Елена Сазанович Всё хоккей!

«Он родился в рубашке». Так, кажется, заявили моей маме, когда при рождении я чуть не задохнулся…

«Он родился с клюшкой в руке». Так, кажется, сказали моему тренеру, когда я забил подряд три шайбы в своем первом матче…

«Он родился в смокинге». Так, кажется, шепнула незнакомая красавица своей подружке на приеме, организованном нашим спортивным клубом по случаю моего двадцатилетия…

К тридцати годам у меня были не только рубашки от John Galliano, не только смокинг от Giorgio Armani и не только золотая шайба самого высокооплачиваемого хоккеиста страны. У меня были и желтенький Bugatti Veyron за миллион евро с 16-цилиндровым двигателем мощностью в тысячу «лошадок», и многокомнатная квартира в центре столицы, и звание чемпиона страны, и самая красивая (гражданская) жена в мире. Я не знаю, чего можно еще желать. Но я был слишком молод и полон сил, чтобы ничего не желать. Чтобы в полной мере не наслаждаться жизнью, чтобы устать от жизни. В которой я перебегал из автобуса в автобус. Из самолета в самолет. Из страны в страну. Которая проходила на стадионах, в ресторанах, дорогих клубах и респектабельных презентациях.

Я не знал трагедий в жизни. Усталости и потерь. Самым большим потрясением это была смерть голубя в далеком безоблачном детстве. Но от этого меня спасла мама. За что я ей всю жизнь был благодарен. Потому что именно это вывело меня на широкую дорогу.

Моя мама… Я должен написать о ней тысячи, миллионы слов благодарности, но не могу. Потому что она заслуживает такого количества слов, которое еще не придумано математиками. Красавица, умница, легкая, нежная и изящная, она всегда нравилась всем. Но так и не смогла удержать одного. Моего отца. Он просто ушел от нее. Именно ушел. Когда это произносят, обычно подразумевают скандал, недоразумение или ворох разбитых сердец. Ничего не было. Все было именно так – просто ушел. В один прекрасный день. И не захотел вернуться. Оставив все нам. И свою квартиру, и свои деньги, и свое право на счастье. Мы это приняли как должное. И не разыскивали его. Если я иногда, исполняя сыновий долг, спрашивал: «Где мой отец?», мама весело отвечала: «Он ушел. А если мужчина уходит, его нет смысла звать обратно. Он либо сам возвращается. Либо его возвращает нужда». С моим отцом не случилось ни того, ни другого. Хотя, подозреваю, мама знала, где он. Она всегда относилась к отцу, как к тюфяку и недотепе. И меня приучила к такому отношению. Я как всегда не сопротивлялся. Я научился, как и моя мама, презирать неудачников.

Моя мама хотела от жизни гораздо больше, чем жизнь могла ей дать. Но, пожалуй, у мамы было всё. И она научила меня получать всё. Хотя не скажу, что мама была во всем со мной схожа. Она вела достаточно легкомысленный образ жизни. Впрочем, несмотря ни на что, на ее щеках всегда играл здоровый румянец. А все окружающие относились к ней весьма серьезно. Такой была моя мама.

С детских лет она учила меня стараться – во что бы то ни стало – поймать птицу-удачу за хвост. И еще – никогда не плакать…

Плакал я один-единственный раз. Когда захлопнул окно, и прищемил крыло голубя, сидевшего на оконной раме. Голубя, который был моим первым другом, потому что я был ему нужен. В детстве особенно чувствуешь свою беспомощность. А этот голубь впервые помог мне понять, как много я значу в этой жизни. Я кормил его каждое утро, на карнизе окна нашей квартиры. И каждое утро он смотрел на меня преданным, жалобным взглядом. Ведь от меня зависело все. Я был хозяином жизни, хотя бы одним утром, хотя бы у одного окна. А потом… случайно прищемил его крыло, закрывая фрамугу. Когда же опомнился и освободил голубя, тот не удержался на карнизе и свалился вниз. Я стремглав бросился на улицу, перескакивая ступеньки, даже забыв о лифте. И там увидел лишь серого, облезлого кота, со злостью расправлявшегося с останками моего крылатого друга и презрительно поглядывавшего на меня… Позднее мне не раз удавалось ловить удачу за хвост, как учила мама. Но тогда, в далеком солнечном детстве всю свою будущую удачу я бы поменял на то, чтобы словить за хвост раненую птицу.

