Итак, приехали мы с мамой в Коканд и снова поселились прямо в театре. На сей раз нам выделили прекрасную светлую комнатку с отдельным входом и даже с небольшим двориком, где стояли старые декорации, выставленные на улицу за ненадобностью. Город Коканд очень теплый – теплый до глубокой осени. А еще это очень интересный город. Он поделен на две части. В современной – театр, старинная школа, бывшая гимназия, парк и красивые административные здания. Старый город представлял собой пространство со множеством одинаковых, очень узких улочек с высокими заборами по обеим сторонам. Заборы из глины бежево-красного цвета – тоже совершенно одинаковые. Отличали их только номера домов и названия, которые иногда писали от руки большими буквами прямо на деревянных дверцах, а иногда прибивали ржавеющие жестяные указатели. Попасть с улочки за дощатую дверцу-калитку и увидеть, что же там скрывается, было совсем непросто. Если ты постучишь, тебе не откроют, надо быть или знакомым, или приглашенным.
За Старым городом располагался большой базар (шук) – шумный, крикливый, разноцветный. По нему сновали ишаки, впряженные в арбу. Арба – это наша телега, только укороченная и на высоких колесах. А ишак – это осел в чистом виде, ничем, кроме названия, от осла не отличается, и характер у него тоже ослиный. Сама была свидетелем, как двое мужчин пытались сдвинуть с места ишака, запряженного в арбу, но тот уперся и никак не хотел двигаться. Ишак перегородил дорогу потоку других ишаков и людей, и каждый, кто обходил или объезжал затор, давал советы, как заставить упрямца повиноваться, но ишак стоял насмерть.
На арбе или просто на тряпке, постеленной прямо на землю, раскладывался разнообразный товар, вперемешку, без всякой системы: ковры, виноград, сушеный сыр, курага, изюм, мука, сахар, обувь, айва, бараны, куры, яйца, зеленая редька, ткани, рис… Тут же в тандыре пекли самые вкусные в мире самсы и лепешки. Тандыр – это огромный, высокий, пузатый глиняный горшок с широким горлом, через которое на горячие стенки горшка и прилепляют тесто. Разогревается горшок на костре. Позже я узнаю, что и плов на большое число гостей готовят тоже в нем.
Новая школа оказалась красивым старинным двухэтажным зданием, чистым и ухоженным. Приняли меня радушно, я без труда влилась в коллектив и даже довольно быстро подружилась с девочкой из класса. Она была очень маленького роста, и звали ее как куколку: Ляляша. Так она назвалась, когда пришла в первый класс, так Ляляшей и осталась и для детей, и для учителей. Как звали ее на самом деле, никто не знал и не интересовался. Учителя ее любили, училась она на пятерки. У нее была какая-то часть узбекской крови, и жила она в Старом городе. Одевалась, как все мы, а вот узбечки в основном ходили в национальных костюмах: платьица, длинные узкие штанишки до щиколотки и тюбетейка на косичках. Косичек наплеталось много, волосы у девочек-узбечек длинные, густые и черные. Впрочем, узбекские дети в нашу русскую школу не ходили, а русские не жили в Старом городе. У Ляляши получались лишь две тощих косицы, и она отличалась страстной любовью к национальной кухне. Ляляша и познакомила меня с такой вкуснотой, как самса с рынка, и научила варить шурпу – плов без мяса. Иногда после школы она приглашала меня домой, там мы делали уроки, прежде чем бежать на рынок есть самсу. Так, пользуясь знакомством с Ляляшей, я впервые попала за заветную дверь в глухом глиняном заборе. За дверью-калиткой оказалось обширное дворовое пространство перед маленьким домиком-мазанкой, под ногами – земля, посередине просторного двора – дерево. И больше ничего. Мы сразу проходили в Ляляшину комнату, и потому мне ни разу не удалось увидеть ее родных, только услышать: дом казался оживленным. Комната Ляляши была обставлена вполне по-европейски: кровать, шкаф для одежды, стол, два стула и полка с книгами. Я даже немного разочаровалась: мне казалось, за забором должен возникнуть какой-то необыкновенный мир, раз он так надежно спрятан от посторонних глаз…
Однажды Ляляша пришла в школу в белоснежных кожаных туфельках, носки которых были украшены резным узором. Я не могла отвести глаз от этой удивительной красоты, и Ляляша царственно заявила, что раз я ее подруга, она может отвести меня к их соседу, и тот сошьет мне такие же. Спросив у мамы, могу ли сшить себе туфли, и получив согласие, я оправилась с подругой в Старый город. Сосед жил неподалеку от Ляляши, был о нашем приходе заранее предупрежден, и, когда мы пришли, дверка-калитка перед нами открылась. Я увидела уже совсем другой мир, не похожий на Ляляшин, в совершенно узбекском стиле: здесь вся жизнь проходила во дворе, пространство перед домом тоже было обширным, но заполненным: посреди – небольшой фонтан, ярко украшенный цветными стеклами и камнями; рядом – высокое дерево, а в его тени – широкий деревянный топчан на четырех крепких ножках, огороженный с трех сторон резными панелями, не то ложе, не то стол, а скорее и то и другое, поместиться на нем могли несколько человек. Топчан был покрыт ярким ковром, и позже я узнала, что на нем действительно и спят, и едят: ночью спят, днем едят – ставят блюдо с едой посередине, все едоки забираются с ногами без обуви на топчан, садятся вокруг, скрестив ноги, и едят. Женщины тоже так садятся: они под платьем всегда носят длинные брючки, и им такая поза привычна и удобна.
Я еще застала, как по улицам и рынку Коканда ходили женщины в парандже. Паранджа у них тяжелая, надевается на голову, как купол, сама она длиной до середины икры, под ней юбка в пол, а спереди паранджа состоит из плотной сетки из ниток, похожих на тонкую леску. Женщина через нее видит хорошо, но разглядеть ее невозможно. Весь этот наряд еще и черного цвета. Цвет меня удивлял: мужчины-узбеки тоже часто ходили в черных халатах, да еще и на вате. В Узбекистане жаркий климат, и мне казалось, что при жаре предпочтительнее белый цвет, но когда я спрашивала, почему они в черном, мне отвечали: потому что жарко.
Сосед Ляляши стелил на крыше домика светлые простыни и сушил на них белые, круглые, величиной со средний пельмень шарики. Это был особого сорта сухой сыр. Вкус его мне тогда совсем не понравился: много позже, уже в Москве, я распробовала этот необычный сыр и оценила его по достоинству.
По двору сновали ребятишки разных возрастов, и за ними приглядывали две женщины, старая и молодая, обе одетые ярко и обе без паранджи.
Увиденное сильно меня впечатлило, захотелось узнать, как же у них все устроено внутри дома. Но в полной мере любопытство удовлетворить не удалось, нас сразу провели в комнату, где пахло кожей и хранились какие-то сапожные принадлежности. Мужчина средних лет, хозяин дома, был польщен, что русская девочка захотела носить его изделие, и вел себя доброжелательно. Он снял мерки и пообещал, что через неделю все будет готово. И действительно: через неделю я получила красивые, удобные, легкие белые туфельки.
В Коканде у меня появилась первая в жизни собака – щенок черной масти. Я подобрала его на улице, и мама разрешила его оставить. Назвала я щенка Бобка, был он смешной и милый, в основном мы играли с ним в «собственном» дворе, но однажды Бобка пропал. Я боялась, что он застрял где-нибудь в театральных декорациях, облазила весь театр, но малыш на мои призывы не отзывался. Тогда я стала думать, что он ушел от меня, обидевшись: накануне я отшлепала его за провинность – Бобка стащил с плиты кастрюлю с шурпой, перевернул и, разметав рис по всей комнате, неплохо пообедал. Ворота в нашем дворе не доходили до земли, и мама считала, что Бобка или сам вылез на улицу, или кто-то его приманил и, может быть, забрал себе. Я так горевала о пропаже и так корила себя, что отшлепала Бобку, что мама принесла мне другого щенка, тоже увидев его где-то на дороге. Это была девочка – пушистая, бежевого окраса с черными подпалинами. Назвали мы ее Найдой и, конечно, тоже очень любили, но и с ней мне пришлось расстаться, когда театр в Коканде расформировали и нам пришлось переезжать в Фергану. В отчаянии я искала для собаки нового хозяина: взять с собой мы ее не могли, сами не знали, где придется жить. Но и бросить собаку на произвол судьбы не могли тоже, а в Узбекистане не принято было держать собак – ни дома, ни во дворах. Нашу Найду никто не хотел брать, но в конце концов повезло: здание театра передали Дому культуры, и пришел туда работать сторожем какой-то старичок. Я его подстерегла у входа и, особо ни на что не надеясь, спросила, не возьмет ли он у меня щенка. А старичок вдруг сказал: «Возьму! Сторожить-то в основном ночью надо. Мне собака пригодится». С одной стороны, я успокоилась: собака окажется в хороших руках. Но с другой стороны – как расстаться с любовью? Расставание было слезным. Я целовала и обливала слезами ее черный нос, а она облизывала мое мокрое лицо.
В Фергане я очень скучала по Найде. Когда через год появилась возможность, я поехала на два дня в Коканд, чтобы ее увидеть, и, оказавшись у Дома культуры, не узнала свою любимицу: Найда вымахала в громадную собаку – помесь овчарки с дворняжкой. Но печаль в том, что и Найда меня не узнала, и это было ужасно обидно – тем более что я много читала об удивительной верности собак. Я была уверена, что собаки помнят своего первого хозяина, и представляла нашу встречу совсем по-другому. Я представляла, что, едва завидев меня, услышав мой голос, Найда бросится, виляя хвостом, оближет мое лицо и расскажет на своем собачьем языке, как она скучала, как долго меня ждала. Но Найда проявила ко мне оскорбительное равнодушие. Она позволила себя погладить, а потом зевнула и легла у ног хозяина – даже не шевельнув хвостиком.
В Коканде я постепенно взрослела, наблюдая за жизнью и ее неожиданными поворотами. Случались на моих глазах истории, которые не просто удивляли, а, можно сказать, потрясали.
В нашем театре работала немолодая пара актеров, была у них взрослая дочь, очень спокойные, милые, уравновешенные люди. И вдруг жена и мать, вроде бы вполне благоразумная женщина, влюбляется в молодого водителя театрального автобуса. Да как! До потери разума! Скандал в благородном семействе! Муж в отчаянии умоляет ее опомниться, дочь плачет, театр… замер. Водитель жениться не собирается: она ему в матери годится, но роман продолжает. Муж и дочь по очереди ходят на поклон к водителю и умоляют оставить в покое жену и маму, тот лишь посмеивается. Между тем главная участница скандала официально разводится с мужем, снимает себе отдельное жилье на свою небольшую зарплату и по-прежнему глаз не сводит с возлюбленного. Он же через какое-то время начинает тяготиться шумным романом, муж согласен принять изменницу обратно… Но она живет как во сне, не видит реального положения вещей, не нарадуется на своего избранника, а избранник наглеет, обращается с ней все хуже и хуже. Когда дело дошло до рукоприкладства, театр вздрогнул в бессильном желании разрешить эту ситуацию и предпринял все, что мог: водителя уволили, но и это не помогло, полный драматизма роман продолжался. А через какое-то время влюбленная актриса, ничего и никому не сказав, исчезла из города. Просто тихо уехала. Покинутый и совершенно измотанный муж слег в больницу, дочь осталась с отцом…
Следующая любовная история – скорее трагикомичная, но тоже запоминающаяся. В театре гримерным цехом заведовала очень худая, совершенно седая, беззубая женщина с вечной сигаретой во рту, Зоя Константиновна. Бедная, как церковная мышь, круглые сутки носила она выцветший халат и стоптанные тапки. Было ей лет шестьдесят с небольшим, и семья ее состояла из взрослой дочери около сорока, трех разновозрастных внуков и ненавистного зятя. В театре работала только Зоя, зять устроился где-то в сфере обслуживания, а дочь Лиза не работала вовсе – занималась детьми. В доме постоянно стояли крик и плач, и Зоя своим прокуренным голосом умоляла дать ей покоя. Часто она приходила к нам, чтобы посидеть в тишине. Зоя очень подружилась с мамой, вечно жаловалась ей на жизнь и время от времени задавала риторический вопрос: «Ирочка, за что?» Лиза внешне была очень похожа на свою мать, но характер у нее был скандальный, ничего делать она не хотела и конфликтовала и с матерью, и с мужем, и с детьми, даже малыми.
Зоя рассказала нам, что судьба ее давно свернула не в ту сторону. Она окончила гимназию здесь, в Коканде, прекрасно говорила по-французски, и у нее случилась необыкновенная романтическая любовь, которая живет в ее душе до сих пор, и только она и держит Зою на этой земле.
Они с Михаилом, так звали Зоиного избранника, были одногодками восемнадцати лет, пылали страстью, вынашивали серьезные планы, но вмешался в их судьбу злой рок: Мишины родители совершенно неожиданно решили эмигрировать из Коканда прямо во Францию, у них там обнаружились родственники. Миша плакал и ехать отказывался, Зоя плакала и говорила Мише, что без него умрет… Но, несмотря на яростное сопротивление сына, Мишины родители и сами уехали, и увезли с собой Зоино счастье. Какое-то время они с Мишей переписывались, но постепенно переписка прекратилась, окончательно разбив ей сердце. Зоя вышла замуж, родила дочь Лизу, мужа не любила, продолжала любить Мишу. С мужем она разошлась, дочка похожа на нее только внешне, а характер, как у отца – «Ирочка, за что?»
Однажды Зоя принесла нам старинную фотографию, где они с Мишей вдвоем. С фотографии смотрели на нас прелестный молодой человек и очень хорошенькая белозубая девушка, правда, признать в ней Зою было сложно. Глаза их лучились счастьем и любовью. Мы с мамой кивали, удивлялись, восхищались и сочувствовали. Я была обязательным участником разговора и главным сочувствующим: в моей жизни вопросы любви начинали выходить на передний план. Я верила Зое беспрекословно и, разглядывая ее морщинистую шею и беззубый рот, думала, что все-таки великая любовь существует, и как трагически несправедливо, что они с Мишей не поженились. Мама считала, что кое-где Зоя подвирает, особенно в той части, когда говорит, что Мишель – теперь он Мишель – до сих пор любит только ее. Я же верила Зое безоговорочно. Изредка, по праздникам, они шлют друг другу открытки, и Зоя знает, что он женат: ну и что? Она тоже была замужем. Он между тем сделал неплохую карьеру, стал ученым, у него дом под Парижем, но всю жизнь он любил и любит только ее – Зою. Я спорила с мамой и говорила, что Зое уже за шестьдесят: ей незачем врать! И была уверена, что только великая любовь дает ей силы выжить в этом бедламе.
