтер, примериваясь, куда ударить теперь.
Он приподнимает голову на дюйм-другой, ползет на животе, стараясь не выставлять руки, иначе Уолтер на них наступит. Так уже было.
– Ты что, угорь? – спрашивает родитель. Отходит на несколько шагов, разбегается, снова бьет.
Удар вышибает из него дух. В голове одна мысль: это конец. Лоб снова касается булыжников. Сейчас Уолтер начнет его пинать. Белла, запертая в сарае, заходится лаем. Жалко, что я больше ее не увижу, проносится в голове. Двор пахнет пивом и кровью. За воротами, у реки, кто-то орет. Ничего не болит, а может, болит все, и невозможно вычленить отдельную боль. Есть лишь ощущение холода в прижатой к булыжнику щеке.
– Нет, только глянь! – Уолтер прыгает на одной ноге, будто танцует. – До чего ты меня довел! Я порвал о твою башку свой добрый башмак!
Дюйм за дюймом. Дюйм за дюймом вперед. Пусть обзывает угрем, червяком, аспидом. Голову не поднимай, чтобы не злить Уолтера еще больше. Нос забит кровью, приходится дышать ртом. Отец отвлекся на порванный башмак. Минута передышки.
Его тошнит.
– Давай-давай! – ревет Уолтер. – Заблюй тут все!
Заблюй мои добрые булыжники.
– Давай же, вставай! Поднимайся! Святые греховодники! Встань на ноги!
Святые греховодники? Что это значит? Волосы в блевотине, собака лает, Уолтер вопит, над рекой несется колокольный звон. Ему чудится движение: как будто земля стала Темзой. Она вздымается и опадает. Последний воздух со свистом выходит из груди. Ну все, добил мальца, кричит кто-то Уолтеру. Он закрывает глаза, или их закрывает ему Господь. Глубокая, черная вода уносит его прочь.
Когда мысли возвращаются, он стоит в дверях «Летучего коня Пегаса». Уже почти полдень. Сестра Кэт выходит из кухни с горячими пирогами и едва не роняет поднос.
– Нет, вы только полюбуйтесь!
– Кэт, не ори. У меня голова лопнет.
Она зовет мужа: «Морган Уильямс!» Поворачивается на месте, глаза ошалелые, лицо раскраснелось от кухонного жара.
– Заберите у меня поднос! Тело Господне, да куда все подевались?
Его трясет, совсем как Беллу после того, как она свалилась из лодки в реку.
Вбегает служанка:
– Хозяин ушел в город.
– Да знаю я, дура! – При виде окровавленного брата Кэт позабыла все на свете. Она сует девушке поднос. – Пристрой так, чтобы кошки не добрались, не то таких оплеух навешаю – звезды из глаз посыплются! – Освободив руки, она на мгновение сжимает их в страстной молитве. – Опять дрался или это отец тебя изукрасил?
Да, говорит он, кивая изо всех сил, так что кровь брызжет из носа. Да, повторяет он и указывает на себя, словно говоря: здесь был Уолтер. Кэт кричит, чтобы несли таз, воду, чтобы воду налили в таз, чтобы дали полотенце, чтобы дьявол сию минуту явился и забрал к себе своего слугу Уолтера.
– Сядь, покуда не упал.
Он хочет сказать: я только что встал. Во дворе. Пролежал там час. А может, сутки, и тогда сегодня уже завтра. Только будь это сутки назад, Уолтер бы пришел и убил его за то, что валяется на дороге. А раны бы уже затянулись коркой и сейчас болели сильнее, при каждом движении. По близкому знакомству с башмаками и кулаками Уолтера он знает, что второй день всегда хуже первого.
– Сядь. Молчи, – говорит Кэт.
Приносят воду. Кэт легонько промакивает ему глаз. Оттирает мокрым полотенцем лоб, медленно-медленно, кругами. Она судорожно дышит, ее рука лежит у него на плече. Иногда Кэт вполголоса чертыхается, иногда всхлипывает, гладит ему загривок, шепчет: «Ну-ну, не надо», как будто это он плачет, а не она. Чувство такое, будто он парит, а сестра прижимает его к земле. Зарыться бы лицом в ее фартук и слушать, как стучит сердце, да не хочется пачкать кровью чистую белую материю.
Возвращается Морган Уильямс в парадном городском платье. На широком валлийском лице – готовность немедля ринуться в бой. Очевидно, ему уже рассказали. Морган встает рядом с Кэт, смотрит, долго не находит слов, потом восклицает: «Вот!» Сжимает кулак, трижды потрясает им в воздухе:
– Вот что получит Уолтер. От меня.
– Не подходи к Томасу, – советует Кэт. – Не хватало тебе забрызгать его кровью свое лондонское платье.
Морган послушно отходит. Ему и впрямь жалко марать платье.
– Мне-то что, но ты на себя глянь, малый. В честном бою ты бы его изувечил.
– Какой там честный бой, – ворчит Кэт. – Он подходит сзади, верно, Томас? И чем-нибудь бьет.
– Сдается, сегодня это была бутылка, – говорит Морган Уильямс. – Я угадал?
Он мотает головой. Из носа опять капает кровь.
– Не надо, братец. – Кэт стирает со щеки брызги. Фартук весь изгваздан. Вполне можно было уткнуться в него лицом, хуже бы не стало.
– Значит, ты не видел, чем он тебя ударил? – спрашивает Морган.
– Для того и подходят сзади, ты, магистрат недоделанный, – буркает Кэт. – Послушай, Морган, хочешь, я расскажу тебе про моего отца? Он хватает, что под руку попадется. Иногда бутылку, верно. Я видела, как он бьет мою мать. Даже крошку Бет – я видела, как он бьет ее по голове. А когда не видела, было еще хуже – значит, это он меня бил.
– Удивляюсь, как меня угораздило взять жену из такой семейки, – задумчиво произносит Морган Уильямс.
Это просто присловье. Некоторые мужчины постоянно шмыгают носом. У некоторых женщин все время болит голова. Морган всегда удивляется, что взял жену из такой семьи. Мальчик не слушает, он думает: если отец вот так бил покойницу-мать, может, он ее и прикончил? Нет, тогда бы его забрали. В Патни нет закона, но убийство тут с рук не сойдет. Кэт ему за мать: плачет над ним, гладит по загривку.
Он зажмуривается, затем пробует открыть оба глаза одновременно.
– Кэт, – спрашивает он, – у меня там глаз есть? А то я ничего им не вижу.
Да, да, говорит она, пока Морган продолжает устанавливать факты: это был твердый, довольно тяжелый, острый предмет, но вряд ли разбитая бутылка, иначе Томас увидел бы зазубренный край, когда Уолтер, целя в глаз, рассек ему бровь. Он слушает рассуждения Моргана и хочет объяснить про башмак, про узел на дратве, но так трудно ворочать языком, да оно, в сущности, и не важно. Вообще-то, он согласен с Морганом и хочет пожать плечами, но их пронзает такая резкая боль, что он думает: может, у меня сломана шея?
– Ладно, Том, скажи лучше, чем ты так разозлил отца? – спрашивает Кэт. – Если совсем без повода, Уолтер обычно до темноты не начинает.
– Да, – подхватывает Морган Уильямс. – Что послужило причиной?
– Вчера. Я подрался.
– Ты вчера подрался? С кем, во имя всего святого?
– Не знаю. – Имя вместе с причиной драки вылетело из головы. Однако чувство такое, будто, вылетая, имя оставило на черепе зазубрины. Он трогает макушку, осторожно. Бутылка? Может быть.
– Вечно вы, мальчишки, деретесь, – ворчит Кэт. – У реки.
– Давайте проверим, правильно ли я понял, – говорит Морган. – Вчера Томас приходит домой в рваной одежде, с разбитыми кулаками, и старик спрашивает: ты что, дрался? Ждет сутки, потом хватает бутылку. Валит Томаса с ног, пинает, бьет попавшейся под руку доской…
– Что, правда так было?
– Весь приход знает! Соседи прибежали на пристань и стали кричать еще до того, как моя лодка подошла к берегу. Морган Уильямс, послушай, твой тесть только что отколотил Томаса, и тот приполз умирать к сестре, позвали священника. Ты посылала за священником?
– Ох уж мне эти Уильямсы! – возмущается Кэт. – Подумайте, какая важная птица! Люди прибегают на пристань, чтобы сообщить ему новости. А почему? Потому что ты всему веришь.
– Но ведь это правда! – кричит Морган. – Чистая правда, верно? Кроме священника. И Томас еще жив.
– Ты точно станешь судьей, – говорит Кэт, – раз сумел подметить разницу между моим живым братом и покойником.
– Если я стану магистратом, первым делом посажу твоего отца в колодки. Штрафовать его? Пустое! Что толку штрафовать человека, который тут же вернет себе деньги, ограбив или обдурив первого встречного?
Он стонет, тихо, чтобы не мешать разговору.
– Ну, ну, ну, – шепчет Кэт.
