Семья Нетребиных. Степан

Для простых заключенных в «шарашке» высота, на которой решались их жизни, была непредставимой. Они даже вообразить не могли, что вожди могут обсуждать их личную судьбу или хотя бы плоды их труда. Маленький мирок, в котором Степан Нетребин жил и трудился вот уже пять лет, был почти герметично замкнут. В сущности, он не слишком отличался от его ленинградской лаборатории. Организация дела оказывалась еще и лучше. Все необходимые материалы и реактивы доставлялись беспрекословно, даже с лихвой. И научные журналы – причем заграничные: французские, американские и британские. Можно было не терять времени на дорогу на работу и с работы. Лаборатория размещалась здесь же, в монастыре, семьдесят пять шагов пешком. Можно было задерживаться в лаборатории аж до самого отбоя – а можно обсуждать результаты с соседями по столам (и нарам) хоть до утреннего подъема. И не приходилось думать о хлебе насущном: три раза в день наложат в миску щей да каши – хоть невкусно, зато много, с горкой. И конечно, не сравнить с лагерной баландой.

Словом, ничто не мешало привилегированным заключенным утолять жажду познания за государственный счет, кабы не два обстоятельства. Первое – они все ж таки были рабами. И второе – язвила мысль о том, что все, чего достигла или достигнет лаборатория, будет поставлено на службу тому самому строю и тем самым людям, которые исковеркали их судьбы и судьбы их близких.

А коллектив в лаборатории сложился потрясающий. Прав был братишка Тема: столько умных, чистых, светлых людей Степан в подобной концентрации на воле не встречал. Чего стоил, к примеру, старик Каревский! Стариком в полном смысле он на самом деле не был, к сорок девятому году ему исполнилось пятьдесят четыре. Однако имел Павел Аристархович Каревский окладистую и седую, как у библейского патриарха, бороду и обладал столь обширными познаниями в самых разных отраслях, от астрономии до лингвистики, что на равных мог обсуждать и спорить по любой проблеме с узким специалистом. Еще в двадцать первом году, будучи в возрасте двадцати шести лет, он защитил в Московском университете докторскую диссертацию в области науки, которую сам и создал.

Каревский утверждал, что все происходящие на свете процессы, от урожайности ржи до заболеваемости оспой, от военных действий до несчастных случаев на производстве, носят циклический характер. Циклы бывают самые разные по длительности: многолетние, годичные, месячные (самый известный из них – тот, что существует у женщин в детородном периоде), суточные. Кто-то из людей является по складу своему жаворонком, с удовольствием встает с утра, бодр, весел и работоспособен в первой половине дня. А другой поутру хмур и нелюдим и работать по-настоящему начинает только после двух-трех часов дня, но засидеться за делом готов до двух-трех ночи, как Сталин. А еще Каревский носился с мыслью о том, что Солнце и пятна на нем неведомым (пока) образом определяют жизнь – как единичного человека, так и нации, империи и всего человечества. Правы, доказывал он, мыслители древности со своими гороскопами – особенно китайцы с их классификацией годов. Они знали (как и Павел Аристархович ведает теперь), что имеется некое циклическое воздействие со стороны внешнего мира (или безграничного космоса) на человека. Но вот что конкретно его оказывает, они не понимали. (Как не ведаем, увы, и мы!) Древние астрологи считали: влияют на нас Солнце и звезды. Но их действие – всего лишь некая модель, что просто отражает, утверждал Каревский, воздействие иных сил, покуда неизученных. Может быть, квантов. А может, и других частиц, еще неизвестных. Или иного, неоткрытого, четвертого измерения.

Павел Аристархович для каждого препарата, создаваемого в лаборатории, составлял подробнейшие схемы, как его использовать, по часам и дням недели. Для одной микстуры чайная ложка с утра равнялась по эффективности ложке столовой после ужина. Один препарат одному испытуемому следовало принимать по воскресеньям, а кому-то – по средам. В зависимости от жизненного цикла первому он предписывал десять микрограммов нового вещества, а второму – пятьдесят.