И вдруг однажды к нам прибегает трясущаяся Зоя с открыткой в руках. Там написано черным по белому, что Мишель через месяц будет в Москве на какой-то научной конференции, а после планирует приехать в Коканд, где был так счастлив, и хочет повидаться в Зоей! Ага! Значит, все правда! Зоя тряслась сама и в панике потрясала над собою открыткой: где его принимать? В чем? Как?!
Историю необыкновенной Зоиной любви знал весь театр, и у всех она спрашивала совета. Набрав советов – и денег в долг, – Зоя развела бурную деятельность. Месяц – это совсем короткий срок, справедливо считала Зоя. За это время она хотела сделать верхнюю и нижнюю вставные челюсти, сшить несколько костюмов и блузок, купить туфли на каблуках, пару-тройку красивых ночных рубашек, нижнее белье и новые простынки с пододеяльниками. Зоя договорилась с кем-то из коллег, что на время приезда Мишеля они съедут к родственникам и предоставят квартиру Зое, будто эта квартира ее. И в самом деле: не в ее же крикливом жилище принимать такого гостя!.. Обо всем договорившись и все рассчитав, Зоя отослала другу телеграмму, что ждет его, что живет она теперь одна и будет рада его принять, но переехала буквально только что и не знает, как работает почта на новом месте, так что на всякий случай телеграмму о дате прибытия следует слать на адрес дочери.
Дальше произошло следующее: конференция в Москве закончилась на три дня раньше, и Мишель решил не терять время зря. Он приехал в Коканд без телеграммы, поселился в гостинице и пришел к Зоиной дочери, чтобы узнать нужный адрес. Позвонил в дверь, за которой слышался подозрительный крик. Ему открыла Лиза, продолжавшая орать на детей, сидевших у двери на горшках. На неуверенный вопрос гостя: «Зоя – ты?..» – Лиза гаркнула: «Мама!» И скрылась… А мама вышла в прихожую в своем линялом халате, стоптанных тапках и без зубов: она успела сделать и верхние, и нижние, но только привыкала к ним и на ночь, естественно, снимала… «Ирочка, за что?!»
Зоя прибежала к нам, рассказала о случившемся казусе и сообщила о своих последующих действиях. Она уже была при зубах, которые ее не особенно красили и сильно затрудняли речь, в новом костюме и блузке, в туфлях на каблуках и с купленной бутылкой вина в руках. Выяснилось, что она не собирается сдаваться: она пригласила возлюбленного на свидание в «свою новую квартиру». Кокетливо, как ей казалось, улыбаясь страшным оскалом новых зубов, Зоя говорила: «Кто знает? Все может быть! Я предложу ему переехать из отеля ко мне!»
Через день Зоя, в знакомом халате и тапках, без зубов, снова пришла к нам и поведала, что возлюбленный переезжать к ней из отеля категорически отказался (к тому же он совсем не пьет), что они мило повспоминали свое прошлое, посмотрели Зоины фотографии и сегодня утром он уехал, хотя мог бы побыть еще целый день. Зоя горестно восклицала: «Ирочка, за что?» Но все-таки человеком она была от природы веселым, а главное – остроумным. Шок от лихорадочной подготовки к свиданию, а потом и от самого свидания миновал, и Зоя оправилась от потрясения. Громко смеясь, она в лицах показывала нам и орущих детей на горшках, и Мишелево неуверенное «Зоя – ты?..», и свою собственную выходную арию в халате и без зубов. Конечно, за громким смехом еще скрывалась горечь и остались Зое на память об этой встрече немалые долги, а в нашу с мамой жизнь навсегда вошло выражение «Ирочка, за что?», которое мы использовали в любых казусных ситуациях.
Летом, как всегда, я отправилась в лагерь – и первый раз в жизни влюбилась. В лагере был горнист Витя: моего возраста, очень красивый смуглый мальчик с прекрасной фигурой и большим музыкальным талантом. Он покорил мое сердце, а я покорила его. В чем выражалась наша любовь? В обменах взглядами во время зарядки и утренней линейки, а вечерами иногда – в танцах друг с другом. Танцевали мы не каждый раз, а именно иногда, чтобы никто нашей любви не заметил. Еще мы демонстрировали свои чувства во время игры в почту. Происходило это тоже на танцах. Клочки бумаги метили порядковым номером, было их столько, сколько танцующих, бумажки складывались в панамку, а потом мы все тянули бумажку и прикрепляли ее к одежде на видном месте: на груди или на рукаве. После объявлялся танец, и, хотя уже темнело и разглядеть цифру оказывалось непросто, у всех заинтересованных лиц всегда все получалось. Записки писали карандашом, как и цифры. Содержание было разное: шутка, розыгрыш, а иногда и признание в любви! Главное правило игры – все записки должны быть без подписей. Иногда хитрили и все-таки ставили в конце записки свой номер почты, но признания в любви не метили никогда. Очень уж было страшно обеим сторонам обнаружить себя. Но за те два часа, что длились танцы, мы ухитрялись узнать почерк, все проанализировать и, руководствуясь одним нам ведомым доказательством, танцевать с избранником с чувством истинного счастья. Танцевали тогда очень целомудренно, на почтительном расстоянии: рука в руке, рука девочки на плече у мальчика, рука мальчика на талии у девочки. Никаких сальностей, никаких бранных слов и тем более никаких «обнимашек»: все очень строго, в полном молчании – только внутри все дрожит, сердце замирает, и порой вы едва-едва смеете поднять друг на друга глаза…
Новые, неведомые чувства полностью захватили меня, и смена пролетела как один миг. Но я оставалась и на вторую смену, и Витя-горнист – тоже, чему я втайне очень радовалась. Еще на вторую смену должна была приехать недавно появившаяся у меня подруга Светлана, племянница одной из маминых коллег, милая, интеллигентная девочка с длинной русой косой и большими серыми глазами. Жила она в Красноярске, и родители отправили ее на лето к тете в теплый, солнечный Узбекистан. Тетя же, узнав, что я в лагере, подумала, что нам вдвоем будет веселее, чем Светлане одной со взрослыми.
Прежде чем я уехала в лагерь, за месяц знакомства я успела полюбить Светлану. Она была старше меня на год, а год разницы в подростковом возрасте – немало, и мне было с ней интересно общаться. Теперь я ждала ее с нетерпением и сразу же, как только она приехала, поделилась своим секретом и издали показала свою тайную любовь. Она мой выбор оценила, а я, как старожил, посвятила ее в тонкости нашей лагерной жизни.
Неожиданно у меня разболелось ухо, и лагерный врач велел каждое утро приходить в медпункт капать капли, а днем носить, не снимая, повязку на оба уха вокруг головы. Повязка завязывалась так, что бантик ее торчал на макушке и напоминал ушки какого-то зверька. Конечно, это меня не красило, но на первые в новую смену танцы я все-таки пошла, хоть и смущалась. Я познакомила подругу с правилами и тайнами почты, и игра началась. Новая смена играла в почту вдохновенно, но записок со знакомым почерком я на этот раз не получила, да и на танец меня никто ни разу не пригласил. Вообще никто. На следующее утро ни на зарядке, ни на линейке моя любовь в мою сторону не смотрела. Как назло, ухо не проходило, но на следующие танцы я решила повязку снять, в глубине души надеясь, что все несчастья от нее. Светлана, как старший товарищ, горячо отговаривала меня, потому что вечерами ветрено. «Но он же не написал мне ни одного письма и не посмотрел в мою сторону ни разу! – горестно возражала я. – И это все из-за дурацкой повязки, потому что, конечно, я в ней «некрасивая»! Словом, повязку я сняла и пришла на танцы «красивая». Я получила много писем, но со знакомым почерком – ни одного. Я много танцевала, и мой любимый – тоже, но не со мной.
Ночью я рыдала на плече у подруги, а утром получила нагоняй от врача – уху стало хуже. Я надела ненавистную повязку и не пошла в тот вечер на танцы. Светлана моя пошла одна, а когда возвратилась, сказала, что, похоже, мой избранник решил переключить свою любовь на нее. Перебрав почту, которую она получила на танцах, мы нашли знакомый почерк, и ее догадка подтвердилась. Он писал ей то же, что писал в первую смену мне, и теми же самыми словами!
Этого нельзя было пережить. Я заплакала навзрыд и рыдала всю ночь. Светлане он совсем не нравился, и как себя вел, ей не нравилось тоже. Она, совестливая и правильная девочка, очень мне сочувствовала, чуть не плакала вместе со мной, говорила: «Забери его себе, мне он не нужен!» Легко сказать – «забери». А как? Тем более что утром, и на зарядке, и на линейке, я в его сторону больше не смотрела и вообще делала вид, что ничего не произошло. Гордость моя была задета сильно.
Я перестала ходить на танцы, еще крепче привязалась к Светлане, видя, как она искренне переживает за меня и возмущена вероломством моего любимого. Но хотела я только одного: чтобы у меня перестали болеть уши и скорее закончилась смена. Я ходила на зарядку, на линейку, на завтраки, обеды и ужины, но я все делала автоматически, словно впала в анабиоз, и еще долго заживляла душевную рану.
Смена закончилась, мы со Светланой вернулись домой, условившись никому не говорить ни слова о моем любовном фиаско. Так у меня появилась первая тайна от мамы – и сохранилась она на всю жизнь: при всей моей любви к маме, мои личные переживания я всегда держала от нее в секрете.
Театр в Коканде решили расформировать. Часть актеров переводили в Фергану, но только малую часть. Ферганский драматический театр считался на порядок выше, там сложился успешно действующий коллектив, и в Коканд приехала комиссия посмотреть спектакли и отобрать достойных актеров. Отбирали придирчиво. Маму и еще трех-четырех артистов выбрали, а судьба остальных театральных работников осталась в их собственных руках.
Мама была хорошей актрисой. Ее на сцене я помню отлично – даже в те годы, когда я была еще совсем маленькой. Мама держала меня подальше от театра, справедливо считая, что детям за кулисами болтаться незачем: но в качестве зрителя в зал мне приходить разрешалось. Я помню, как она была хороша и задорна в спектакле «С любовью не шутят», как худа и измождена, играя узницу немецкого лагеря в какой-то пьесе про войну. Помню, как зал вместе со мной ахнул, когда немец выбил кружку из рук изможденной мамы. Помню ее сгорбленную спину, исчезающую в темноте.
А еще мама отлично рисовала. Все куколки, нарисованные мне в детстве, были очень хороши собой, а платьица к ним – восхитительны. Мама прекрасно гримировалась и могла нарисовать на своем лице и роковую красавицу, и глубокую старуху, а в жизни никогда не пользовалась косметикой – красила только губы.
Маму отобрали в Ферганский театр. Ехать нужно было в середине сезона, обустраиваться там, смотреть спектакли, участвовать в них по мере необходимости и начинать работать в новых. Меня пришлось на время оставить в Коканде, чтобы я закончила четверть. Просто так оставить ребенка мама не могла, так что договорилась с коллегой-актрисой, которую в Фергану не взяли, что две недели до окончания четверти я поживу у нее. Актрису я совсем на знала, она была немолода, накануне похоронила мужа, и весь театр его провожал в последний путь, и зал прощания, и гроб с покойным убрали елочными лапами: дело было в декабре. С тех пор не люблю запаха свежей елки и дома держу искусственную. Актриса с радостью согласилась приглядеть за мной: у нее никого не осталось, и живой человек в доме в это тяжелое время представлялся спасением. Да и мама мне сказала, что это по-человечески правильно: я должна поддержать женщину в ее горе. Я, конечно, согласилась, но было мне не по себе.
Муж той актрисы оказался вторым в моей жизни умершим человеком, которого я знала до смерти. Толстый, веселый, с необычным отчеством – Павел Мартьянович. И если друга Даню в гробу я совсем не боялась, то второго покойного боялась очень. Он лежал такой строгий и белый, наверное, его так загримировали, и я испытывала острое, парализующее чувство страха. Признаться маме было стыдно, я все-таки училась в седьмом классе – уже большая.
Переехав на две недели в квартиру его вдовы, я все время видела его вещи и вспоминала его белое лицо в гробу. Я боялась, что он и сам может вдруг откуда-то появиться, как тот волк из моего детства.
Особенно страшно становилось вечерами, когда я оставалась в квартире одна. Куда вечером ходила пожилая актриса, я не знаю. Я зажигала весь свет, какой был в жилище, но это не спасало.
Актриса переживала смерть мужа очень тяжело: они прожили вместе долгую жизнь. Она все время молчала, но ее губы шевелились и что-то беззвучно шептали. Она смотрела сквозь меня и все время перебирала его вещи. Иногда она о чем-то спрашивала, но сразу же уходила в свой невеселый мир, не дождавшись ответа. Я тоже молчала: я не хотела ее беспокоить и как ее поддержать – тоже не знала.
Я неприхотлива в еде и, привыкшая к столовским обедам, ела всегда без капризов. Не ела я только гречневую кашу: мне она казалась горькой. Но именно гречневую кашу, сварив, а потом поджарив на сковородке, предлагала мне эта несчастная женщина все две недели. То, что я практически ничего не ем, она не замечала – заметила моя мама, когда я предстала пред ее светлые очи: отощала я прилично. Но в этой ситуации сказать, что я гречневую кашу не люблю, было совершенно невозможно.
И еще это был первый в моей жизни Новый год без мамы. Я очень по ней скучала. У актрисы стоял телефон, и мама позвонила, чтобы нас поздравить. На вопрос, как я там, я бодро ответила, что у нас все хорошо, а хотелось плакать и кричать, что мне страшно и голодно.
Но наконец мои мытарства закончились, и я поехала к маме!
Фергана! Большой и прекрасный город в центре Ферганской долины, утопающий в садах и парках. Когда я увидела Фергану, мне стало понятно, что покинутый нами Коканд – это почти деревня. Театр стоял на площади в самом центре города, перед ним располагался прекрасный памятник генералу Скобелеву, который прославился в этих краях исключительной храбростью, сравнимой с храбростью самого Суворова, и получил должность военного губернатора Ферганской области.
В помещении театра работали две труппы: русская и узбекская, три дня одна, три другая, один день – выходной. Директором русской труппы был отец прекрасного актера Саши Абдулова, а его мама служила заведующей гримерным цехом. Сам Саша тогда был малышом лет пяти, и мы его в свои дворовые игры не брали, но у него были два брата, и средний, Роберт, как раз годился нам в товарищи.