– Магистраты уже слышать про Уолтера не могут, – вещает Морган. – Если он не разбавляет эль, то пасет скотину на общинном лугу; если не травит общинную траву, то нападает на представителя власти; если он не под хмельком, то мертвецки пьян, и если он умрет своей смертью, значит в мире нет справедливости.
– Закончил? – спрашивает Кэт. Поворачивается к брату. – Том, оставайся-ка у нас. Морган Уильямс, что ты скажешь? Томас может делать черную работу, как оправится. Или вести твои счета, складывать и… что там еще делают? Ладно, не смейся надо мной; где мне было учиться, с таким-то отцом? Я свое имя умею написать только потому, что Том меня научил.
– Отец. Будет. Злиться.
Он может говорить только так: отдельными словами.
– Злиться? – повторяет Морган. – Усовестился бы лучше!
Кэт объявляет:
– Когда Господь раздавал совесть, мой отец не удосужился подойти за своей долей.
Он говорит:
– Потому что. Всего миля. Он легко.
– Легко может сюда прийти? Пусть попробует. – Морган снова показывает свой жилистый валлийский кулачок.
Когда Кэт заканчивает промывать его раны, а Морган Уильямс – храбриться и восстанавливать ход событий, он час или два просто лежит пластом. За это время приходил Уолтер с дружками, они кричали и ломились в дверь. Впрочем, в комнату звуки долетали приглушенно, и он не знает точно, было это наяву или во сне. Сейчас его занимает одна мысль: что теперь делать? В Патни оставаться нельзя. Вернулись воспоминания о позавчерашней драке, и там вроде был нож. Пырнули не его, значит это он кого-то пырнул? Все как в тумане. Ясно одно. Если Уолтер еще раз меня тронет, я его убью, а если я его убью, меня повесят, а если меня повесят, то пусть лучше за что-нибудь более стоящее.
Внизу голоса, то громче, то тише. Всех слов не разобрать. Морган утверждает, что Том сжег все мосты. Кэт отказывается от прежнего предложения: мальчик на побегушках, личный секретарь и счетовод, потому что Морган говорит:
– Уолтер будет все время сюда ходить, верно? Мол, где Том, отправь его домой, кто платил чертову попу´, чтобы мальчишку научили читать-писать? Мол, я платил, а ты теперь пользуешься, дрянь, потаскуха вонючая!
Он спускается по лестнице. Морган замечает весело:
– А ты неплохо выглядишь, учитывая обстоятельства.
Морган Уильямс – и это ничуть не мешает Тому его любить – никогда в жизни не поколотит тестя, что бы ни говорил и ни думал. На самом деле Морган боится Уолтера, как многие добрые люди в Патни. И кстати, в Уимблдоне и Мортлейке тоже.
– Ну, я пошел, – говорит Том.
Кэт возражает:
– Переночуй у нас. Сам знаешь, второй день хуже всего.
– А кого он побьет, если меня не будет?
– Не наше дело, – отвечает Кэт. – Бет, слава тебе господи, замужем и далеко отсюда.
Морган Уильямс говорит:
– Честно скажу: будь Уолтер моим отцом, я бы сбежал.
Он ждет.
– Мы собрали тебе денег, – продолжает Морган.
Пауза.
– Я верну.
Морган облегченно смеется:
– И как же ты их вернешь, Том?
Он не знает. Дышать трудно, но это пустяки, просто в носу запеклась кровь. Вроде бы там все цело. Он трогает нос, осторожно, и Кэт говорит: полегче, я в чистом фартуке. Сестра вымученно улыбается, потому что не хочет, чтобы он уходил, но она ведь не станет противоречить Моргану Уильямсу, верно? Уильямсы – важные люди в Патни, в Уимблдоне. Морган на Кэт не надышится, говорит, чтобы печь пироги и варить пиво, есть служанки, а хозяйка может шить наверху, как знатная дама, и молиться об успехах сделок, когда муж отправляется в Лондон в парадном платье. Дважды в день она может обходить «Пегас», нарядно одетая, и указывать, что не так, – так считает Морган. И хотя сейчас Кэт хлопочет не меньше, чем в детстве, когда-нибудь Морган убедит ее оставить работу служанкам, и ей понравится.
– Я верну, – повторяет он. – Может, завербуюсь в солдаты. Буду отсылать вам часть жалованья и добычи.
Морган говорит:
– Но сейчас нет войны.
– Где-нибудь да будет, – замечает Кэт.
– Или наймусь на корабль юнгой. Только вот Белла – вернуться мне за ней? Она лаяла, и отец запер ее в сарае.
– Чтобы не хватала его за пятки? – Морган относится к Белле иронически.
– Я бы ее с собой взял.
– Про корабельных кошек я слышал. Про корабельных псов – нет.
– Она совсем маленькая.
– Но за кошку не сойдет, – смеется Морган. – И вообще ты великоват для юнги. Они бегают по вантам, как мартышки. Ты когда-нибудь видел мартышку, Том? Уж лучше тебе в солдаты. По правде говоря, яблоко от яблони… Чем-чем, а кулаками тебя Господь не обделил.
– Отлично. Давайте проверим, правильно ли я поняла, – передразнивает мужа Кэт. – Как-то Том возвращается домой после драки. В наказание отец подкрадывается сзади, бьет его по голове неизвестно чем, но чем-то тяжелым, потом чуть не выбивает ему глаз, лупит по чему ни попадя удачно подвернувшейся доской, разукрашивает физиономию так, что, не будь я родная сестра, в жизни бы не узнала, а теперь мой муженек говорит: давай, Томас, иди в солдаты, найди какого-нибудь незнакомца, выбей ему глаз, переломай ребра, убей его, и тебе за это заплатят.
– Все лучше, чем драться у реки задарма, – замечает Морган. – Глянь на него. Будь я королем, я бы затеял войну, просто чтобы взять Тома в солдаты.
Морган достает кошель. С дразнящей медлительностью отсчитывает монеты: звяк, звяк, звяк.
Он трогает скулу. Под пальцами синяк, не ссадина. Но до чего же холодный!
– Послушай, – говорит Кэт. – Мы тут выросли. Наверняка кто-нибудь согласится Тому помочь.
Морган смотрит выразительно, словно спрашивая: ты много знаешь людей, готовых перейти дорогу Уолтеру Кромвелю? Людей, которые хотят, чтобы он ломился к ним в дом? И Кэт, словно услышав мужнины мысли, говорит:
– Нет. Может быть. Может быть, Том, это и правда лучше, как ты думаешь?
Он встает.
Кэт говорит:
– Морган, глянь на него, ну куда он сегодня пойдет?
– Мне нельзя оставаться. Через час Уолтер нальет глаза и явится сюда. И если я буду здесь, подожжет дом.
Морган спрашивает:
– У тебя есть все необходимое в дорогу?
Ему хочется обернуться к сестре и сказать: нет.
Но она отвернулась и плачет. Не о нем, потому что никто никогда больше о нем не заплачет, таким уж сотворил его Господь. Кэт плачет о том, что считает правильной жизнью: воскресенье после обедни, сестры, золовки, невестки целуются, шлепают племянников (любя) и тут же гладят их по головке, передают из рук в руки младенцев, сравнивают, чей толще, а мужчины стоят кружком и говорят о делах: о шерсти, пеньке, доставке, чертовых фламандцах, правах на лов рыбы, пивоварнях, годовых оборотах, услуге за услугу, нужных людях, «надо бы немного подмазать», «мой поверенный обещал»… Вот что сулил брак с добрым семьянином Морганом Уильямсом, да только Уолтер все испортил.
Осторожно, неловко – он выпрямляется. Теперь болит все тело, хоть и не так сильно, как будет болеть завтра. На третий день проступят синяки, и придется отвечать всем на расспросы, где тебя так отделали. К тому времени он будет далеко отсюда, и, возможно, отвечать не придется, потому что никто не спросит. Никому не будет до него дела. Люди глянут мельком и решат, что он всегда такой побитый.
Он берет деньги и говорит:
– Гуил, Морган Уильямс. Диолх арм ир ариан. (Спасибо за деньги.) Гофалух ам Катерин. Гофалух ам эйх бизнес. Вела ай хи ето риубрид. Поб лук.
Позаботься о моей сестре. Позаботься о своем деле. Когда-нибудь увидимся.
У Моргана Уильямса глаза лезут на лоб.
Он улыбнулся бы, если бы не корка на лице. Неужто все думают, будто он ходил к Уильямсам лишь затем, чтобы лишний раз пообедать?
– Поб лук, – медленно произносит Морган. Удачи во всем.
Он спрашивает:
– Если я пойду вдоль реки, это годится?
– А куда ты хочешь попасть?
– К морю.
Морган Уильямс смотрит огорченно, жалея, что до такого дошло. Потом говорит:
– Береги себя, Том. Обещаю, если Белла придет тебя искать, мы ее голодной не отпустим. Кэт даст ей пирога.
Деньги надо растянуть на подольше. Можно идти вдоль реки к устью, но он боится, что Уолтер через своих дружков – людей, за выпивку готовых на все, – выследит его и поймает. Первая мысль: пробраться на суденышко, выходящее из Тилбери с грузом контрабанды. Но если подумать, сейчас во Франции война. Это подтверждали все, кого он спрашивал, – ему ничего не стоит заговорить с незнакомцем. Итак, Дувр.