Сам Каревский был настолько убежден в собственной правоте и столь многоумен и красноречив, что своими идеями заразил всех коллег, особенно близких друзей (включая Степана Нетребина) и даже надсмотрщиков и соглядатаев. Всем близким он составлял и рассчитывал, как он называл, карты жизни (невежды могли бы обозвать их натальными гороскопами). Составил он таковой и Степе – во времена, когда они были мало знакомы, и он ничего еще не знал о его предыдущей жизни. Нетребин поразился, насколько тот точно угадал все его обстоятельства: в возрасте двадцати двух лет и четырех месяцев переезд в другой город; в двадцать шесть – ограничение свободы; тяжелейший период в лагере и близость смерти в тридцать, а потом, сразу, без перерыва – напряженная научная работа. На будущее тоже получалось у Степана интересно: на тысяча девятьсот сорок девятый год падала резкая смена сферы деятельности. Еще один год перемен приходился на тысяча девятьсот пятьдесят четвертый, а в шестьдесят четвертом Нетребина ждало колоссальное испытание, и должен он будет оказаться на грани жизни и смерти.

Вообще-то, Каревский увидел, что в шестьдесят четвертом Нетребин погибнет, просто облек свое ви́дение в столь тактичную форму. Сказал – испытание. Хотя из сорок девятого года, да еще из лагеря, год шестьдесят четвертый казался столь баснословно далеким, что даже как бы несуществующим.

Степан настолько верил Каревскому и его предсказаниям, что попросил его даже для своего сыночка составить «карту жизни». (О том, откуда он узнал про Юрия, речь впереди.) В целом у мальчика получилась жизнь долгая и счастливая, правда, не без перипетий: в четыре года ребенок обретет новую семью; женится после тридцати. Когда вырастет мальчик, станет много путешествовать: то ли работа с поездками будет связана, то ли хобби у него появится такое. Колоссальное испытание (аналогичное тому, что Степану предстояло пережить в шестьдесят четвертом) ждало Юрия Степановича в восемьдесят восьмом году, а после его линия судьбы истончалась. Впрочем, из монастыря города Владиславля, из-за колючей проволоки, из сорок четвертого, даже завтрашний день казался весьма призрачным – что уж там говорить о годе восемьдесят восьмом.

А о том, что у него есть сын, Степан узнал из письма, что добралось к нему в лагерь летом сорок первого. Осужден он был с правом переписки, вот и послала Елена Косинова ему наудачу в ГУЛАГ депешу. Повествовала об отъезде вместе с Марьей Викторовной в Красносаженск, о тамошнем житье, а главное, о рождении сына и о том, что нарекла она его Юрой, а отцом записала Нетребина. Письмо это добралось до Степана в один день с известием о том, что началась война, а точнее, в начале июля сорок первого года. Наряду с голодом физическим в лагерях практиковали голод информационный: никаких газет, радиопередач, никакой информации о том, что происходит на воле. О том, что фашисты напали на Советский Союз, Степан узнал с опозданием в десять дней.

Елене, конечно, он ответил – однако даже не надеялся тогда, что его письмо доберется до адресата. Впоследствии выяснилось, что оказался Степан в своих расчетах абсолютно прав: нацисты с запада наступали быстрее, чем двигалась с востока советская почта. А писал Нетребин о вещах, которые он считал в тот момент самыми важными: чтобы Лена берегла сына, чтобы ради его же блага дала ему другие фамилию и отчество и чтоб забыла невенчанного мужа и постаралась найти на свободе хорошего человека, который смог бы заботиться о ней и о ребенке. Письмо не дошло, переписка заглохла. Вскоре Степе в лагере стало вовсе не до писем, да и не до мыслей о воле. Надзиратели с началом войны стали лютее к внутренним врагам, повышали нормы выработки, а пайки урезали. Сперва Нетребин стал просто изматываться, а потом начал доходить.

Следующая депеша от Лены достигла его во владиславльской шараге только три с лишним года спустя, ближе к концу сорок четвертого. Косинова с прискорбием извещала о гибели в Красносаженске мамы Степана и его отчима. Сквозь нарочитую бодрость письма (рассчитанную на военную и лагерную цензуру) виделись обстоятельства тягостные: весь родной город Нетребиных разбит; есть нечего; жить негде. Правда, писала Лена, Юрочка, несмотря на хороший аппетит, растет крепким, бодрым и смышленым, она на него ни нарадуется. Услышав сожаления по поводу хорошего аппетита мальчика, Степан понял, что они там, в Красносаженске, просто люто голодают.