Когда Саша Абдулов вырос, закончил институт и стоял на пороге блестящей карьеры – дело было в середине 70-х, – он пришел в наш театр Пушкина к своему сокурснику и увидел меня. Саша спросил, помню ли я его, и я честно ответила, что нет. И, кажется, этим его обидела: он-то меня помнил хорошо, я уже была большая, а мне трудно было признать в красивом, высоком молодом человеке того сопливого малыша. И только когда Саша напомнил мне о своем среднем брате, я припомнила и его…
Разместили всех актеров в большом актерском доме, тоже поделенном на две части: одна половина для узбекской труппы, другая – для русской. Поразительным оказалось то, что в русских актерских семьях было по одному ребенку, максимум – два, а у актеров-узбеков по пять-шесть ребятишек. Одна соседка спросила меня: «Вас мама сколько принесла?» – и я не могла ответить, потому что совершенно не понимала вопроса. Долго пришлось выяснять, кого это – вас и куда принесла. Когда я поняла, что речь шла о том, скольких детей мама родила, я так смеялась, что никак не могла остановиться. У нас такой вопрос мог относиться только к хозяину потомства кошки или собаки. Я понимала, что не все соседи хорошо говорят по-русски, но при виде этой соседки меня неизменно разбирал смех. Выяснилось, что их мама «принесла» девять человек, в то время как моя мама только меня одну. Думаю, что ей тоже было смешно и непонятно: как так – «одну»?
Зимы в Фергане теплые, но иногда и снежок выпадает. Зимой почти все русские дети болели: у кого насморк, у кого уши, у кого горло. Узбекские не болели почти никогда. Они были самостоятельны с очень раннего возраста, теплую одежду не носили. Во дворе всеобщей любимицей была трехлетняя девочка неописуемой красоты, звали ее Малахат. Она не признавала обуви, ходила босиком круглый год и все время находила на земле что-нибудь съестное. При этом у Малахат никакого намека на простуду или мучения с желудком не наблюдалось.
У русской женщины-помрежа и ее двух детей жила собака – огромная немецкая овчарка по кличке Джерри. Весь русский детский двор обожал ее – и повисал на ней с объятиями и поцелуями, как только она выходила на прогулку. Собака была добрейшая и всех нас терпела. Узбекские дети смотрели на ласки с собакой с недоумением и никогда к ней не приближались.
Когда на узбекской стороне случился большой семейный праздник по поводу обрезания одному из мальчишек, русские дети застыли в ужасе. Во дворе готовился сабантуй: рылись ямы для костров под тандыры. Мальчишка в страхе сбежал, спрятался, и родственники назначили большое денежное вознаграждение тому, кто найдет и приведет мальчишку. Мы догадывались, где он может скрываться, но молчали, в надежде, что минует его чаша сия. Нет, не миновала: мальчонку нашел кто-то из взрослых, каким-то образом уговорил вернуться домой, и праздник состоялся.
Узбекская сторона предпочитала, так же как и в Коканде, жизнь во дворе: на их стороне стояли такие же широкие топчаны. Они никогда не пустовали: там обедали, принимали гостей, пили чай и ночью спали. Даже когда во дворе сыграли узбекскую свадьбу, молодых положили спать под открытым небом, правда, под пологом из прозрачной кисеи. Русские дети, проходя мимо, заглядывали внутрь – и удивлялись, как безмятежно и крепко молодожены спят. Во-первых, по нашему мнению, они должны были все время целоваться, а не спать, а во-вторых, – мы вообще не понимали, как можно спать во дворе большого и густонаселенного дома, когда все время кто-то ходит вокруг.
На русской стороне двора стояли небольшие сарайчики на каждую семью. У нас с мамой там хранились керогаз, а еще небольшой бидон с керосином, воронка, корыто, бак для белья, два табурета и стиральная доска. Я уже подросла и вовсю помогала маме по хозяйству. На мне был керосин, и, если он кончался, надо было идти за ним в керосиновую лавку. На мне же лежала стирка – очень трудоемкая работа. Надо было нарезать хозяйственное мыло на мелкие куски, положить его в бак, бак поставить на зажженный керогаз, налить воды, положить в бак полотенца, белье, в основном постельное, и потом час кипятить, помешивая содержимое палкой. Потом часть белья достать из бака палкой и положить в корыто. Туда же налить из бака мыльного кипятка, разбавить холодной водой из колонки и на стиральной доске все перестирать. Наконец, нужно все не раз прополоскать, руками отжать и повесить сушиться на веревку. Уходила на это половина дня. Через некоторое время появился стиральный порошок «Лотос», и мыло можно было перестать строгать, но времени это экономило немного.
В Фергане очень плохая вода, и у русских не получалось как следует промыть волосы. Косы у меня были до пояса, и с ними много мороки, но даже и мамины короткие не промывались. Шампуней тогда еще не продавали, узбечки мыли голову кислым молоком, и волосы у них выглядели прекрасно, но нам этот способ не подходил: как волосы ни полощи, а кисловатый запах остается. Однажды мама сказала: а давай «Лотосом» попробуем голову помыть? Риск был большой: вдруг все волосы вылезут? Но мы так устали ходить с непромытой головой, что рискнули. Эффект оказался потрясающим: голова задышала, волосы стали легкими! Но радоваться мы боялись, даже спать легли с опаской: вдруг проснемся лысые, а волосы на подушке отдельно лежат? Утром радостно дергали себя: ура! на месте! И поделились своим случайным «ноу-хау» с остальным русским миром нашего двора, и все нам были очень благодарны.
Школа, в которую я пришла в середине года, мне очень понравилась. Большая, уютная, светлая, ребята – начитанные, педагоги – доброжелательные. Там я проучилась полтора года: половину седьмого и восьмой классы. В этой школе у меня завелась подруга Женя. С ней мы любили ходить в чудесный парк рядом с театром, весело летать вверх-вниз на лодках-качелях – аттракционы были бесплатными.
Там же, в Фергане, я впервые вышла на сцену – всего лишь школьную, но все же на сцену. Я играла жену в Чеховском «Юбилее» на школьном вечере. В это же время я впервые заработала собственные деньги: летом, на каникулах, учеников начиная с седьмого класса посылали собирать хлопок. Это очень тяжелый труд, норма выработки была высокой, и почти никто ее выполнить не мог: ни мальчики, ни девочки. Солнце палит нещадно, хлопковые коробочки колючие, а вата – тяжелая. Питались мы в основном серыми лепешками и чаем. Серые лепешки не так вкусны, как белые, но мы не горевали. Заработав на сборе хлопка небольшие деньги, я, с разрешения мамы, купила себе веселого ситца, и мама сшила мне летнее платье, а оставшиеся деньги я гордо отдала маме.
В сентябре вдруг выяснилось, что все вытянулись и повзрослели.
В меня влюбился мальчик-кореец по фамилии Ким. Он все время подкладывал мне в портфель открытки с любовными стихами: иногда открытки были покупные, а иногда самодельные. Я не знала, как на это реагировать, и решила не реагировать никак. Ким страдал, и я это видела, но все равно не знала, что с этим делать.
Зимой, переболев свинкой, я пришла в класс с перевязанным шерстяным платочком горлом. Учительница спросила, чем я болела, и я сообщила, что свинкой. На мои слова учительница заметила: такая милая и обаятельная девушка – и вдруг свинкой. Я приосанилась: впервые меня назвали не девочкой, а девушкой, и главное – милой и обаятельной. Услышать комплименты в нашей семье не представлялось возможным.
Когда я была еще маленькая, мы с мамой ездили куда-то на гастроли, и во дворе домика, где нас поселили, хозяева держали большую собаку, очень добрую и послушную. Я решила с ней поиграть в коня и попыталась ее оседлать. Собака не возражала и стала возить меня на спине. Но я не удержалась: собака выскользнула из-под меня и пошла дальше, а я упала и сильно ударилась копчиком о камень. Я так сильно ушиблась, что врачи напугали маму, будто у меня может вырасти горб. Чтобы этого не случилось, я целый месяц спала на досках: меня укладывали спать на деревянном полу на простынке, и это было мучительно. Весь театр, зная эту историю, сочувствовал маме. Однажды, когда мучения наконец закончились, один актер поинтересовался моим здоровьем. Я радостно ответила, что все уже хорошо, и актер тихонько шепнул маме: «Как Верочке идет улыбка!»
Первый комплимент в свой адрес я расслышала и запомнила. Жизнь пошла своим чередом, но как только рядом появлялся кто-то из знакомых, я начинала сиять как медный таз, растягивая рот в улыбке. Мама даже поначалу решила, что это у меня нервный тик, а когда сообразила, в чем дело, быстро пресекла нелепые мимические упражнения. Мама была остроумным человеком, всегда точно подмечала забавное и делала замечания в своем неповторимом стиле. Особенно ей удавались шутливые клички, которыми она умела припечатать. Но и у меня с юмором все в порядке с ранних лет: так что мне не хотелось выглядеть смешной!
В Фергане мама вышла замуж. Ее новым мужем стал Юрий Георгиевич Новиков, хороший актер, вдовец. Его первая жена, тоже актриса, умерла после долгой болезни, а через год после ее смерти мама с Юрой (я его называла так) поженились. Юрий Георгиевич происходил из актерской династии, его отец Георгий Новиков, прославленный провинциальный актер, дарований сына признавать не хотел, и это совершенно сломило молодого Юрия, он к себе тоже стал относиться пренебрежительно, и совершенно напрасно – актером он был блестящим. Когда, спустя много лет, мой муж упомянул имя «Юрий Новиков» в разговоре с Марленом Хуциевым, тот даже подпрыгнул от восторга и стал вспоминать впечатления юности: «Боже мой! Мы бегали в тбилисский ТЮЗ, где работал в то время Товстоногов, чтобы увидеть, как гениально Новиков играет Карла Моора в шиллеровских «Разбойниках»! Бегали по многу раз!»
Я тоже понимала, что мой отчим – прекрасный актер. Я видела его в комедийной роли в «Обыкновенном чуде», в трагической роли Любима Торцова в пьесе Островского «Бедность не порок»… Однако я считала, что моей королевишне-маме он совсем не пара. Тем более что человеком он был пьющим.
Но мама влюбилась – я понимала это, и я смирилась. Мама влюбилась настолько, что как-то раз 20 февраля попросила меня завтра, 21-го, убрать квартиру, все вымыть, привести в надлежащий вид: ведь у Юры 22 февраля день рождения. Я ответила, закусив губу, что, конечно, все обязательно сделаю. Но не сдержалась и добавила: «Хотя вообще-то у меня у самой завтра день рождения». Мама ахнула! Увидев ее испуг, я даже пожалела, что напомнила о своем дне рождения. Я все понимала и, конечно, не стала меньше ее любить, даже после такого промаха, но я ревновала, ужасно ревновала. Мне исполнялось 15 лет, но я по-прежнему оставалась ребенком. Дети развиваются по-разному, я – ребенок позднего развития. Раньше мама была только моя, а теперь… Я проплакала всю ночь, однако утром взяла себя в руки. Да, я была ребенком, но ребенком мудрым.
Позже я полюбила Юру всем сердцем: за то, как он любит маму, как пытается побороть свое пристрастие к алкоголю и как трудно ему это дается. Но они с мамой вместе выиграли этот нелегкий бой и счастливо прожили все четырнадцать лет, которые им были отпущены до смерти Юры. Мама пережила его на семнадцать лет.
Юра был добрым человеком, помогал детям его покойной жены от первого брака, очень любил меня, строптивую, и души не чаял в маме. Когда она заболела и долго лежала после больницы дома, мучаясь болями в сердце, он баловал ее тортиками, да так, что встала она на два размера больше, чем ложилась. Мама всегда была худенькой и представить не могла, что может так поправиться, а тортики любила.
Умер Юра в Москве, не успев насладиться своим дедовством. Моей дочери Юле было тогда два года. Когда Юра приезжал в Москву, будучи еще здоровым, гордо гулял с коляской и приговаривал, что эта «Кнопка-Пуговка» заняла все его сердце.
Юра сгорел очень быстро. Пока он болел, мама ходила чернее тучи.
Московская больница, где он лежал, была далеко, а мама всегда плохо ориентировалась в пространстве, чем нас с Юрой очень смешила: она всегда сворачивала не в ту сторону даже на давно знакомой улице. Но в больницу к Юре мама каждый день добиралась несколькими видами транспорта, ни разу не заблудившись. Когда врачам стало понятно, что помочь они ничем не смогут, что Юра умирает, они решили выписать его домой. Отчим с мамой тогда жили в Брянске, в доме без лифта на третьем этаже. Понимая, что одна мама в Брянске со смертельно больным Юрой не справится, я пошла к лечащему врачу и, объяснив ситуацию, попросила оставить Юру умирать в больнице. Тем более что сам Юра, несмотря на ухудшающееся самочувствие, пока еще в свое выздоровление верил – и мы его веру всячески поддерживали. Я была никто: молодая, никому не известная актриса, и денег у меня не было, но мою просьбу выполнили. Юру оставили в больнице. А когда он умер, нам позволили его, не москвича, похоронить в Москве – и опять без всяких взяток. Вспоминаю все это с огромной благодарностью к человеческой доброте и чистоте той эпохи…
Но пока мне пятнадцать и я, как всегда, еду на лето в лагерь, правда, в последний раз: в шестнадцать лет в пионерский лагерь уже не возьмут.
Я любила так проводить каникулы и всегда находила в лагере друзей. Так случилось и на сей раз. Перезнакомившись, мы с девочками отправились в поле нарвать цветов, чтобы украсить нашу палату. Цветов в поле росло много, и самых разных, а я очень люблю именно полевые цветы. В поле мы наткнулись на стайку вожатых, которые тоже рвали цветы. Мы еще толком не познакомились ни друг с другом, ни с вожатыми. Все бы ничего, если бы один из вожатых, молодой человек, не стоял в оцепенении, глядя на нас с открытым ртом. Мы как-то смутились, быстро попрощались и вернулись в лагерь. Через какое-то время лагерная жизнь вошла в свою колею, вечерами бывали танцы и, конечно же, почта. Я начала получать письма от разных ребят, но больше всего от одного и того же номера, который не скрываясь просил с ним встретиться, рассказать, чем я интересуюсь в жизни, и вообще о себе. Ни я, ни девочки разыскать этот номер не могли: не было его среди ребят, но однажды все-таки искомый номер обнаружился. Он принадлежал тому самому вожатому, который стоял, оцепенев, пока мы рвали цветы. Вожатые тоже приходили на танцы и играли в почту, но только между собой: мы – «малышня» – никогда и не смотрели на их номера и никогда не писали им записок.