Если помогаешь грузить телегу, тебя обычно соглашаются подвезти. А как же бестолково люди грузят телеги! Застревают в узкой двери с деревянным ящиком в руках, а всего-то и надо, что повернуть его! И лошади. Он привык к лошадям, к перепуганным лошадям. По утрам Уолтер иногда работал в кузнице – если не спал мертвецким сном после крепкого эля, который держал для себя и своих дружков. То ли от запаха перегара, то ли от грубого голоса, то ли от того, как Уолтер себя вел, даже послушные лошади начинали мотать головой и пятиться, а когда им прилаживали подкову, дрожали всем телом. Его делом было держать их за морду, успокаивать, гладить бархатистую шерстку между ушами, напоминать, как любили их мамы-кобылы, и уверять, что те до сих пор о них вспоминают, а Уолтер скоро закончит.
День или два он не ест – слишком все болит. Но к Дувру рана на голове затягивается, и мягкие части внутри – почки, легкие, сердце – тоже, видимо, подживают.
По взглядам прохожих ясно, что лицо по-прежнему в синяках. Перед уходом Морган Уильямс осмотрел его и составил опись: зубы (чудесным образом) целы, оба глаза чудесным образом видят. Две руки, две ноги – чего ж еще хотеть?
Он ходит по пристани, спрашивает: не знаете, где сейчас война?
Каждый спрошенный глядит на его лицо, отступает на шаг и говорит: «Это ты нам расскажи!»
Они так собой довольны, так смеются над собственной шуткой, что он продолжает спрашивать, просто чтобы людям было приятно.
К своему удивлению, он понимает, что покинет Дувр богаче, чем сюда пришел. Он углядел у какого-то ловкача на улице финт с тремя картами и тоже стал приглашать желающих сыграть. К мальчику подходят охотнее, чем к взрослому. И проигрывают.
Он подсчитывает приход и расход. Выделяет небольшую сумму на то, чтобы пойти к девке. В Патни, Уимблдоне и Мортлейке такое невозможно: Уильямсы прослышат и будут обсуждать тебя между собой по-валлийски.
Он видит трех пожилых голландцев с тюками, идет помочь. Тюки большие и мягкие – образцы сукна. Таможенник кричит на голландцев: у них что-то не так с документами. Он, притворяясь голландским олухом, заходит за спину чиновнику и на пальцах показывает, сколько надо дать. «Пожалуйста, – говорит один из купцов на плохом английском, – не избавите ли вы меня от этих английских монет? Они лишние». Таможенник расплывается в улыбке. Купцы расплываются в улыбке: сами они заплатили бы больше. Поднимаясь на борт, они говорят: мальчик с нами.
Пока матросы поднимают якорь, голландцы спрашивают, сколько ему лет. Он говорит, восемнадцать, они хохочут. Он говорит, пятнадцать, они, посовещавшись между собой, решают: пятнадцать сойдет. Они думают, ему меньше, однако не хотят обижать мальчонку. Любопытствуют, что у него с лицом. Можно соврать, но он говорит правду – иначе подумают, что его побили за кражу. Купцы говорят между собой по-голландски, и тот, который владеет английским, переводит:
– Мы обсуждали, что англичане жестоки к своим детям. И холодны сердцем. Когда отец входит в комнату, ребенок должен вставать. И обращаться к родителям правильно: к отцу – «сэр», к матери – «госпожа матушка».
Он удивлен. Неужто где-то люди добры к детям? Впервые на сердце легчает: есть другие места, лучше. Он рассказывает про Беллу. Купцы смотрят сочувственно и не говорят глупостей вроде: ты можешь завести другую собаку. Он рассказывает про «Пегас», про отцовскую пивоварню, про то, что отца штрафуют за разбавленный эль не реже двух раз в год. И еще за порубку чужого леса и выпас на общинном лугу овец сверх разрешенного числа. Купцы слушают с интересом, показывают образцы сукна, обсуждают между собой вес и качество выделки, иногда обращаются к нему, объясняют. В целом они невысокого мнения об английском сукне, но эти образцы, возможно, их переубедят… Когда речь заходит о цели поездки в Кале и тамошних знакомых-суконщиках, он теряет нить разговора.
Он упоминает отцовскую кузницу. Тот, что говорит по-английски, спрашивает: ты можешь сделать подкову? Он пантомимой показывает, каково это: горячий металл и гневливый отец в тесной кузне. Они смеются. «С тобой не соскучишься», – говорит один. Перед высадкой самый молчаливый встанет и произнесет короткую, странно официальную речь. Второй ответит кивком, а третий переведет:
– Мы три брата. Наша улица такая-то. Если окажешься в нашем городе, тебя будет ждать постель, огонь в очаге и еда.
До свидания, скажет он. До свидания и удачи во всем. Гуил, суконщики. Гофалух эйх бизнес. Он не остановится, пока не попадет на войну.
Холодно, но море спокойно. Кэт дала ему с собой образок. Медь холодит кожу. Он развязывает веревку, целует образок на счастье. Роняет в воду. Он навсегда запомнит, как впервые увидел открытое море: серый наморщенный простор, словно осадок от сна.
И так: Стивен Гардинер. Они сталкиваются в дверях. Сыро и, для апреля, необычно тепло, однако Гардинер в мехах, похожих на сальные черные перья. Священник стоит, оправляя их на высокой худощавой фигуре, словно черные крылья ангела.
– Припозднились, – с недовольством произносит мастер Гардинер.
Он дерзок:
– Я или вы, дражайший сэр?
– Вы.
– На реке все пьяны. Лодочники говорят, сегодня канун дня их святой покровительницы.
– Вы ей помолились?
– Я молился бы кому угодно, лишь бы попасть на сушу.
– Странно, что вы сами не взялись за весло. Наверняка в детстве вам случалось грести.
Вечно у Стивена эта песня. Ваш нечестивый отец. Ваше низкое рождение. Сам Стивен – побочный отпрыск королевского рода, выращенный за плату неболтливыми приемными родителями в маленьком городке. Они суконщики; мастер Стивен их презирает и хотел бы забыть. А поскольку он знает всех в суконной торговле, ему слишком много известно о прошлом Стивена – куда больше, чем тому хочется. Бедный сиротка!
Мастер Стивен всем в жизни недоволен. Непризнанным родством с королем. Избранной поневоле церковной карьерой, хоть она и вполне успешна. Тем, что кто-то, помимо Стивена Гардинера, доверенного секретаря, приходит поздно вечером говорить с кардиналом. Собственной впалой грудью и худосочным сложением. Встреться они глухой ночью, из них двоих не Гардинер, а мастер Т. Кромвель уйдет, отряхивая руки и улыбаясь.
– Да благословит вас Бог, – произносит Гардинер, выходя в теплую, не по сезону, ночь.
Кромвель говорит:
– Спасибо.
Кардинал, не поднимая глаз от листа, спрашивает:
– Томас? Дождь еще идет? Я ждал вас раньше.
Лодочник. Река. Святая. Он в пути с раннего утра, а до того почти две недели провел в седле, разъезжая по делам кардинала. Из Йоркшира добирался этапами и не без приключений. По дороге заехал к своим писарям в Грейз-инн и одолжил смену белья. Завернул в восточную часть города узнать, какие суда пришли и не прибыл ли ожидаемый незадекларированный груз, но не успел ни поесть, ни заглянуть домой.
Кардинал встает, открывает дверь и кричит замершим в ожидании слугам:
– Вишен! Как нет вишен?! Апрель, говорите? Придется мне задабривать гостя чем-нибудь другим. – Вздыхает. – Несите что есть. Впрочем, ему все будет не по вкусу. Почему мне так плохо служат?
Весь дом приходит в движение: несут еду, вино, еще дров в камин. Слуга, сочувственно бормоча, стаскивает с него мокрый плащ. Вся кардинальская челядь такова: домовитая, бесшумная, привыкшая к шутливым попрекам хозяина. Всех посетителей встречают с тем же радушием. Хоть десять раз кряду навещай его милость каждую ночь и сиди букой – все равно тебя примут как дорогого гостя.
Слуги отступают к двери.
– Что еще вам угодно? – спрашивает кардинал.
– Чтобы вышло солнце.
– Так поздно? Вы требуете от меня почти невозможного.
– Сгодится и рассвет.
Кардинал поворачивается к слугам и произносит серьезно:
– Этой просьбой гостя я займусь сам.
Они что-то так же серьезно бормочут в ответ и удаляются.
Кардинал сцепляет руки. Вздыхает низко, рокочуще, одновременно растягивая губы в улыбке, словно леопард, укладывающийся полежать на припеке. Смотрит на своего поверенного. Поверенный смотрит на кардинала. В свои пятьдесят пять тот все так же хорош собой, как в пору расцвета. Сегодня его милость не в обычной багряной мантии, а в темно-лиловой, как смиренный епископ. Рост впечатляет. Живот, который куда больше пристал бы человеку менее подвижному, – просто еще одна деталь общего великолепия; на этом животе кардинал часто складывает большие, белые, унизанные кольцами руки. Большая голова – явно созданная Богом для папской тиары – прекрасно сидит на широких плечах, отягощенных (но не в данную минуту) цепью лорд-канцлера. Медоточивым тоном, известным отсюда до Вены, кардинал произносит:
– Ну, рассказывайте, как там в Йоркшире.
