Я медленно прошел через прихожую – Нэнси нигде не было видно, ее не оказалось и на веранде, а я-то надеялся, что она меня там ждет. Она ведь сказала – да, попозже увидимся, нам надо о многом поговорить, и я, конечно, решил, что это значит – попозже сегодня же вечером. А может, она совсем этого не думала. Может, она думала – как-нибудь в другой раз. Или, может, она меня ждала, а потом ей надоело. Я ведь и правда очень засиделся у ее отца.
В безоблачном небе взошла луна, в тиши – ни ветерка. Исполинские дубы стояли недвижно как изваяния, летнюю ночь пронизывали сверкающие нити лунного света. Я спустился с крыльца и замер, будто очутился в каком-то заколдованном круге. Эти великаны-дубы, словно призрачные угрюмые стражи, и все насквозь пронизавший лунный свет, и необъятная тишина, полная затаенным ожиданием чего-то, и слабый, какой-то потусторонний аромат, незримой пеленой стелющийся над податливой чернотой под ногами, – да разве это мой знакомый, привычный мир, моя Земля?
А потом колдовство рассеялось, сверканье померкло – меня вновь окружал тот прежний мир, который я знал с детства.
В летней ночи меня пробирала дрожь. Быть может, то был холод разочарования оттого, что меня выгнали из волшебной страны, от сознания: она существует, эта страна, но у меня нет надежды там остаться. Я ощутил под ногами асфальт дорожки и ясно видел теперь, что тенистые дубы – все-таки просто дубы, а никакие не изваяния.
Я встряхнулся, точно пес, вылезший из воды, окончательно овладел собой и зашагал по дорожке. Вот и моя машина; я обошел ее, нашарил в кармане ключи и распахнул дверцу.
Только усаживаясь за баранку, я увидел, что рядом сидит Нэнси.
– Я думала, ты уже никогда не придешь, – сказала она. – О чем это вы с отцом так долго рассуждали?
– Да так, о разном. Все пустяки, ничего интересного.
– Ты часто у него бываешь?
– Нет, не очень.
Почему-то мне не хотелось объяснять ей, что до этого вечера я ни разу с Шервудом и двух слов не сказал.
В темноте я на ощупь вставил ключ.
– Прокатимся? – предложил я. – Может, заедем куда-нибудь, выпьем по стаканчику?
– Нет, не стоит. Лучше просто посидим и поговорим.
Я откинулся на спинку сиденья.
– Славный вечер, – сказала Нэнси. – Тихо, спокойно. По-настоящему тихое место теперь такая редкость.
– Тут у вас есть совсем заколдованное местечко, – сказал я. – Как раз перед крыльцом. Я нечаянно ступил на него, да только колдовство быстро пропало. Все заливает луна, и так странно пахнет…
– Это те цветы…
– Какие?
– На клумбе, что у поворота дорожки. Она вся засажена чудесными цветами, их еще давно отыскал где-то в лесу твой отец.
– Значит, и у вас они растут, – сказал я. – Наверно, в Милвилле в каждом саду есть такая клумба.
– Твой отец был необыкновенно славный, я таких людей больше не встречала. Когда я была маленькая, он всегда мне дарил цветы. Бывало, иду мимо, а он непременно сорвет хоть один цветок и даст мне.
Да, правда, отец был, что называется, очень славный. Славный и сильный, и при этом странный, и, однако, несмотря на свою силу и на все свои странности, удивительно мягкий. Цветы, плодовые деревья и все, что растет на земле, он знал как свои пять пальцев. Помню, кусты томатов у него поднимались высокие, крепкие, листья у них были какого-то особенно густого темно-зеленого цвета, и по весне весь Милвилл приходил к нему за рассадой.
И вот однажды отец понес вдове Хиклин томатную и капустную рассаду и корзину многолетних растений – и возвратился с какими-то странными лиловыми цветами: он наткнулся на них по дороге, в Темной лощине, осторожно выкопал с полдюжины, заботливо окутал корни куском холстины и принес домой.
Никогда еще отец не видывал таких цветов; оказалось, и никто другой их прежде не видел. Отец высадил их на отдельную клумбу, ходил за ними как за малыми детьми, и цветы благодарно отозвались на добрую заботу. И теперь едва ли найдешь в Милвилле клумбу, где не росло бы хоть несколько лиловых цветов – цветов, открытых моим отцом.
– Странные они, эти его цветы, – сказала Нэнси. – А удалось ему определить, к какому виду они относятся?
