Я встал ни свет ни заря. Я был усталым и нервным. Всю ночь свистел ветер, чисто осенний ветер; содрогание стекол не давало мне спать.
Продолжал свистеть ветер, дрожали стекла и на лестнице. Я догнал свою соседку, она тоже спускалась вниз.
– Позвольте чуть-чуть пройти с вами. Я хочу сказать вам пару слов.
Снаружи ветер оказался столь неистов, что подчас приходилось останавливаться и, повернувшись спиной, пятиться ему навстречу. Ее волосы были перехвачены шарфом.
– Что вы хотите сказать?
– Тем вечером с моей стороны это было так грубо. Всю вторую половину дня меня оглушала музыка. Я представлял себе веселую встречу, и это мне скорее нравилось: были слышны звуки шагов, взрывы смеха, и все это в нескольких метрах, прямо за стенкой. Но внезапно мои нервы оказались на пределе.
– Оставьте, этот случай не стоит выеденного яйца.
– Да, это не столь важно.
Мы шли бок о бок, теперь под защитой деревьев. В конце бульвара показалась станция метро.
– Вы работаете на площади у мэрии? Может быть, знаете, я тоже работаю в этом квартале. Я часто замечал вас в мастерской.
Она не ответила. Вокруг нас все спешили, торопились и мы.
– Я все же хотел бы вас поблагодарить. Вы могли встретить меня куда как хуже. Когда сосед заявляется, чтобы сказать: вы слишком шумите, едва ли хочется его сочувственно выслушивать.
– Неужто мы так уж хорошо вас приняли?
– Да, конечно. По крайней мере, мне кажется, вы. Доказательство тому – вернувшись к себе, я был в восторге. Мне казалось замечательным, что отношения между людьми бывают такими легкими, такими наполненными. Только подумайте, все это на грани безумия: я стучусь к вам в дверь, вы меня не знаете, даже не ведаете о моем существовании. И несмотря на это, прекрасно понимаете причины, по которым я так поступил, вы их принимаете и воздаете им должное, сколь бы неприятным это ни могло вам показаться.
– Между соседями это в порядке вещей!
– Послушайте, я отлично знаю, что вы были столь любезны со мной вовсе не потому, что замечали меня раньше или внезапно сочли симпатичным. Я для вас невесть кто, кто угодно, какой-то там сосед. Нет, меня как раз и восхитило, что мне не нужна была особая рекомендация. Я не представлял для вас никакого интереса, а вы тем не менее меня уважили. Не кажется ли вам поразительным, что мы можем вот так понимать друг друга? Я говорю с вами, вы мне отвечаете; не исключено, что я докучаю вам, но мы разговариваем, словно нас ничто не разделяет, словно у нас общая сущность. Я уверен, вы же понимаете, о чем я.
– Вы… вы энтузиаст. Впрочем, я не понимаю, к чему весь этот разговор.
– Я, напротив, думаю, – сказал я, глядя на нее, – что вы видите меня насквозь.
Мы дошли до станции и должны были встроиться в очередь пассажиров. Между нами втиснулся один, потом другой, я видел, как в суматохе уплывает красный шарф. На перроне я догнал ее у самых дверей поезда. Пока мы ехали, я, стоя совсем рядом с ней, пытался удержать взглядом ее лицо: оно было то таким, то этаким, но по большому счету я различал лишь белую, блестящую кожу; возможно, она была отнюдь не юна, но ее черты, ее скулы свидетельствовали о здоровой и сильной натуре.
– Я уже опаздываю, – сказала она, выходя из метро.
– Мне нужно сказать вам еще кое-что. Уверяю, это очень важно.
– Прошу, оставьте меня в покое.
