Часть первая Странные места, о которых я не знал

Нью-Йорк (1999)

Play вышел неделю назад и находился на грани провала.

Было начало мая. Я шел вверх по Четвертой авеню от моего лофта на Мотт-стрит к Юнион-сквер – мимо строений, которые полтора века назад считались самыми красивыми зданиями Нью-Йорка. Слева от меня стояла колоннада. В XIX веке это был ряд домов, стилизованных под греческий акрополь, а сейчас от них осталось только несколько колонн из известняка, за полтора столетия покрывшихся черно-серыми пятнами от фабричного смога и выхлопных газов.

Я был одет в свою обычную униформу: старые джинсы и черные кроссовки. Мои руки прятались в карманах армейской куртки из комиссионного магазина. Свет послеполуденного солнца растекался по длинным городским кварталам, лаская стены старых каменных зданий.

Я работал над Play предыдущие два года, и казалось, что это будет мой последний альбом – ущербная и плохо сведенная лебединая песня. Сам его выпуск уже был чудом. Год назад я потерял контракт со знаменитым лейблом – крупной звукозаписывающей компанией «Elektra». Еще до выпуска Play большая часть людей из музыкального бизнеса потихоньку решила, что я вышел в тираж. И отправила меня на свалку.

Потере контракта я не удивился и не расстроился из-за этого. Дело в том, что мой предыдущий альбом, Animal Rights, провалился почти во всем, в чем только можно было провалиться. Он плохо продавался, он получил ужасные отзывы. «Elektra» служила домом Metallica и другим суперпопулярным музыкальным группам, продававшим миллионы пластинок. Если смотреть объективно, решение избавиться от меня было оправданно, поскольку все указывало на то, что мои лучшие годы уже позади. В начале 1990-х я казался техно-вундеркиндом, но десятилетие спустя так и не оправдал ожиданий, которые позволили мне сотрудничать с флагманом американской звукозаписи.

Моя мать умерла, я почти постоянно боролся с паническими атаками, пил по 10–15 стаканов спиртного за вечер, и у меня кончались деньги. Но сегодня я был счастлив, потому что мне позволили выпустить еще один, последний, альбом.

У меня все еще был контракт с «Mute Records» в Англии, но они никогда не отказывали в своих услугах мало-мальски известным артистам. Поэтому мне казалось, что решение нью-йоркского лейбла «V2» выпустить Play было продиктовано либо милосердием, либо заблуждением.

Я прошел мимо бывшего здания отеля «Ritz» на 11-й улице. Здесь в 1982 году, когда мне было 15 лет, состоялось первое выступление Depeche Mode в Соединенных Штатах. Увидев музыкантов с синтезаторами и стрижками «новой волны», я обрел мечту: когда-нибудь сыграть собственный сольный концерт в «Ritz» перед несколькими тысячами человек. И вот мне 33 года, дни моей славы остались позади, а сегодня вечером мне предстояло выступать в подвале магазина грампластинок для полусотни человек. Я пригнул голову, защищаясь от холодного ветра, и побрел дальше – вверх по Четвертой авеню.

Я работал над Play последние два года, сочиняя и записывая музыку на старом оборудовании в маленькой домашней студии в квартире на Мотт-стрит. Сейчас, когда альбом вышел, стало понятно, что в нем нет ничего, что могло бы обеспечить ему успех. Он был плохо сведен, и, помимо моего собственного слабенького голоса, в нем звучали записанные 40–50 лет назад голоса давно умерших певцов, например Бесси Джонс[7] и Билла Лэндфорда[8]. Мне казалось, что Play скоро забудут, ведь 1999 год принадлежал Бритни Спирс, Eminem и Limp Bizkit – популярным исполнителям, которые записывали альбомы в дорогих студиях и умели создавать песни, хорошо звучащие на радио.

В последние несколько лет со мной не происходило ничего особо хорошего. Моя мать умерла, я почти постоянно боролся с паническими атаками, пил по 10–15 стаканов спиртного за вечер, и у меня кончались деньги. Но сегодня я был счастлив, потому что мне позволили выпустить еще один, последний, альбом.

После сегодняшнего концерта в подвале магазина «Virgin» на Юнион-сквер у меня и моей группы был запланирован двухнедельный тур по небольшим площадкам в Северной Америке, а затем – две недели выступлений на небольших площадках в Европе. Идея играть маленькие концерты, а по утрам просыпаться на парковках, страдая от похмелья, не нравилась никому. Но я был рад провести месяц на гастролях в последний раз… После этого моя карьера профессионального музыканта закончится, думал я, и потом мне удастся разобраться, чем еще можно занять остаток жизни.

Для этого короткого тура я собрал небольшую группу[9]: Скотт, темноволосый красивый барабанщик, с которым я работал с 1995 года; Грета, высокая, покрытая татуировками бас-гитаристка с торчащими во все стороны выбеленными волосами; на клавишных и вертушках – Спинбад, диджей-комедиант с бритой головой и ухоженной бородкой. Я собирался спеть несколько песен. При этом большая часть сэмплов[10] с женским вокалом шла в записи, потому что у меня не хватало денег, чтобы нанять настоящую певицу.

Я свернул на Четырнадцатую улицу и вошел в магазин пластинок, держа в руке запотевшую бутылку воды «Poland Spring», купленную с лотка у продавца кренделей. Спустился на эскалаторе в подвал: там мои музыканты и техники готовили оборудование к концерту. У меня все еще работали три менеджера; одна из них, Марси, стояла возле сцены и ругалась с управляющим магазином. У Марси были буйные рыжие кудри, и сама она была невысокой, яростной и верной. Управляющий порывался от нее сбежать.

– О, Мо! Как ты?

– Похмелье, – ответил я. – Когда начинаем?

– Должны в семнадцать тридцать, но я полагаю, что можно передвинуть начало на шесть, – сказала она, агрессивно улыбаясь управляющему. Он должен был соглашаться с любыми ее планами.

– Хорошо, – со скукой на лице сказал он. Перед настойчивостью Марси в конце концов сдавались все. – Но вам нужно закончить в восемнадцать тридцать.

– Пойдет, Моби? – спросила Марси.

– Да, наверное. – Я пожал плечами и пошел к группе и техникам.

– Привет, Мо! – сказал Дэн, постановщик света. – Как ты?

– Похмелье.

Дэн был британцем и имел высокую зеленую прическу «ирокез». Вообще-то для этого выступления под флуоресцентными лампами в подвале магазина постановщик света нам был не нужен. Но Дэн все-таки пришел – потаскать оборудование и оказать моим ребятам посильную помощь. Сейчас он крутился в компании Стива, пугающе высокого и привлекательного техника по звуку, и Джея Пи, неизменно дружелюбного звукорежиссера из Манчестера, он когда-то работал с Happy Mondays.

Подошел мой новый тур-менеджер, Sandy, и спросил:

– Все в порядке, Моби?

Ростом чуть выше меня, он был красив – я завидовал его густым светлым волосам. Раньше он работал с успешными британскими рок-группами, и я удивлялся его желанию сопровождать меня в маленьких непримечательных гастролях.

Взял номер американского еженедельника «Melody Maker» и начал искать в нем рецензию на Play. Она там была. Альбом получил две звезды из десяти, и по большей части рецензия состояла из несправедливых оскорблений.

– Все хорошо, Sandy, а ты как? – вежливо спросил я. Ему, рок-н-ролльному тур-менеджеру от Бога, гастрольные автобусы были как дом родной. Он был профессионалом своего дела, и я относился к нему с большим уважением.

Помимо моих ребят в подвале было совсем немного людей – несколько покупателей. Кто-то из них бродил вдоль магазинных полок, кто-то смотрел, как мы разбираем оборудование. Я вышел на маленькую сцену, взял в руки гитару и начал играть «Лестницу в небо» Led Zeppelin. Управляющий магазина возмущенно зашипел:

– До начала концерта вам нужно соблюдать тишину!