Эх, мог бы он с ними хотя бы поделиться своей, ставшей в шараге изрядной, пайкой! Но помочь Лене Нетребин был не в силах. Разве что дать ей волю, предоставить свободу от воспоминаний о нем. От тянущих ко дну мыслей о том, что она жена ничтожного зэка. И он снова написал Лене примерно то же, что корреспондировал в первом письме. Уверенность его в собственной правоте за минувшие три года только окрепла. Он опять повторил своей бывшей возлюбленной: она не должна ломать свою жизнь из-за него, ей надо его забыть, выйти замуж и вырастить Юрочку достойным человеком. Он написал это, поразмыслил и приписал: достойным советским человеком. Плетью обуха не перешибешь, думал Степан. С советской властью его ребенку нечего тягаться. Мы попытались с братом о ней всего лишь раз поговорить меж собой откровенно – и вот чем кончилось! Пусть уж его сынок и Лена лучше, чем он, приспособятся к этому монстру.

Ответное письмо Лены оказалось спокойней. О себе она коротко сообщала, что жизнь вроде бы налаживается. О том, как она наладилась, Нетребин воочию увидел осенью сорок пятого. Однажды его вызвали в кабинет «кума», то есть начальника оперчасти. Когда Степан явился в келью, ранее принадлежавшую настоятелю, он увидел там красивую, хорошо одетую и смутно знакомую даму. Только звук голоса и отсвет улыбки свидетельствовали: то была Лена. «Кум» с почтением (которое целиком относилось к Лене) вышел.

Они с полчаса примерно поговорили.

Елена поведала Степе, что старается жить, как он ей советовал: то есть главным образом для сына. Она уехала в Москву, а там и впрямь нашла хорошего человека, который любит Юрочку и старается о нем заботиться. У товарища этого в Москве оказалась большая квартира, сам он не молод, семья у него погибла в войну, жена и две дочери, такая трагедия. Страсти между ним и ею, конечно, никакой нет, но человек он хороший, добрый. К тому же достойный: боевой генерал, дошел до Берлина и в Параде Победы участвовал.

В тот момент Нетребин прислушался к своему сердцу и понял, что он и в самом деле не испытывает по отношению к Лене никаких чувств: ни любви, ни ревности, ни даже тепла. Она была совсем чужая женщина, хотя и приятная ему, которой он искренне желал блага. Но вот своего сына (которого ни разу не видел) он любил. Любил и мечтал, чтобы судьба у него сложилась счастливо. И для того чтобы было хорошо мальчику, Степан хотел, чтобы в жизни бывшей любимой все шло ровно да гладко. Судя по тому, как перед ней пресмыкался начальник оперчасти майор Путятин, у нее и впрямь жизнь сложилась неплохо, а новый муж был в столице большим человеком.

Больше Лена ему не писала. И не приезжала. Стал писать сын. Выглядело это так: сначала шли длинные и худые буквы: «Здравствуй, папа!» – а потом ручку брала Елена и строчила своим почерком (но слова ребенка, детские выражения): «Мы ходили с мамой в зоопарк, мне понравился там слон, жираф и воробьи».

Себя Степан считал совсем пропащим. Несмотря на то что срок у него кончался в пятидесятом году – а Каревский предсказал ему жизнь как минимум до шестьдесят четвертого, – он полагал, что из заключения его не выпустят. Что-нибудь да придумают – законное, незаконное, легальное, нелегальное: то ли еще навесят сроку, то ли расстреляют втихаря или отравят – но не выпустят. Уж слишком секретными и важными вещами они занимались.

В лаборатории работали несколько вольняшек. А научное руководство осуществляли доктор химических наук, профессор Серебрянский из Москвы и ленинградский медик, тоже профессор, по фамилии Женский. Задачи перед ними ставил полковник МГБ Орлов: создать стимулятор, аналог американского амфетамина и немецкого метадона – однако, по возможности, без отрицательных побочных эффектов и без эффекта привыкания.

Первую часть задачи – создать препарат – они выполнили без особого труда и быстро. Даже до конца войны успели. А вот со вторым пунктом: нивелировать побочные эффекты – приходилось посложнее. Нетребин – он же, черт побери, ученый! – увлеченно экспериментировал, перебирал варианты, искал разгадку, ждал озарений. Работавший с ним в паре Каревский был гораздо циничней, он остужал энтузиазм молодого коллеги короткими замечаниями вроде: «Когда мы с тобой добьемся успеха, главными потребителями нашего препарата станут чекисты – чтобы меньше уставать на ночных допросах».