Все утро мне не удавалось спокойно поработать. Ко мне прислали двоих посетителей, которым требовалась копия утерянного документа. Их поведение меня взбесило. Неловкие, робкие, они разговаривали со мной как с большим начальством, я был с ними груб, все катилось под откос. Когда они отбыли, я набрал номер дома. С какой стати? Чтобы унять нетерпение, потому что смог бы успокоиться, поговорив с сестрой? Но мне ответил кто-то другой; услышав этот голос, я подумал: консьержка, – хотя знал, что это моя мать. Осторожно положив трубку, я вышел. Зайдя в кабинет Ихе, поскольку пришлось его дожидаться, я пересмотрел всю шеренгу постаментов, на которых возвышались изваянные в добротном старомодном стиле головы исторических деятелей. Я восхищался ими, но не без неловкости: по памяти они виделись мне совершенно иными, не такими торжественными, даже не столь обездвиженными – скорее настоящими живыми личностями; эти же преисполнились замогильной степенности.
– Если честно, почему вы держите у себя в кабинете все эти бюсты?
Ихе в свою очередь с интересом оглядел изваяния, гобелены, расписной плафон, все помещение, потом его взгляд угас.
– Я пришел извиниться за те несколько недель, что меня не было. Я еще не полностью вошел в прежнюю колею. Но зато временное отсутствие открыло мне глаза на многие ускользавшие до сих пор детали.
Хотя он был моим начальником, я мог его разглядывать, всматриваться в его упитан-ное лицо, безусое, почти безволосое, молодое и все же потасканное. Я говорил с ним как равный с равным: иерархия не влияла на смысл моих слов, мы изъяснялись на одном и том же языке.
– Во время болезни я размышлял на самые разные темы. И заметил, что у меня нет четкого представления о нашем времени. Это явилось своего рода откровением, я ничего не узнал, но для меня открылась важность того, что я утомлен жизнью. Вплоть до са-мого последнего времени люди оставались всего лишь фрагментами и проецировали свои мечты на небо. Вот почему все прошлое представало длинной чередой ловушек, схваток. Но теперь-то человек существует. Вот что мне открылось.
– Ну-ну, мой дорогой, – произнес Ихе с каким-то присвистом.
Я улыбнулся.
– Скажу вам честно. Пока я болел, меня мучило, что я не работаю. Я особенно страдал от этого, поскольку не чувствовал себя по-настоящему больным. Бездействие казалось мне непереносимым. Я хотел сделать что-нибудь полезное, но мне был категорически предписан покой. Я понимаю, что, наверное, временами вел себя не как принято. Случалось, вооружившись метлой, подметал коридоры или бросался в палату, потому что слышал, как кто-то из больных звонит в колокольчик. Эти выходки навлекли на меня неприязнь медсестры. Но все же, если я вызывал мелкие скандалы и вел себя так, словно от горячки потерял рассудок, за моим поведением стояли вполне праведные устремления, ощущение, что работа – основа существования, что ты не существуешь, пока живешь в мире, где, работая, себя унижаешь или уничтожаешь.
– Что с вами? – сказал Ихе. – Это уже философия какая-то!
– Я, заметьте, знаю, что это избитые идеи.
Я увидел, как он взял чистый лист и, подняв брови, словно наугад начал набрасывать что-то карандашом.
– Раньше, – продолжал я, хотя мне и хотелось бы на этом остановиться, – я не очень-то любил канцелярскую работу. Прошу прощения, но я ее не любил. Быть может, она оставляла слишком много пустого времени или сама бюрократия… короче, я питал ко всему этому отвращение. Но замечал, что даже и на этом месте приношу пользу. Да и вообще, что значит работать? Это не только сидеть у себя в кабинете, сделать запись в реестре, поручить секретарше скопировать выписку. Я полагаю, что – в этом-то и состоит мое открытие, – что бы я ни делал, моя работа приносит пользу. Когда говорю, когда размышляю, я работаю, это очевидно. Все понимают это. Но даже если я рассматриваю… неважно что, этот кабинет, эти бюсты, – да, я все еще работаю, на свой лад: вот человек, и он видит вещи так, как их и до́лжно видеть, он существует – и вместе с ним существуют все понятия, над которыми мы бьемся на протяжении стольких веков. Я достоверно знаю, что, если я изменюсь или выживу из ума, история рухнет.