– И то верно, – смущенно сказал я и отключил гитару. Оглядел зал и подумал: «К концу моего тура с Animal Rights на концерты приходило всего около 25 человек. Если сегодня придут полсотни, будет рост посещаемости на 100 процентов».

Отложив гитару, я начал бродить по магазину, разглядывая стеллажи с дисками и кассетами, музыкальными журналами и книгами. Взял номер американского еженедельника «Melody Maker» и начал искать в нем рецензию на Play. Она там была. Альбом получил две звезды из десяти, и по большей части рецензия состояла из несправедливых оскорблений. У меня упало сердце.

Ко мне подошла Марси.

– Что читаешь, Мо?

– Рецензию в «Melody Maker».

– И как она?

Я пожал плечами и отдал ей журнал. Марси прочитала текст и потрясла головой.

– Ну, зато рецензия в «Spin» была золотой! – сказала она с неуместной сияющей улыбкой.

Я собрал всю группу, снова поднялся на сцену и взял в руки гитару. Постучал по микрофону и оглядел помещение. Когда-то мне мечталось, чтобы на мое первое выступление пришло 50 человек. Сейчас в ярко освещенном подвале магазина я видел, что на нас смотрит всего около 30 человек.

Но, когда песня закончилась, несколько человек вяло похлопали, а остальные удалились: вернулись к своим делам.

– Привет, – сказал я. – Я Моби, а это «Natural Blues»[11].

И мы начали первый концерт тура Play. Я надеялся, что зрители увлекутся нашим исполнением, будут смотреть, как мы играем, и, возможно, не заметят, что женский вокал идет в записи и певицы на сцене нет. Но, когда песня закончилась, несколько человек вяло похлопали, а остальные удалились: вернулись к своим делам.

Мы сыграли «Porcelain»[12] и «South Side», «Why Does My Heart Feel So Bad?» и «Go»[13], «Bodyrock»[14], а закончили на «Feeling So Real»[15]. «Go» и «Feeling So Real» стали хитами в Европе, не раз я стоял на сцене на рэйвах[16] и играл их перед десятками тысяч людей. Но сейчас я исполнял эти песни в подвале для трех десятков человек, которые нехотя аплодировали, а в это время компания молодых парней шумно искала на магазинных полках диски Hootie & the Blowfish.

Когда выступление закончилось и слушатели разошлись, мы с группой и техниками начали отключать микрофоны, разбирать барабаны и укладывать гитары в кейсы. Я улыбался. Весь следующий месяц моя жизнь будет именно такой, как сегодня, и мне этого было вполне достаточно.

Нью-Йорк (1965–1968)

Мой отец въехал в стену и убил себя.

Они с мамой жили в подвальной квартире в Гарлеме вместе с собакой Джейми, кошкой Шарлоттой, тремя лабораторными крысами и со мной. Однажды вечером, сильно поругавшись с мамой, папа напился и въехал в опору моста на Нью-Джерси Тернпайк на скорости сто миль в час.

Он вырос в Нью-Джерси и после школы пошел в армию стрелком. Затем уволился из армии, переехал в Нью-Йорк, отрастил усы, длинные волосы и стал битником. В 1962 году папа познакомился с мамой в Колумбийском университете. Там он получал степень магистра по химии, а она работала администратором.

Мама была невысокой светловолосой американской протестанткой из Коннектикута. Они с отцом пили вино, курили, слушали пластинки Орнетт Колман, шатались по Нью-Йорку и в конце концов влюбились друг в друга. Тогда казалось, что грядет революция – художники, интеллектуалы и радикалы заново изобретают мир.

Они поженились в Нью-Джерси, и много лет спустя мама сказала, что я был зачат в подвальной квартире в Гарлеме под песню «A Love Supreme» Джона Колтрейна.

Поначалу в их мире царила идиллия, но затем вмешались банальности: аренда жилья, покупки, животные, которых нужно было водить к ветеринару. После того как 11 сентября 1965 года на свет появился я, мелодии с джазовых пластинок заглушились плачем младенца в колыбели. За стенами нашего дома во всю ширь разворачивалась «революция», а мои родители сидели возле меня в подвальной квартире в Гарлеме, нервно курили сигареты и меняли мне подгузники.

Начались ссоры. Отец, который тогда уже много пил, стал пить еще больше. Он начал исчезать на несколько дней, и тогда мама оставалась одна в холодной квартире наедине с плачущим грудным ребенком. Однажды вечером она пригрозила папе разводом, взяла меня на руки и ушла. Той ночью он въехал в опору моста и погиб.

После похорон мама отправилась на своем «Плимуте» 1964 года в Коннектикут вместе с собакой Джейми, кошкой Шарлоттой, лабораторными крысами и со мной. Мы поселились в Данбери, в маленькой квартирке, что располагалась в старом сером викторианском здании, стоящем по соседству с тюрьмой. У нас была маленькая кухня с круглой флуоресцентной лампой, гостиная-столовая с диваном из комиссионного магазина и старым черным столом, одна спальня, в которой спала мама, и маленький чулан, в котором спал я.

Однажды вечером она пригрозила папе разводом, взяла меня на руки и ушла. Той ночью он въехал в опору моста и погиб.

В сентябре 1968 года, когда мы прожили в Данбери год, мама спросила, какой подарок я желаю получить в свой третий день рождения. Я заказал хлопья «Kaboom». Мне так сильно хотелось наесться ими, что перед этим даже меркло желание получить какую-нибудь игрушку. Я любил эти жутко сладкие хрустящие штучки, и в мой день рождения мама разрешила мне съесть аж две тарелки хлопьев. Покончив со второй тарелкой, я попросил третью, но мама мне отказала. Я умолял – она была непреклонна. И напомнила, как однажды меня рвало ими на ободранный линолеум на полу кухни. Стало понятно, что вожделенных «Kaboom» мне не видать. Я убежал в свой чулан и там, свернувшись клубком на раскладушке с металлической рамой, ревел в бледно-зеленое одеяло.

Чуть раньше в этот день мама подарила мне пластмассовый казу[17]. Я успокоился, и теперь, после пиршества с «Kaboom», мне казалось, что это лучшая вещь на свете. Весь день я носил его с собой, даже взял в ванну – проверить, будет ли он звучать под водой. Не звучал, как выяснилось. И я решил узнать, что получится, если в него закричать. Я громко закричал, казу издал жужжащий звук, и мама открыла дверь – посмотреть, что происходит. Поняла, в чем дело, и рассмеялась. Я все еще был немного расстроен из-за того, что не получил третью тарелку хлопьев, но тоже начал смеяться.

Потом я забрался в постель, чтобы поиграть в любимую игру «Ком в кровати». Я ползал под несколькими одеялами, а мама говорила: «В кровати какой-то странный ком!» Затем она пыталась меня (то есть «ком») легонько придавить. Она спрашивала: «Странный ком тут?», и я из-под кучи одеял говорил в казу: «Я не ком, а казу!»

Мы весело поиграли, и я высунул голову из-под одеяла. У мамы выступили слезы от смеха, и она сняла очки, чтобы вытереть глаза. «Почему ты плачешь?» – спросил я в казу.

Моя мама была красивой. Ее удивительные светлые волосы, отрастая, причудливо завивались. Ей нравились битники[18]. Она хотела остаться в Нью-Йорке, стать художницей и общаться с богемой в Гринвич-Виллидж. Но со мной она стала матерью-одиночкой, училась в местном колледже и жила по соседству с тюрьмой.

Я спросил в казу: «Почему ты плачешь?»