Я испугалась. Внешне это был взрослый молодой человек – высокий, интересный и к тому же вожатый. Потом выяснится, что ему восемнадцать лет, старше он меня на три года, но в пятнадцать лет «три года» – очень много! Мне он казался дядькой, и я совершенно не желала ничего ему рассказывать о себе. Он продолжал атаковать меня записками, чем основательно портил летний отдых. Я, конечно, как воспитанная девочка, отвечала сдержанно, просто чтобы не быть невежливой, но все это было мне в тягость. Вернувшись из лагеря, я рассказала маме о весьма надоедливом вожатом и забыла о нем. Лето еще не кончилось, и мы всей дворовой оравой бегали со двора на улицу и обратно с гиканьем и пиратскими пистолетами: детство из нас еще не ушло. Окна летом у всех открыты, и, если надо ребенка позвать домой, взрослые громко кричали из окон. Вдруг, пробегая улицей, я вижу, что перед моим окном стоит, разговаривая с моей мамой, этот лагерный вожатый. Да, я ему писала, отвечая на расспросы, кто мои родители, сообщала, что мама у меня актриса, работает в театре… Но чтобы вот так нагло разыскать мой адрес, да еще и с мамой разговаривать?! Это уже слишком! Я перестала носиться с ребятами и, спрятавшись, наблюдала и ждала, когда он уйдет, чтобы вернуться домой. Он ушел, я вернулась, и мама мне сказала, что приходил милый молодой человек, который хотел меня повидать. Мама заявила, что он очень вежливый и воспитанный, что я напрасно о нем так нелестно отзывалась. Мне было все равно, какой он. Год назад я рыдала от неразделенной любви, но Витя-горнист был моим ровесником, а этот взрослый юноша, почти мужчина, представлял собой нечто чуждое и непонятное. Вожатый, однако, проявил настойчивость и приходил под окно еще дважды – беседовал с мамой в надежде повидать меня. Но я упорно не хотела с ним видеться: я не понимала, зачем нам встречаться и о чем говорить. В пиратские игры его же не возьмешь! А взрослые беседы меня совершенно не привлекали. И оба эти раза я подолгу ждала, пока он уйдет из-под окна, чтобы вернуться домой. В последний раз он сказал маме, что больше не придет, потому что его забирают в армию, и он жалеет, что меня не увидел. Он попросил у мамы разрешения писать мне письма. Я пожала плечами и милостиво сказала: пусть пишет.
В итоге наша переписка длилась три года. Я переезжала в другие города: из Ферганы в Барнаул, из Барнаула в Орск… Это ничего не меняло: письма от Льва – так его звали – приходили регулярно. Он оказался очень начитанным молодым человеком, познакомил меня с поэзией Сергея Есенина, прислал его сборник, а до этого часто цитировал в письмах есенинские стихи. Он влюбился в меня сразу, как только увидел тогда на поле с цветами. Я никогда не верила в любовь с первого взгляда, но это был тот самый случай. Он не торопил событий, вел себя умно и по-дружески – и дружбу мою завоевал, а вот сердце – нет. Мы не виделись с ним после лагеря ни разу. Обменивались фотографиями, делились мыслями о происходящем вокруг, впечатлениями о книгах. Писем его от мамы и Юры я не скрывала, рассказывала, о чем мы переписываемся. Юра сказал мне однажды, что Лёвушка, а его так называли в нашем доме, настолько хороший, настолько редкий молодой человек, что я могла бы подумать о нем серьезнее. Юра добавил, что он бы даже рекомендовал мне его в качестве будущего мужа. Я была возмущена и отвечала, что замуж надо выходить по ВЕЛИКОЙ ЛЮБВИ. Но к письмам Лёвушки я привыкла и нашу дружбу ценила. Однажды, измучившись и поняв, что дальше дружбы наши отношения никогда не зайдут, Лёвушка резко перестал писать, и я по его надежной дружбе очень скучала. Три года переписки – большой срок, но сердце мое было совершенно спокойно. Интересно, что день и год рождения Лёвушки абсолютно совпадали с днем и годом рождения моего будущего мужа: 17 сентября 1939 года.
Следующая остановка моего отрочества – Барнаул. Я попрощалась со своей ферганской подругой Женей, мы с ней долго переписывались, но со временем переписка прервалась, а у меня появилась близкая подруга, с которой мы общаемся по праздникам до сих пор. Это она заняла в моем сердце место Дани, моего первого друга.
Барнаул – большой, красивый город, больше и мощнее Ферганы по всем показателям. У города два театра: Алтайский драматический и Театр юного зрителя. В последнем служили мои мама и отчим.
В Барнауле я пошла в девятый класс… Вообще обстоятельства складывались так, что мне то и дело приходилось менять школы, но училась я всегда хорошо: учиться я любила и, если требовалось, осваивала материал самостоятельно, догоняя по программе вырвавшихся вперед одноклассников.
В новой школе я подружилась с удивительно интересной девочкой – Лидой. Она была заводилой, блестяще училась, ездила на шахматные турниры в Новосибирск, брала там призы, зимой прекрасно каталась на коньках и меня тоже научила. В теплых краях, на Украине и тем более в Средней Азии, этот вид спорта – экзотика, но коньки у меня были, и назывались они «дутыши» – коньки-канадки, приклепанные к черным ботинкам. Их еще в Кривом Роге подарила мне мама на Новый год. Я мечтала о коньках, и, хотя кататься было негде, мама мне их подарила! Я чувствовала себя совершенно счастливой, тут же надела обновку и пошла во двор к колонке, где на застывшей метровой луже двое мальчишек уже катались на примитивных коньках-снегурках, примотанных веревками к обуви. Произведя на мальчиков сильное впечатление своими дутышами, я попробовала испытать коньки на так называемом льду, но троим было тесно, и мальчики, из уважения к моим конькам, отошли в сторону, предоставив метровое ледяное пространство в мое распоряжение. Но оказалось, что на льду в коньках еще неудобнее, чем на деревянном полу или железной лестнице, по которой я спустилась, повисая на перилах. На льду коньки разъезжались в разные стороны, висеть было не на чем и не на ком, и я, конечно, упала, а вот встать оказалось проблемой. Мальчики помочь не могли: они и сами едва держались на своих «снегурках». К счастью, проходивший мимо сосед увидел мои мучения и крепкой мужской рукой поставил фигуристку на ноги, а потом и вывел со льда. На этом попытки кататься на коньках временно прекратились.
Благо коньки мне купили на вырост, и я их все-таки освоила в Барнауле. На этих же самых коньках я буду позже кататься с мужем на московском катке. Совершенно случайно мы потеряем их, съезжая со съемной квартиры, и я очень буду об этом сожалеть: с тех пор на лед так и не встану, потому что коньки из проката меня совсем не вдохновляли.
Моя подруга каталась прекрасно и меня научила кататься вполне сносно, и я была счастлива. Лида обладала разнообразными талантами, и никто не сомневался, что ее ждет блестящее будущее. Но блестящего будущего у Лиды не случилось. Отец ее служил в армии, мама – домохозяйка, еще у Лиды были два брата десяти и трех лет. Много позже она расскажет печальную историю своей семьи. Когда младшему брату было пять лет, он застрелил отца. Семья отдыхала в лесу на пикнике, и отец, отстегнув кобуру с пистолетом, свободно растянулся на траве… Следственные действия, судебные разбирательства длились долгие месяцы, подозрения падали на мать. Потом все-таки доказали, что застрелил малыш. С тех пор на семью сыпалось несчастье за несчастьем. Вскоре умерла мама, потом, едва достигнув совершеннолетия, покончил с собой виновник нечаянного убийства, брат постарше спился… Сама Лида неудачно вышла замуж и после родов начала сильно болеть. Работа ей была неинтересна, и даже новая любовь не принесла счастья. Ее избранник, высокий и красивый здоровяк, моложе ее на десять лет, скоропостижно умер от сердечного приступа. Сейчас Лида одинока, часто болеет; единственная радость – внук ездит на шахматные турниры в Новосибирск и получает призы. Круг замкнулся…
Заканчивая девятый класс, я узнала, что школу переводят на одиннадцатилетнее обучение, и срочно перевелась в другую, где оставалась десятилетка. Лида предпочла учиться в старой, куда ходила с первого класса. Я же, привыкшая к переездам, сменила место учебы легко и десятый класс окончила в школе, где новых друзей уже не появилось. С Лидой же я продолжала дружить крепко.
В девятом классе на уроке физкультуры я получила травму: выполняя упражнение на брусьях, неудачно приземлилась. Пришлось обратиться к врачу: оказалось, у меня трещина в щиколотке. Врач заковала мою ногу в гипс, и, пока длилось лечение, я очень подружилась с этой милой женщиной. Узнав, что я собираюсь поступать в медицинский институт, она разрешила мне приходить в ее хирургический кабинет детской поликлиники и наблюдать за приемом. Это было так увлекательно, все вызывало жгучий интерес! Желание стать врачом, как мой дед, только укреплялось, тем более и мама очень этого хотела. Но однажды в кабинет пришел мальчик, которому нужно было прочистить рану на пальце: она нагноилась до кости. Мальчику сделали анестезию, ему не было больно, а я, стоявшая у двери в маленькую операционную, услышав звук скальпеля, зачищающего кость, завалилась в обморок. Пришлось посещения хирургического кабинета прекратить, хотя моего порыва стать врачом этот случай не умерил, разве что немного смутил.
Окончив десятый класс, я подала документы в Барнаульский медицинский институт. Училась я в школе хорошо, а потому и экзамены сдавала легко. После химии оставался иностранный язык, и я за него не беспокоилась: в пределах школьной программы английский я знала неплохо. Считая институт почти своим, я решила познакомиться с ним поближе: прошлась по этажам, почитала таблички с названиями кафедр, спустилась во двор, там наткнулась на маленькое здание и сразу поняла, что это морг. Передо мной тут же всплыло строгое, белое лицо покойного Павла Мартьяновича, и я быстро зашагала прочь. Я уговаривала себя, что так наверняка бывает со всеми, что я, конечно, привыкну… Но червь сомнений, который после злосчастного обморока лишь слегка шевельнулся, сейчас вовсю поднял голову.
Однажды (мне было восемь лет, мы жили в Кривом Роге) к маме обратились из театра с неожиданной просьбой: срочно понадобилась девочка для участия во взрослом спектакле. Та, что играла прежде, заболела, и тогда возникла моя кандидатура.
Мама согласилась, меня позвали на репетицию, я пришла, все сразу поняла, все сделала правильно, и взрослые актеры стали мною восторгаться, а я, не привыкшая к похвалам, восприняла комплименты как чудачество: ведь никаких сложностей мне преодолевать не пришлось. Репетиций было две или три, восторги по поводу моей работы нарастали… И тут заболевшая девочка, прознав, что на ее роль берут другую, повела себя как настоящая прима: она мгновенно выздоровела.
Так что я, а дело было летом, спокойно отправилась, как обычно, в пионерский лагерь, а мама – на гастроли. Эта история никак не повлияла на мои жизненные амбиции: попросили помочь – пожалуйста, не понадобилась помощь – тоже хорошо. Очень скоро я обо всем забыла.
…За пару дней до вступительного экзамена по английскому мне случайно попалось на глаза объявление: «Алтайский драматический театр приглашает на прослушивание юношей и девушек 17–20 лет для последующего приема на работу во вспомогательный состав театра». Я прочитала объявление и вдруг, совершенно неожиданно, вспомнила в мельчайших подробностях, как восьмилетней девочкой оказалась на театральной сцене, как репетировала, как слышала похвалы, но главное – я вспомнила свое счастливое ощущение умиротворения в таком, оказывается, близком мне мире – мире театра. И строгое, белое лицо покойного Павла Мартьяновича вдруг всплыло в моей памяти и сказало мне беззвучно: «Ну вот же!»
Я побежала узнавать, что нужно для прослушивания. Посвятила в свою тайну Юру – и он меня поддержал! На следующий же день меня прослушали и сказали, что я подхожу: все быстро и незатейливо. А экзамен по английскому я сознательно сдала на тройку, чтобы недобрать баллов для поступления.
Меня распирала гордость, я подошла Алтайскому драматическому: мама с Юрой работали в ТЮЗе – театре рангом пониже. Юру гордость распирала не меньше, так что мы вместе спешили поделиться с мамой огромным счастьем, свалившемся на нашу семью.
Выглядело это так:
– Мама, у меня две новости: одна хорошая, другая не очень! С чего начнем?!
Поскольку при этом мы с Юрой светились счастливыми улыбками, мама была несколько обескуражена.
– Ну, давай выкладывай плохую.
– Я недобрала баллов и не поступила в медицинский. Но зато!.. Меня приняли во вспомогательный состав Алтайского драматического театра: я прошла там прослушивание!
Мама внимательно и строго посмотрела на нас и сказала:
– Не знаю, какая новость хуже.
Поскольку в семье никогда и речи не заходило о моем желании стать актрисой, для мамы новость оказалась полной неожиданностью. Мама не хотела, чтобы я становилась актрисой, держала меня подальше от закулисья, я даже не на всех премьерах бывала. Помыкавшись по городам и весям, она не хотела для дочери такой жизни, поэтому всячески поддерживала мои планы стать врачом. Мама понимала, что актерская удача – вещь капризная и может ускользнуть от любого, даже свято любящего театр, и тогда жизнь актера становится печальна. «Откуда, ну откуда вообще возникла мысль об актерстве?» – возмущенно спрашивала мама. С негодованием она накинулась теперь на Юру: «Ну ладно Вера, она еще мала и глупа, но ты-то, старый дурак, отлично знаешь, что такое вспомогательный состав: это массовка, и только через год ей, возможно, доверят сказать кушать подано!» Юра чесал лысину, но, поскольку сам театрального образования не имел, внутренне с мамой не соглашался: сам вырос с кушать подано до настоящего, глубокого артиста. Мама опять ко мне: «Ты, оказывается, хочешь стать актрисой? Так для этого тоже учиться надо! Пожалуйста: поезжай в Москву и поступай в театральный институт! Если ты талантлива, возьмут с распростертыми объятиями, а если бездарна – нечего делать в театре!»