Домой я тоже не поднимался на лифте. Я шел медленно, как старик, переступая со ступеньки на ступеньку, втянув голову в плечи и боязливо озираясь по сторонам. Это была моя первая потеря. Тогда я назвал ее первым убийством. И мне так не хотелось, чтобы кто-то об этом узнал.

Об этом узнала моя мама. И долго хохотала во весь свой звонкий, красивый голос.

– Мальчик мой, солнышко! Ну, ты меня и впрямь насмешил! Убийство, это же надо! Слово-то какое… Громкое!

Мама крутилась перед зеркалом. Ее новый друг привез из Франции супермодную юбку «четырех-клинку».

– Какая прелесть! Ты не находишь? У нас днем с огнем не найдешь таких шмоток. Это же унизительно! Человек должен быть красив не только мыслями и душой, но и одеждой. Так, кажется, сказал писатель Чехов?

Я не знал, что сказал Чехов. Мама почему-то была всегда против него, и я не читал его произведений. Но все еще помнил голубя, который каждое утро преданно смотрел в мои глаза.

– Мам, я же ему… Ты понимаешь, каждый раз крошки подбрасывал, он так меня любил. Так красиво прилетал, делал перед окном плавный вираж и садился. Я случайно, я ведь не хотел… Мам, представь, если бы я не давал ему крошек… Он ведь бы мог выжить. Они ведь и сами живут, значит… Значит это я… Мама…

И вот тогда я разрыдался. Я плакал грубо, истерично, пугающе. И мама испугалась. Но ненадолго. Ее вообще ничто не пугало в жизни.

– Солнышко, Виталечка, Таличек, как тебе моя юбка? Ну, обрати же на меня внимание! Правда, красиво, а почему ты плачешь? Ах, голубь, боже, какая глупость! Я его, кажется, помню, такой серый, общипанный, он, наверное, все время дрался. А при чем тут голубь? Кстати, они живут так недолго! И, кстати, из Франции тебе Жорж привез шикарные джинсы, хочешь покажу? Чудесные! Здесь такое никогда не купишь…

Я не мог думать о джинсах, но подумал. И эта новость показалась мне приятной.

– Джинсы? Мам, но голубь? Он ведь погиб, по моей вине, а я ему крошки под…

Мама подскочила ко мне и села на корточки. Стала целовать мое лицо, волосы, плечи.

– Мальчик мой, Талечка, при чем тут голубь?

Уже потом, спустя много лет, я по-настоящему понял, как моя мама несчастна. Она не хотела слушать о несчастной погибшей птице именно потому, что сама была на нее чем-то похожа. И возможно, вспомнила папу, которому не один раз прищемляла крылья. Но попал ли он в пасть кошки, я так и не смог узнать…

– Мамочка… Я ведь не виноват, ты только скажи…

– Ты о чем? О голубе? Солнышко мое! Какая глупость, какой фарс! Мы все кого-нибудь убиваем, ты разве не понял этого? Как ты еще инфантилен! Случайно или нет, но убиваем!

Муха, наглая, громкая, как назло, пронеслась мимо нас. Я ловко прихлопнул ее газетой. И с открытым ртом так и остался стоять, тупо уставившись на ее бесчувственное тельце.

– Мы часто убиваем, мой мальчик. Тараканов, мух, мотыльков и мошек. Мы убиваем тех, кто нам мешает жить. Хотя, может, не так уж они и мешают. А чем голубь лучше этой мухи? Ага! Ничем! Потому это не называется убийством, хоть мы и убиваем. И на охоте тоже убивают, но это не убийство. Это всего лишь охота. Понимаешь… Как тебе объяснить, чтобы ты понял, ты еще так мал… Но жалость… Она тянет назад, обращает внимания на мелочи. Мы стареем, мудреем, а жалость тянет назад. И что получается? Неудачники! Опыт есть, а как такового опыта нет. Вот так. Но человек, так уж его создал Всевышний, совершеннее растений и животных. И поэтому не должен обращать на них внимания, чтобы не уподобляться им. Но… Но если человек хочет стать великим, то не должен обращать внимания и на людей… Ведь великих так мало…Ты примеришь джинсы?

И я расплакался во второй раз. Но это уже не были слезы в память о погибшем голубе. Это были слезы счастья. Что есть моя мама. Что так легко могут быть найдены те слова, которые ты ждешь.

