Ключи от спальных помещений находятся у воспитателей и воспитанникам детского дома выдаются при необходимости. (Правила внутреннего распорядка для воспитанников детского дома).
Глупо бояться машин. Разве кто-то способен на это? Бояться не тех, что проносятся мимо, а тех, в которые надо сесть. Мне ничего не мешало бояться. Автобусы и троллейбусы не пугали, в микрике, если к шефам в гости или ещё куда, я уже мандражила, а в легковушку, если бы пришлось, не села бы вовсе.
Понятно, почему.
Мы с Машкой добрались до выпускного класса. В последнюю пятницу перед Восьмым Марта я задержалась в школе, переписывала контроху по алгебре. Вернулась в детдом, а вся наша группа в театр уехала, спонсоры неожиданно скинули подарочек.
– Опоздала ты, Лейкина, —воспиталка свела два пальца, показывая, – самую малость, только-только отчалили. Пойди уроки, что ли, поделай.
Ну уж дудки. Я тоже в театр хочу. Догоню. Деньги есть. Ехать недалеко. На такси успею. Что за блажь мне в голову кинулась: на такси? Если бы не опоздала, может, и ехать бы отказалась. Что я в вашем дурацком театре не была? А тут догонять приспичило.
Водитель оказался тем еще джигитом. Наверняка, таких встречали. Много их развелось нынче. Хазбулат удалой лихо бросил своего железного коня под встречный джип. Вместе со мной бросил. Очнулась в больничной палате с башкой, плотно упакованной в бинты. Со сломанной челюстью и посечённой, местами отставшей от черепа мордой.
Из больницы выбралась к концу учебного года. В школу ходить отказалась. И от всего остального тоже. Я просто лежала в кровати весь день. Отвернувшись к стене. Молча. И хотя это было строго запрещено, меня никто не гонял. Впервые, я нарушала все правила, и мне ничего за это не было. Поднималась только в сортир. Надевала чёрную маску с нарисованным оскалом и топала по коридору. Маску мне Африка притащила. Машка, вообще, за мной, как за больным ребенком ухаживала: завтраки-обеды из столовки тащила, рассказывала смешнявки всякие. Я не ела почти и не слушала.
Как-то она села рядом, погладила мое остро торчащее плечо:
– Ле-е-ен?
Молчу. Хочу, чтобы ушла.
Она вздыхает. Не уходит.
– Ленка, знаешь, кто твой сапог тогда стырил?
Молчу. Теперь-то какая разница, сто лет прошло. Теперь мне плевать. Ты бы лучше ушла, не мешала.
Но Машка не унимается:
– Это я, – выдыхает она тихо, и помолчав, продолжает, – позавидовала. Ты не такая была, как мы. Другая. От тебя булочками пахло, домом. Я всегда думала, что дом должен пахнуть булочками. Ты словно в коконе была. Намотала на себя дом, уют, тепло, мамины руки, папино: «Молодец, дочка!» и притащила в нашу казарму. Завидно стало. Я твой сапог хвать и к бакам мусорным. Тем, что возле служебного входа на кухню. Ну и выбросила. Ты так убивалась ночью, скулила, как щенок раненый. Мне стыдно стало. Я утром метнулась, думала вытащу сапог из помойки, верну. А баки уже вывезли. Пустые стоят. Ну я и…
И ты отдала мне свои карандаши. Эх, Африка, подруженция моя закадычная. Ты не карандаши, ты мне себя отдала. Подарила. Это больше, чем мой несчастный сапог.
Сажусь и молча обнимаю Машку, утыкаюсь искалеченной мордой в ее шею, в патлатую черную гриву. Она шморкает носом, всхлипывает.
– Ничего, Маш, хрен с ним, с сапогом, всё равно я из него выросла. Ты иди. Всё хорошо.
Всё хорошо. Смешно. Хорошо не будет никогда. Тупо уставившись в стену, я хоронила свою мечту. Это была долгая, закольцованная тризна. И из этого кольца мне было не вырваться. С перечеркнутым шрамами лицом, без двух верхних зубов, с левым глазом, почти утопленным в красном рубце века, я не имела права даже мечтать о какой-то там любви. Ничего не будет – ни любви, ни семьи, ни жизни.