* * *

Несколько месяцев спустя мама окончила колледж и получила степень по английской литературе. Она не желала жить в Коннектикуте. Тогда битники массово переезжали в Сан-Франциско и становились хиппи. Она стремилась туда. Восточное побережье для нее было землей мертвого мужа, консервативных родителей и домов, что стояли рядом с тюрьмой. Калифорния же представлялась страной Джима Моррисона[19] и Jefferson Airplane. Она мечтала быть вместе с толпами молодых людей, которые перебирались на запад, чтобы обрести новую счастливую жизнь рядом с бескрайним Тихим океаном.

В честь окончания колледжа родители подарили ей два билета до Сан-Франциско: один для нее, другой для меня. Когда мы стояли у выхода к самолету в аэропорту Джона Кеннеди, сотрудница «United Airlines» спросила меня, летал ли я на самолете раньше.

Она мечтала быть вместе с толпами молодых людей, которые перебирались на запад, чтобы обрести новую счастливую жизнь рядом с бескрайним Тихим океаном.

– Нет, – с грустью ответил я.

– Вот, это для тех, кто летит первый раз! – улыбаясь, сказала она и вручила мне большой желтый значок с изображением мультяшного аэробуса. Мы взошли на борт, и я сел на оранжево-коричневое сиденье, сжимая в руке нежданный подарок. Собственных вещей у меня было не так уж много: казу, несколько мягких игрушек, несколько книг про слоненка Бабара. Но теперь я стал владельцем большого желтого значка, и он являлся неопровержимым доказательством того, что я летал на самолете!

После взлета бесплатно давали имбирный эль, и я его пил без меры. Когда же в третий раз за 90 минут сказал маме, что хочу писать, она рассердилась.

– Писай на сиденье, если так невтерпеж! – отрезала она.

Я понял, что у меня две мамы. Одна была веселая и спокойная, она смеялась, когда я кричал в казу. Другая мама была зла на весь мир и на меня. Я никогда не летал на самолете и не знал, что и как полагается делать. Поэтому написал на сиденье и тут же начал плакать.

– Что опять?! – мама повернулась ко мне. – Почему ты ревешь?!

– Я написал на сиденье, и оно мокрое…

Она вздохнула и схватила меня в охапку. В туалете, во время процедуры мытья и смены одежды, она кричала:

– Я тебя не просила ссать на сиденье!

– Но ты так сказала…

– Это была ирония! – резко сказала она, забыв, что мне всего три года и я попросту не знаю, что такое ирония.

Я понял, что у меня две мамы. Одна была веселая и спокойная, она смеялась, когда я кричал в казу. Другая мама была зла на весь мир и на меня.

Вернувшись к нашим местам, она посадила меня на сложенное вчетверо одеяло. Спросила:

– Так хорошо?

Я боялся, что расплачусь, если заговорю, и поэтому молча кивнул.

Подошла стюардесса и ласково предложила мне пойти осмотреть верхнюю палубу. Я так удивился, что тут же забыл о мокром сиденье:

– А разве тут можно подняться наверх?!

Она взяла меня за руку, и мы пошли к металлической винтовой лестнице, ведущей на верхнюю палубу. Там несколько бизнесменов стояли у бара, курили сигареты и пили какой-то коричневый алкоголь.

– Этот парень никогда не летал на самолете! – с улыбкой обратилась к ним стюардесса, указывая на меня.

– Я никогда не летал на самолете! – сказал я бизнесменам, чтобы они точно об этом знали.

– Ну, возьми арахис! – сказал один из них и вручил мне пакетик арахиса. Пакетик был серебристо-голубой и выглядел так, словно он доставлен с другой планеты.

– Можно, я заберу его себе?

– Ха! Он ваш, сэр! – ответил бизнесмен, пожимая мою ладошку.

Стюардесса отвела меня вниз, к моему месту.

– Мама, – сказал я, – там дядя дал мне арахис! – И показал ей сверкающий пакетик.

– Здорово, – ответила она и снова уткнулась в журнал, что ей дали для чтения в полете.

Я откинул складной столик и начал играть с желтым значком и пакетиком арахиса с другой планеты.

Лондон, Англия (1999)

Я вряд ли стал искать веганские продукты[20] в районе Кингс-Кросс, потому что он представлялся мне мерзкой ямой, полной грязи и порока. Но я закончил саундчек[21] и проголодался. На мне была обычная гастрольная униформа: джинсы, черная футболка, старая армейская куртка и черная бейсболка с логотипом нью-йоркской бейсбольной команды «Yankees», купленная в аэропорту Кеннеди перед вылетом в Великобританию. На дворе стоял июнь, но который день шел непрекращающийся холодный дождь. Мои кроссовки промокли.

Проститутки и торговцы наркотиками прятались под навесами автобусных остановок, торчали в дверных проемах, курили сигареты и уныло глядели на мокрые улицы. Сырое запустение Кингс-Кросс напоминало мне Таймс-сквер в 1970-е.

В нескольких кварталах от Scala – площадки, где мне предстояло выступать через несколько часов, – я нашел вегетарианский индийский ресторан. Многое в моей жизни в 90-е годы отошло на второй план: христианство, трезвость, популярность. Но с тех пор, как в 1987 году я стал веганом[22], мои убеждения ни разу не пошатнулись. Я мог бы упиться вусмерть или даже погубить свою бессмертную душу, но никогда не сделал бы ничего, что заставило бы страдать животных.

Я заказал рис и чечевицу с жареной картошкой и устроился на барном стуле. Окно ресторана изнутри запотело, а снаружи было исчерчено потеками дождя. Сквозь испарину на стекле и дождь я видел неясные очертания и размытые цвета Кингс-Кросс; пробегавшие за окнами прохожие были похожи на флаги, которые сносило ветром.

Проститутки и торговцы наркотиками прятались под навесами автобусных остановок, торчали в дверных проемах, курили сигареты и уныло глядели на мокрые улицы.

Четырехнедельный тур Play подходил к концу. Он оказался более успешным, чем тур Animal Rights несколько лет назад. Почти все площадки, на которых мы играли, заполнялись наполовину – и это был прогресс. Я с нетерпением ждал сегодняшнего концерта, потому что Mute, мой европейский лейбл, организовал для меня после концерта вечеринку в баре над клубом.

С самого начала тура я пил почти каждый вечер, но не знакомился с женщинами. Каждый раз я надеялся, что встречу прекрасную даму, которая подарит мне любовь и окажет поддержку. Но за все время этого короткого тура алкоголь не давал мне ничего, кроме опьянения.

Я знал, что должен с кем-нибудь познакомиться. Как вообще настоящий музыкант может отыграть концерт в Лондоне, а потом пойти на вечеринку, организованную для него рекорд-лейблом, и не найти ту, кого можно хотя бы поцеловать?

Пустой лоток с остатками моей еды, все еще блестящий от жирной картошки, отправился в переполненную урну, стоящую у дверей ресторана. Когда я вышел на улицу, дождь усилился, так что пришлось натянуть на голову капюшон куртки и поспешить к Scala.

В десять вечера мы начали 75-минутный сет для двухсот человек – публика заполнила зал наполовину. Во время «Next Is the E» я забрался на одну из концертных колонок на сцене, пытаясь прикинуться рок-звездой, но мои кроссовки еще не успели просохнуть, и я поскользнулся. К счастью, никто, похоже, не заметил во вспышках стробоскопов моего падения. Аудитория вежливо аплодировала между песнями, и несколько человек даже сдержанно танцевали под некоторые старые композиции типа «Go».