Мама вытерла мои слезы холодной влажной ладонью.

– Солнышко мое, и еще запомни. Мальчики не должны плакать. И не только хоккеисты. Если ты хочешь стать настоящим мужчиной и великим спортсменом, ты никогда не должен позволять себе такой слабости. Ну, как законченный алкоголик – вино, – мама залпом выпила бокал вина. – Никогда. Слезы – это не просто слабость. Это – поражение.

И на мои глаза накатились слезы. В последний раз. Но я сумел их проглотить. И о голубе больше не думал. Его все равно уже не было.

– Мам, а что за джинсы привез дядя Жора?…

С этого дня я старался не чувствовать себя несчастным. И старался не переживать потерь. Даже если они и были.

Конечно, я не стал законченным идиотом. От счастья. У меня хватало ума понимать, что не только доброжелатели и почитатели окружают меня. Но и враги. Впрочем, если они и существовали, то скорее невидимые. Вернее, я предпочитал их просто не замечать. Поскольку легко шел на компромисс, всегда был душой компании и старался всем нравиться. Мне это удавалось. Так легче жить.

Впрочем, мне и так легко жилось. Я с трудом понимал тех, кто без конца твердил о жизненных трудностях. И справедливо полагал, что трудности возникают лишь тогда, когда занимаешь не свое место под солнцем, выбираешь не свою женщину и недоволен временем, в котором родился. У меня все было своим. И все устраивало. Я был доволен судьбой, и ни на какую другую ее бы не променял. Это было целиком мое время. Деловое, циничное, суматошное. Оно было очень похоже на меня. Возможно, не оно меня породило. Но я его полностью принял. И чувствовал себя в нем, как рыба в воде. Нет, не просто как какая-нибудь беспризорная рыба, шныряющая по дну в поисках пищи и в любую минуту рискующая попасть на крючок или угодить в пасть хищника. Я скорее сравнивал себя с какой-нибудь редкой, экзальтированной породой, к примеру, жемчужным скатом или элитным карпом кои, которая живет в огромном обустроенном, безопасном аквариуме из толстого стекла, с дорогостоящими фильтрами. Вовремя получает корм и не боится быть съеденной или просто обделенной вниманием, поскольку слишком дорога для беспечного обращения. И в ее загадочном подводном мире царит единственное правило – не рыба для аквариума, а аквариум для рыбы. Это правило принял и я. Не я для мира. А мир для меня. И сквозь аквариумную толщу я позволял себе немного жалости к окружающим. Например, к старым спортсменам, которые держались на чувстве долга и трудном опыте самовыживания. Или немного снисходительности к ровесникам, барахтающимся на крючке и продолжающим упрямо твердить о спорте, как о некой высшей государственной (и даже национальной!) идее. Хотя, к счастью, такие встречались все реже и реже.

Тот же спорт для меня был всего лишь работой (хотя и любимой), приносившей огромные деньги и позволявшей колесить по всему миру, не отказываясь ни от каких удовольствий. Которую, кстати, я выполнял весьма классно. А всякие идеи считал лишь пустыми словами тех, у кого пустые карманы.

Как и высокопарные речи о государстве и патриотизме, некие абстрактные для меня понятия. Я знал, что живу в этом государстве, но не видел его, поскольку не мог пощупать, прикоснуться, поговорить с ним. Я мог делить государство лишь на части – на мой дом, мою подругу, ледовую площадку и коллег по спорту… Всего этого нельзя было сказать о Саньке Шмыреве, моем старом дружке – еще из детства, из прошлого.

Он запросто мог бы перейти и в настоящее, и даже в будущее. Вместе со мной. Но, увы, слишком уж разными оказались наши дороги. Я предпочитал уверенный, размашистый шаг по широкому столичному проспекту. Он выбрал узкую, извилистую тропинку с выбоинами и ухабами, где и одному-то тесно. Вот она и привела его в тупик. Санька, подававший самые большие надежды в ДЮСШ, был классным вратарем в команде мастеров и однажды на чемпионате выдал серию в 18 игр, когда не пропустил ни одной шайбы, теперь работает средним учителем физкультуры средней средненькой школы за жалкие гроши. И все из-за тех самых принципов, которые он называет государственными. Когда-то он не согласился «сдать» одну игру, которая, к тому же, для нашей команды – в отличие от соперника – уже ничего не решала, причем за серьезные «бабки». Я тогда пошел на эту сделку, легко пошел, и ни разу об этом не пожалел. А он ушел из команды.