– Грязно. – Он садится. – Погода. Жители. Манеры. Нравы.
– Что ж, полагаю, вы обратили свои жалобы по адресу. Хотя насчет погоды я с Господом уже побеседовал.
– Да, и еда. Пять миль от моря, а свежей рыбы не сыщешь.
– А лимонов, надо думать, тем более. Что же они едят?
– Лондонцев, когда могут поймать. В жизни не видел таких дикарей. Уроды низколобые, а гонору… Живут в пещерах, но считаются в этих краях дворянством.
Кардиналу – архиепископу Йоркскому – все недосуг посетить свою епархию, отсюда и расспросы.
– Что до дел вашей милости…
– Я весь внимание.
Слушая, кардинал сосредоточенно морщит лоб. Иногда записывает цифры. Потом отхлебывает очень хорошего вина и, помолчав, спрашивает:
– Томас, что вы там учинили, непотребный слуга? Обрюхатили аббатису? Двух, трех аббатис? Попробую-ка угадать. Подожгли Уитби, просто для смеха?
В адрес своего поверенного у кардинала есть две шутки, которые иногда объединяются в одну. Первая: тот с порога требует вишен в апреле и латука в декабре. Вторая: тот разъезжает по округе, творя беззакония, за которые потом будут винить кардинала. Есть и другие: они извлекаются по мере надобности.
Скоро десять. Пламя восковых свечей почтительно склоняется перед князем церкви и вновь тянется вверх. Дождь, не прекращавшийся почти с сентября, хлещет в оконные стекла.
– В Йоркшире, – говорит он, – недовольны вашими начинаниями.
Замысел кардинала: объединить тридцать маленьких, пришедших в упадок монастырских хозяйств и направить доход от этих обителей – запущенных, но по большей части древних – на два колледжа: Кардинальский в Оксфорде и еще один в Ипсвиче, где прекрасно помнят его милость – сына зажиточного и набожного мясника, члена гильдии, державшего большую гостиницу для самых взыскательных проезжих. Затруднение в том, что… Вернее, затруднений несколько. Кардинал, бакалавр искусств к пятнадцати годам, бакалавр теологии к двадцати пяти, изучал законы, но не любит юридических проволочек и не понимает, почему не может превратить недвижимость в деньги так же легко и быстро, как претворяет облатку в тело Христово. Когда он на пробу принялся объяснять кардиналу лишь одну мелкую частность земельного законодательства, тот немедленно вспотел от натуги и сказал: Томас, что мне вам дать, чтобы никогда больше про это не слышать? Есть препятствия? Найдите способ их обойти. Недовольные? Суньте им денег, пусть уймутся.
Сейчас у него есть время об этом поразмыслить, поскольку кардинал смотрит в недописанное письмо. Но тут большая голова поднимается от бумаги:
– Том… Ладно, не важно. Скажите мне, почему вы так хмуритесь?
– Тамошние жители обещают меня убить.
– Вот как? – говорит кардинал, всем своим видом выражая: «Я удивлен и расстроен». – И что, убьют? Как вы думаете?
За спиной у кардинала шпалера во всю стену: Соломон протягивает руки во тьму, встречая царицу Савскую.
– Думаю, если хочешь убить человека – убей. Не пиши ему писем с угрозами, иначе он будет начеку.
– Когда соберетесь быть не начеку, известите меня заранее. Я хотел бы на это посмотреть. А известно ли вам, кто… нет, вряд ли они подписывают письма. Я не откажусь от своего замысла. Я сам очень тщательно выбрал монастыри, его святейшество скрепил мой выбор подписью и печатью. Те, кто недоволен, просто не понимают моих намерений. Никто не собирается выкидывать дряхлых монахов на улицу.
Так и есть. Кого-то переселят; предусмотрены пенсии, компенсации. Обо всем можно договориться, было бы желание. Склонитесь перед неизбежным, убеждает он. Подчинитесь милорду кардиналу. Уважайте отеческую заботу своего предстоятеля. Верьте, что его милость стремится к высшему благу церкви. Это фразы для уговоров. Бедность, целомудрие, послушание. Это для выжившего из ума приора, на которого надо хорошенько надавить.
– Всё они понимают, – говорит он. – Просто сами хотят получать доходы.
– Вам придется в следующие поездки на север брать вооруженную охрану.
Кардинал, памятуя о бренности всего сущего, уже заказал флорентийскому скульптору свою гробницу. Останки его милости будут покоиться в порфировом саркофаге под распростертыми крыльями ангела. Камень с прожилками станет монументом над телом, чьи жилы иссушит бальзамировщик; когда плоть станет холодна и недвижна, как мрамор, о заслугах усопшего напишут золотыми буквами. Однако колледжи останутся живым, дышащим памятником: бедные мальчики, бедные школяры понесут в мир кардинальский ум, любовь к красоте, утонченность, воспитанность, умение радоваться и удивляться. Немудрено, что сейчас его милость качает головой. Поверенные обычно не ездят с вооруженной охраной. Кардинал не любит применять силу. Это так грубо! Иногда кто-нибудь из помощников – например, Стивен Гардинер – разоблачает очередное гнездо еретиков. Тогда кардинал восклицает с жаром: бедные заблудшие души! Молитесь о них, Стивен, и я буду о них молиться; может быть, вместе нам удастся отвратить несчастных с пути погибели. И скажите им, пусть ведут себя приличнее, иначе Томас Мор упрячет их в свой подвал, и тогда мы все услышим страшные вопли.[2]
– Итак, Томас.
Он поднимает глаза.
– Вы говорите по-испански?
– Немного. Солдатская речь. Грубая.
– Мне казалось, вы служили в испанской армии.
– Во французской.
– Ах да. И никаких близких сношений с местными жителями?
– Настолько близких – нет. Браниться я по-кастильски могу.
– Буду знать, – произносит кардинал. – Возможно, это умение тоже понадобится. А пока… Думаю, мне потребуются еще друзья в ближайшем окружении королевы.
«Друзья» означает «шпионы». Узнать, как она примет новость. Что королева Каталина[3] скажет, угодив в петлю дипломатической латыни, извещающей, что король – после двадцати лет совместной жизни – вздумал жениться на другой. На какой-нибудь принцессе, которая, как полагает его величество, сумеет родить сына.
Кардинал подпирает руками голову, трет пальцами глаза, говорит:
– Сегодня утром король вызвал меня к себе. Очень рано.
– Чего он хотел?
– Сочувствия. В такой-то час. Я просидел с ним раннюю мессу, и он всю службу говорил. Я люблю короля. Господь свидетель, как я его люблю. Но даже моего сострадания порой не хватает. Вообразите сами, Том. Представьте себе, что вам тридцать пять. У вас прекрасный аппетит и отменное здоровье, вы не знаете, что такое запор, ваши суставы отлично гнутся и вдобавок вы – король Англии. – Кардинал мотает головой. – Но! Если бы только его величество хотел чего-нибудь попроще. Философский камень. Эликсир молодости. Сундук с золотыми монетами – ну, как в сказках.
– Который вновь наполняется, сколько бы оттуда ни брали?
– Тот самый. Такой сундук я бы уж как-нибудь сыскал, и эликсир, и все прочее. Но откуда взять наследника?
Ветер колышет портьеру за спиной кардинала. Соломон наклоняется, лицо в тени. Царица Савская – улыбающаяся, легконогая – напоминает ему молодую вдовушку, у которой он жил в Антверпене. Должен ли он был жениться на ней, раз они делили ложе? По чести, да. Но если бы он женился на Ансельме, то не женился бы на Лиз и дети у него были бы другие, не те, что сейчас.
– Если не можете помочь королю с рождением сына, – говорит он, – найдите отрывок из Писания для успокоения его души.
Кардинал шарит у себя на столе, будто и впрямь ищет.
– Что ж, Второзаконие. Там определенно говорится, что человек должен взять себе жену умершего брата. Как наш король и поступил.[4] – Кардинал вздыхает. – Но королю не нравится Второзаконие.
Бесполезно спрашивать почему. Бесполезно пояснять, что, коли Второзаконие велит жениться на вдове брата, а Книга Левит говорит: не бери жену брата своего, иначе будешь бездетен, с этим противоречием надо как-то жить. В конце концов, вопрос о том, какой из текстов главнее, разобран в Риме за солидную мзду учеными прелатами двадцать лет назад и диспенсация – разрешение на брак – скреплена папской печатью.
– Не понимаю, почему король принимает Книгу Левит так близко к сердцу, ведь у него есть дочь.
– По-моему, общепризнано, что в Писании слово «дети» означает сыновей.
Кардинал подкрепляет свои слова цитатой на древнееврейском; голос сладкий, убаюкивающий. Его милость любит наставлять тех, кто готов принять наставление. Они знакомы уже несколько лет, и при всем величии кардинала отношения у них самые дружеские.