После концерта мы с моими ребятами стянули потные концертные черные футболки и надели такие же, но свежие. На вечеринке несколько поклонников подошли ко мне, когда я заказывал водку, и сказали, что им понравился концерт. И альбом Play тоже. Я удивился: мне казалось, его никто и слушать не станет. Мы играли несколько песен из альбома, но они были медленнее и спокойнее, чем старые рэйв-композиции, и их принимали не слишком хорошо. Пришлось убрать из сет-листа «Porcelain» – песня была такой тихой, что иногда во время ее исполнения я слышал чужие разговоры.

Я пил бесплатную водку и разговаривал с сотрудниками звукозаписывающей компании, но к часу ночи, абсолютно пьяный, остался в баре почти в одиночестве, в обществе бармена и уборщика. Бармен выключил магнитофон с кассетой Blur и врубил жесткий верхний свет.

– Извини, приятель, – в голосе его слышалось искреннее сочувствие, – вечеринка окончена.

Натянув армейскую куртку[23], я поплелся вниз по лестнице, на улицу, под дождь.

Меня переполняла жалость к себе. Я брел по мокрому тротуару, глядя на закрытые витрины магазинов, и думал: какой из меня музыкант, если мне не удалось ни с кем познакомиться на своей собственной послеконцертной вечеринке!

Стоя на пешеходном переходе, я заметил симпатичную светловолосую проститутку, которая пряталась от дождя под крышей автобусной остановки. Она курила и с прищуром оглядывала улицу. У нее были длинные и тонкие, алебастрово-белые ноги. Синий дождевик частично скрывал короткую юбку и желтый топик. Мне понравились ее осветленные коротко стриженные волосы и маленький курносый нос.

В последние несколько лет я часто встречался с разнообразными секс-работницами и никогда не платил за секс. Но сейчас, стоя под дождем на Кингс-Кросс в час ночи, понял, что мог бы заплатить этой женщине – за то, чтобы она пошла со мной в номер гостиницы. Мне очень нужен был кто-то рядом. Хорошо, если бы эта проститутка желала меня, но я уже настолько отчаялся получить признание, что согласился бы стать просто ее клиентом.

Как вообще настоящий музыкант может отыграть концерт в Лондоне, а потом пойти на вечеринку, организованную для него рекорд-лейблом, и не найти ту, кого можно хотя бы поцеловать?

Я хотел заговорить с ней, но не знал, что сказать. Мне казалось, что после вопроса «Сколько ты стоишь?» она посмотрит на меня с подозрением. Правда, увидев мою уязвимость, успокоится и даже, может быть, улыбнется. Мы пойдем в гостиницу, будем сидеть на кровати и разговаривать. Мы разделим друг с другом одиночество и, поскольку оба сломлены, полюбим друг друга. Да, она увидит мои пороки и недостатки и будет любить меня, не обращая на них внимания. Я обниму ее на продавленной гостиничной кровати, и мы забудем о наших бедах, зная, что спасаем друг друга. И наконец на рассвете мы заснем, заключив друг друга в объятия.

Несколько минут я стоял в телефонной будке, наслаждаясь своей фантазией и пытаясь собраться с духом и подойти к женщине. Меня терзал страх оттого, что она может отказать. Умом я понимал, что проститутки не отказывают тем, кто платит. Но мне казалось, что она посмотрит на меня и увидит подростка из отбросов общества, да еще с проблемами болезненной привязанности.

Кто-то рядом назвал меня по имени.

– Моби! Что вы здесь делаете?

Я очнулся. Рядом стояли несколько сотрудников Mute. Я быстро ответил, даже слишком быстро:

– Возвращаюсь в гостиницу!

Они были в замешательстве: ведь я никуда не шел. Я прятался в укромном местечке на Кингс-Кросс в час ночи, разглядывая проститутку.

Они сделали вид, что все в порядке, что нормальным людям свойственно тупо стоять во мраке в телефонной будке под дождем.

– У нас встреча кое с кем в баре в вашей гостинице, – сказал один из них. – Хотите с нами?

– Конечно, – ответил я и бросил последний взгляд на красивую проститутку. Она склонилась к машине, что остановилась рядом с ней.

Сан-Франциско, Калифорния (1969)

Я поймал голубя.

Мама и ее друзья из Сан-Франциско накурились и отправились в парк Золотые Ворота устраивать пикник. Они пили вино, курили сигареты, сидя на разноцветном одеяле, а я бегал вокруг стаи сидящих на траве голубей, размахивая руками и пытаясь заставить этих ленивых птиц взлететь. Потом устал, запыхался и упал на одеяло.

– Эй, Мобс, поймай нам голубя, – сказал мамин друг Джейсон. Он, как и все мамины друзья из Сан-Франциско, в начале 60-х был опрятным подростком из Коннектикута. Сейчас же стал хиппи, жил рядом с Хейт-Эшбери, носил жидкую темную бородку и волосы до плеч.

– Ладно, – сказал я и пошел обратно к стае. Теперь я не махал руками, а просто подошел к толстому серому голубю и схватил его. Вернувшись к Джейсону, я протянул ему птицу. Голубь тихо курлыкал.

– Вот, – сказал я.

– Мобс, отпусти его, – тихо попросила мама.

Я ничего не понимал. Джейсон попросил меня поймать голубя. И я поймал. А теперь мама просит его отпустить. Взрослые – странные!

– Ладно, – сказал я и опустил голубя на землю. – Пока, друг!

Голубь наклонил голову, посмотрел на меня и пошел обратно к стае.

– Как ты это сделал? – спросил Джейсон.

– Просто взял его, – ответил я, удивляясь, что такую простую вещь нужно объяснять.

– Бетси, я думаю, он волшебник! – выдохнула Пайпер, одна из девушек-хиппи.

Мама улыбнулась.

– Наверное, ты права.

Мне не нравились ни Сан-Франциско, ни все эти странные хиппи. Но мне нравилось стоять на солнышке, нравилось, что мама улыбается и называет меня волшебником.

– Можно поймать еще одного голубя? – спросил я.

* * *

Из парка Золотые Ворота мы пошли на фестиваль искусств и ремесел. Куда бы мы ни отправлялись, сценарий у мамы и ее друзей был один и тот же: загрузиться в «Фольксваген», поехать куда-нибудь в Сан-Франциско, покурить наркотик, потусоваться с другими хиппи, снова покурить. Никто из маминых друзей, похоже, не работал, и время от времени они жаловались, что родители, оставшиеся в Коннектикуте, присылают им слишком мало денег.

Ярмарка искусств и ремесел проходила на городской площади, окруженной тощими деревцами. Там было полно хиппи, которые рисовали на асфальте, играли на гитарах, танцевали под барабаны. Мне все это казалось настоящим хаосом, поэтому я боязливо цеплялся за мамину кожаную сумочку с бахромой.

В Коннектикуте мама была коротко стриженной опрятной девушкой из Дариена, которая курила и слушала Jefferson Airplane. Но сразу после нашего прибытия в Сан-Франциско она делала все, чтобы забыть Коннектикут и вписаться в общество хиппи. Она отрастила длинные буйные светлые кудри. Стала носить развевающиеся оранжевые расписные платья и полинявшие джинсовые юбки. И хотя курение травки было запрещено законом, она с друзьями курила ее так же открыто, как мои бабушка с дедушкой и их друзья пили джин с тоником.

– Держи, Мобс, – сказала мама, улыбаясь. Наклонившись, она приколола на мой комбинезон маленький серебряный значок. На нем был изображен пацифик – символ мира.

– Что это? – спросил я.

– Это знак мира, – сказала Пайпер. – Тебе нравится мир?

Я не очень-то понимал, что такое мир, но был рад еще одному значку. Теперь у меня их было два, считая тот, что с мультяшным самолетом.