Говорят, Шмырев написал даже какую-то книжонку, что-то вроде «Принципы спорта и беспринципные спортсмены» – о том, как в одночасье рухнул наш спорт. Но я так не считал. Если спортсмены стали жить так хорошо, почему спорт должен быть плохим? Ну, подумаешь, стали редко выигрывать на чемпионатах мира. Но разве дело в выигрыше, а не в людях? Как говорится, важна не победа, а участие… И если государство существует не просто как слово, то и должно в первую очередь заботиться не о каких-то кубках, а о тех, кто эти кубки едет добывать в поте лица. И, прежде всего, государство должно радоваться, что мы, спортсмены, стали жить хорошо, а не горевать, что наш спорт плох. Но Шмырев, похоже, был согласен на бесплатную сделку с каким-то абстрактным государством, а не на реальный денежный договор с солидными людьми…

Вот он теперь и пашет учителем физкультуры и пишет сомнительные книжонки. Слава Богу, у него хватило совести не называть фамилий – он всегда ходил в благородных. Вот его книжонку и не издали. В отличие от моей, которая вышла бешеными тиражами и вся ушла влет. Положа руку на сердце, не я ее написал, но какое это имеет значение, ведь никто и не претендует на титул великого русского писателя. С меня хватит и титула великого русского спортсмена. Причем я все подробно и честно рассказал о наших спортсменах, об их женах, любовницах и любовниках. И об их красивых желаниях жить красиво – чтобы достичь уровня мировых звезд. Я честно назвал все фамилии, ни одну не изменил. Я – не Санька Шмырев. Мне с нем делить нечего, ведь кроме игры в благородство у него ничего не осталось. Лучше бы играл в хоккей, у него это все-таки получалось. И риска меньше.

Я давно заметил, что праведники вообще не понимают юмора. Слишком уж они воспринимают жизнь всерьез. Пожалуй, это разное восприятие жизни и развело нас по разные стороны.

Начало было положено еще в спортивном интернате, где мы вместе учились. В общем, до последнего класса все было нормально, не считая обычных мелких размолвок и обид, в основном со стороны Саньки. Поскольку я вообще ни на что не обижался, и лишний раз мог промолчать, если не хотел нарываться на ссору. Так было и удобнее, и безопаснее, в том числе и для здоровья. А здоровье для меня было вообще свято, особенно когда я думал о маме и ее образе жизни. Как и красивые вещи. И также предпочитал не замечать колкости в свой адрес по поводу слабости к красивым шмоткам. Я ведь умел так изящно, эстетски их носить, что не каждому дано. Санька считал это немужской чертой характера. Тем более хоккеиста. Я же был уверен, что можно быть и классным нападающим, «и думать о красе ногтей». Тем более, также считала и моя мама.

Ко всему прочему Санька слишком рьяно пытался заставить меня читать классику. Но я, вспоминая Чехова, так нелюбимого мамой, оставался тверд и категоричен. Меня могло хватить только на детектив. А заумные книжки лишь вытягивали силы, которые надо было постоянно беречь. К тому же у меня была редкая способность схватывать все на лету и надолго это запоминать. Мне достаточно было услышать краем уха обрывок сюжета из какого-нибудь романа и я «фотографировал» его в памяти, а в подходящий момент умело демонстрировал свою начитанность, импровизируя и играя словами на ходу. Ни у кого и в мыслях не было, что я этот роман даже в руках не держал. Мне это было и не нужно. У меня была феноменальная память на фамилии, названия, даже на мелодии. Что позволяло мне разыгрывать величайшего интеллектуала, жонглируя именами гениев и насвистывая что-нибудь из модного джаза.

Санька же, как всякий нормальный спортсмен, был слегка тугодум. Но какое-то непонятное чувство достоинства заставляло его корпеть над заумными книжками, названия и авторов которых он не запоминал. И я, конечно, его выручал при каждом удобном случае, небрежно бросая: «Ты имел в виду замечательный роман Маркеса „Сто лет одиночества“?…» Санька в ответ только тупил глаза и краснел. А в мой адрес раздавались громкие аплодисменты.