Много позже, уже состоявшись в профессии, на вопрос журналистов, когда я решила стать актрисой, отвечала, что скорее всего бацилла театра поселилась во мне еще во время тех детских репетиций, когда мама так легкомысленно согласилась помочь коллегам. Долгие годы коварная бацилла никак себя не проявляла, чтобы поразить в одно мгновение, как только я прочла объявление на столбе. И как же я благодарна, что случилось это вовремя! Ведь я могла поступить в медицинский и потеряла бы столько времени! Если бы я не стала актрисой, то была бы самым несчастным человеком не свете, занимаясь не своим делом. Прожив огромную жизнь в театре, я по-прежнему считаю, что лучшей профессии для меня не существует во всем белом свете.
И еще одна удивительная деталь. Впервые я ступила на профессиональную сцену, оказавшись на прослушивании во вспомогательный состав Алтайского драматического театра. Я тогда не знала, что всю жизнь проработаю на сцене театра имени Пушкина, на бывшей сцене Камерного театра Александра Таирова. А таировский театр в годы войны оказался в эвакуации в Барнауле и играл свои спектакли именно здесь, на сцене Алтайского драматического.
Этот знак судьбы прочитать в те годы я, конечно, не могла, но такие совпадения, «судьбы скрещенья» вызывают во мне почтение.
Традиция такова, что экзамены в театральные вузы заканчиваются раньше, чем во всех остальных начинаются. Сделано это, чтобы потерпевшие фиаско могли попробовать себя на ином поприще. Таким образом, ехать поступать в этом году было уже поздно, и мама вынесла вердикт: поедешь в следующем – в Москву, а пока что никаких вспомогательных составов, пойдешь работать: такая практика очень пригодится будущей актрисе. На том и порешили.
Я стала трудоустраиваться, но, поскольку мне не исполнилось восемнадцать, на работу меня брать не хотели. По закону я должна была трудиться не больше четырех часов, а это мало кого устраивало. Я поработала дней десять на почте, столько же в аптеке, но везде со мной расставались. Не потому, что я с чем-то не справлялась: я была очень старательной девочкой и все делала исправно, просто мой четырехчасовой график работодателям был не нужен. Зачем же меня брали? – недоумевала я. Возможно, они надеялись, что я не стану следовать закону и сама изъявлю желание работать целый день. Но я, честно отработав четыре часа, уходила с неинтересной работы с чувством выполненного долга.
Наконец я устроилась на Барнаульский меланжевый комбинат – огромное предприятие, где во многих цехах работали мои одногодки, тоже – по четыре часа. Несовершеннолетнюю молодежь учили, растили, в надежде, что со временем ребята освоятся, полюбят завод и останутся на нем, и правда, многие действительно оставались.
Я попала в очень шумный цех, где на станках вязали полые шнуры разной толщины. Шнуры вязались из нескольких нитей, работницы ходили между рядами и внимательно следили, чтобы нити не спутались, чтобы шли в заданной последовательности. Достигнув полутораметровой длины, шнур обрезался, а на подходе уже следующие. Конвейерная, монотонная, тяжелая работа. Обрезанные шнуры приносили мне на рабочий стол. Толстые шнуры я один за другим накалывала сверху и снизу на острые металлические спицы, а тонкие сверху и снизу нанизывала на большую иглу с толстой ниткой, растягивала гармошкой на метровую ширину и концы нитей привязывала к металлическим тросам. Иглы были тонкие, что-то вроде сапожных, а тросы – толстые, в диаметре 0,75 мм, и тяжелые. Шнуры мне приносили и клали рядом со столом, а за иглами и тросами я ходила сама. Иглы лежали в цеху, а тросы – на улице, и принести их нужно было не один и не два, а как можно больше, чтобы не шастать туда-сюда и успеть сдать положенную норму. Работать было трудно. Тросы тяжелые, зимой еще и промерзшие, да и спицы, когда их много, нелегкий груз. Специальность моя называлась «сшивалка-накольщица».
Мне было интересно, куда и зачем идут наколотые и сшитые шнуры, и я проследила за их дальнейшей судьбой. Мои шнуры помещались в контейнеры, заливались сверху какой-то жидкостью и ставились в печи. После термообработки мои шнуры оказывались покрыты снаружи и внутри пленочкой цвета какао, становились упругими и легко гнулись. Уже в другом цеху, на другом заводе, в них вставляли металлические провода, толстые и тонкие. Мои шнуры использовались в приемниках, радиоаппаратуре, в огромных вычислительных машинах. Они служили «одеждой», оплеткой для голых проводов, а поскольку проводов повсюду требовалось много, я чувствовала себя не обычным разнорабочим, а очень даже нужной и полезной сотрудницей.
Опоздания на работу исключались: пройти проходную нужно было до гудка, смена начиналась в семь или восемь утра – точно не помню, но зимой – затемно. Влезть в переполненный автобус получалось не всегда: иногда я ехала на подножке, зацепившись одной рукой за поручень. Зимой особенно тяжело: зимы в Барнауле холодные.
От четырехчасового шума я очень уставала и приходила домой полумертвая, но человек привыкает ко всему: мой молодой организм вскоре привык и к шуму, и к холоду, и у меня оставались силы ходить на каток и в кино с моей подругой, обсуждать с ней прочитанные книги и отвечать на регулярно приходящие письма Лёвушки. Я записалась в народный театр при клубе меланжевого комбината и сыграла там в какой-то небольшой пьесе. И, впервые после Вити-горниста, я снова увлеклась молодым человеком: это был мой партнер, высокий и красивый. Правда, я скорее влюбилась в его талант: он очень хорошо играл свою роль. Я подросла сама, и мой партнер по сцене уже не казался мне недостижимо взрослым, как когда-то Лёвушка.
Поразительно, но это был второй человек в моей жизни, у которого день и год рождения в точности совпадали с днем и годом рождения моего будущего мужа: 17 сентября 1939 года. У Господа Бога эта дата была явно заготовлена специально для меня.
Посмотрев фильм «Большой вальс» несколько раз – так он меня поразил и так понравился, – я окончательно поняла, что я не ошибаюсь: я хочу быть актрисой, и это мой путь.
Несмотря на все тяготы работы, маме я ни разу на них не пожаловалась, и она тоже ни разу меня не пожалела, хотя и видела, что поначалу мне было очень и очень тяжело. Приближалось лето, и я готовилась к поездке в Москву – штурмовать театральный институт.
В тот год в Барнаул из Москвы приехал писатель и драматург Марк Андреевич Соболь. Приехал он с пьесой: договариваться с театром о ее постановке и знакомиться с труппой. Он оказался старым знакомым моей мамы, знал ее по работе еще в Котласе. Туда он приезжал с той же целью – и тогда был даже немножко влюблен в маму. Встретились они радостно, как старые друзья, и Марк Андреевич часто бывал у нас с мамой и Юрой в гостях. Они много шутили, веселились, вспоминали молодость. Мама рассказала другу юности о моем внезапно проснувшемся желании стать актрисой и призналась, что решила отправить меня в Москву: пусть, мол, пробует силы в самом лучшем вузе. Марк Андреевич ее решение одобрил, сказал, что сам он далек от этой темы, но сразу дал домашний телефон, чтобы в Москве я позвонила его жене. Он пообещал, что меня примут лучшим образом, пока я осваиваюсь, и добавил, что вскоре и сам вернется в Москву из Барнаула и меня поддержит, направит и в беде не бросит. Мама от этих слов расцвела и успокоилась. Сама я была настроена решительно и ни о чем не тревожилась: у меня был номер телефона приемной комиссии ГИТИСа, и я считала, что этого вполне достаточно. Но номер Марка Андреевича благодарно приняла: мало ли что.
Подошло время ехать в Москву. Самыми ценными вещами в моем багаже были платье, сшитое мамой на выпускной, – голубое, в белый крупный горох и юбкой клеш, и белые босоножки, купленные в последний момент совершенно случайно. Наряд этот мне шел, в нем я собиралась покорять Москву. На вокзале меня провожали мама, Юра, подруга Лида и Марк Андреевич. Я уезжала полная надежд, близкие махали вслед, а подруга Лида с трудом сдерживала слезы. Когда поезд скрылся вдали, Лида начала рыдать так, что взрослые испугались за ее здоровье. Марк Андреевич по приезде в Москву сказал мне, что он никогда в жизни не видел, чтобы так плакали, даже на похоронах. В следующий раз мы увидимся с Лидой через много-много лет…
Вообще, это был не первый мой приезд в столицу. Впервые в Москве (а вернее, в Подмосковье) я оказалась лет в двенадцать. Тогда я приехала в Загорск (ныне Сергиев Посад) по приглашению дяди Димочки – маминого брата с такой же непростой судьбой, как и у всех детей, рано оставшихся без мамы. Он был старшим из троих сирот и взял на себя заботу обо всех, даже об отце. Семилетним он ждал, пока папа придет домой с работы, не ложился спать, чтобы помочь ему раздеться, если тот бывал нетрезв. А это случалось частенько – молодой вдовец поначалу совсем растерялся. Димочка укладывал папу как маленького спать и, только убедившись, что все в доме в порядке, шел спать сам. Ну а когда вырос, устроившись на работу после военного училища, поддерживал сестру, мою маму, всем, чем мог. Необычайно скромный и стеснительный, жил бы он бобылем всю жизнь, если бы не случай. По профессии Димочка был военный инженер, и однажды в служебной командировке в каком-то городке Димочка по настоянию товарища пошел с ним на танцы. Он даже разок станцевал с девушкой по имени Мария и на прощание произнес фразу: «Приезжайте в гости, будем рады вас видеть!» Через месяц Мария стояла у него на пороге с вещами и, сияя улыбкой, заявила, что приехала навсегда. Так дядя Дима оказался женатым.
Обычно все летние месяцы я проводила в пионерском лагере, поскольку мама уезжала на гастроли: а тут меня пригласили в гости к дяде, и мама меня отправила в Загорск. К этому времени у дяди Димы и Мариюшки – так он называл жену – был уже годовалый сын. Так что помощница в моем лице пришлась кстати. Я приехала и с удовольствием помогала Мариюшке по хозяйству и с малышом.
Однажды мы отправились из Загорска в Москву. Я не помню деталей, тем более что ехали мы не на экскурсию, а по делам: поэтому ни Красной площади, ни Мавзолея я не увидела. Но помню, как восхитил меня большой город и его стремительная динамика. Я никогда в больших городах прежде не бывала, разве что в Днепропетровске, но там я помнила только площадь перед кинотеатром, в котором мы жили. А Москва меня покорила, я сразу ее присвоила: этот город мой, подумала я, и я хотела бы в нем жить. И буду, пока еще не вполне осознанно мелькнуло в голове.
Я намаялась ходить со взрослыми по их делам: не помню каким, но точно не магазинным. Мы сели на лавочке в каком-то сквере поесть мороженого, и вдруг услышали визг тормозов и увидели женщину, которая с безумным видом неслась куда-то на каблуках. Взрослые мне объяснили, что ее сбила машина и она в шоке бежит-хромает, не понимая еще, что с ней случилось. Собралась немногочисленная толпа, кто-то вызвал «Скорую», женщину увезли, а мы, немного пришибленные происшествием, отправились обратно в Загорск. Много лет спустя, гуляя с внуком в сквере у нашего дома, я присела на лавочку и поняла, что именно здесь, на этом самом месте, я увидела произошедшую много лет назад автокатастрофу. Я узнала улочку, по которой бежала обезумевшая женщина. На том же самом месте, где я сижу сейчас, сидела я – подросток. Боже мой! Бывают же такие совпадения! Я узнала этот скверик почти через полвека: и по расположению дороги, и по смешному туалету с заросшими мхом ступеньками вниз, который я посетила ребенком. Я мысленно вернулась в то время, с благодарностью вспомнила дядю Диму, который купил мне в подарок красивую косыночку, а много позже приехал в Москву, чтобы меня поддержать: он неправильно понял информацию о смерти якобы моего мужа (на самом деле это мамин муж Юра умер).
Дядя Дима так и не смог жить семейно: без скандала он уехал от своей Мариюшки и сына в Белгородскую область. Там он жил бобылем, работал и посылал им ежемесячно деньги. Редкие письма и поздравления с праздником получала от него и я, а когда письма и поздравления приходить перестали, я поняла, что дяди Димы больше нет на свете. Меня до сих пор мучает мысль, что могила близкого мне человека бесхозна. Мариюшка не знала, где он похоронен, и за давностью врозь прожитых лет и не собиралась узнавать.
И впервые, вот на той лавочке, поразила меня печальная мысль: как же быстро промелькнуло полвека! Столько удивительного в моей жизни произошло, так много событий случилось, а сквер все тот же и даже лавочки на том же месте. Что такое Время и Вечность, я ощутила, когда приехала впервые в Египет. Ночью, при лунном свете, я стояла совсем одна у подножия Сфинкса и понимала, что так же, как я сейчас, на этом же месте стояли и смотрели на него Наполеон и еще прежде – Клеопатра… Это ощущение было пугающим: ощущение себя песчинкой в Вечности.
В следующий раз в Москву я явилась уже 18-летней: приехала поступать в театральный институт. Поезд мой из Барнаула прибыл во второй половине дня. Я счастливо вдохнула в себя воздух большого города, так полюбившегося мне еще в детстве, с удовольствием прислушалась к его особенному многоголосию и, почувствовав себя уже почти москвичкой, начала звонить в приемную комиссию ГИТИСа, но там почему-то никто не снимал трубку. Тогда я набрала номер родных Марка Соболя, и этот звонок тоже остался без ответа. К такому повороту событий готова я не была.
Поразмыслив, я сдала вещи в камеру хранения, но что делать дальше, не знала совсем. По наивности своей и провинциальности я думала, что приемная комиссия работает круглосуточно: люди ведь приезжают в разное время и кто-то обязательно должен их принимать! Кто? Конечно, приемная комиссия!
Еще немного подумав, я решила узнать адрес какого-нибудь театра, в надежде добраться туда и в антракте дозвониться хотя бы по одному из двух известных мне московских номеров. По адресу, который мне дали приветливые москвичи, я приехала к Московскому Художественному театру, легко купила билет в кассе и пошла смотреть спектакль. Меня удивило, что по манере исполнения, по существованию актеров на сцене спектакль ничем не отличался от спектаклей барнаульского ТЮЗа, где служили мои мама и отчим. Ждала-то я, конечно, чего-то феерического: ведь это сама Москва! Спектакль не помню совсем: я была очень обеспокоена тем, что делать после него, поскольку ни единого знакомого в Москве у меня не было. В антракте позвонила снова, но телефоны молчали.