* * *

На следующий день мама и ее друзья решили поехать на пляж и принять там наркотик. Они нашли недалеко от нашего жилья дешевый детский сад, которым управляли хиппи, и на время своего отсутствия решили отвезти меня туда. «Я вернусь вечером», – сказала мама, передавая меня на руки воспитателям. Я смотрел, как она с друзьями садится в «Фольксваген» и уезжает.

Детский сад располагался в старом викторианском доме, перед которым располагалась грязная площадка для игр. Вокруг меня бегали и возились в сером песке дети, но никто из них не был мне знаком. Я нашел грузовик «Тонка» с тремя колесами и катал его по песку, собирая в кузов камешки и мусор. И ждал, надеясь, что мама скоро вернется. Мне было три года, я был напуган и не понимал, почему она оставила меня одного.

Через несколько часов я завел пару друзей в песочнице, но все еще испытывал сильную тревогу. Работники детсада были недобрыми. Они курили сигареты, и от них пахло вином. Они угрюмо наблюдали за детьми и молчали.

Когда пришло время сна, мы вошли в здание, нам дали матрасы, и мы улеглись. Я заснул с надеждой на то, что мама вернется и разбудит меня.

Вскоре меня действительно разбудили, но не мама, а один из работников детсада, неопрятный парень с мутными глазами. Он был похож на других хиппи: полинявшие джинсы, футболка с непонятным рисунком, длинные черные волосы, густая борода. Он прижал палец к губам, взял меня за руку и отвел в туалет в задней части дома. Потом запер дверь изнутри и снова прижал палец к губам: «Ш-ш-ш! Тихо!»

Парень спустил штаны и сел на крышку унитаза.

– Вот, – сказал он, показывая на свой пенис, – можешь его потрогать.

Я не понимал, чего он хочет.

– Все хорошо, – сказал парень. – У тебя тоже такой есть. Его можно трогать.

Он положил мою маленькую руку на свой эрегированный член.

– Потри его, – сказал он и откинулся на бачок унитаза, пока я пытался делать то, что он говорил.

– А еще его можно взять в рот, – добавил он.

Потом обхватил руками мою голову и посмотрел мне в глаза:

– Ты молодец. Но никому не рассказывай. Понял? – Он крепче сжал мою голову. – Никогда.

Он отвел меня назад к матрасу, и я лег – без сна, без движения…

* * *

Мама и ее друзья забрали меня вечером.

– Привет, Мобс, извини, что задержались, – сказала мама, поднимаясь на крыльцо.

Я не знал, что сказать, поэтому смотрел вниз.

– Мобс! – озадачилась она. – Все хорошо?

– Он просто устал, – сказал один из ее друзей. – Уже поздно. Верно, дружок?

У меня было тяжело на душе, мне казалось, что я сейчас начну плакать и никогда больше не перестану.

Меня посадили на заднее сиденье «Фольксвагена», и мы поехали к дому.

– Весело было с новыми друзьями? – спросил Джейсон.

Я не мог ничего сказать.

Джейсон улыбнулся.

– Не волнуйся, завтра мы опять поедем на пляж, и ты снова с ними встретишься.

Нью-Йорк (1999)

Неожиданно и самым удивительным образом провальный альбом оказался не провальным.

Четырехнедельный тур был закончен, и я вернулся домой в Нью-Йорк. В городе что-то происходило. Что-то странное – продажи Play росли с каждой неделей, хотя альбом вышел уже месяц назад. Когда в 1995 и 1996 годах я выпустил Everything Is Wrong и Animal Rights, успешнее всего они продавались в первую неделю после выхода, а потом быстро канули в безвестность.

Но сейчас все было не так: Play не исчезал из вида. И, соответственно, из вида не исчезал и его автор. Я смотрел на самого себя с рекламного щита высотой 50 футов на углу Бродвея и Хаустон-стрит[24].

После выхода Play со мной связались представители компании «Calvin Klein». Они предложили мне участвовать в кампании продвижения их продукции. Никто прежде не предлагал мне рекламировать одежду – и я согласился.

Фотосессия проходила в лофте площадью 5000 квадратных футов в Челси. В огромном зале было полно еды, работников «Calvin Klein», вешалок с одеждой и прожекторов размером с бочку. Для съемок с моим участием в углу огромной студии построили декорацию пустыни. Меня одели в темные джинсы и темную джинсовую куртку, в которых я стал похож на мужчину-проститутку из окрестностей Эль Пасо.

Через несколько недель после фотосессии я снова оказался в Нью-Йорке и решил навестить своего друга Дэмиена. Солнце уже село, и небо имело тот темно-синий цвет, который бывает перед наступлением настоящей черной ночи. Воздух был таким же теплым, как моя кожа. Магазины распродаж и салоны маникюра уже закрылись на ночь, я шел через Сохо вниз по Грин-стрит.

Когда я переехал в Нью-Йорк в 1989 году, Сохо представлял собой дикую пустошь без уличного освещения. В нем располагались галереи и студии художников, но по большей части в районе было пусто, как на картинах Эдварда Хоппера[25]. Сейчас же галереи сменились шикарными бутиками, и я даже слышал, что Шанель и Прада собираются открыть здесь свои магазины.

Двигаясь на запад, я прошел по Гранд-стрит, мимо «Lucky Strike» – ресторана, в котором в 1990 году мне довелось работать диджеем. За работу мне платили едой – спагетти и салатом.

Я пересек Канал-стрит, миновал пустынный микрорайон Трайбека и прошел несколько кварталов до студии Дэмиена. Этот парень был одним из самых близких моих друзей с 80-х годов, мы делили с ним жилье десять лет назад. Невероятно одаренный художник, он мог писать картины, только если снимет рубашку. Мир искусства относился к нему с опаской. Дэмиен страдал социофобией и был человеком со странностями.

Добравшись до студии, я обнаружил своего друга стоящим перед огромной картиной, изображавшей бассейн. Само собой, Дэмиен был обнажен по пояс. Завидев меня, он радостно засмеялся, натянул футболку-поло, выключил громыхающую музыку – диск Nine Inch Nails – и запер студию.

Когда мы вышли на улицу, в нос ударил запах мочи, мимо прогромыхал самосвал, и в узком ущелье, которое образовали высотки, грохот усилился. Не то чтобы мне нравился запах мочи или грохот самосвалов, но они были частью Нью-Йорка, а я любил его безусловно. Здесь я родился, он казался мне безопасным, словно средневековый город с крепостными стенами.

Мы встретили ночь на крыше высокого здания в Челси. Я быстро опрокинул три порции спиртного и, чувствуя, как водка растекается по венам, разглядывал Эмпайр-стейт-билдинг. И размышлял о том, что Нью-Йорк – это парадокс. Снаружи он казался суровым, но его сердце – мягкое и заботливое. Оно нашептывало мне: «Я никогда тебя не разочарую!»

Когда я переехал в Нью-Йорк в 1989 году, Сохо представлял собой дикую пустошь без уличного освещения.

Я стоял на краю крыши. Дэмиен подошел и спросил:

– Что делаешь?

– Персонифицирую Нью-Йорк.

– Пойдем отсюда?

Я прикончил четвертый стакан.

– Пойдем.

Мы отправились в новый клуб на Бликер-стрит, где я выпил еще. К часу ночи стало понятно, что, похоже, никто не собирается с нами знакомиться. И поэтому мы побрели дальше на юг. В баре на Брум-стрит натолкнулись на нашего друга Фэнси.

– Отлично выглядишь, – сказал я ему. Фэнси был одет в черный костюм-тройку, а в руках держал маленький чемоданчик. Как потом выяснилось, в нем лежали игральные карты, темно-синие вискозные носки и бутылка виски.

– А ты выглядишь уныло, – ответил он, прижав ладонь к моему лбу, проверяя, не болен ли я. – Ты в порядке?

Много лет мы с ним ходили по барам пять раз в неделю, носили одежду из комиссионки и компульсивно пили.