Я хотел быть не просто лучшим, а самым лучшим. Я знал, чем выделиться из команды. И выделиться я хотел не только числом забитых голов, не только числом супермодных шмоток, но и числом прочитанных книг, из которых ни одну так и не прочитал. Это не мешало мне фотографироваться с томиком так не любимого мамой Чехова в руках. Или газетой, открытой на разделе «Политика», хотя политику я не любил и не понимал, как и не понимал значение слова «государство»… И жизнь в итоге подтвердила мою правоту. У меня все было «о*кей», а Санька со своим энциклопедическим образованием прозябал жалким учителем физкультуры…

В последнем классе наша и без того хрупкая дружба рухнула окончательно, вдребезги. И мы потом еще пытались собрать эти осколки и сложить приблизительно в прежнее целое, но безуспешно.

Однажды к нам пришел новый военрук. С совсем не военной фамилией Ласточкин. Ужасно нудный старикашка, увешенный медалями, как новогодняя елка. Я лично ничего против медалей не имею. Но не люблю, когда слишком поучают и пытаются поставить на место, которое я не заслужил. Он все время нудел о героическом прошлом, о настоящих мужчинах, о нынешнем развале спорта, о продажности спортсменов, да и не только их. Однажды я не выдержал и пробубнил, так, невзначай, будто себе под нос.

– А вот в Америке ветераны не носят медалей, хоть воевали не меньше.

Он побледнел, стиснул зубы, но довольно спокойно ответил. Все же он был старый вояка.

– Они воевали меньше. Гораздо меньше. И неплохо тебе бы знать историю своего государства. Для этого даже пишут учебники истории.

Я пожал плечами.

– Учебники истории пишут не для этого. Их заставляют читать для этого. Я лично предпочитаю знать то, о чем не пишут учебники.

– А кто тебе сказал, что в других книгах правда?

– Мне никто этого не говорил, просто я знаю, что правду можно выбирать. По своему усмотрению. Какая ближе к сердцу, та и твоя.

– Правда бывает лишь одна. Как жаль, что ты в своем возрасте этого так и не понял. Но, даже если бы предположить невероятное, что правда бывает разной, я могу смело сказать, что у тебя неважно с сердцем. И вряд ли ты сможешь стать настоящим спортсменом…

Он неожиданно схватился за свое сердце. Молча повернулся и, сгорбившись, направился к выходу. В гробовой тишине класса четко стучали в такт его шаркающим, совсем не военным шагам боевые медали. И все же я слово оставил за собой.

– У меня как раз все в порядке с сердцем. Мне всего семнадцать.

Он не обернулся. Он, наверное, не услышал, мне казалось, что он вообще глуховат. В частности, ко времени, в котором ему приходилось жить сегодня.

Санька Шмырев со мной не разговаривал целый день. А военрук не забыл нашего спора и на следующем уроке вызвал меня разбирать и собирать автомат на скорость. Скорость моя оказалась никудышной, хотя с нервами все было в полном порядке.

– Спортсмены мало чем отличаются от военных, Белых, – спокойно заметил мне военрук, сделав вид, что вчерашнего разговора будто и не было. – И военные, и спортсмены должны обладать отменной реакцией. И нести ответственность за свою страну.

– Я отличный спортсмен, можете спросить у кого угодно, – резко ответил я. Меня взбесил его нарочито спокойный, нравоучительный тон. – И ледовую арену я не собираюсь превращать в поле боя.

– Бои бывают и не на льду. Они бывают разные, особенно, если враг существует. Его клюшкой не уничтожить.

– Слава Богу, у меня нет врагов. И никого уничтожать я не собираюсь.

– Может, у вас и нет врагов, но вы можете быть у них.

– В таком случае, я желаю им здорового сердца, – на этот раз я резко повернулся и направился к выходу. В отличие от военрука, я шел с гордо поднятой головой, уверенно ступая размашистым шагом. Правда, боевые медали в такт моим шагам не звенели.

Этим же вечером позвонил мне Шмырев и обозвал подлецом. И приказал, именно приказал, чтобы я не смел трогать военрука.

– Ага, его тронешь. Смотри сколько медалей. За меня ему медаль не дадут.

В ответ раздались презрительные гудки.