Всякое лекарство нуждается в апробации. Они начинали испытывать препараты на мышках. Потом – на собачках. Животные после приема гораздо быстрее сучили лапками и выглядели куда более жизнерадостными. У них даже шерсть начинала лосниться.

Однако грызуны и шарики с дружками не могли донести до исследователей всю гамму ощущений от приема препаратов. Не способны они были также поведать о муках, когда возникал синдром отмены. Поэтому новую фармакопею требовалось испытать на людях.

Добровольцев в ГУЛАГе найти оказалось нетрудно. Достаточно лишь пообещать заключенному усиленную пайку, с сахаром и тушенкой, сон в тепле и – главное! – не работать. По этому поводу жестковато шутил Каревский: «Не создадим препарат – нас самих переведут в подопытную группу».

Он же, Каревский, выдал идею, благодаря которой исследования увенчались успехом. Он, используя натальную карту человека, рассчитывал для каждого пациента наиболее благоприятное время приема препарата. Он же сам, первым, на себе испытал новое изделие.

Степан ассистировал ему. Вряд ли когда-нибудь он забудет, как его старший товарищ, седая борода лопатой, сидел, с полузакрытыми глазами, раскачиваясь, время от времени давая указания: «Посчитайте мне пульс» или: «Померяйте давление». И Нетребин, вместе с профессором Женским, заносили в лабораторный журнал, наряду с объективными данными о состоянии здоровья, его субъективный отчет: «Есть ощущение тахикардии и повышенного давления. Кровь приливает к голове. Есть чувство повышения температуры, особенно в верхней части туловища. Мысли становятся более стремительными, словно лихорадочными». А потом: «Мысленные картины быстро сменяют одна другую. Вижу наш монастырь – как бы с высоты птичьего полета. Перед воротами много людей. Стоят автомобили, они диковинные, с обтекаемыми формами. Люди одеты в яркие разноцветные одежды. Одни входят внутрь монастыря. Покупают в кассе билеты. Я вижу: здесь музей. Я будто бы нахожусь в будущем».

Профессор Женский тогда не поверил Каревскому. Он подумал, что Павел Аристархович просто решил их подурачить. Однако Степа знал: его старший товарищ шутить наукой не будет. Однако, как бы там ни было, видения Каревского они в лабораторный журнал не занесли и полковнику Орлову о них не доложили.

В следующий раз они постарались придать опыту с ясновидением более научный характер. Нетребин тогда разместился в соседнем с лабораторией помещении. Азартные игры в шарашке, как и в любом лагере, были запрещены. Для того чтобы повысить эмоциональность восприятия, Каревский предложил нечто вроде карт Таро. Наделали прямоугольных листочков, на них изобразили четыре различных символа. На первом – пятиконечную звезду, на другом – волны, на третьем – крест, на четвертом – облако.

Впоследствии им эти звезды и кресты припомнят и в обвинительном заключении по поводу пятиконечной напишут: «Проявили издевательское неуважение к символу революции и победы пролетариата». Изображение креста вызовет другую реакцию: «Пропаганда фашизма и его символов». Почему в случае звезды подследственные проявляли неуважение, а крест, напротив, в их исполнении пропагандировал нацизм? А может, как раз наоборот, они проявили неуважение к кресту? И пропагандировали звезду?

Однако с обвинительным заключением в сталинской тюрьме не поспоришь и вопросов прокурору не задашь. Таков уж был тот жанр: человека могли обвинить во всем на свете – и точно за то же кругом оправдать и наградить. Впрочем, случаи с оправданием, и тем паче с награждением, были ничтожны и единичны. Обвиняли – в десять, тысячу, миллион раз чаще.

Однако в сорок девятом пока ничто не предвещало беды, и друзья во владиславльской шарашке проводили опыты. Каревский, принявший препарат в нужный, рассчитанный специально для него момент, удалялся вместе с Женским в отдельную келью. Нетребин, сидевший в одиночестве в другом помещении, наугад доставал карту, спрашивал по местному телефону: какая? Женский, снимавший трубку аппарата, передавал команду Каревскому. Тот пытался угадать масть.