В два часа ночи Дэмиен отправился домой. Мы с Фэнси выпили еще по несколько порций и пошли в Sway. Мы всегда старались закончить вечер именно там: бар очень поздно закрывался и был полон таких же, как мы, испорченных пьяниц. Мы заказали пиво. Это было безопасно. Крепких напитков мы перебрали. А пиво никогда не считали настоящим алкоголем, оно было для нас этакой «ночной газировкой».

Я знал, что слава погубила и уничтожила множество людей. Но был уверен, что смогу пройти путь к успеху, который они пройти не смогли.

Диджей поставил старую запись Smith, и я танцевал под нее с красивой женщиной из Норвегии, с которой меня познакомил Фэнси. Я взял нам по пиву, и мы нашли кабинку в уголке танцпола.

– Хочешь еще выпить? – спросил я, когда мы сели.

– Нет, – ответила она, глядя на свой нетронутый стакан с пивом. – Еще это не допила.

– Ладно! – Я добрел до бара и взял еще два пива, просто чтобы ко времени закрытия бара иметь какой-то запас спиртного.

Мы говорили о Норвегии, где мне приходилось бывать несколько раз, а затем я потянулся поцеловать ее.

– Извини, у меня есть парень, – сказала она.

– О! – Из меня словно выпустили воздух. – Хорошо…

Музыка смолкла, зажегся свет. Бар мгновенно превратился из загадочной игровой площадки в неказистое помещение, полное слепо моргающих алкоголиков и наркоманов.

– Мне нужно найти друзей, – сказала моя новая подруга. И оставила меня в кабинке одного.

Я оглядел бар в поисках других женщин, к которым можно было бы подкатить. Но все, похоже, уже нашли себе пару или уходили. Я допил пиво и пожелал Фэнси доброй ночи. Во мне плескалось 12, а может, и все 15 порций спиртного. Я был сильно пьян.

На углу Бродвея и Хаустон-стрит мое собственное рекламное изображение высотой в пять этажей сделало мне ручкой. Я терпеть не мог ночи, когда не удавалось с кем-то пофлиртовать или быть узнанным. Но мое фото высотой в 50 футов улучшило мне настроение.

В уме всплыла цитата из Библии: «Ибо какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит?» Вредить своей душе я не хотел, но мне нравилось, что Play продается лучше, чем другие мои альбомы. Скорее всего, долго так продолжаться не может, решил я, и «приобрести весь мир» – это мне не грозит.

С Богом у меня складывались сложные отношения. В старшей школе я был панк-рокером-атеистом, а позже, в 80-е, стал очень серьезным христианином. К середине 90-х оставил формальную приверженность церкви, но все еще молился в одиночестве и считал себя хорошим, духовным человеком. При этом я цеплялся за все выгоды, которые давала моя скромная слава. Но мне по-прежнему нравилось считать себя истинным адептом учения Христа: мне казалось, что материализм и мирская суета не входят в мою систему ценностей.

Я хотел жить правильно. Но был подавлен и одинок. Меня не оставляла убежденность, что известность может это исправить. Возможно, люди увидят меня на плакате и решат, что я что-то значу, думалось мне. Или какая-нибудь женщина прочитает обо мне в журнале, а потом, если мы встретимся, она меня полюбит.

Я знал, что слава погубила и уничтожила множество людей. Но был уверен, что смогу пройти путь к успеху, который они пройти не смогли. Смогу приобрести весь мир и при этом сохранить свою жалкую душу.

Остин, Техас (1999)

– Где Натали Портман?

– У двери на сцену.

Только что закончился концерт в Остине – мы играли для 450 человек на площадке вместимостью в пять сотен. Я подошел к двери, уверенный, что это недоразумение или шутка, но там была Натали Портман – стояла и спокойно ждала. Она посмотрела на меня – у нее были чудесные черные глаза – и сказала:

– Привет.

– Привет, – просто ответил я. Как будто это обычное дело. Как будто мы знакомы. Как будто кинозвезды постоянно приходят ко мне после концертов.

Я провел Натали в гримерную и добыл ей бутылку воды: она хотела пить. Моя группа и техники стояли рядом с нами. Мои ребята молчали и явно чувствовали себя неловко. К нам никогда не приходили кинозвезды, и никто из нас не знал, что говорить и что делать.

– Так вам понравился концерт? – спросил я у Натали.

– Очень! – ответила она. На ней были джинсы и белая футболка; ее темные волосы стягивала в хвост разноцветная резинка. Мне нравилась ее простая прическа. – Песни из Play отличные.

Натали села на черный кожаный диван и улыбнулась. Мое сердце остановилось и забилось вновь спустя вечность.

Я занервничал и стал болтать всякую чушь.

– Через несколько дней мы будем в Нью-Йорке, – сказал я. – На Video Music Awards.

Она снова улыбнулась и посмотрела прямо мне в глаза.

– Я тоже буду в Нью-Йорке. Мы можем встретиться?

Мне стало неловко. Я был лысым запойным алкоголиком, жил в квартире, в которой пахло плесенью и старыми кирпичами. А Натали Портман была прекрасной кинозвездой. Но она сидела в моей гримерной и заигрывала со мной.

– Да, давайте встретимся в Нью-Йорке, – сказал я, пытаясь изобразить такую степень уверенности, какой на самом деле никогда в жизни не ощущал.

– Ладно, мне пора, – сказала она. – Не проводите до машины?

* * *

Неделей позже я стоял в мезонине Линкольн-центра и ставил пластинки во время рекламных перерывов трансляции MTV Video Music Awards. Несколько тысяч человек в театре наблюдали, как Бритни Спирс и Eminem выступают и получают награды. А я пребывал в одиночестве в огромном холле с двумя вертушками и несколькими пластинками, которые принес с собой.

В тот вечер в звукозаписывающей компании меня спросили: есть ли в моем гардеробе одежда, в которой можно появиться перед камерой. Лучшим, что я смог найти, был золотой костюм Элвиса, который я купил в магазине Армии Спасения[26] несколько лет назад. Он был слишком велик для меня, его ни разу не стирали, но, надев его, я сиял, как радиоактивный клоун.

После шоу передо мной предстала Натали. На ней было прекрасно скроенное бежевое платье, и она выглядела удивительно похожей на Одри Хепберн.

– Как тебе мой костюм? – спросил я, нервно улыбаясь.

– Интересный, – ответила она. – Что будешь делать дальше?

– Играю на ночном концерте у Донателлы Версаче, – сказал я. – Хочешь пойти?

– Выступаешь диджеем?

– Нет, играю живьем.

– Хорошо, – сказала она, положила руку на мой сияющий золотой рукав и повлекла меня прочь из Линкольн-центра. Мне было 33, а ей всего 20[27], но я не удивлялся ее уверенности. Она вела меня по своему миру. Я хорошо знал бары, стрип-клубы и веганские рестораны, но ничего – о церемониях награждения и красных дорожках. Натали ждал лимузин с водителем и телохранителем. Мы решили, что, прежде чем отправиться на ночное шоу, заглянем на вечеринку в отеле «Гудзон».

В лимузине мы обсуждали наши любимые вегетарианские рестораны, а ее шестифутовый телохранитель старался делать вид, что ни в чем меня не подозревает. Возле отеля мы вышли из лимузина навстречу сплошной стене фотовспышек. Раздавались крики:

– Натали! Там Натали!

– Натали и Моби! Сюда!

Папарацци называли меня по имени! Они никогда не снимали меня. Никто прежде не выкрикивал «Моби!», если только не был на меня зол. Я был в восторге. Я хотел стоять и купаться в ослепительных вспышках еще и еще, но Натали взяла меня за руку и увела в отель.