– Нет, – сказал я, – так и не удалось.
– Надо было послать образчик в какой-нибудь университет хотя бы. Кто-нибудь объяснил бы ему, что же это такое.
– Да он сколько раз об этом заговаривал. Но так и не собрался. Всегда дел по горло. Ни минуты передышки. С этими теплицами вечно крутишься как белка в колесе.
– Ты сильно не любил теплицы, Брэд?
– Не то чтобы уж очень не любил. Я с детства к ним привык, умел кое-как управляться. Но у отца был особый дар, сноровка, а у меня – нет. Вся эта зелень у меня просто не желала расти.
Нэнси потянулась так, что руками, сжатыми в кулаки, коснулась верха машины.
– А приятно вернуться домой! Пожалуй, я тут поживу. Мне кажется, папе плохо одному.
– Он говорил, ты хочешь стать писательницей.
– Так и сказал?
– Да. По-моему, он не считал, что это секрет.
– Ну пусть. Но вообще об этом как-то не говорят заранее, надо сначала написать хотя бы половину. Может быть, ничего и не выйдет, тут столько подводных камней… Есть такие мнимые литераторы – либо он вечно что-то пишет и никак не допишет, либо вечно рассуждает о своей будущей книге и никак за нее не сядет, а я так не хочу!
– А о чем ты собираешься писать?
– Вот об этом. О нашем городе.
– О Милвилле?!
– Ну да, чем плохо? Наш городок и его жители.
– Да тут же не о чем писать!
Нэнси засмеялась и мимолетно коснулась моего плеча.
– Очень даже есть о чем! Сколько знаменитостей! Какие своеобразные характеры!
– У нас – знаменитости? – изумился я.
– Конечно! Белл Симпсон Ноуэлз – известная романистка, Бек Джексон – прославленный адвокат по уголовным делам, Джон Хартфорд стоит во главе исторического факультета в…
– Но ведь они уже не живут в Милвилле, – перебил я. – Здесь им нечего было делать. Они уехали куда-то и там прославились – и глаз не кажут в Милвилл, погостить и то не приедут.
– Но первые-то шаги они сделали тут, у нас, – возразила Нэнси. – Талант у них был, когда они еще не выезжали из Милвилла. И ты меня перебил, я не всех назвала. Из Милвилла вышло еще много выдающихся людей. Маленький, глупый, захолустный городишко, а породил столько прославленных деятелей, и мужчин, и женщин, что больше ни один такой городок с ним не сравнится.
– Ты уверена?
Она говорила с таким жаром, что меня разбирал смех, но засмеяться я все же не посмел.
– Придется еще проверить, – сказала она, – но незаурядных людей из Милвилла вышло очень много.
– А насчет своеобразных характеров ты, пожалуй, права. Чудаков в Милвилле хватает. Шкалик Грант, Флойд Колдуэлл, мэр Хигги…
– Это все не то. Они своеобразные не в том смысле. Я бы даже не сказала, что они – характеры. Просто они личности. Они росли привольно, в непринужденной обстановке. Никто не подавлял их, не связывал всякими строгостями и ограничениями, и они остались самими собой. Наверно, в наше время только в таких захолустных городках и можно еще найти подлинно свободную индивидуальность.
Сроду я не слыхал ничего подобного. В жизни мне никто не говорил, что Хигги Моррис – личность. Да и какая он личность! Просто самодовольное ничтожество. И Хайрам Мартин тоже никакая не личность. Уж я-то знаю. В школьные годы он был драчун и нахал и вырос в безмозглого фараона.
– Ты со мной не согласен? – спросила Нэнси.
– Не знаю. Никогда об этом не думал.
А про себя подумал: ох уж эта образованность! Сколько лет Нэнси училась в университете, потом увлеклась общественной деятельностью, работала в Нью-Йорке по улучшению быта населения, потом год путешествовала по Европе – вот оно все и сказывается. Она чересчур уверена в себе, напичкана теориями и всяческой премудростью. Милвилл стал ей чужим. Она больше не чувствует его и не понимает – на родной дом не станешь смотреть со стороны и разбирать по косточкам. То есть она сколько угодно может по привычке называть наш городишко домом, но на самом деле он ей больше не дом. А может, никогда и не был домом? Правильно ли девчонке (или мальчишке, все равно) называть родным домом захудалый нищий поселок, если сама она живет в единственном богатом особняке, каким может похвастать эта богом забытая дыра, и папаша разъезжает в «кадиллаке», и к их услугам кухарка, горничная и садовник? Нет, Нэнси вернулась не домой; скорее, здесь для нее опытное поле, удобное место для наблюдений и изысканий. Она будет смотреть на Милвилл с высоты Шервудова холма, исследовать, раскладывать по полочкам, она разденет нас донага и, как бы мы ни корчились от позора и мук, выставит нас напоказ, на забаву и поучение той публике, что читает подобные книги.