Рядом со мной в партере сидела милая старушка, которая оказалась театралкой: про всех актеров, играющих на сцене, она знала все и с удовольствием посвящала меня в их тайны. Я вежливо слушала, но меня это не занимало совсем. Когда спектакль закончился, я торопливо распрощалась со своей говорливой соседкой, поблагодарила за интересную беседу и побежала звонить по заветным номерам, поскольку становилось поздно и темно, а я все еще на улице в самом прямом смысле. Несколько телефонных будок стояли прямо у входа в театр, там, где сейчас кассы. Заскочив в одну из них, я снова набрала на диске уже выученные наизусть номера. Длинные гудки лишили меня какой-либо надежды найти пристанище. Выйдя из будки, я увидела свою партерную соседку, которая стояла и внимательно меня оглядывала. Заметив, что я расстроена, она начала расспрашивать, что случилось, и я про все свои странные недозвоны рассказала. Выяснилось, что сегодня воскресенье и телефон моих «знакомых» молчит, потому что все москвичи помешаны на дачах и обладатели известного мне телефонного номера наверняка дышат свежим воздухом. А приемная комиссия вообще может не работать в выходной. На мой вопрос, можно ли в Москве переночевать на вокзале, милая моя собеседница предложила переночевать у нее. Я была очень рада, поскольку вариант с вокзалом возник в моей голове от безысходности.
На метро мы приехали на станцию «Кропоткинская», и в одном из ближайших переулков вошли в небольшой дом, а в доме – в крохотную комнату, где и жила моя фея. Меня напоили чаем с вареньем, поставили раскладушку, постелили белоснежное крахмальное белье и заодно рассказали, что раньше дом принадлежал Нащокину, другу Пушкина, и что сам Пушкин бывал у него в гостях. Я спросила: как же дамы в платьях-кринолинах по моде того времени передвигались в таком крошечном пространстве? Старушка улыбнулась и указала мне на потолок, который был украшен когда-то круглой, а теперь ополовиненной лепниной под люстру. Она объяснила, что и дом перестраивался, и что комната эта была как минимум в два раза больше, судя по лепнине. Кроме того, комнат у Нащокина было много, так что они не были тесно заставлены.
Спала я чудесно, и утром, горячо поблагодарив свою спасительницу, поехала в ГИТИС. Там я получила место в общежитии на знаменитой старой Трифоновке – одноэтажном бараке с множеством комнат по обе стороны узкого коридора. Комнаты были заставлены кроватями с клочковатыми матрацами. В конце длинного коридора имелась комната с умывальниками и ржавыми унитазами. Словом, место не из приятных, но многие годы сюда летом селили абитуриентов театральных вузов, а с началом сентября в барак въезжали уже студенты – и прекрасно себя чувствовали.
Мне Москва представлялась сказкой, я и подумать не могла, что встречу здесь такие развалюхи, но в Москве 60-х было еще очень много старых домов. И тем не менее я испытывала благодарность за то, что могу где-то жить во время поступления, забрала чемодан из камеры хранения вокзала и пришла в положенную мне комнату, куда уже заселились семь девочек-абитуриенток. Первое, что я от них услышала: «У тебя деньги есть?» Как потом выяснилось, приехала я поздно: консультации и прослушивания давно начались, и девочки за это время успели свои деньги потратить. Мои новые соседки справедливо считали, что у вновь прибывшего деньги должны быть и он обязан поделиться с оголодавшими «собратьями». Получив положительный ответ, часть денег у меня экспроприировали «в долг». От «собратьев» же я узнала, что вузов театральных в Москве целых четыре, да еще один кинематографический – ВГИК. Советовали идти во все: вначале на консультации, потом, если пропустят, показывать приготовленный материал на первом туре, потом на втором и третьем. И если третий ты пройдешь, то общеобразовательные экзамены – чепуха, считай, ты принят. А самое главное – документы надо нести только перед последним, третьим, туром, а до этого достаточно фамилии: так что можно показываться везде, во всех четырех институтах! Целых четыре вуза! Даже пять! Какой простор для дерзаний!
Новая информация оказалась мне очень полезна. Как доехать, где записаться, какой мастер в каком вузе набирает курс – я, глухая провинция, ничего этого не знала. Обогащенная знаниями, я записалась на консультацию на ближайший день в Щепкинское училище при Малом театре. Купив букетик цветов, я отправилась еще раз поблагодарить свою вчерашнюю спасительницу и поделиться с ней новостями. Телефона у нее не было, я поехала на авось и добралась до «Кропоткинской». Поскольку вчера после спектакля было уже темно, ориентировалась я по памяти. Мне казалось, я шла в правильном направлении, но найти приютивший меня дом, к своему горькому сожалению, не смогла. Это теперь я знаю, что переулок называется Гагаринский, дом номер четыре, и что Пушкин не только бывал здесь, но и писал жене об очередной причуде Нащокина построить миниатюрную копию этой квартиры. Стоила забава Нащокину дорого, потому что все в «маленьком домике» соответствовало прототипу и заказывалось у тех же мастеров, что и оригинальная мебель и посуда, только в крошечных размерах. Пушкин описывал рояль в 18 сантиметров высотой, на котором можно было играть. Весь домик помещался на ломберном столике, внутри – множество комнат, а в комнатах – великое множество вещей, даже книги и свечи. Всего этого я еще не знала, а мемориальной доски тогда на доме не было.
Много позже, когда только начиналось коммерческое телевидение, на шестом канале – новом, молодом и креативном – появилась программа Валерия Комиссарова, которая позволяла признаться в любви и поблагодарить человека, с которым не смог или не успел по каким-то причинам объясниться раньше. Я уточнила у телевизионщиков: можно поблагодарить любого человека? Мне ответили: абсолютно! Я отправилась на телевидение и вдохновенно рассказала о доме Нащокина, о моей первой ночи в Москве, о моей очаровательной спасительнице, о своих блужданиях в поисках ее дома, о том, что прошло так много лет и я не уверена, жива ли она, и что я давно уже мама и уже сама актриса, но помню ее доброту и по сию пору очень ей благодарна.
Закончив свою речь, я стала благодарить уже работников студии и лично Валерия Комиссарова за то, что придумали такой формат: можно теперь узнать о прекрасных поступках многих замечательных людей! Но тут я увидела, что вся группа с Валерием во главе смотрят на меня разочарованно. Мне объяснили: «Формат программы рассчитан на признания в любви и благодарности человеку противоположного пола, в вашем случае – мужчине! А если мужчина благодарит или признается в любви, то женщине – причем в любви не только платонической. В этом пикантность программы и надежда создателей на большой к ней интерес!»
Справедливости ради надо сказать, что, когда меня приглашали на программу и в общих чертах описывали формат, что-то невнятное о мужчинах прозвучало. О мужчинах сказали именно невнятно: это были самые первые попытки нашего телевидения «пожелтеть», и продюсеры с ведущими еще пока стеснялись называть вещи своими именами. Но я подумала, что вряд ли мне такое может быть предложено. Фильм «Москва слезам не верит» так популярен, что биографии актеров известны доподлинно. Мне казалось, все осведомлены, что я замужем и кто мой муж. На всякий случай я уточнила: можно говорить о любом человеке? Когда я услышала в ответ: «Абсолютно!» – сомнения по поводу возможной желтизны формата исчезли совершенно, а на смену им пришел восторг по поводу возможностей телевидения. Невнятные формулировки я списала на то, что в передаче говорят об очень широких понятиях: ведь благодарность и любовь бывают разными. Наверное, имелось в виду, что если кто-то хочет поблагодарить мужчину за любовь, которая не закончилась браком, то и это в формате программы возможно…
Надо ли говорить, что мое понимание ситуации было наивным, а программа со мной не попала к зрителям. Отмечу, впрочем, что программа и сама по себе просуществовала недолго: зритель был еще целомудрен и к интимным откровениям звезд не готов.
Таким образом, слова благодарности к моей московской фее остались при мне: но я по-прежнему обращаю их к небесам!
Щепкинское училище: курс набирает Виктор Коршунов и консультацию, на которую я записана, проводит сам. Обычно первые консультации в творческие вузы проводят младшие педагоги или даже студенты старших курсов. Так происходит потому, что люди часто плохо понимают, что они собой представляют. Когда мой муж готовился к съемкам фильма «Розыгрыш», в газете поместили объявление, что требуются молодые люди возраста 16–17 лет, но на пробы выстроилась очередь из самых разных персон, от малолетних детей с мамами до вполне солидных пятидесятилетних мужчин с животиками. Возраст поступающих в творческий вуз тоже ограничен – и все-таки на моей памяти одна дама 28 лет пыталась поступать с нами. На консультациях отсеивают по возрасту, из-за явных физических недостатков, из-за неисправимых дефектов речи или неадекватного поведения. Когда на консультации присутствует сам мастер – большое счастье: он смотрит орлиным взором в самое сердце абитуриенту, видит его насквозь и его возможности тоже. Я не боялась прослушивания: а известие, что на консультации будет сам мастер, меня только ободрило. Я пришла в прекрасном расположении духа, вдохновляясь тем, что великие актрисы Малого театра когда-то находились в этих стенах и брались за ручки этих старинных дверей. Я много читала и о Марии Николаевне Ермоловой, и о Гликерии Николаевне Федотовой.
Нашу пятерку абитуриентов вызвали в аудиторию, светлую и солнечную. За столом сидели педагоги во главе с самим Виктором Коршуновым, полноватым и обаятельным человеком. Я прочитала все, что приготовила: и прозу, и стихи, и басню, и меня ни разу не остановили, как было с двумя ребятами в нашей пятерке, читавшими передо мной. Меня внимательно и доброжелательно выслушали, потом попросили спеть, и я спела, потом попросили поднять юбочку повыше, чтобы посмотреть, не кривые ли у меня ноги, и ноги у меня оказались в порядке. Потом Коршунов подозвал меня поближе и сказал: «Вам, дорогая, не стоит даже приближаться к сцене. Вы никогда не будете актрисой».
Я почему-то сразу оглохла. Буквально. Я вышла из аудитории, толпившиеся ребята, ждущие своей очереди, задавали мне какие-то вопросы, я видела их шевелящиеся губы и не слышала ничего. Я оторопело смотрела на них, пытаясь осознать: что же только что случилось? Как-то я добралась до общежития, и мои соседки спросили: «Ну как?» Я поняла, что их слышу, и почувствовала, что из моих глаз помимо воли полились очень крупные слезы. Я достала чемодан и начала собирать вещи.
Уж чего-чего, а соплей и слез старожилы общежития на Трифоновской повидали: каждый день в разные комнаты приходили после консультаций и туров убитые горем несостоявшиеся Джульетты и Офелии. Поэтому сострадание тех, кто пока «остался в живых», было искренним, но несколько агрессивным:
– Еще чего, уедет она! Да это только начало! Осталось еще три вуза!
– Некоторые под разными фамилиями по несколько раз в один и тот же институт ходят – и поступают! А некоторые по несколько лет в Москву ездят!
На мое робкое: «Но сам Коршунов!..» – мне в ответ неслось:
– Да кто он такой? Он старый и ничего не понимает! Да у них у всех вкусы разные: разные вузы, разные вкусы, разные требования!
– Правильно! Здесь не подошла, а в другом месте окажешься в самый раз!
Как ни странно, мне это помогло: я выдохнула и решила продолжить попытки.
Поселившись в общежитии, да еще с таким количеством людей в комнате, которые еще и постоянно сменялись, я, всегда жившая под маминым крылом, познакомилась с неизвестными доселе сторонами жизни. Кто-то уже все вузы обошел, не прошел и уезжает, но собирается приехать в следующем году – и уж тогда! Кто-то поссорился с соседками и просится к нам в комнату на место уезжающей, а не пускают, потому что эта кто-то «скандальная дура». Кто-то везде провалился, но не уезжает, а место в общежитии уже не положено, и приходится прятаться от коменданта. Кто-то празднует день рождения, кто-то с горя напился, кто-то хочет выброситься из окна, кто-то лезет в драку, у кого-то что-то украли, кто-то рыдает, потеряв невинность, а «он, оказывается, и не собирался жениться», кто-то приехал не поступать, а просто так – и просится пожить, потому что «у вас весело»…
Весь этот набор еще не оформившихся окончательно человеческих страстей, помноженный на нервозность экзаменов, иногда дремучую невоспитанность, юношеский максимализм и неумение справляться с эмоциями – все это обрушилось на меня. Но с ног не сбило и не закружило в своем вихре.
Я оказалась разумной, и меня совсем не привлекал шанс «напозволять себе всего, чего не разрешали родители». У меня существовала одна-единственная цель – поступить. Все остальное мне было совершенно не интересно.
В общежитии жила еще одна девочка, которая тоже сосредоточилась исключительно на главной цели, она поступала уже второй год подряд. Провалившись в прошлом году, она решилась остаться в Москве до следующего набора, а ведь Москва режимный город и в нем без прописки, хотя бы временной, существовать непросто: милиция проверяла чердаки и подвалы, проводила облавы, искала и выдворяла нелегалов. Нужно было обладать очень сильным характером, чтобы остаться и выжить в таких условиях: ведь надо что-то есть, зимой во что-то одеваться, а для этого где-то подрабатывать, что без прописки весьма проблематично. У этой девочки характер был бойцовский! Жила она практически без вещей, поэтому для прослушиваний просила у соседок у кого что было: я одалживала ей юбку. Хотя дружбы среди девчонок не заводилось – все друг другу конкурентки, – но отказать в одежде, если у человека ничего нет, считалось большим грехом и непростительной подлостью. Эта девочка поступила и впоследствии стала очень хорошей артисткой, ведущей актрисой популярного московского театра… Я не собиралась называть ее имени – но сейчас отвлеклась от заметок и в интернете прочла, что она умерла сегодня. Этой девочкой была Зинаида Славина, прекрасная актриса любимовского театра на Таганке, незабываемая звезда спектакля, с которого этот театр начинался, – «Добрый человек из Сезуана». Царствие ей небесное!
Вернулся из Барнаула Марк Соболь, нашел меня, пригласил в гости и познакомил со своей женой-красавицей и рыжим мальчуганом-сыном, репортажи которого я теперь иногда смотрю по ТВ. Марк Андреевич казался мне тогда старым человеком – было ему 44 года, а мне всего 18. В том, что он со мной общается, я видела большую любезность с его стороны: он обещал маме меня не бросать…
Марк Андреевич пригласил меня на спектакль по своей пьесе в театр на Малой Бронной. Спектакль мне совсем не понравился, и я не знала, как мне сказать ему об этом, не обидев.