А через пару деньков, накануне Нового года, приехал мамин старый друг из Штатов и наряду с многочисленными шмотками, купленными для меня и мамы, привез ананас. Тогда ананасы были, если уж не редкостью, то не всякому по карману. Я бережно взял его в руки. Желто-лимонного цвета, сочный, он словно и не проделал долгий путь через океан. И тут я вдруг недовольно поморщился, потому что вспомнил военрука. Он непрестанно любил повторять: жизнь – это вам не ананасы. И у меня сложилось впечатление после этого назойливого рефрена, что он ни разу в жизни не видел ананаса. Люди любят употреблять в выражениях слова, о которых понятия не имеют. Я заметно повеселел и аккуратно обглодал экзотический фрукт, словно родную грушу, до кочерыжки.

Когда встал вопрос, что подарить военруку под Новый год, вопросов уже не было. Ребят очень позабавило, что мы подарим ему ананас, поскольку это слово было уж очень часто в его употреблении.

Ананас, завернутый мною дома в фольгу, и перевязанный ярким красным бантом вручил нашему военруку староста класса. Ласточкин долго, я бы сказал с благоговением, его разворачивал и, заметив кочерыжку, нисколько не удивился. Он, столько повидавший и переживший в жизни, и впрямь в глаза не видел этого экзотического фрукта. И аккуратно откусил почерневшую кость. И тут же сплюнул.

– Ну и гадость, эти ваши ананасы. Не зря я вам говорил, что лучше нашего не бывает. Даже фрукта.

Класс расхохотался во весь голос.

Военрук растерянно заморгал ресницами. Он ничего не понимал. Я настолько упивался его унижением, что не заметил, как возле меня оказался Санька Шмырев. Он со всей силы врезал мне кулаком по лицу. Но я не упал. Я всегда умел отражать удары. Я лишь слегка покачнулся.

Военрук внимательно посмотрел на меня, словно хотел объяснить мне что-то важное, но у него не хватало для этого слов. И я навсегда запомнил этот пронзительный взгляд. Затем он обвел уставшим, каким-то прощальным взглядом наш класс.

– Спасибо, ребята, за поздравление. Новый год действительно приносит сюрпризы. Хотя это и не всегда ананасы. Но вы знаете, единственное, о чем я не жалею в своей жизни, это то, что так их и не попробовал. Все больше на пути встречались прогнившие кочерыжки, но я с этим справлялся. И поэтому считаю… – он вновь внимательно на меня посмотрел, – поэтому считаю, что свою жизнь прожил, как надо. Хотя уже поздно.

И он словно в подтверждении вечернего времени посмотрел на часы.

– До свидания, ребята.

Он тогда не сказал: прощайте. Но в классе повисла такая тишина, словно именно это слово и было произнесено.

Больше мы военрука не видели. Нам сказали, что вместо него придет другой. Он пришел – энергичный, молодой, ироничный, по собственной воле ушедший в отставку. Он носил офицерскую форму как настоящий денди. Правда, на его груди не блестели медали. Но это его не портило. Мы сразу же нашли с ним общий язык. И я потихоньку стал забывать нудного старикашку.

Как-то, перешагнув порог школы, я увидел портрет молодого офицера. Он улыбался красивой, безупречной улыбкой. И на его груди блестели медали. И эти глаза, внимательные, серьезные, словно что-то пытались объяснить. Мне показалось, что я их уже где-то видел. Приблизившись к портрету, я заметил черную рамку и фамилию Ласточкин. И очень, очень длинная биография, напечатанная мелким шрифтом для того, чтобы вместилась на страницу. Ведь от Бреста до Берлина много километров и долгих четыре года. И много потерь, и много побед. Как они могли уместиться всего на одном листе?

– Закуришь, Виталий? – я услышал позади себя знакомый, но слишком официальный голос. И обернулся. Санька Шмырев глубоко затягивался сигаретой, хотя я никогда не видел его курящим. Мне так захотелось закурить и всех послать к черту. Но я крепко сжал кулаки. И печально улыбнулся Саньке.

– Ты же знаешь, в нашей школе курить не положено. А жаль Ласточкина, все-таки неплохой он был человек. Да?

Санька бросил непогашенный окурок у моих ног и молча ушел. Я, оглянувшись воровато по сторонам, поднял недокуренную сигарету, вдохнул с жадностью запах и тут же, сморщившись, бросил ее в урну, предварительно затушив.

А вечером, чтобы окончательно успокоить свою совесть, обратился к любимой маме. Разодетая, она сидела на кухне, небрежно закинув ногу за ногу, изящно держала бокал вина в тонкой руке и глубоко вдыхала дым дорогой американской сигареты.