– Вы слишком мудрите, – произнес Ихе после секунды молчания.
Из окна мне был виден мост и деревья на набережной. Течение там было быстрое, и баржи, лодки боролись с ним в водоворотах недавнего паводка. На берегу маячили рыбаки. Я подошел к окну. Деревья, дома проступали в нежном освещении. Все было настолько подлинным! Что за безмолвная перспектива! Это была действительно наша и никакая другая река. Значит, я заблуждался? Быть может, мои объяснения бесплодны? Внезапно меня задели слова Ихе: «Вы слишком мудрите».
– Вы правы, не стоит высказываться слишком общим образом.
Но тут я обнаружил, что он подписывает свою корреспонденцию. Стоявшая рядом секретарша переворачивала страницы в папке и следила, как он читает. «Вы незнакомы с моей новой секретаршей: Сюзанна». Она слабо улыбнулась мне. «Эта бедная девушка стала жертвой большого несчастья, ее дом сгорел, она практически все потеряла». Секретарша продолжала улыбаться, ее лицо лучилось, как будто одного упоминания об этой катастрофе было достаточно, чтобы обратить оную в бесконечное благословение.
– Ваш дом сгорел? Огонь не смогли погасить?
– Несчастное стечение обстоятельств, – сказал Ихе, провожая меня до двери. – Знаете, я виделся с вашим отчимом. Если вам понадобится новый отпуск, можете ни о чем не беспокоиться.
Все еще дул ветер, но теперь обжигающий, с юга. Мастерская, в которой работала моя соседка, показалась мне совсем маленькой и к тому же была загромождена самыми разными предметами. Яркий свет заливал стены, с них застывшими улыбками поблескивали бесчисленные портреты. Из кабинки вышла девушка.
– Мне нужны фото для документов, – объяснил я.
Она приподняла занавеску и усадила меня внутри закутка. По окончании процедуры я осмотрел развешанные на стенах портреты, по большей части мужчин, все на одно лицо, – несмотря на разницу в чертах, смелые, открытые и в то же время внушающие доверие лица. Среди них мое внимание привлек оттиск большого формата. Это была она: пышущие здоровьем плечи, лицо слегка запрокинуто с выражением одновременно и простодушным и вызывающим. Я бы никогда не сумел себе ее такой представить. Что меня поразило, так это ее живость, ее здоровый вид, тут она представала как свой собственный идеал: как свой закон, который, впрочем, был от нее неотличим; я был уверен, что вновь обнаружу его у нее на лице, стоит ей повернуться, но при этом он с какими-то странными намерениями оказался выделен на этом кадре в чистом виде. По правде говоря, это была обычная рекламная фотография, но от этого она не становилась менее интересной. Напротив, тот факт, что ее лицо стало доступным, что ее лицо принадлежало публике, подвиг меня на самые разные размышления.
К этому времени мои фотографии были готовы: она прошлась по ним кисточкой, обрезала, протянула мне. Я едва взглянул. Она вложила их в пакетик, я расплатился.
– Если собираетесь мне что-то сказать, – заявила она враждебным тоном, – так и сделайте, а не ходите вокруг да около.
Я уселся, она с глубоко раздраженным видом осталась стоять рядом с дверью.
– Не знаю, смогу ли я с вами теперь разговаривать. Я вижу вас в новом свете. Вы давно здесь работаете?
– Уже несколько лет.
– Вы здесь простой работник или хозяйка?
– Я здесь за хозяйку.