Марк Андреевич встречал меня почти каждый день и расспрашивал, как дела. Однажды, идя вместе по улице, мы встретили Михаила Светлова. Марк Андреевич с ним довольно долго беседовал, попросив меня подождать, и я скромно ждала в сторонке. Потом он сказал мне горделиво, что это был сам Михаил Светлов и что, если я хочу, мы можем пойти к Светлову в гости. Я ответила, что знаю его «Гренаду», но в гости к незнакомому человеку, известному поэту, мне идти неудобно. Марк Андреевич не настаивал. В этот день он показал мне ГУМ, где оказалась длиннющая очередь за дамскими туфельками. Туфельки были иностранного производства, и я, увидев их, потеряла дар речи: такой красоты я даже представить не могла. Мне они так понравились, что я решила их купить, хотя, учитывая сумму, которую я дала в «долг собратьям», с деньгами у меня было не густо. Марк Андреевич ждал меня долго: очередь продвигалась очень медленно. Я чувствовала себя неловко. Может быть, размышляла я, он думает, что я попрошу у него денег взаймы? Но в денежных вопросах я была очень щепетильна. Мама научила меня никогда не брать взаймы, а уж если наступает крайний случай и приходится взять, то отдать нужно точно в срок. Но у меня хватало денег на туфли и мне не нравилось, что Марк Андреевич так долго ждет, и я несколько раз просила его уйти, уверяла, что деньги у меня есть, что все со мной будет в порядке, что я не заблужусь, но он упорно меня ждал. Туфли я купила, Марк Андреевич порадовался обновке вместе со мной и потом пригласил в какую-то московскую компанию, заверив, что там как раз любят и ждут новых и незнакомых творческих людей. Мы пришли туда, где собиралась эта компания: и действительно, все время кто-то приходил, а кто-то уходил… Пили много водки, играли на гитаре и много курили. И только там я поняла, что это Марк Андреевич за мной так ухаживает. Меня это неприятно удивило: он, когда-то влюбленный в мою маму, теперь ухаживает за мной?! Это же предательство моей мамы: он должен был оставаться влюбленным в нее всю оставшуюся жизнь! (Естественно, влюбленным платонически, раз он женат!) Это во-первых. Во-вторых, у него же есть жена! И наконец: он ведь очень стар! Тем временем Марк Андреевич предложил мне выпить, «чтобы расслабиться», и пододвинул ко мне маленький граненый стаканчик сорокаградусного напитка «Горный дубняк». Я была хорошо воспитанной девочкой и ходила с ним везде, куда он меня приглашал, хотя мне не всегда хотелось и не всегда было интересно, но он был, как я считала, влюбленным другом моей мамы и предложил мне телефон своих родных на всякий случай, если я не устроюсь по приезде. Так что я считала себя обязанной быть доброжелательной, вежливой и послушной. Но когда он пододвинул ко мне этот стаканчик, мне сразу вспомнился нянин ухажер с махоркой из моего детства. Увы, говорить взрослым твердое «нет, я этого делать не буду» я еще не научилась, но поняла, что мое детское доверие к этому человеку и ощущение, что я за ним как за каменной стеной, ошибочно и я должна каким-то образом сама с честью выйти из этой ситуации. При внешней улыбчивости и доброжелательности, внутри я была так напряжена, что, будучи совершенно непьющим человеком, под его «до дна, до дна, до дна» опрокинула стаканчик, как будто это лимонад. Затем я поблагодарила присутствующих за прием (никто на это не отреагировал), Марка Андреевича попросила проводить меня до метро, и мы ушли. Я была трезва как стекло и молчала, а Марк Андреевич выглядел слегка ошарашенным.
Как правило, Марк Андреевич назначал время и место встречи, и я послушно приходила: и в этот раз он тоже решил сговориться со мной о встрече через пару дней. Я вежливо ответила: «Да, конечно», и доброжелательно с ним попрощалась, но в день назначенной встречи позвонила с утра к ним домой и, сославшись на что-то, от встречи отказалась. Марк Андреевич еще пару раз находил меня каким-то образом и приглашал снова, но я с тех пор была всегда очень и очень для него занята. Больше мы никогда не виделись, и маме я этой истории не рассказала.
Тем временем я прошла консультацию и два тура в Щукинском училище и ГИТИСе. На третий меня не пропустили. В запасе оставалась только школа-студия при МХАТе. Я пришла записаться на консультацию, но тут выяснилось, что набор уже закончен. Курс набирал Павел Владимирович Массальский, очень красивый актер, известный своей отрицательной ролью американца-шантажиста в александровском «Цирке». Вежливая секретарша сказала: «Осталось одно место, но сейчас будут слушать девочку, которую и собираются взять. Можно, конечно, попробовать попросить, чтобы послушали и вас…» «Попросите, пожалуйста», – сказала я упавшим голосом. Почему девочку слушали одну и почему согласились послушать меня, осталось загадкой. В комиссии было три человека: сам Павел Владимирович и два неизвестных мне педагога.
Взяли ту девочку, но сообщить мне об этом вышел невысокий, полноватый человек с очень добрыми глазами и ласковым голосом. Им оказался ректор школы-студии Вениамин Захарович Радомысленский – «Папа Веня», как называли его студенты. Папа Веня сказал, что я им очень понравилась, но у меня мало силенок. Он попросил, чтобы я немного поправилась и приезжала на следующий год сразу на второй тур: не на консультацию, не на первый, а сразу на второй.
Я поблагодарила и, убитая, ушла. Мне было так горько, что я пришла сюда в последнюю очередь: именно здесь мне так понравилось! Больше, чем в других институтах! Все понравилось: и чистота, и тишина, и вежливость секретарши, и доброта ректора, и запах, запах старых театральных костюмов, знакомый мне с детства и такой родной! Я хотела учиться только здесь!
Насчет «силенок» Вениамин Захарович был прав. Деньги, которые у меня взяли в долг, никто отдавать не собирался, да я на это уже не рассчитывала, тем более что иногда девчонки меня чем-то все-таки угощали. Туфли, купленные в ГУМе, тоже подорвали бюджет. Денег оставалось в обрез, питалась я перекусами, и к концу этой творческой гонки устала и порядочно оголодала. Во ВГИК я не пошла и на приглашения вездесущих ассистентов с «Мосфильма», высматривающих среди абитуриентов хорошенькие мордочки и сулящих им сразу и карьеру, и деньги, не клюнула. Я честно написала в телеграмме маме, что не поступила, и принялась ждать, когда мама и отчим за мной заедут по дороге в новый город, где им предстояло теперь работать – Орск.
В общежитии места стало много: абитуриенты разъезжались, а студенты еще не приехали. В конце концов остались только маргинальные личности и я, ожидающая маму. Всех оставшихся собрали в одну комнату, остальные закрыли. Личности меня невзлюбили, потому что я не курила, не пила, с ними держалась вежливо, но на отдалении. Когда приехала мама и вошла к нам в комнату, мои «маргиналки» стали демонстративно курить и громко орать непристойные частушки. Мне было ужасно неудобно перед мамой и отчимом, а мама вдруг строго сказала: «Пойди и вымой шею!» Я послушно пошла и вымыла, хотя не понимала, с какой стати и чем заслужила такой тон. Когда я вернулась, мама сказала: «Пойди вымой с мылом!» На мое: «Я мыла с мылом…» – последовало: «Значит, вымой еще раз!» Я повиновалась. Шея моя была действительно серо-голубой – но не от грязи, а от того, что я сильно похудела. Потом мама это поняла, но в тот момент, когда вошла в сизую от дыма комнату с орущими дурными голосами девчонками и грязными, без белья, матрацами, сердце ее упало. На какое-то мгновенье ей показалось, что столица поглотила мою чистую душу. Она не знала, как вернуть ее обратно, и выбрала командный метод. Надо сказать, что и девчонки притихли, вспомнив, видимо, что где-то остались мамы, все еще имеющие право их приструнить.
Потерпев в Москве сокрушительное фиаско, но не потеряв надежды поступить в следующем году, я поехала с мамой и Юрой в Орск.
Орск существовал будто в двух временах сразу: стародавнем, когда был еще крепостью, построенной для защиты от кочевников, и современном, с традиционной советской архитектурой. Среди широких улиц, новых многоэтажек, магазинов, кинотеатров еще попадались старые деревянные домишки, отвоевавшие себе право на жизнь.
Нам предоставили огромную трехкомнатную квартиру в новом кирпичном доме, с телефоном, большой кухней, просторным коридором, отдельными туалетом и ванной комнатой. Мы даже растерялись от такого великолепия: у нас и мебели не хватало, чтобы заполнить свободные пространства. Маме пришлось приложить немало усилий, чтобы квартиру освоить, обжить, сделать теплой и обаятельной, но все равно у нас было пустовато. А еще немного смущал непонятно откуда идущий странный неприятный запах. Мама ходила по квартире и принюхивалась, то в одном углу остановится, то в другом, но уловить источник запаха не получалось. Она в который раз мыла до блеска унитаз, не забывая повторять наставление: в интеллигентном доме унитаз должен быть такой чистоты, что из него чай можно пить. Чай пить было можно, извести запах – нет. Юра чувствовал себя великолепно и никакого запаха не замечал, а мы с мамой страдали. Из пяти чувств, дарованных Богом людям, обоняние у нас с мамой занимало первое место. И при всей щекотливости ситуации мы наконец нашли причину, расспросив соседей.
Оказалось, в нашей квартире раньше никто не жил, а находился там кожевенный склад. Кожи хранились разной выделки, да и вовсе не выделанных хватало: вот именно они-то «отнюдь не озонировали воздух», а, как портянка старика Ромуальдыча из «Золотого теленка», отравляли весь подъезд. Когда после многочисленных жалоб жильцов склад съехал, люди вздохнули с облегчением, потому что из подъезда запах начал исчезать. Это давало слабую надежду, что рано или поздно он уйдет и из квартиры. И запах действительно исчезал, правда, весьма неохотно.
В труппе театра было много молодежи, к «старикам» – поколению мамы и Юры (маме 43, Юре 44) – относились с большим уважением. На этот раз мама позволила мне войти во вспомогательный состав театра, раз уж все равно решила становиться актрисой. Позже выяснилось, что вспомогательный состав состоял из меня одной. Труппа была маленькая, масштабных спектаклей с массовкой не предполагалось в принципе: у театра не хватало для этого производственных мощностей. Да и пьес из жизни «графинь и графинов», как шутила мама, где произносится фраза «кушать подано», тоже в предстоящем сезоне не предвиделось. Чем я могу быть полезна театру в качестве вспомогательного состава – оставалось загадкой.
Пообщавшись в Москве с бывалыми поступающими, я узнала, что к абитуриентам, которые поработали артистами в периферийных театрах, отношение у приемной комиссии предвзятое: в провинции, мол, и вкус оставляет желать лучшего, и вообще мало ли чему тамошние режиссеры научат. Лучше брать в студенты человека чистого – и на чистом поле насаждать «высокое искусство». Так ли обстояли дела на самом деле, я не знала, но на всякий случай в трудовую книжку, где первой записью стояло гордое «сшивалка-накольщица – Барнаульский меланжевый комбинат», я слезно упросила написать не «актриса вспомогательного состава», а «библиотекарь Орского драматического театра».
Тем временем театр приступил к репетициям пьесы Виктора Розова «Неравный бой», и вдруг выяснилось, что главную героиню, девочку, только что окончившую школу, играть некому. Молодые актрисы труппы были 23–27 лет, для роли недавней школьницы – «староваты». Вот тут-то внимание режиссера и обратилось в мою сторону. Присмотревшись ко мне, восемнадцатилетней, режиссер решил рискнуть и предложил попробоваться на главную роль. Я нисколько не испугалась и даже не очень удивилась: юность самонадеянна. Мы сделали репетиционную пробу, режиссера она устроила, и я начала вместе с другими актерами репетировать. В спектакле играли и мои родные.
Действие пьесы происходит в подмосковной деревушке: и как же точно были подобраны грим и костюмы у мамы и Юры! Художников по костюмам в таких небольших театрах не предусматривалось, так что созданием внешнего облика героя актеры занимались сами. У мамы и Юры это получалось блестяще. Я думаю, с той поры и у меня самой появилась привычка начинать работу над ролью с внешнего облика героини: как она одета, как говорит – речевая характеристика тоже очень важна для меня. Не зря существует поговорка: «По одежке встречают, по уму провожают». Речь и одежда при первой встрече дает представление о человеке, его культуре и вкусе. Первое впечатление может оказаться обманчивым, и когда мы узнаем о человеке больше, мы меняем представление о нем – и уже «провожаем по уму». Так же и зритель, увидев героя на сцене, должен составить впечатление по такому же принципу. До сих пор работа с художниками по костюмам, гриму и парикам у меня занимает весьма значительное время: я ищу точные детали и на примерке в пошивочном цеху могу стоять долго, хотя это очень утомительно и физически тяжело. Так происходит не только в тех случаях, когда ищу шикарный костюм, который бы сидел идеально, подчеркивая достоинства блистательной героини. Поиск совершенного образа беззубой и опустившейся бомжихи, которую мне довелось играть, тоже требовал времени, примерок и проб. Казалось бы, что тут сложного: надень что попало, и дело сделано. Однако что попало не подойдет: у этой героини тоже когда-то была устроенная жизнь, и зритель приметы прошлой жизни должен заметить.
А что касается речи, то мои героини говорили и на прекрасном русском языке, и с акцентами, сильными или едва уловимыми: с украинским, американским, польским, еврейским, немецким и даже цыганским.
«Неравный бой» мы выпустили, я сыграла премьеру и играла спектакль весь сезон. Юра сиял: он очень мной гордился, а мама, как всегда, была сдержанна, между тем именно в ее похвалах я нуждалась больше всего на свете. Но похвалы и комплименты в нашей с мамой семье были совсем не приняты. Считалось, если сделал все хорошо – молодец, не о чем говорить, человек и должен все делать хорошо. А вот если что-то не получилось, тогда имеет смысл поговорить на эту тему, постараться все исправить и сделать хорошо. Я тоже очень сдержанна в оценках. Возможно, таким образом в нас с мамой проявлялась малая Родина – Север.