– Да, мам, так мы с ним немного повздорили, а он теперь умер. В общем-то, как-то на душе не очень.

– А ты знаешь, мой дорогой мальчик, Мой милый Талечка, что все люди умирают? Особенно это свойственно пожилым и особенно тем, кто прошел войну. И еще, ты знаешь, сколько до смерти он ссорился, сколько тратил нервов, сколько переживал? Люди не умирают по заказу. Конечно, всем было бы проще, если бы человек предупреждал о своей смерти. Наверное, все тут же были бы с ним добренькими и заботливыми. Кто-то бы с удовольствием попросил прощения. Но, увы, мы не предупреждены. Ну, разве что о больных. Впрочем, как это ни кощунственно звучит, им действительно умирать легче. Перед кончиной они слышат лишь те слова, которые, возможно, хотели слышать всегда… Так что я тебя не пойму. Чтобы идти вперед, нужно многое забывать. А мелочи – как болото, лишь тянут назад. Кстати болото и впрямь состоит из жалких мелочей. Всего лишь из неразложившихся растительных остатков. Но как засасывает!.. В жизни нужно выбирать главное, не остатки, ведь в ней так много выбора. И чем больше ты зацикливаешься на средненьком, тем более средненьким становишься. Но ты же не хочешь стать средним в этой жизни?

– Я им не стану, – я громко поцеловал маму в щеку. – Обещаю тебе.

Всегда обожал маму за то, что она отвечала на вопрос теми словами, которые я и желал от нее услышать. Может, моя совесть пыталась сказать мне что-то другое, но я быстро ее успокоил. Потому что моя мама знала гораздо больше моей совести. С этого дня я окончательно перестал думать о военруке…

Тогда я так и не узнал – как не любят меня ребята с нашего класса. Хотя был уверен, многие меня уважали или боялись. Впрочем, я считал, то это одно и то же. После окончания спортинтерната все мы разбежались в разные стороны. И лишь по нелепой случайности попали в одну команду с Санькой. И почти наладили наши отношения. Потому что Санька ходил в благородных, многое списывал на ошибки молодости и даже «списал» мне военрука. Я это понял по тому, что о Ласточкине мы никогда не говорили.


А однажды я встретил Альку. Прошло уже несколько лет с окончания школы. И вновь это случилось в новогодние праздники.

Оставалось совсем чуть-чуть до Нового года. Я стоял в очереди за абхазскими мандаринами. Их привезли свежими, румяными, и мама сказала, что только здесь и нужно покупать мандарины. Я стоял в очереди последним, а мандарины уже походили к концу. Но я все равно стоял, надеясь на чудо. Меня попросила мама.

– Я же сказала, очередь не занимать, – буркнула девушка в фуфайке и шапке-ушанке, похлопав грубыми рукавицами перед моими носом. Я не мог рассмотреть ее лицо. Впрочем, торгующим мандаринами лица не нужны.

Не знаю почему, но я вдруг разозлился и ляпнул.

– А я очередь занимал не за мандаринами.

– А за чем? – опять же грубые слова вынырнули из-под ушанки.

– За вами.

От растерянности она сдвинула ушанку на затылок, и ее золотистые волосы (я до сих пор не знаю, бывает ли в природе такой цвет волос) рассыпались по грубой, черной солдатской фуфайке. Я никогда не видел такие волосы, разве в кино – такой контраст золотистого и черного.

– Вы краситесь «Гарнье-Париж»? – ляпнул я от удивления.

– В парижах я не была, но парик ношу. Попробуйте, – она стянула свою ушанку, и я наконец увидел ее лицо. Это было красивое лицо. Или не очень. Но мне оно очень и очень понравилось своей нестандартностью. Широкоскулое, румяное, с россыпью веснушек на неровном носу.

Неожиданно для себя я дернул ее за волосы. Так дергают за косичку понравившуюся девчонку.

– Это не парик, – только и сказал я.

– И не краска, – ответила она. – Я не могу себе позволить ни Гарньер, ни Париж. Я могу позволить другое.

– М-да? И что же? Если это не секрет, конечно.

– Конечно, не секрет. Какие могут быть секреты от случайного покупателя? Секреты бывают только от близких. От мамы, например.

– У меня, к вашему сведению, нет секретов от мамы, – вызывающе заметил я.

– Ну да? – она и впрямь удивилась. – Все равно. Значит, еще будут. Ты совсем молоденький.