– У меня есть сын, – произносит его милость. – Вам это, разумеется, известно. Да простит меня Господь. Плотская слабость.
Сын кардинала – Томас Винтер – склонен к учебе и тихой жизни, хотя отец, вероятно, прочит юноше совсем другую карьеру. Есть у кардинала и дочь, которой никто не видел: Доротея, что означает «дар Божий». Она уже в монастыре – замаливает родительские грехи.
– У вас тоже сын, – продолжает кардинал. – Точнее, один сын, носящий ваше имя. Но полагаю, по берегам Темзы бегает еще немало ваших мальчишек?
– Надеюсь, вы ошибаетесь. Мне не было пятнадцати, когда я отсюда сбежал.
Вулси находит забавным, что он не знает своего возраста. Вскормленный говядиной сын мясника заглядывает через несколько слоев общества на самое дно, туда, где родился поверенный Томас Кромвель. Отец наверняка был мертвецки пьян, мать, естественно, думала о хозяйстве. Кэт, спасибо ей, придумала ему дату рождения.
– Ну, пятнадцать… – тянет кардинал. – Но в пятнадцать, полагаю, вы уже могли? Я точно мог. Итак, у меня есть сын, у лодочника есть сын, у оборванца на улице есть сын, у ваших предполагаемых убийц в Йоркшире, без сомнения, есть сыновья, которым те завещают кровную месть, и вы сами, как мы установили, дали жизнь целому племени юных разбойников. И только у короля нет сына. Кто виноват?
– Бог?
– А ближе?
– Королева?
– Кто в большей мере ответствен за все, чем королева?
Он невольно расплывается в улыбке:
– Вы, ваша милость.
– Я, моя милость. И что мне делать? Я скажу вам, что могу предпринять. Отправить мастера Стивена в Рим – прощупать курию. Но он нужен мне здесь.
Вулси подмечает выражение его лица и смеется. Ох уж эти щенки-подчиненные! Недовольные родителями, которых дала им природа, они вечно грызутся меж собой – каждый хочет быть любимым сыном кардинала.
– Что бы вы ни думали о мастере Стивене, он отлично подкован в каноническом праве и замечательно умеет убеждать – разумеется, когда не пробует убедить вас. Я вам скажу… – Кардинал, не закончив фразы, подается вперед, подпирает руками львиную голову, которую уже сейчас венчала бы папская тиара, если бы на прошлых выборах нужным людям заплатили чуть больше. – Я умолял. Томас, я встал на колени и униженно пытался его разубедить. Ваше величество, говорил я, послушайте моего совета. Если вы хотите избавиться от жены, из этого ничего не выйдет, кроме крупных неприятностей и трат.
– А он что?
– Поднял палец. Строго. «Никогда, – сказал, – не называйте эту любезную даму моей женой, пока не докажете, что она мне и впрямь жена и может ею оставаться. До тех пор зовите ее моей сестрой, моей дорогой сестрой. Ибо она совершенно точно была супругой моего брата, прежде чем вступить со мной в некоего рода союз».
Из Вулси никогда не вытянешь и слова против короля.
– Государь… – Кардинал делает паузу, мысленно подыскивая слово. – Строго между нами, государь поздновато спохватился. О да, с самого начала не все считали диспенсацию законной. Год за годом королю нашептывали, что его брак греховен, а он не слушал, хотя, как я теперь понимаю, слышал. Однако король безмерно любил жену, и все сомнения подавлялись. – Кардинал кладет руку на стол, мягко и в то же время твердо. – Они подавлялись и подавлялись.
А теперь Генрих хочет, чтобы брак признали недействительным. Несуществовавшим.
– Восемнадцать лет, – продолжает кардинал, – король был во власти заблуждения. Он сказал духовнику, что должен исповедаться в грехе за восемнадцать лет.
Вулси ждет, что собеседник удивится, но тот лишь смотрит на кардинала. Очевидно, и тайна исповеди может быть нарушена по воле его милости.
– Значит, если вы пошлете мастера Стивена в Рим, – говорит он, – королевская причуда, если позволительно так выразиться…
Кардинал кивает: позволительно.
– …получит международную огласку?
– Мастер Стивен поедет неофициально. Скажем, за личным папским благословением.
– Вы не знаете Рима.
Вулси не может ему возразить. Кардинал никогда не ощущал того холодка на затылке, который заставляет тебя оглядываться через плечо, когда переходишь из золотистого света Тибра в густую тень. За упавшей колонной, за целомудренными руинами прячутся совратители: любовница епископа, племянник чьего-то племянника, богатый мерзавец с вкрадчивой речью на устах. Счастье, что он покинул этот город, не потеряв душу.
– Скажу совсем просто. Папские шпионы выведают цель поездки еще до того, как мастер Стивен закончит собираться в дорогу. У кардиналов и секретарей будет время установить цену. Если решите посылать мастера Стивена, дайте ему много денег. Кардиналы не принимают посулов. Им нужен мешок с деньгами, чтобы задобрить банкиров, поскольку почти все они исчерпали кредит.
– Надо было бы послать вас, – весело замечает кардинал. – Вы бы предложили папе Клименту ссуду.
А почему бы и нет? Он знает денежные рынки, такое можно устроить. На месте Климента он бы в нынешнем году занял много денег для защиты границ.[5] Впрочем, папа опоздал: к летней кампании войско надо собирать, начиная со Сретенья. Он говорит:
– А вы не хотите начать процесс в собственной юрисдикции? Пусть король сделает первые шаги и поймет, действительно ли этого хочет.
– Так я и намерен поступить. Созвать небольшой суд здесь, в Лондоне. Мы приступим к его величеству и объявим строго: король Гарри, есть подозрение, что все эти годы ты беззаконно сожительствовал с женщиной, которая тебе не жена. Король, да благословит его Бог, не любит быть неправым, а мы очень твердо скажем, что он не прав. Возможно, он забудет, что сам все затеял. Возможно, он накричит на нас и в порыве оскорбленных чувств вернется к королеве. Если нет, я добьюсь аннуляции, здесь или в Риме, и женю его на французской принцессе.
Бесполезно спрашивать, есть ли у кардинала на примете конкретная принцесса. Есть, и не одна, а две или три. Вулси живет не в одной реальности, а в подвижном муаре дипломатических возможностей. Всеми силами пытается сохранить брак Генриха с Екатериной и союз с ее испанской родней, убеждает короля отбросить сомнения и в то же время выстраивает альтернативный мир, где сомнения короля следует уважить, а брак с Екатериной признать недействительным. Как только диспенсация будет отменена – как только один росчерк папского пера уничтожит восемнадцать лет греха и страданий, – кардинал изменит расстановку сил в Европе, соединит Англию и Францию в мощный союз против молодого императора Карла, племянника Екатерины. Все исходы возможны, все исходы управляемы, каждый можно повернуть в удобную сторону; молитвы и давление, давление и молитвы, все идет по Божьему плану, и Вулси может вносить в этот план необходимые маленькие коррективы. Раньше его милость говорил: «Король поступит так-то и так-то». Потом: «Мы поступим так-то и так-то». Теперь: «Вот как я поступлю».
– А что будет с королевой? – спрашивает он. – Куда ей деваться в случае развода?
– Есть замечательные монастыри.
– Может быть, она вернется в Испанию.
– Нет, вряд ли. Теперь это другая страна. Прошло… сколько?… двадцать семь лет с тех пор, как она прибыла в Англию. – Кардинал вздыхает. – Я ведь помню, как это было. Ее корабли, как вы помните, задержала непогода – день за днем их носило по Ла-Маншу. Король выехал навстречу будущей невестке. Она была тогда в Догмерсфилде, во дворце епископа Батского, на пути в Лондон. Стоял ноябрь, и, да, лил дождь. Свита королевы настаивала на соблюдении испанских обычаев: принцесса не должна снимать покрывало и супруг увидит ее только в день свадьбы. Но вы помните нашего короля!
Разумеется, он не помнит. Он родился примерно в тот год, когда старый король, почти всю жизнь изгнанник и перебежчик, захватил нечаемую корону. Вулси рассказывает так, будто лицезрел все воочию; в определенной мере это так и есть, ибо события недавнего прошлого таковы, какими выстроил их у себя в голове кардинал. Его милость улыбается.
– Старый король был в преклонных летах и во всем подозревал дурной умысел. Он придержал коня, будто для того, чтобы посовещаться с придворными, одним махом спешился – ловкости ему и тогда было не занимать – и объявил испанцам, что увидит принцессу. Здесь моя земля и мои законы, сказал он, у нас женщины не носят покрывал. Почему на нее нельзя смотреть? Может, меня обманули, подсунули уродину; вы предлагаете женить моего сына на страшилище?
Томас думает: король вел себя слишком по-валлийски.