Я пошел к бару и заказал две водки с содовой для нас обоих.

– О, я не пью! – сказала она, оглядывая зал. Люди вокруг смотрели на нас.

– Ничего, если я выпью?

– Хорошо.

В нескольких футах от нас я увидел Джо Перри и Стивена Тайлера из Aerosmith. У обоих были прекрасно уложенные длинные волосы и сшитые на заказ кожаные костюмы рок-звезд. Джо Перри поймал мой взгляд.

Я хотел стоять и купаться в ослепительных вспышках еще и еще, но Натали взяла меня за руку и увела в отель.

– Хей, ты же Моби? – спросил он.

– Да, а вы Джо Перри.

– Чувак, я хочу сказать, что мне очень понравился твой альбом.

– Правда?

В последнее время мне часто говорили такое про Play, и это уже не удивляло, но все еще смущало.

Я уже захмелел, поэтому стал рассказывать Джо и Стивену, как первый раз целовался в 11 лет. Мне тогда нравилась Лиззи Гордон, и в конце учебного года я как-то убедил ее послушать музыку у меня дома. Я хотел выглядеть опытным мужчиной, поэтому сделал нам по джину с тоником. То и другое пришлось стянуть из дедушкиного шкафчика с алкоголем. У меня было всего три пластинки, и сначала я поставил альбом Aerosmith. Когда началась «Dream On», я потянулся к Лиззи и поцеловал ее. К несчастью, мне еще никогда не приходилось целоваться по-настоящему. Я не знал, как это делается. Мои губы были сомкнуты, и я поцеловал ее так же, как целуют родных на Рождество. На следующий день она начала встречаться с моим лучшим другом Марком Дротманом, потому что он был симпатичнее и умел целоваться.

Я думал, что Джо и Стивену понравится эта история, но они равнодушно смотрели на меня, а Тайлер спросил:

– Ты с Натали Портман?

– Думаю, да, – ответил я.

– Она горячая штучка, – сказал он. И отошел.

Я допил оба коктейля. Мы с Натали направились на вечеринку Версаче, там я должен был выступить в полночь. Когда мы уходили, папарацци снова принялись кричать: «Натали! Моби! Натали!»

– Они такие назойливые, – сказала Натали, когда мы сели в ее лимузин.

– Ох, покоя от них нет! – сыграл я утомленную славой звезду.

Мне папарацци понравились: они знали, как меня зовут.

Мое обычное существование было плоским, наполненным сомнениями, а эта новая жизнь оказалась волшебной.

На вечеринке Донателлы Версаче папарацци было еще больше, чем на официальной церемонии VMA. И мое имя выкрикивали так же часто, как имя Натали. Я выпил всего два коктейля, но находился в таком состоянии, словно проглотил винокурню, полную хмельного восторга. Я держал за руку Натали Портман; я говорил с Aerosmith; папарацци кричали «Моби!».

В юности я был левым панк-рокером и презирал всю эту звездную тусовку. Я предпочитал людей вроде Йена Маккея и группы типа Minor Threat и Fugazi: они сознательно избегали славы. Но сейчас ко мне пришло осознание того, что моя зарождающаяся известность похожа на теплый янтарь: она наполняла меня ощущением ценности, которого я никогда не знал. Считается, что крутым звездам следует быть уверенными и не беспокоиться о своей славе, но каждая капля внимания, которую я получал, походила на каплю живительной влаги, падающей на высушенную губку. Мое обычное существование было плоским, наполненным сомнениями, а эта новая жизнь оказалась волшебной. И она началась с Play, странного маленького альбома, который должен был провалиться!

Перед выступлением моя группа собралась в одном из офисов, который ребята быстро превратили в гримерную. Мы переоделись в джинсы и футболки и вышли на сцену перед Донателлой Версаче и полутора тысячами ее лучших друзей. Исполнив несколько песен, мы заиграли «Honey»[28], и я нашел взглядом Натали. Она танцевала вместе с Мадонной и Гвинет Пэлтроу. Женщины, смеясь, в унисон вскинули руки, приветствуя меня.

Неожиданно у меня возникло жгучее желание остановить концерт и объяснить всем этим звездам, что они ошибаются. Они приветствовали меня, а я был никем. Я был мальчишкой из Коннектикута, одетым в штаны и рубашку из секонд-хенда. Я сидел на переднем сиденье потасканного автомобиля рядом с матерью, а она плакала и пыталась придумать, где достать денег на продукты… Я был депрессивным подростком, и моя первая группа выступала во дворе перед аудиторией, состоявшей из одной собаки. Мой единственный миг славы в рэйве пришелся на начало 90-х. Теперь был 1999 год, и я чувствовал себя увядающим комнатным растением…

Мы продолжали играть, и звезды танцевали и веселились.

Каким-то образом для меня открылась дверь в этот сияющий золотой мир. И Натали, и Гвинет, и Мадонна, и Дэвид Леттерман, и Элтон Джон не давали ей закрыться. Они улыбались и говорили, что любят меня.

Если бы девятнадцатилетний Моби, яростный адепт панк-рока, увидел происходящее, то презрительно спросил бы меня:

– Ты купился на эту звездную чушь? Ты же знаешь, что все это – лживое торжество коммерции и лицемерия!

А я бы ответил:

– Смотри, это Натали Портман, и она хорошо ко мне относится!

Олд-Сэйбрук, Коннектикут (1971)

Мама медленно вела наш автомобиль в плотном потоке машин на дороге И-95 и курила одну сигарету за другой. Мы выехали из Дариена 45 минут назад, и первые полчаса я провел, попеременно слушая по радио все FМ-станции. Мамин «Плимут» находился в ремонте, и она позаимствовала у друга «Фиат». В нем были FМ-радио и кондиционер, а я никогда не ездил в столь шикарно оснащенных автомобилях.

– Можно включить кондиционер? – спросил я.

– Нет, он тратит бензин, – ответила мама, выдохнув сигаретный дым.

Я вернулся к радио и стал вращать ручки приемника. Песни, которые звучали на разных каналах, были мне неизвестны. Неожиданно мама сказала:

– Подожди, оставь.

Мы стали слушать песню.

– Как она называется? – спросил я.

– «Big Brother and the Holding Company».

Мама подпевала Дженис Джоплин и постукивала пальцами по рулю, обтянутому коричневой кожей. Белая сигарета в ее пальцах казалась крохотной дирижерской палочкой. Я приоткрыл окно со своей стороны – впустить немного свежего воздуха.

Мы ехали в Олд-Сэйбрук к маминой подруге Джанет. Они с мамой вместе выросли, а в конце 60-х подались в хиппи. В новом десятилетии ни они, ни их друзья уже не называли себя так. В среде этих людей стали модными слова «искатель», «бродяга», «чудак». Но я про себя продолжал называть их хиппи.

Я никогда не рассказывал о произошедшем со мной в Сан-Франциско. И помнил это только потому, что все еще боялся всех длинноволосых бородатых мужчин.

Дверь веранды открылась, и появилась Джанет – улыбающаяся, высокая, с длинными вьющимися волосами, в ярком фиолетово-желтом платье.

После Бриджпорта дорога стала свободнее, и мы гнали во всю мочь до самого Олд-Сэйбрука. Я предпочел бы провести выходные в «Фиате»: он был чистый и казался безопасным, а в старом грязном доме Джанет меня одолевал непонятный страх. Дом стоял в конце грунтовой дороги, в нем умещались гостиная с гобеленами на стенах и старым диваном, кухня размером со шкаф и чуть более просторная спальня. От дороги к нему вела полоса гравия. Мы осторожно пробрались по ней и припарковали «Фиат» возле веранды с решетками, закрытыми кусками пенопласта. Мама открыла багажник и достала дорожную сумку с вещами и еще одну сумку, хозяйственную, с тремя бутылками вина из одуванчиков. Вино делал для нее один из друзей-хиппи – из тех, что «вернулись к природе».