На краю прилавка цвели пышные цветы, наводившие на мысль не о сельской местности, а об оранжерее, пленительной роскоши городов. Мастерская казалась очень современной. Я пребывал в глубочайшем раздрае. Мне уже случалось в других обстоятельствах, того не желая, нести невесть что, но, если в тех случаях моими устами говорило нечто более спокойное, более общее, чем я сам, на сей раз за этим слышался пьяный, никчемный и невежественный персонаж. То, что я ей объяснял, было, однако, не лишено смысла. Я внезапно заметил, что к ней приходили в основном из-за официальных бумаг, удостоверений, паспортов и тому подобного. С этой точки зрения наши обязанности были почти одинаковыми, мы сотрудничали друг с другом: благодаря нам отдельные индивиды обретали юридическое существование, оставляли длительный след, становилось известно, что они имеют место; ко всему прочему я хотел показать ей, что в глазах закона мы выполняем аналогичные функции. Все это было не бессвязно – наивно. Но мои слова, должно быть, казались ей запутанными и неуместными, она в удивлении не сводила с меня глаз. Я и сам хотел уже с этим покончить. Если я тем не менее продолжал, то потому, что все лучше постигал ее характер – никакой оригинальности или прозорливости, но взамен нечто большее: сильная, заурядная натура, настоящая девушка нашего времени, которая все знает и отметает частные аспекты, стесняющие пережитки. По счастью, зашел клиент, тоже за фотографиями на документы.
– У вас есть архив? – спросил я, когда он ушел.
– Архив? У нас есть фотографии нескольких известных людей.
– Почему бы вам не оставлять оттиск каждый раз, когда вы делаете фотографию? Вы бы вклеивали его в большую книгу, вместе с именем, адресом, какими-то датами, наблюдениями. Получился бы замечательный источник документации. Если бы так поступал каждый из ваших коллег, у нас были бы самые настоящие архивы, почти такие же полные, как в префектуре.
– Но зачем? – спросила она задумчиво. – К чему? Вот именно, этим занимаются другие службы. И чем была бы ценна наша документация?
– Вы бы требовали подтверждающий документ, как делают на почте или в других местах. Возможно, в этих формальностях было бы мало толку. Да, в конечном счете это были бы всего лишь очередные бумаги.
– Вы это и хотели мне сказать?
– Нет, совсем нет. Несколько недель назад я сильно болел. Я живу один. Прошлой ночью я не очень хорошо себя чувствовал, я был перевозбужден, меня почти лихорадило. Предыдущие приступы болезни тоже начинались с жестокой лихорадки. Внезапно я испугался, что снова заболеваю. И мне пришло в голову… Послушайте, вы, наверно, рассердитесь, но все это из-за моего воскресного визита. Я сообразил, что мы живем совсем рядом друг с другом: достаточно постучать в эту стенку, сказал я себе. Ну так вот, вы разрешите мне постучать, если со мной случится что-то очень серьезное, если, например, я окажусь парализованным или не смогу встать?
– Вы боитесь, что вас разобьет паралич?
– Я боюсь не столько паралича. Я даже не боюсь болеть и быть одному. Конечно, это мучительное положение – обреченно задыхаться ночью без капли воды и тщетно звать, но в этом одиночестве есть и свои преимущества. Короче, такое положение можно стерпеть. Страшусь я совершенно иного. Ночью мне случается почувствовать, что я действительно одинок. Я просыпаюсь и вспоминаю все: семью, товарищей по работе, промелькнувшее где-то лицо; я узнаю свою комнату, снаружи проходит проспект, стоят другие дома, все пребывает на своем месте, повсюду вместе со мной есть кто-то еще, и, однако, мне этого не хватает. В такой момент мне хотелось бы, чтобы кто-то, во плоти и крови, был рядом со мной или в другой комнате и отвечал мне, если я заговорю: да, вот так, чтобы я знал, что говорю и для него. Ну а если ответа нет, если я возвышаю голос, понимая, что говорю в полном одиночестве, меня чуть ли не начинает бить дрожь; и это хуже всего. Это позор, настоящий проступок. У меня такое чувство, будто я совершил преступление, жил вне общего блага. А впрочем, живу ли я? Жизнь идет в другом месте, среди этих тысяч держащихся рядом людей, которые живут вместе, которые слышат и понимают друг друга, которые воплотили закон и свободу. Вы, наверное, и не догадываетесь, какие безумные идеи охватывают меня в такие моменты: бесстыдные, унизительные идеи, я не могу вам их пересказать. Прошлой ночью мне вспомнилась сцена, произошедшая позавчера, которая поначалу меня почти не задела. В метро одна дама закричала: «Держи вора!» – у нее украли бумажник, и виновник, она на него указала, достаточно представительный и хорошо одетый мужчина, держался в нескольких шагах от нее. Он с презрением протестовал, но дама бросилась к нему, запустила руку в карман его пальто и с торжествующим видом извлекла оттуда бумажник. На следующей станции они оба вышли в сопровождении нескольких свидетелей под бурные крики публики; полагаю, все направились в полицейский участок. И вот… ну, это все.