– Тем временем служанки уложили принцессу в постель – или сказали, что уложили: они думали так уберечь ее от внимания короля. Не тут-то было! Король Генрих ринулся через дворец с таким видом, будто готов вытащить бедняжку из-под одеяла. Служанки кое-как успели ее одеть. Король ворвался в комнату и при виде принцессы забыл латынь. Начал запинаться, как мальчишка. – Кардинал смеется. – А когда она впервые танцевала при дворе – наш бедный принц Артур смотрел с возвышения и улыбался, но его невесте не сиделось – никто не знал ее испанских танцев, поэтому принцесса встала в пару со своей фрейлиной. Никогда не забуду, как она повернула голову и прекрасные рыжие волосы рассыпались по плечам… Не было в зале мужчины, который не вообразил бы… хотя танец был очень степенный… О боже! Ей было тогда шестнадцать.
Кардинал смотрит в пространство, и Томас спрашивает:
– Да простит вас Бог?
– Да простит Бог нас всех. Старый король постоянно исповедовался в грехе вожделения. Принц Артур умер, а следом и королева. Старый король, овдовев, сам решил жениться на Екатерине. Но тут… – Кардинал пожимает плечами. – Как вы знаете, они не сговорились о приданом. Старый лис Фердинанд, ее отец.[6] Уж до чего был изворотлив! Нашему теперешнему величеству, когда он танцевал на свадьбе брата, было десять; и думаю, уже тогда он положил глаз на невесту.
Некоторое время они сидят молча. История грустная, оба это знают. Король не отпускал принцессу домой, не желая выплачивать ей вдовью долю, и требовал от Испании оставшуюся часть приданого. Денег на содержание Екатерина почти не получала и жила в крайней нужде. С другой стороны, интересно, сколь мощные дипломатические связи юная принцесса сумела за это время завязать, как ловко научилась сталкивать лбами противников. Генрих женился на ней в восемнадцать: старый король не успел остыть в могиле, как новый потребовал Екатерину себе. Она была старше, годы отрезвили ее, красота немного поблекла. Однако он видел не столько живую женщину, сколько былой образ, достояние старшего брата; ощущал дрожание девичьей руки в руке десятилетнего мальчика. Словно она вверялась ему, чувствовала уже тогда – как говорил король приближенным, – что ей суждено стать женой Артура лишь по названию. Что тело ее предназначено младшему из братьев, тому, к которому она обращала взгляд прекрасных серо-голубых глаз, приветливую улыбку. Она всегда меня любила, уверял король. Семь лет нам не давали соединиться. Теперь я никого не страшусь. Рим дал разрешение. Все бумаги выправлены. Союзы заключены. Я женился на девственнице, поскольку мой бедный брат к ней не притронулся; я женился из соображений государственных, ради ее испанских связей, но в первую очередь я женился по любви.
А теперь? Все в прошлом. Или почти в прошлом. Половину жизни предстоит зачеркнуть, вычистить из летописи.
Кардинал вздыхает:
– И что же дальше? Король ждет, что все будет по-его, а вот она… с нею непросто сладить.
Есть еще история про Екатерину, совсем другая. Король отправился воевать во Францию, оставил ее регентшей. Напали шотландцы; их разгромили, и на Флодденском поле Якову IV отрубили голову. И Екатерина, розово-белый ангел, предложила отправить голову шотландского короля Генриху – порадовать супруга на чужбине. Ее отговорили, сказали, что это не по-английски. Вместо головы Екатерина послала мужу письмо. И с ним – сюркот, который был на Якове в день сражения, черный и заскорузлый от крови.
Огонь почти погас; кардинал, погруженный в воспоминания, встает и сам ворошит угли. Стоит, задумчиво крутит перстни на руке, затем встряхивает головой и произносит:
– Поздно. Езжайте домой. И не позволяйте йоркширцам тревожить ваши сны.
Томасу Кромвелю сейчас чуть за сорок. Он крепкого сложения, но невысок. Лицо его может принимать самые разные выражения; в данный момент это сдержанная ирония. Волосы темные, густые и волнистые, глаза маленькие, очень зоркие. Во время разговора они загораются огнем, о чем очень скоро скажет нам испанский посол. Утверждают, что он знает наизусть весь Новый Завет на латыни и всегда может подсказать кардиналу нужный текст, если аббаты собьются. Говорит тихо, но быстро, держится уверенно в любом месте, будь то пристань или парадная зала, кардинальский дворец или придорожный трактир. Может составить контракт, обучить сокола, начертить карту, остановить уличную драку, обставить дом и уболтать присяжных. Умеет к месту процитировать древнего автора, от Платона до Плавта и обратно. Знает современную поэзию, может декламировать ее на итальянском. В трудах дни напролет, первым поднимается с постели и последним ложится. Много зарабатывает и много тратит. Готов биться об заклад по любому поводу.
Он встает:
– Если вы договоритесь с Богом и солнце выйдет, король сможет поехать на охоту. Быть может, на вольном просторе его величество будет меньше думать о Книге Левит, и вам станет легче.
– Вы лишь отчасти понимаете короля. Наш государь любит теологию почти так же, как охоту.
Он в дверях. Вулси говорит:
– Кстати, при дворе болтают… Милорд Норфолк жалуется, будто я вызвал злого духа и поручил тому ходить за ним по пятам. Если кто-нибудь вам такое скажет… просто отрицайте.
Он стоит в дверях, медленно растягивая губы в улыбке. Кардинал тоже улыбается, словно говоря: я приберег хорошее вино напоследок. Скажите, ведь я умею вас развеселить? Затем вновь склоняет голову над бумагами. Слуга Англии почти не нуждается в сне: какие-нибудь четыре часа – и, когда вестминстерские колокола возвестят начало очередного промозглого, беспросветного апрельского дня, кардинал проснется, свеж и бодр.
– Доброй ночи. Да благословит вас Бог, Том.
Снаружи ждут слуги с факелами. У него есть дом в Степни, но сегодня он едет в городской особняк. На локоть ложится рука: это Рейф Сэдлер, стройный молодой человек со светлыми глазами.
– Как там в Йоркшире?
Ветер мотает пламя факела из стороны в сторону, улыбка Рейфа то появляется, то исчезает во тьме.
– Кардинал не разрешает мне говорить про Йоркшир – боится, что нас будут мучить дурные сны.
Юноша хмурит лоб. С семи лет Рейф спокойно спит под крышей Кромвелева дома, сперва на Фенчерч-стрит, теперь в Остин-фрайарз, и не знает, что такое ночные кошмары. У мальчика на удивление ясный ум. Что дурное может присниться в двадцать один год? Воры, бродячие псы, ямы на дороге…
– Герцог Норфолкский… – начинает он и тут же обрывает себя. – Ладно, не важно. Кто-нибудь заходил в мое отсутствие?
Мокрые улицы пусты, с реки наползает туман. Небо затянуто, звезд не видно. Над городом плывет сладковатый гнилостный запах вчерашних позабытых грехов. Норфолк стоит на коленях рядом с кроватью, зубы стучат от страха; кардинальское перо скребет, как мышь под матрацем. Покуда Рейф кратко излагает конторские новости, он мысленно составляет текст заявления: «Всем заинтересованным лицам. Милорд кардинал решительно отвергает всякие инсинуации касательно злого духа, якобы приставленного его милостью к герцогу Норфолкскому. Его милость отрицает эти обвинения в самых резких выражениях. Его кардинальская милость не отправлял к его герцогской милости ни безголового теленка, ни падшего ангела в обличье бешеного пса, ни ползучий саван, ни Лазаря, ни оживленный труп и не планирует на ближайшее время никаких подобных действий».
На пристани кто-то кричит. Лодочники поют. Вдалеке раздается тихий всплеск, – возможно, кого-нибудь топят. «Делая сие заявление, милорд кардинал оставляет за собой право в дальнейшем изводить милорда Норфолка любыми фантазмами, каких пожелает в своей мудрости избрать, в любой день, без предварительного извещения, руководствуясь исключительно собственным лорда кардинала усмотрением».
От сырости болят старые раны, однако он входит домой так, будто сейчас полдень: улыбаясь и воображая трясущегося Норфолка. Час ночи. Ему представляется, что тот еще на коленях, молится. Чернолицый бесенок колет трезубцем мозолистые пятки герцога.
Лиззи еще не спит. Услышав, что слуги его впустили, она выходит, держа под мышкой комнатную собачку. Собачка скулит и вырывается.
– Забыл, где твой дом?
Он вздыхает.
– Как Йоркшир?
Он пожимает плечами.
– Кардинал?
Кивок.
– Ел?
– Да.
– Устал?
– Не очень.
– Вина?
– Да.
– Рейнского?
– Можно рейнского.
Панели недавно покрашены. Он входит в приглушенное золотисто-зеленое сияние.
– Грегори…
– Письмо?
– Что-то вроде того.
Она вручает ему письмо и собачку, достает вино. Садится рядом. Наливает себе тоже.
– Он нас приветствует. Путает единственное и множественное число. Плохая латынь.
– Ладно-ладно, – говорит она.
– Ну, слушай. Он надеется, что ты здорова. Надеется, что я здоров. Надеется, что его милые сестренки Энн и крошка Грейс здоровы. Он сам здоров. На сем, за недостатком времени, заканчиваю, ваш почтительный сын, Грегори Кромвель.
– Почтительный? – переспрашивает она. – И все?