– Мне кажется, – сказала Нэнси, – в Милвилле есть что-то такое, что может быть полезно всему миру и чего пока в мире недостает. Некий катализатор, благодаря которому в человеке вспыхивает искра творчества. Особый голод, неутолимая пустота внутри, которая заставляет стремиться к величию.
– Голод и пустота внутри, – повторил я. – У нас тут есть семьи, которые тебе могут все до тонкости порассказать про голод и пустоту внутри.
Я не шутил. В Милвилле иные семьи живут впроголодь – не то чтобы умирают с голоду, но вечно недоедают, и едят не добротную, вкусную и полезную пищу, а так, что придется. Три такие семьи я мог назвать с ходу, не задумываясь.
– Брэд, – сказала Нэнси, – тебе, видно, не по душе эта моя затея.
– Да нет, я не против. Какое у меня право говорить что-то против? Только уж, пожалуйста, пиши так, как будто ты тоже наша, здешняя, а не гостья – поглядываешь со стороны и посмеиваешься. Постарайся нам хоть немного посочувствовать. Попробуй влезть в шкуру тех, про кого пишешь. Это будет не так уж трудно, все-таки столько лет жила в Милвилле.
Нэнси засмеялась, но на этот раз ее смех прозвучал невесело.
– Я очень боюсь, что у меня ничего не выйдет. Начну, изведу гору бумаги, но все время надо будет возвращаться к началу, и менять, и переделывать, потому что меняются люди, про которых пишешь, или начинаешь смотреть на них другими глазами и понимать по-другому… и до конца я дописать не сумею. Так что можешь не беспокоиться.
«Вероятно, она права, – подумал я. – Чтобы написать книгу, чтобы довести ее до конца, тоже нужно ощущать голод, пустоту внутри, только это совсем другой голод. А Нэнси вряд ли голодна, как ей кажется».
– Надеюсь, – сказал я. – То есть, надеюсь, что ты напишешь свою книгу. И это будет хорошая книга, я уж знаю. Иначе просто быть не может.
Я старался как-то искупить недавнюю резкость, и Нэнси, видно, это поняла. Но ничего не сказала.
Экая глупость, ребячество, корил я себя. Разобиделся, распетушился, как заправский провинциал. А не все ли равно? Не все ли равно, что она там напишет, когда я и сам только сегодня стоял посреди улицы и чуть зубами не скрипел от ненависти к этому убогому городишке, к жалкому географическому ничтожеству под названием Милвилл.
А рядом сидит Нэнси Шервуд. Та самая, с которой на заре нашей юности мы ходили, взявшись за руки… Та, кого я вспоминал сегодня, когда бродил по берегу реки, пытаясь убежать от самого себя.
Что же случилось, не пойму… И вдруг Нэнси спросила:
– Что случилось, Брэд?
– Не знаю. Разве что-нибудь случилось?
– Не ершись, пожалуйста. Ты же сам знаешь, что-то неладно. Что-то у нас с тобой нехорошо.
– Наверно, ты права. Все как-то не так. Я думал, когда ты вернешься, будет совсем по-другому.
Меня тянуло к ней, мне хотелось ее обнять – и, однако, даже в эту минуту я понимал, что хочу обнять не эту Нэнси Шервуд, которая сидит рядом в машине, а ту, прежнюю, подругу далеких-далеких дней.
Посидели, помолчали. И Нэнси промолвила:
– Давай как-нибудь в другой раз попробуем начать сначала. Давай забудем этот разговор. Как-нибудь вечером я надену свое самое нарядное платье и мы с тобой поедем куда-нибудь, поужинаем вместе и немножко выпьем.
Я повернулся, протянул руку, но она уже отворила дверцу и вышла.
– Спокойной ночи, Брэд, – сказала она и побежала по дорожке к дому.
Я сидел и слушал, как она бежит по дорожке, потом по веранде. Хлопнула входная дверь, а я все сидел в машине, и эхо быстрых легких шагов все еще отдавалось где-то у меня внутри.