Я посмотрел на нее.
– Вам не кажется странной эта история?
– Нет, – сказала она, поразмыслив, – не вижу в ней ничего такого.
– Ну да, так и есть; и тем не менее этой ночью она показалась мне просто невероятной. Я сказал себе: почему этот человек совершил кражу? Он взял что-то – предположим, что он действительно это сделал, – не имея на это права, это очевидно. Как такое возможно? Несколько минут я пребывал в полной растерянности, я больше ничего не понимал. Меня донимала идея, что если я ошибаюсь в этом пункте, то ошибаюсь во всем. И вдруг забрезжил свет. Я вспомнил, что там не было настоящего прегрешения, человек украл, но все же был человеком; и полиция вполне могла бы бросить его в тюрьму, в этом больше не было настоящего осуждения. Речь шла лишь о симуляции, своего рода игре, чтобы пустить закон в обращение, чтобы напомнить каждому глубину, незыблемость свободы. И там, и здесь это один и тот же человек, поймите: кричать «Держи вора!» не имеет, стало быть, смысла, по крайней мере такого, какой в это вкладывают, а означает просто – мы обладаем истиной, миром, правом, и вот этот человек крадет не потому, что пребывает вне правосудия, а потому, что государство нуждается в его примере и что время от времени нужно открывать скобку, через которую устремляется история, прошлое.
Она повернулась и посмотрела на маленькие электрические часы, было около полудня. Я спросил ее, не перекусит ли она со мной где-нибудь поблизости, прежде чем вернуться в мастерскую. В этот час площадь была оживленна и шумна. Медленно проезжали автомобили. На тротуаре ждали прохожие, ничего не говоря, покорно смиряясь с неизбежностью правил. Когда я увидел, как она сидит рядом со мной, собирается поглощать ту же пищу, что и я, совершать те же жесты, разглядывать тех же людей, я был ошарашен. Это было нечто большее, нежели удивление. Я всегда предчувствовал то, что здесь происходило; я знал, что мы живем все вместе, отражаемся друг в друге, но с ней это совместное существование становилось головокружительной и неистовой достоверностью. Во-первых, у меня было доказательство этому, я мог с ней говорить: то, что я изрекал, вполне соответствовало, стало быть, общему мнению, той газетной мудрости, которая подчас проходила у меня перед глазами как рассказ из каких-то других времен. Но к тому же подоспело и совершенно иное впечатление. Обычно все вокруг диктовало мне чувство, что закон пребывает в непрестанном движении, что он бесконечно переходит от одного к другому, проникая повсюду своим равномерным, прозрачным и абсолютным светом, освещая каждого и каждый предмет всегда отличным и тем не менее тождественным образом, – и, чувствуя это, я то был восхищен и упоен, то спрашивал себя, не мертв ли я уже. Но ныне, то есть теперь, когда я смотрел на ее руку, довольно красивую руку с ухоженными ногтями, большую и сильную, под стать ей самой, я не мог представить, что эта рука подобна моей, как не мог и поверить в ее единственность и неповторимость. Смущало то, что если взять ее, коснуться ее определенным образом, да, если бы мне удалось коснуться этой плоти, этой кожи, этой влажной пухлости, вместе с ней я коснулся бы и закона, который там пребывал, это было очевидно, который, быть может, помедлит тогда здесь таинственным образом, задержавшись для меня на какое-то время в отрыве от мира.