– Так их учат.
Собачка Белла покусывает его за пальцы, ее круглые невинные глаза сверкают, как чужеземные луны. Лиз неплохо выглядит, хоть и утомилась после долгого дня; восковые свечи стоят у нее за спиной, высокие и прямые. На шее – нитка жемчуга и гранатов, его подарок на Новый год.
– На тебя приятнее смотреть, чем на кардинала.
– Самый скупой комплимент, какой когда-либо получала женщина.
– А я сочинял его всю дорогу из Йоркшира. – Он встряхивает головой. – А, ладно! – Поднимает Беллу на воздух; та упоенно брыкается. – Как идут дела?
Лиз немного плетет из шелка: шнурки для печатей на документы, головные сетки для придворных дам. У нее в доме две девушки-ученицы. Лиз отлично чувствует, что сейчас в моде, но, как всегда, жалуется на посредников: они дерут немилосердные деньги.
– Надо бы нам съездить в Геную, – говорит он. – Я научу тебя, как смотреть поставщикам в глаза.
– Хорошо бы. Да куда ты от кардинала!
– Сегодня он убеждал меня ближе познакомиться с приближенными королевы. С испанцами.
– Вот как?
– Я ответил, что плоховато говорю по-испански.
– Плоховато? – Она смеется. – Ну ты лгунишка!
– Ему не обязательно все про меня знать.
– Я была в гостях в Чипсайде. – Лиз называет имя старой приятельницы, жены ювелира. – Хочешь новость? Заказали большой изумруд и оправу для кольца. Для женского кольца. – Показывает размер изумруда: с ноготь на большом пальце. – Несколько недель дожидались камня. Его гранили в Антверпене. – Она резким движением растопыривает пальцы. – Он раскололся!
– Кто будет возмещать убытки?
– Гранильщик говорит, его обманули: подсунули камень с невидимым дефектом в основании. Ювелир говорит, если дефект был невидимый, откуда я мог про него знать? Гранильщик говорит, так стребуйте убытки с того, от кого получили изумруд…
– Тяжба на много лет. Они не могут раздобыть другой камень?
– Ищут. Мы думаем, заказчик – король. Больше никому в Лондоне такой изумруд не по средствам. Так для кого кольцо? Не для королевы.
Белла развалилась у него на руках, жмурится, легонько виляет хвостиком. Интересно, как это будет с кольцом. Кардинал мне скажет. Кардинал считает, очень умно не допускать короля до себя и выманивать подарки, но к лету король с ней переспит, к осени пресытится и отправит ее в отставку; а если не отправит, я сам за этим прослежу. Коли Вулси выпишет из Франции принцессу детородного возраста, не стоит, чтобы первые недели в Англии ей отравили свары с бывшей любовницей супруга. Королю, полагает Вулси, надо быть посуровей со своими женщинами.
Лиз ждет, но понимает, что он ничего не скажет.
– Так насчет Грегори, – говорит она. – Скоро лето. Там или здесь?
Тринадцатилетний Грегори сейчас в Кембридже, с наставником. Он отправил туда же племянников, сыновей Бет. Заботиться о родственниках – приятный долг. Летом у мальчиков каникулы. Что они будут делать в городе? Грегори пока совсем не интересуется чтением, хотя любит слушать истории про драконов, про зеленый народец, живущий в лесах; может одолеть целый латинский пассаж, если пообещаешь, что на следующей странице будет морской змей или призрак. Любит кататься верхом, обожает охоту. Мальчику еще расти и расти; мы надеемся, что он вырастет высоким. Дед короля по матери, как все старики вам скажут, был шесть футов четыре дюйма. (А вот отец, впрочем, скорее как Морган Уильямс.) В короле шесть футов два дюйма – они с кардиналом почти одного роста. Король предпочитает высоких придворных – таких, как зять его величества Чарльз Брэндон, рослых и широкоплечих. В закоулках верзилы редкость; и в Йоркшире, сдается, тоже.
Он улыбается. О Грегори он говорит: хорошо хоть мальчик не такой, как я в его возрасте. (А каким были вы? – следует вопрос. О, я пырял людей ножичком.) Грегори никого не пырнет ножом, поэтому он не переживает – или переживает меньше, чем думают окружающие, – из-за неспособности сына освоить склонения и спряжения. Когда ему жалуются, что Грегори не сделал того и этого, он отвечает: «Мальчик растет». Он понимает, что сыну надо много спать. Сам он никогда не высыпался, потому что Уолтер буянил, а позже – в дороге, на корабле, в армии – и подавно было не до сна. Чего люди не понимают про армию, так это что бессмысленные занятия в ней съедают практически все время. Ты добываешь пропитание, ты встаешь лагерем в таком месте, где тебя заливает поднявшаяся в дождь река, потому что так велел твой сумасшедший капитан, тебя заставляют ночью сниматься и переходить на позицию, которую невозможно оборонять, ты никогда толком не спишь, снаряжение вечно нуждается в починке, у пушкарей что-то взрывается, арбалетчики либо пьяны, либо молятся, стрелы заказали, но не доставили, и тебя постоянно грызет тревога, что все кончится совсем плохо, потому что у il principe [7]или другого мелкого светлейшества, которое сегодня командует, голова не предназначена для думанья. Довольно скоро – зимы через две – он перебрался из боевых частей в интендантскую службу. В Италии всегда можно воевать летом. Если тебе охота развеяться.
– Спишь? – спрашивает Лиз.
– Нет. Задумался.
– Привезли кастильское мыло. И твою книгу из Германии. Она была упакована, как что-то другое. Я чуть не отослала мальчишку прочь.
В Йоркшире, среди немытых, потеющих от злости людей в овчинах, он мечтал о кастильском мыле.
Позже Лиз спрашивает:
– Так кто она?
От удивления он убирает руку с ее левой груди – такой знакомой и все равно любимой.
– Что?
Неужто Лиз вообразила, будто он завел в Йоркшире женщину? Он ложится на спину и думает, как разубедить жену. В крайнем случае взять ее следующий раз с собой – пусть увидит, что у него там никого нет.
– Дама с изумрудом? – продолжает Лиз. – Я только потому спрашиваю, что люди болтают, будто король задумал нечто очень странное. Я не верю, но весь город о том судачит.
Вот как? За две недели, что он был в Йоркшире среди дикарей, слухи просочились за пределы дворца.
– Если король на такое пойдет, – объявляет она, – против него полмира ополчится.
Они с Вулси думают лишь об одном: против короля ополчится император. Только император. Он улыбается в темноте, сцепив руки за головой. Не спрашивает, кого Лиз имеет в виду, ждет, пока она расскажет сама.
– Все женщины, – говорит Лиз. – Все женщины по всей Англии. Все женщины, у которых есть дочь, но нет сына. Все женщины, потерявшие ребенка. Все женщины, отчаявшиеся родить. И все женщины, которым сорок.
Она кладет голову ему на плечо. Оба устали, лежат молча на тонкой льняной простыне, под стеганым одеялом желтого турецкого атласа. Их тела издают слабый заемный аромат солнца и трав. Он вспоминает: я могу браниться по-кастильски.
– Теперь спишь?
– Нет. Думаю.
– Томас, – шипит она возмущенно. – Три било!
Бьет шесть. Ему снится, что все женщины Англии в постели, выпихивают его из-под одеяла. Поэтому он встает почитать немецкую книгу, пока Лиз не видит.
Не то чтобы Лиз ругалась; разве что, уж если очень на нее насесть, скажет: «Мне и моего молитвенника достаточно». Она и впрямь нередко читает молитвенник: рассеянно берет в руки среди дня, лишь наполовину отрываясь от хлопот, перебивая тихое бормотание распоряжениями по дому. Это свадебный подарок, часослов, и Лиз вписала на первую страницу свое новое имя: «Элизабет Уильямс». Иногда, в приступе ревности, ему хочется вычеркнуть «Уильямс» и вписать нечто другое. Он знал первого мужа Лиз, но это еще не означает теплых чувств. Он не раз говорил: Лиз, вот книга Тиндейла, Новый Завет, в сундуке, почитай ее, вот ключ. Она: ну и читай мне вслух, раз тебе так нравится. Он: Лиззи, это на английском, читай сама, в том-то весь смысл. Прочти и удивишься, что ты там найдешь.
Он думал, Лиз станет интересно, однако ничего подобного. Он не может вообразить, как читает домашним вслух, словно Томас Мор – несостоявшийся священник, одержимый проповедническим зудом. Мор – светило из иной сферы – при встречах удостаивает его кивком, и каждый раз он чувствует искушение спросить: что с вами не так? Или что не так со мной? Почему все, что вам известно, и все, что вы узнаете, подкрепляет ваши прежние убеждения? Вот в моем случае то, с чем я рос, во что вроде бы верил, мало-помалу рушится – кусочек здесь, кусочек тут. С каждым месяцем мои представления об этом мире осыпаются по углам; и о мире ином – тоже. Покажите мне, где в Библии написано: «чистилище». Покажите, где там говорится о мощах и монахах. Покажите в ней слово «папа».