Я – урод!
Я собиралась умереть. Уроды не должны жить.
Последний раз я смотрела в зеркало в больнице. Операции и перевязки остались позади, все заросло, и с меня сняли бинты. Медсестра со словами: «Могло быть и хуже», – подсунула мне круглое зеркальце размером с чайное блюдечко. Чудовище, глянувшее сквозь стекло, ощерилось беззубой пастью, и я в ужасе закричала, швырнув зеркало на кафель пола. Осколки разбежались у меня под ногами. Из каждого ухмылялась страшная морда. Одна, вторая, третья…
Все мои лица.
Сколько можно лежать, свернувшись клубком в детдомовской койке? Сколько я провалялась, пережевывая свои несчастья? Для меня тянулась одна сплошная ночь. Утро не наступит. Завтра не придет никогда.
На край кровати присела директриса. Её давнее прозвище, придуманное до нас в старом детдоме, где она работала, и переехавшее с воспитанниками в новый – Броненосец. Была она теткой корпулентной и громкой. Могла через весь длинный коридор отпистонить басом за какую-нибудь провинность и за вежливым тихим словом в карман вовсе не лазала. Только вырастая, мы меняли свое отношение к ней со страха на уважение и даже, пожалуй, на некий суррогат любви. За броней мощной груди и пушечными залпами ора прятала она большое доброе сердце, куда помещались мы все, все детдомовские без деления на хороших и плохих.
– Значит так, Лейкина, – бабахнуло носовое орудие Броненосца, – в школе тебе оценки за последнюю четверть выставят и аттестат закроют. А ЕГЭ сдавать будешь отдельно. Осенью подашь заявление.
Мне фиолетово. Какое ЕГЭ? Зачем? Жизнь кончена.
– А пока время есть, – заворчали бортовые пушки, – мы займёмся твоим лицом.
По-прежнему упершись лбом в холодную стену, я грубо брякнула:
– Чё, спонсоры забашляли? В больничке озвучили, почём мне рожа встанет. Столько спонсоры не отвалят.
– Сюда повернись, я с твоей задницей разговаривать не собираюсь, – рокотала директриса.
– А смысл?
– Есть смысл, Лейкина. Покажу что-то.
Развернувшись, я обнаружила перед носом пачку бумаг.
– Чего это?
– А того это, Лена. Знаешь, почему тебя принцессой на бобах зовут?
– Добрые все, вот и зовут, – буркнула я, но любопытство уже застучало клювом мне в черепушку.
Броненосец пожевала губами, будто хотела сначала проговорить про себя, и выдала:
– Это, кстати, с моего языка соскочило. Я, когда с этими документами ознакомилась, – она потрясла бумагами, – обалдела. Сколько лет работаю, таких детей у меня не было. Ну и брякнула, не подумав, а воспитатели разнесли. Так что, извини, Лейкина. Дело в том, что отец твой, – она опять прожевала несказанные слова, – приёмный отец, он, как тебя удочерил, завещание составил. Видно, раньше ему не надо было, а ты появилась, и вот… Так что, ты, Лейкина, у нас девка богатая. Правда, основное, там холдинг из предприятий, всякое такое, – бумаги опять закачались у меня перед носом, – тебе только в двадцать восемь лет достанутся. Так записано. А пока тебе полагается трастовый фонд. И денег за десять лет, что ты на гособеспечении сидишь, накопилось более, чем прилично. Хватит не только физиономию твою в божеский вид привести, но и вторую на затылке скроить. Я, вообще-то, собиралась рассказать, когда ты на выпуске будешь, но ради такого дела не грех кубышку распечатать. С косметической клиникой я уже договорилась. А нет, сначала стоматология, импланты поставишь, потом…
Но я уже висела у нее на шее, и что потом, было не важно.
Броненосец своими пушками расстрелял все мои беды. Броненосец и папа. Мой добрый папа.
Меня ждёт новое лицо. И зеркала перестанут подсовывать чудовищ вместо отражений.
Новая жизнь и счастье. Для меня. Когда наступит завтра.