Испытания продлились около получаса. Дольше не получалось, резкая острота восприятия, проявлявшаяся поначалу у Каревского, сменилась апатией. И по ходу дела не возникло у Степана ощущения, что старший приятель обнаруживает уж какую-то особенную проницательность. Бывало, попадал в точку, но случалось и «молоко». Однако если бы Павел Аристархович действовал всегда наугад, он, по теории вероятности, угадывал бы в среднем лишь одну карту из четырех, и суммарный результат не превысил бы двадцати пяти процентов. Но когда они подсчитали итоги, оказалось, что угаданных карт – больше сорока процентов! Это невозможно было объяснить ничем – только ясновидением.

Об успехе доложили Орлову. Начальник шарашки возбудился чрезвычайно. Это ж какие перспективы открывались! За них в кителе можно уже сейчас дырку под Звезду Героя вертеть. И погоны примерять генеральские. Какое народнохозяйственное, а главное, оборонное значение может иметь препарат! Станут ненужными разведчики и даже следователи. Сел в кабинете, принял микстуру – и видишь как на ладони: карта американских военных баз или зловещие замыслы врагов народа и диверсантов.

Орлов совместно с Женским и Каревским определили план дальнейших исследований.

По реке на барже доставили новых подопытных кроликов – заключенных. Вместе с ними испытания на себе снова решил провести Каревский.

Исследования организовали, как положено, по двойному слепому методу. Одна группа испытуемых принимала экспериментальный препарат – каждый человек в строго определенное Каревским время. Вторую, контрольную группу, потчевали плацебо. Притом даже организаторы опытов не знали, кто получает настоящие пилюли.

Спустя месяц подвели итоги. И выяснилось, что в контрольной группе, как и положено, процент угадывания масти составил ровно двадцать пять, притом он не зависел от времени суток, погоды или уровня образования. А вот те, кого подкармливали экспериментальным лекарством, продемонстрировали совсем иной уровень проницательности. В среднем получилось около тридцати трех процентов! Правда, меньше, чем показывал единолично Павел Аристархович, – но все равно данные означали: препарат – работает! Кстати, открылась довольно странная картина (которая тоже потом ляжет в обвинительное заключение, как вульгарно-социологическая и противоречащая марксизму): чем выше был уровень образования испытуемого, тем большую проницательность после приема вещества он проявлял. Сам Каревский, доктор наук с двадцати пяти лет, со своими сорока процентами был тому живой пример.

Приближалось семидесятилетие вождя, и полковник Орлов замыслил авантюру. Он решил действовать единым махом: или грудь в крестах, или голова в кустах.

Начальник шарашки справил командировку, выехал в столицу и через фронтового друга по СМЕРШу, который имел выход на личного секретаря Сталина, передал Иосифу Виссарионовичу свое письмо (приведенное выше).

В то же самое время в бывшем Владиславльском монастыре плохо стало с Каревским. Синдром отмены, почему-то не проявлявшийся у него ранее, вдруг накрыл Павла Аристарховича с головой. У него началась ломка. Холодный пот, тяжелое дыхание, судороги, угнетенное сознание. На Каревского было страшно смотреть. Он мучился. Начал бредить. Точнее, его состояние было очевидным бредом для других помещавшихся в келье заключенных. Однако Степан понимал, что старший товарищ, возможно, в те минуты что-то про-видит и потому пытался как можно тщательней записать его отрывистые слова. Свои тогдашние заметки, исполненные микроскопическими буквами, он пронес впоследствии сквозь все свои лагеря. Ему выпал шанс сопоставить их с действительностью. Порой удавалось находить просто поразительные совпадения. Впрочем, отдельные куски видений Каревского оказались полностью невнятными – может, потому, что время предсказаниям сбыться еще не наступило?

Быстро-быстро, но мелко и тщательно Степан записывал за мечущимся в бреду Павлом Аристарховичем:

«Тиран умирает. Гроб. Колонный зал.

Москва. Снег. Март. Хотели женщин праздновать, а попали на поминки.

Люди, люди, люди! Давка. Ломятся. Умирают. Гибнут. Не жалеют себя – все равно ведь: ОН умер. Зачем жить?»

А вот еще:

«Первый полет. Радость. Толпы на улице. Самодельные плакаты. Все кричат, машут. И он на открытой машине. Простое лицо. Майорские погоны».

И еще: то, что для Степана до самого конца его жизни так и осталось желанным, но невоплощенным:

«Революция! Революционеры засели в небоскребе на Красной Пресне. Коммунистические правители бегут из Кремля. Они сдаются восставшим, стреляются. Под рев толпы скидывают с пьедесталов старые памятники. Новый лидер России с танка провозглашает свободу».