Он возвращается к немецкой книге. Король с помощью Томаса Мора написал трактат против Лютера, за что папа даровал его величеству титул Защитника веры. Не то чтобы он сам любил брата Мартина; они с кардиналом согласны, что лучше бы Лютеру вовсе не рождаться на свет или, по крайней мере, родиться не таким прямолинейным. И все же он следит за тем, что пишут, что доставляют в крупные порты на Ла-Манше или в укромные бухточки восточной Англии, где суденышко с неуказанным грузом можно вытащить на берег, а при луне, с приливом, столкнуть обратно на воду. Он держит кардинала в курсе, чтобы, когда Томас Мор с друзьями-клириками ворвется, изрыгая хулы на новую ересь, тот мог ответить: «Джентльмены, меня уже известили». Вулси жжет книги, не людей. Совсем недавно – в прошлом октябре – кардинал устроил аутодафе английскому языку. Столько сгорело бумаги, изготовленной из старого тряпья, столько черной типографской краски.
Евангелие, которое он держит в сундуке, отпечатано в Антверпене – оно доступнее, чем настоящее немецкое издание. Он знаком с Уильямом Тиндейлом – пока переводчику Библии на английский не стало опасно оставаться в Лондоне, тот полгода жил у Хемфри Монмаута, торговца тканями, в Сити. Тиндейл суров, непреклонен и никогда не смеется. С другой стороны, до смеху ли, когда ты вынужден бежать из родной страны? Мор называет Тиндейла Зверем. Тиндейловское Евангелие отпечатано на паршивой бумаге, в одну восьмую листа; на титуле вместо издательских адреса и эмблемы значится: «Выпущено в Утопии». Он надеется, что Томас Мор это видел. Вот бы показать при случае – чтобы посмотреть, какое у Мора станет лицо.
Он закрывает книгу. Пора браться за дела. У него не будет времени самому перевести это на латынь, чтобы потихоньку пустить в обращение; придется кого-нибудь просить, за деньги или по дружбе. Удивительно, как крепка нынче дружба между теми, кто читает по-немецки.
К семи он уже побрился, позавтракал и облачился в свежее, не заемное белье и темный джеркин тонкой шерсти.[8] В это время суток он часто вспоминает отца Лиз: старик вставал рано и всегда готов был положить ему на голову руку и сказать: «Порадуйся за меня жизни, Томас».
Он любил старого Уайкиса. Поначалу их свело дело. Сколько ему было тогда?… двадцать шесть? двадцать семь? Он недавно вернулся из-за границы, временами заговаривал на одном языке, а заканчивал фразу на другом. Уайкис, тоже уроженец Патни, расчетливый делец, сколотил небольшое состояние на торговле шерстью, но взял его к себе не как земляка, а потому что он пришел с рекомендациями и предложил услуги задешево. При первой встрече Уайкис, отложив бумаги, полюбопытствовал:
– Ты ведь сын Уолтера, да? Так что случилось? Поскольку, видит Бог, мальчишкой ты был разбойник каких поискать.
Он мог бы объяснить, если бы знал, какое объяснение будет Уайкису понятно. Я больше не дерусь, потому что, живя во Флоренции, каждый день смотрел на фрески?
Он сказал:
– Я нашел более легкий способ существования.
Позже Уайкис начал сдавать, дело пришло в упадок. Они по-прежнему поставляли на север Германии тонкое черное сукно, он же считал, что при нынешней длиннорунной шерсти, непригодной для хорошего бродклоса, лучше переключиться на более тонкое керси, которое можно везти через Антверпен в Италию. Выслушав – как всегда, очень внимательно – жалобы старика, он сказал:
– Рынок меняется. Позвольте мне в следующем году отвезти вас на ярмарку.
Уайкис знал, что давно пора съездить в Антверпен и Берген-на-Зоме, но очень не хотел переправляться через пролив.
– Не тревожьтесь, я о нем позабочусь, – сказал он мистрис Уайкис. – Я знаю семью, в которой мы можем остановиться.
– Ладно, Томас Кромвель, – ответила та. – Запомни мои слова. Никаких крепких голландских напитков. Никаких женщин. Никаких запрещенных проповедников в подвалах. Знаю я вас, мужчин.
– Не уверен, смогу ли удержаться от подвалов.
– Сговорились. Можешь сводить его на проповедь, главное – не води в бордель.
Мерси, как он подозревает, из семьи, где хранили и знали сочинения Джона Уиклифа и где Писание на английском было всегда: запрятанные листочки, затверженные на память стихи. Такие вещи передаются по наследству, как форма носа и цвет глаз, как кротость и страстность, как сила и готовность пойти на риск. Если уж рисковать, лучше проповедник, чем девка; остерегайтесь «мсье костолома», которого во Флоренции зовут «неаполитанской лихорадкой», а в Неаполе – «флорентийской хворью». Здравый смысл подталкивает к воздержанию. В нашей жизни много ограничений, о которых не ведали наши предки.
На корабле он слышал обычные жалобы попутчиков: мерзавцы-лоцманы, фарватер не отмечен, английская монополия. Ганзейские торговцы предпочли бы, чтоб к Грейвзенду их суда вели собственные люди: немцы – шайка воришек, но провести корабль вверх по течению они умеют. Старик Уайкис страдал от морской болезни. Сам он оставался на палубе, помогал чем мог; вы, сдается, были когда-то юнгой, сударь, заметил один из матросов. В Антверпене они сразу направились к дому с изображением голубя Святого Духа над дверью. Слуга, открывший дверь, завопил: «Томас вернулся!» Вышли три старика, три брата-суконщика. «Томас, наш бедный найденыш, наш маленький избитый беглец! Заходите, заходите поскорее, согревайтесь!»
Только здесь он по-прежнему был беглецом, маленьким избитым мальчишкой.
Их жены, их дочери, их собаки бросились его целовать. Он оставил старого Уайкиса у очага – удивительно, насколько интернационален язык стариков, когда те обмениваются рецептами примочек, сочувствуют бедам друг друга, обсуждают блажь и капризы жен. Младший брат, как всегда, переводил, с тем же серьезным видом, даже когда речь касалась физиологии.
Он ушел пить с тремя сыновьями трех братьев.
– Wat will je? [9] – поддразнивали они. – Надеешься заполучить старикову лавку? Или старуху, как хозяин помрет?
– Нет, – неожиданно сам для себя ответил он. – Кажется, я хочу заполучить его дочку.
– Она молоденькая?
– Вдова. Довольно молоденькая.
К возвращению он уже знал, что следует менять в лавке. Оставалось продумать частности.
– Я видел ваш товар, – сказал он Уайкису. – Видел конторские книги. Теперь покажите мне своих приказчиков.
Разумеется, люди – ключ к прибыли. Достаточно посмотреть им в глаза, чтобы понять, честны ли они и годятся ли для своего места. Он выгнал ненадежного старшего приказчика – сказал: проваливай, или я устрою тебе разбирательство – и поставил на это место младшего, заикающегося юнца, которого все считали придурковатым. Придурковатость оказалась просто робостью; вечер за вечером он сидел с юношей, молча и спокойно указывая тому на ошибки и упущения; через четыре недели новый старший приказчик уже не нуждался ни в советах, ни в понуканиях, а на своего наставника смотрел восторженными щенячьими глазами. Четыре недели в лавке и еще несколько дней в доках – выяснить, кто берет взятки. К концу года Уайкис снова стал получать прибыль.
Старик посмотрел цифры, поднялся из-за стола и крикнул:
– Лиззи! Спустись к нам.
Она спустилась.
– Тебе нужен новый муж. Такой сгодится?
Она оглядела его с головы до пят.
– Ну, отец, вижу, ты выбирал не за красоту. – Ему, подняв бровь: – Тебе правда нужна жена?
– Оставить вас, чтобы вы обсудили это между собой? – спросил Уайкис озадаченно. Старик, видимо, думал, что они сядут и сразу заключат договор.
Почти так и вышло. Лиз хотела детей, он хотел жену со связями в Сити и с кой-какими деньгами. Они поженились через несколько недель. Грегори родился через год. Он взял новорожденного из колыбели – крепенького, орущего, – поцеловал в пушистую маковку и сказал: я буду к тебе ласков, как не был ко мне отец. Для чего заводить детей, если следующее поколение не будет лучше предыдущего?
Сегодня утром, размышляя над ночными словами Лиз, он думает: что моей жене до женщин, у которых нет сыновей? Может, они все такие: пытаются вообразить, каково живется их сестре.
Это стоит учитывать.
Восемь часов. Лиз уже хлопочет по дому. Волосы убраны под льняной чепец, рукава закатаны.
– Ой, Лиз, – смеется он, – ты похожа на жену пекаря.
– Веди себя приличней, – отвечает она. – Мальчишка-рассыльный.
Входит Рейф:
– Сперва к милорду кардиналу?
Куда же еще, говорит он. Собирает бумаги. Похлопывает жену по спине, целует собачку. Выходит. На улице еще моросит, но солнце уже проглядывает. К тому времени как они добираются до Йоркского дворца, сомнений не остается: кардинал сдержал слово. Реку заливает свет, бледный, как разрезанный лимон.