Дверь веранды открылась, и появилась Джанет – улыбающаяся, высокая, с длинными вьющимися волосами, в ярком фиолетово-желтом платье.

– Бетси! – воскликнула она, закашлявшись от дыма травки.

– Джанет! – радостно ответила мама. – Лохматое ты старое чучело!

Они обнялись. Джанет вручила маме самокрутку в мундштуке.

Я вошел в дом вслед за ними, разглядывая гостиную. Рядом с гобеленами на стенах Джанет приклеила портреты Эбби Хоффман[29] и Кришнамурти. Роль кофейного столика играла деревянная дверь, поставленная на бетонные блоки. На ней красовалась внушительная коллекция полупустых винных бутылок и самодельных керамических пепельниц, полных окурков.

Я знал, что в молодости Джанет училась в частной школе и ездила верхом. Ее отец был старшим вице-президентом инвестиционного банка Bear Stearns. А потом она сменила стильные рубашки и брюки «Izod» на мешковатую одежду, окрашенную вручную, и куртки из оленьей кожи – стала хиппи. Сейчас же сидела с мамой на диване, и они передавали друг другу косяк.

– Я купила карты Таро, – сказала мама. – Можно узнать наши судьбы.

– Давай заглянем далеко в будущее, – ответила Джанет, ее голос немного охрип от табака. – Очень далеко!

– Мам, я пойду погуляю, ладно? – спросил я.

– Давай, – сдавленно сказала мама: не хотела открывать рот, чтобы не выдыхать дым.

Я прошел через задний двор и направился к старому кладбищу. Там мне было не страшно, хоть и говорили, будто у того, кто зевает среди могил с широко открытым ртом, мертвецы могут забрать душу. На кладбищах я старался вообще не размыкать губ.

Я бродил от могилы к могиле, читая надписи на надгробиях. Мой дядя Дэйв делал угольные копии интересных эпитафий, и мне хотелось найти необычную и рассказать ему о ней. У него в студии была одна эпитафия, очень страшная – история о человеке, который убил жену и детей, а затем пошел в город и застрелился. К сожалению, большинство надписей были совершенно обычными: «Ребекка Уолтхэм, любимая жена и мать», «Томас Гудкайнд, упокой Господь его душу».

Позади замшелой статуи крылатого ангела я нашел дикую землянику. Ягоды были твердыми и не особо сладкими. Пытаясь их прожевать, я сел у ног ангела и вспомнил о своей бабушке.

Прошлым летом в Дариене я гулял с дедушкой, и он заметил у старого амбара дикую малину. Мы съели по горсточке, а остальное отнесли бабушке. «Она сварит варенье», – сказал дедушка. Я тогда думал: «Вот настоящее волшебство! Мой близкий человек может превратить малину в варенье!»

Моей храбрости хватало на прогулку по кладбищу днем, но не ночью.

Позади крылатого ангела стояло высокое дерево, и я полез на него, надеясь увидеть с высоты Лонг-Айленд. Я залез так высоко, как мог, перепачкав руки в смоле, и посмотрел на юг. На небе за рекой сквозь облака прорывались яркие солнечные лучи. А в отдалении виднелся Лонг-Айленд. Я просидел на верхушке дерева полчаса, наблюдая, как свет пляшет на серой воде океана, и наслаждаясь молчаливой красотой и спокойным великолепием пейзажа.

Когда стало темнеть и похолодало, я слез с дерева. Моей храбрости хватало на прогулку по кладбищу днем, но не ночью. Я прошел вдоль старой каменной стены, перевернул несколько крупных камней, нашел под ними несколько многоножек и колорадских жуков и вернулся в дом Джанет, как раз когда стало совсем темно.

Мама, Джанет и еще двое их друзей сидели вокруг импровизированного стола из деревянной двери, переворачивая карты Таро. Их глаза блестели, а на лицах блуждали глупые улыбки – травка и вино из одуванчиков делали свое дело. Джанет запихивала травку в конверт от пластинки Deja Vu Бинга Кросби, Стилса, Нэша и Янга. Хиппи обычно посвящали много времени отделению листьев конопли от семян с помощью разворотов таких конвертов.

– Привет, Мобс! – сказала Джанет, ее голос был хриплым. – Где был?

– Просто гулял, – ответил я, нисколько не удивляясь тому, что никто не заметил моего трехчасового отсутствия. В такие выходные у Джанет мама накуривалась с друзьями, а я всегда уходил. Рядом не было ни других детей, ни игрушек, и я научился исследовать окрестности и придумывать себе игры. Правда, чаще всего просто бродил вдоль ручья и искал лягушек.

– Если хочешь есть, там суп на кухне, – сказала мама. Я налил себе супа и намазал маслом кусок хлеба. В кухне стоял маленький стол, я устроился за ним, ужиная и листая «Всемирный каталог», библию хиппи. Текст меня не интересовал, зато в книге были картинки.

Пришел Чарли, один из гостей-друзей Джанет, и налил себе стакан водки из бутылки, стоявшей на полке над плитой. Он выглядел так же, как все хиппи мужского пола: длинные волосы, бакенбарды, грязные джинсы и старая куртка.

– Привет, пацан, – сказал он.

– Привет, – ответил я, надеясь, что он скоро оставит меня в покое.

– Читаешь? Сколько тебе лет?

– Почти пять с половиной.

– А ты не маловат для пяти?

Я хотел сказать: «Вы меня пугаете. Оставьте меня в покое, пожалуйста». Но вместо этого ответил:

– Не для пяти, а для пяти с половиной. Я не знаю.

Он кивнул и поплелся обратно в гостиную, где кто-то только что поставил пластинку Ричи Хейвенса[30]. Мама с друзьями постоянно слушала музыку, и я с уверенностью мог различить исполнения Донована[31], Doors и Хейвенса. Мне нравились медленные песни, а вот громких я боялся.

Я доел суп и подошел к холодильнику, чтобы взять из него мороженое. Джанет могла воинственно отрицать западное общество наживы и потребления и его ложные ценности, но в морозилке у нее всегда было полно мороженого. Я набрал большую тарелку шоколадного, ванильного и клубничного и налил стакан апельсинового сока. Отложил «Всемирный каталог» и принялся за «Альманах фермера». Он был скучный и взрослый, но больше листать было нечего.

В гостиной имелись другие книги, но я не хотел туда идти. Напившись, мама и ее друзья переставали быть взрослыми, то есть здравомыслящими, людьми. Когда мама накуривалась, а это случалось почти каждый день, она менялась. Я ее не узнавал. Она скрывала, что курит наркотик, от родителей, но открыто говорила об этом со всеми остальными.

Напившись, мама и ее друзья переставали быть взрослыми, то есть здравомыслящими, людьми.

Я доел мороженое и поставил тарелку в раковину. Пора было ложиться спать, но никто не собирался готовить мне спальное место. Обо мне забыли. Я неохотно вошел в задымленную гостиную. Джанет на диване целовалась с хиппи, у которого были очень длинные волосы. Мама и Чарли сидели очень близко друг к другу, гадая на картах Таро.

– Мам, где мне спать? – спросил я.

– Ложись где хочешь, – ответила она и отвернулась от меня к Чарли.

Я не мог лечь в кровать Джанет, потому что это была кровать Джанет. Я не мог лечь на диване – там она обнималась с волосатым хиппи. Я не мог спать в машине, потому что продрог бы в ней.

Поэтому я взял с края дивана подушку и индейское одеяло и забрался под кофейный столик. Места там было немного. Но, как заметил Чарли, я был маловат для пятилетнего мальчика, и это решило дело.

Загрузка...