Поскольку «Неравный бой» стал моей первой работой, реакции зрителей я не замечала – была поглощена происходящим на сцене. Но благородство аудитории я оценила в полной мере. На одном из спектаклей случилось ЧП. Мизансцена предполагала, что мой партнер, молодой человек, пятится, отступая к рампе. Эмоционально восклицая, он двигался спиной вперед к самому краю и, не рассчитав, упал в зрительный зал. Мы замерли в оцепенении, а зрители тихо и ловко юношу подняли, осторожно поставили на место и продолжили заинтересованно слушать его, через небольшую паузу завершившего свой страстный монолог. И он, и зрители, как хорошо воспитанные люди, сделали вид, что ничего не случилось.
Я сыграла и еще парочку ролей: уже не главных, но интересных и запоминающихся. Так что театру я пользу принесла, но мне самой это как будто совсем не помогло. При следующем поступлении в институт мой опыт никак на мне не отразился: страх и нервные затраты были такими же, что и в первую попытку, вся самонадеянность улетучилась. Про себя-то я была уверена, что готова, что имею право учиться в самом лучшем месте – школе-студии МХАТ, но огромное уважение к небожителям, сидящим в приемной комиссии, эту юношескую самонадеянность низводило до полного исчезновения.
Молодежь в Орском театре оказалась дружной, доброжелательной, интересующейся искусством. Как-то сами собой организовались наши посиделки с чаем и разговорами. Местом встречи стала комнатушка в старинном деревянном особнячке, жилплощадь в коммуналке принадлежала одному холостому актеру. Встречались мы почти каждый день, спиртного на наших встречах не водилось: по вечерам спектакли, денег у всех в обрез, да и желания выпивать не возникало. Мы больше увлекались спорами о литературе, обменивались впечатлениями о прочитанном, в этой компании я познакомилась, кроме прочего, с поэзией венгерского классика Шандора Петефи и полюбила его лирику. Мы обсуждали новые фильмы, говорили о театре, ну, и, естественно, мы увлекались друг другом.
Я была самой юной, но в сложившийся круг меня приняли как равную. Особенно я подружилась с молодым человеком, который на наших посиделках в основном молчал, – я по сей день отношусь с интересом к мало говорящим людям. Актером юноша был посредственным, внешне тоже не слишком привлекательным, и мне казалось, он себя ужасно стесняется. Мне хотелось его расшевелить, вовлечь в нашу веселую и разношерстную компанию, хотелось, чтобы он был активнее в спорах, хотелось узнать, откуда он родом, кто его родители, что он любит читать, что ему интересно в людях, о чем он мечтает. Я неожиданно влюбилась в него, причем совершенно этого не осознавая.
Мы встречались в общей компании, встречались и наедине. Мне с ним было просто и весело. Никаких попыток зайти дальше дружбы он не предпринимал, и для меня наши отношения развивались естественным путем. Мы чаще стали встречаться наедине – нам было интересно вдвоем. При мне он перестал так стесняться, и наши привычные посиделки постепенно перекочевали в нашу квартиру, сузившись до двух участников – его и меня. В этот период я практически перестала отвечать на письма Лёвушки.
Мама никогда не разговаривала со мной на сердечные темы, но тут вдруг спросила: «А что у тебя за отношения с Виктором?»
Вторая моя любовь, как и первая, звалась Виктором.
– Хорошие у меня с Виктором отношения… – ответила я, оторопев от неожиданного вопроса.
– Насколько хорошие? – не унималась мама. – Может, ты за него замуж собираешься?
Когда я, еще в Узбекистане, вернулась из лагеря, раненная изменой первого Виктора, маме я ничего о своей трагической любви не рассказала, но страдать не перестала. Мама мои страдания увидела, сразу поняла, чем они вызваны, и решила, что можно их облегчить с помощью юмора, поднявшись над ситуацией и по-доброму посмеявшись вместе – ведь все уже в прошлом! Это было ошибкой.
Мама обладала прекрасным чувством юмора – изящным, тонким, мы с ней часто смеялись над самими собой. Но это был не тот случай. Юмора я не оценила, а, как улитка, спряталась в раковине и в последующие годы никогда ни о чем меня тревожащем маме не рассказывала. Более того: я научилась искусно прятать чувства, причем не только от нее, но и от всего окружающего мира. С любыми проблемами я научилась справляться сама.
Я растерялась, услышав мамин вопрос о замужестве, посчитала его непростительным вмешательством в мою личную жизнь и гордо, с вызовом ответила:
«Да, мне очень с Виктором хорошо, комфортно и весело, и он умный, и очень хороший человек, и он из бедной семьи, и у него нет денег, и он живет, едва сводя концы с концами, и я выйду за него замуж!»
Если учесть, что никакого предложения от Виктора не поступало, он вообще никак не проявлял любовь в обычном понимании: не обнимал меня, не целовал, не говорил даже чего-нибудь вроде «ты мне нравишься» или «я тебя люблю», то мой монолог выглядел несколько странным даже для самой себя! Но женская интуиция не могла меня обмануть: я всем существом чуяла зарождение «большой любви». Ни о каком замужестве я пока, конечно, не думала, да и положение моего избранника было не из завидных: в театре не востребован, ни денег, ни жилья, ни перспектив. А тут – любовь с дочерью ведущих актеров? Он не мог ни одного лишнего движения сделать, ни одного лишнего слова сказать. Да и что, собственно, он мог мне предложить?
Теперь, оглядываясь назад, я думаю, что, возможно, Виктор ждал знаков любви, слов признания от меня. Но, возможно, эта его бездейственная влюбленность просто свидетельствовала о трусости. Или, быть может, я сама себе придумала эту любовь?
В народе говорят: «любящее сердце – вещун», и мне мое сердце «вещало», что он тоже влюблен! Правда, «выдавали» его любовь только трагически глядящие на меня глаза при расставании и безграничная радость при встрече.
По моим книжным понятиям, именно мужчина должен был делать предложение руки и сердца. И произносить признания в любви тоже должен сначала мужчина, а не наоборот. Но я тогда об этом даже не думала. Я вообще не предполагала, что наше с Виктором общение может казаться кому-то выходящим за рамки дружбы.
Я была абсолютным книжным романтиком и пребывала в уверенности, что можно, обнявшись с милым в шалаше, умереть от старости в один день, пронеся любовь через все испытания…
И снова мама!
– А как же поступление? Отменяется? Профессии учиться уже не надо? Будете теперь вместе по глухой провинции ездить? – не унималась она.
От маминых слов я превратилась в соляной столб! Боже мой! В эйфории влюбленности я забыла обо всем на свете: о школе-студии, о Москве, о том, что я вообще-то собираюсь поступать… Все последнее время я думала только о Викторе. Каждый день я ждала нашей встречи, а заканчивая день – ждала следующей. Я действительно не думала о замужестве, не рассчитывала услышать от него слова любви и даже не задавалась вопросом, почему он их не произносит. Говорили его глаза, его улыбка: мне этого было достаточно! Я счастливо проживала каждый день!
Мой спонтанно высказанный монолог о замужестве был вызван неожиданностью маминого вопроса. На самом деле я так не думала – я вообще ни о чем не думала. Любовь отключила эту функцию мозга.
Мама поймала меня за хвост вовремя. Это было трудно, потому что я виртуозно научилась скрывать внутренний мир от окружающих, достигла в этом деле совершенства. Понять, что у меня на душе, при внешней улыбчивой доброжелательности, не могла даже мама, отлично меня знавшая.
Буквально вслед за разговором с мамой случилось еще одно важное событие. Молодая актриса Инна, пришедшая к нам в гости на чай, заглянула ко мне в комнату и непринужденно спросила:
– А что у тебя с Виктором?
– Ничего, – ответила я, снова удивляясь, что кто-то что-то заметил.
Кроме того, меня озадачило, что она так запросто задает весьма интимный вопрос и, видимо, надеется получить откровенный ответ.
Ситуация усугублялась тем, что в предыдущем сезоне Инна работала в Барнаульском ТЮЗе вместе с моими родными. Увидев нас в Орске, она кинулась с новостями, сообщила, что разошлась с мужем, тоже актером, и вот теперь она здесь. На правах прежнего знакомства Инна «дружила» с моими родными, считая и меня своим другом. Видимо, поэтому и задавала «запросто» любые вопросы. Но я не считала ее другом: я была молодым, но уже очень закрытым человеком и особенно в отношении своей личной жизни.
– Так он тебе не нужен? – столь же запросто поинтересовалась она, будто речь шла о предмете интерьера, словно вопросы такого рода вполне естественны.
– Нет, – ответила я, стараясь держаться независимо и взросло.
– Так я могу забрать его себе?
– Конечно, – ответила я легко.
Мой мозг с трудом попытался постичь смысл слов «забрать себе». Не справившись с этой задачей, он все-таки послал мне сигнал: если я сейчас скажу, что Виктор мне нужен и дорог, то Инна с легкостью «заберет себе» кого-нибудь другого. Но я не понимала, почему я вообще должна говорить с посторонним человеком на такие темы, да еще в формате торга. У нас с мозгом даже мелькнула мысль: может быть, это родные таким неуклюжим способом решили нас с Виктором разлучить?
Но буквально через пару дней я поняла, что это не так. Юра, святой и наивный человек, любящий меня безмерно, пришел домой с репетиции и гневно сказал нам с мамой:
– Девочки, вы только подумайте! Я случайно увидел, как наш Виктор целуется с Инной на лестничной площадке. Оказывается, он второй день подряд провожает ее до дому после спектакля. Какое хамство: он же с нашей Веруней дружит!
На моем лице не дрогнул ни один мускул. Только сердце ухнуло куда-то вниз, как в самолете, когда он попадает в воздушную яму. И сразу заработал мозг. Теперь уж он понял смысл слов «заберу себе». Этого осмысления никто не заметил, только я одна слышала скрежет мыслей, наползающих друг на друга. Наконец мозг четко сказал мне, что я больше никогда не должна видеться с Виктором, иначе умру. И я с ним согласилась…
Я умею расставаться с людьми. Умею расставаться резко и без объяснений, когда человек понимает, почему я так поступаю. Умею и так, что человек не сразу поймет, что я с ним рассталась. Но во всех случаях расставание болезненно для меня самой, потому что это я принимаю решение. Я расстаюсь, теряя человека, прежде мне дорогого и близкого, потому что иначе существовать невозможно. И невозможность эта имеет веские причины. Но этому я научилась не сразу, со временем. А тогда… Виктор стал моим первым и очень тяжелым уроком в постижении искусства расставания. Я расставалась с ним медленно, по крупицам вынимая его из своего сердца: не потому, что боялась ранить его, а потому, что, оказалось, по-другому не могу я. Оказалось, я не могу без него дышать. Это как внезапная смерть. Я точно знала, что он для меня умер, но мчащийся поезд сразу остановить не представлялось возможным…
Виктор позвонил, и я «легко» отменила нашу встречу. Внешне это выглядело легко: я не хотела, чтобы он что-то заподозрил. С момента Юриного рассказа прошло четыре дня, и все это время я находилась в ступоре. Три из них я ничего не ела, совсем ничего: у меня на нервной почве сжались челюсти и не открывался рот – да я и не хотела никакой еды. Речь мне тоже давалась с трудом, но я и не говорила почти. Только услышав по телефону его голос, я смогла проглотить полчашки кофе. И так продолжалось две недели. Я похудела на семь килограммов, потому что есть не могла, кофе получалось выпить только после его звонка, а звонил он один раз в день. Я ему сказала, что болею, что увидеться мы пока не можем, но, чтобы он звонил, что я рада его слышать. И это было правдой: теперь только его голос связывал меня с миром, только после его звонка я ненадолго оживала, а до этого сидела омертвевшая. На одном месте. Перед телефоном. В ожидании. Все эти ежедневные телефонные разговоры я длила не для того, чтобы сохранить отношения: они умерли, я точно это знала. Я просто пыталась выжить под упавшей на меня бетонной плитой.
Мне казалось, что мои ответы на его звонки выглядят естественно, тем более что эти две недели я не была нужна в театре: у нас в помещении проходил конкурс каких-то самодеятельных коллективов. «Неравный бой» мы в этом сезоне уже отыграли, и остался у меня по занятости какой-то незначительный эпизод в спектакле, в котором Виктор занят не был, он вообще мало играл в Орске: «не прошел» как это называется у актеров.
Мама и Юра видели, что со мной беда, но вели себя идеально: ничего не спрашивали и даже не предлагали «хоть чуть-чуть поесть».
За эти две недели, потеряв семь килограммов живого веса, я немного пришла в себя: чуть окрепла душой, у меня разжались челюсти и очнулся мозг. И даже понемногу заработал снова. Я была поражена открытием, что любовные чары способны отнять рассудок до степени почти полного его исчезновения!
Я стала активно готовиться к поступлению, искать себе материал и репетировать его вслух, когда моих не было дома. Я даже отправила письмо Вениамину Захаровичу Радомысленскому, написав на конверте: Москва, Школа-студия при МХАТ, – почтового адреса я не знала. В письме было сказано, что я та самая девочка, которая пришла в последний день на экзамен, что на следующий год меня пригласили сразу на второй тур, что я тщательно готовлюсь и скоро приеду.
Опустив письмо в почтовый ящик, я почувствовала, что теперь между мной и Москвой протянута нить, и я этой нитью к Москве привязана, и порваться она может только в том случае, если в Москве я провалюсь.
И мне стало легче. Я решила, что в Москве, конечно же, меня ждут и что, конечно же, мое будущее там! Я начала потихоньку выздоравливать. Звонки Виктора становились все реже, а в театре он ни разу не попался мне на глаза. Почему – не знаю, возможно, потому, что был мало занят в спектаклях, возможно, из-за влюбленности в Инну, возможно, думал, что это я коварно его бросила, а возможно – чувствовал свою вину.
Прошло время, я заканчивала уже первый курс и как-то зашла в очередной раз на Центральный телеграф за корреспонденцией (родные присылали туда письма «до востребования»), и мне выдали, кроме прочего, письмо от Виктора. Он писал, что нам совершенно необходимо встретиться, что он приехал на две недели в Москву и просит позвонить ему по телефону, который и прилагает.
Прошел год с того момента, как я почти умерла от любви, а сейчас я читала письмо от совершенно чужого мне человека. Я очень повзрослела за этот год: жила в общежитии самостоятельно, без взрослых. Занималась интереснейшим делом – мы проводили в стенах института почти все время. Год был таким насыщенным, что история с Виктором, казалось, произошла очень и очень давно, почти в детстве, и так же давно закончилась. Я выжила каким-то чудом, выздоровела после болезни – тогда же, еще в детстве.
Я не позвонила ему. Мне совершенно не о чем было с ним говорить. Прочитала его письмо и ничего в моей душе не шевельнулось.