А потом Каревский приоткрыл глаза, увидел, что рядом с ним Нетребин, и начал лихорадочно говорить: «Степа, помни, год шестьдесят четвертый, ты должен отомстить всем своим недругам, всем, кто погубил тебя и твоего Тему. Есть у тебя такая миссия на Земле». После этих слов он потерял сознание. Судороги начали сотрясать все его тело. Нетребин помчался за препаратом. Он готов был дать его старшему другу – хоть тот категорически запретил. Какая разница: ломка, привыкание – вещество могло в тот момент спасти! Однако в лаборатории экспериментального средства к тому времени просто не осталось, все запасы, до крошки, ушли на последнюю серию опытов.

А под утро Павел Аристархович скончался. Вскрытие показало: от острой сердечной недостаточности.

Вернулся из столицы Орлов. Известие о смерти заключенного, первым испытавшего на себе несостоявшийся препарат «истал», явилось для полковника сильнейшим ударом. А вскоре отрицательные побочные эффекты проявились и у тех зэков, на ком препарат исследовался. Слава богу, никто больше не умер, но ломки, судороги, депрессию, тошноту – в разной степени – зафиксировали у всех.

А тут – беда не приходит одна – явилась из Москвы, из Министерства госбезопасности, комиссия: генералы, полковники, химики, медики, фармацевты. На допросы таскали всех, начиная с Орлова и кончая уборщиками и поварами. В том числе, конечно же, и Степана. Он, потрясенный смертью друга и размахом болезней среди тех, на ком ставились опыты, заявил, что считает эксперименты бесчеловечными, и попросил перевести его в другой лагерь, пусть даже с гораздо более тяжелым режимом. Ему велели оформить свою просьбу документально – он написал.

Впоследствии эта бумага легла в основу нового обвинения против него. С подачи комиссии против Нетребина и других ученых-заключенных возбудили дело о контрреволюционной деятельности. В вину им ставился саботаж, диверсии, выразившиеся в отравлении советских граждан, и контрреволюционная агитация, которая состояла в восхвалении зарубежной науки, техники и образа жизни. Суд навесил на Степана, как и на его товарищей, новый приговор: двадцать пять лет лагерей.

Исследования прекратили. Препарат, над которым шла работа, был признан вредным и ненужным. Всю документацию по нему уничтожили: просто облили бензином и сожгли в монастырском дворе. Деятельность особого технического бюро при НИИ номер тридцать три прикрыли. Во Владиславльский монастырь перевели шарашку по производству реактивных двигателей.

Полковника Орлова понизили в звании до майора и перевели на Семипалатинский ядерный полигон. Вольных ученых, трудившихся во Владиславле, раскассировали кого куда. Женского, к примеру, перебросили в Подмосковье, на Кошелковский завод «Химпрепарат». А всех заключенных, каждому из которых навесили новый срок, рассовали по разным лагерям на территории Союза, подальше друг от друга. Нетребина, к примеру, отправили в Красноярский край, на Енисей, строить новую, самую крупную и мощную в мире гидроэлектростанцию.

Все правильно предсказал ему великий покойный Каревский: в тысяча девятьсот сорок девятом году он резко сменил направление своей деятельности, последние пять лет до того он, хоть и в заключении, трудился с логарифмической линейкой в руке, ничего тяжелее карандаша не держал. Теперь приходилось сызнова привыкать к совковой лопате и бетону.

Оставалось Нетребину только ждать пятьдесят четвертого, новых перемен, обещанных в его жизни бедным Павлом Аристарховичем. Впрочем, о том, что он когда-нибудь выйдет на волю, Степан теперь даже не мечтал. Он только смел надеяться, что, может, устроится куда-нибудь придурком: хлеб печь или, может, в лагерный медпункт, фельдшером.

Жажда жить и выжить снова расцвела после того, как еще во Владиславле он получил письмо от сына. Наверняка благодаря Елене мальчик писал ему довольно часто. Вот и в тот раз он, уже восьмилетний, тщательными прописями, в линованной тетради сообщал: «Здравствуй, папочка! Я живу хорошо. Погода у нас в Москве хорошая…» И Нетребина вдруг охватила такая любовь к этому еще ни разу не виденному им мальчику, такое желание оказаться с ним рядом, разговаривать, учить, рассказывать, лелеять! У него даже дыхание перехватило, и он понял: ради этой мечты можно стараться дожить.

Загрузка...