– Не думаю, что будут. И все-таки раскройте свой секрет, что вы можете себе позволить?

– Например, торговать фруктами на улице.

Я был разочарован.

– И это все?

– А тебе этого мало? Ты же себе такого не можешь позволить, – она бесцеремонно, оценивающе оглядела меня с ног до головы.

По сравнению с ней я будто только что вышел из лондонского ресторана Julie's – длинное темное пальто в серую клетку, белый шарф, небрежно заброшенный за плечо, лаковые ботинки на толстой подошве, недавно привезенные из Англии очередным маминым поклонником. Пожалуй, она права. Торговать фруктами я себе позволить не мог.

– И это себе не можешь позволить, судя по твоей здоровой, ухоженной физиономии, – она достала из-под прилавка початую бутылку дешевой водки, проворно налила в одноразовый стаканчик и протянула мне. – Ну, как? Позволишь?

Я отрицательно покачал головой. Я был тверд, как лондонский денди, вышедший из ресторана, в котором не подают спиртное.

Продавщица расхохоталась во весь голос. Чуть грубоватым, хриплым смехом. И все равно у нее была красивая улыбка. Она залпом осушила стаканчик и выбросила в сугроб.

– Нехорошо мусорить на своем рабочем месте.

– А я и не мусорю. Просто хотела проверить, красавчик, ты бы поднял стакан? Так нет, похоже, побрезговал. Только советы, вижу, умеешь давать. Но ничего, мой друг подберет. Он ничем не брезгует. Он настоящий друг.

– И он вас любит? – мое сердце предательски кольнуло.

– Просто обожает! Не веришь? Сейчас сам узнаешь. Мишка! Мишка! Куда ты, подлец, пропал! – она закричала на всю улицу, как истинная продавщица, торгующая абхазскими мандаринами.

Я поежился, представив, как из-за угла вынырнет здоровенный лысый бугай с татуировкой на запястье. Этакий местный грузчик. Только такого парня я мог себе вообразить рядом с этой рыжей девченкой. Я уже даже собрался ретироваться. Но передумал. В конце концов, я умел отражать удары. Хотя мне меньше всего хотелось участвовать в уличной драке. Мне не хотелось огорчать маму перед праздниками.

– Ми-ша! Ау! – продолжала орать девушка. Наконец, из-за угла показался ее друг. Я слегка опешил. А она бросилась к нему и поцеловала в черную лохматую дворняжью морду.

– Привет, мой дружок. Ну, Мишка, покажи этому чистюле, на что ты способен, – она кивнула на стаканчик.

Мишка чинно приблизился к сугробу, подтолкнул к себе мордой стакан, вылизал остатки водки и, ухватив зубищами, ловко бросил его в мусорное ведро.

– Вот это называется дружбой! – ликовала девушка. – Ты можешь похвастаться таким другом?

Нет, я не мог. Поскольку у меня друзей вообще не было. Разве что когда-то Санька.

– И это все, на что вы с ним способны? – я нарочито безразлично повел плечами.

– Нет, еще мы с ним способны сегодня встретить Новый год на улице, под елкой.

– Ну, на улице под елкой сегодня будут справлять тысячи людей. Это не достижение. Всего лишь та же тусовка, которая из квартиры переметнется на свежий воздух.

– Может, и переметнется. Только на площадь. А под нашей елкой. Вон той, – она указала большой рукавицей на кривую потрепанную елку у поворота. – Там вообще никого не будет. Только я и Мишка.

Она ласково потрепала дворнягу по загривку. И выжидающе на меня посмотрела. Мишка взглянул на меня, и в его круглых печальных глазах застыл вопрос.

– Только я и Мишка! – девушка сердито топнула валенком по замерзшему снегу.

– И я!

Мой голос прозвучал с вызовом. И первая мысль, промелькнувшая после отрезвления от предновогодних чар, была довольно стандартна: что скажет мама? Пожалуй, я совершал первое безрассудство в своей жизни. Безрассудные люди чемпионами не становятся. Разве что поэтами. Или торговцами абхазских мандаринов.

– Тебя-то как зовут, джентельмен? – в глазах девушки промелькнула нескрываемая грусть. – Вдруг никогда больше не свидимся.

– Во-первых, свидимся. А во-вторых, меня зовут Виталий.

– Но мама-то тебя по-другому называет.

В ее словах проскользнула ирония. И я впервые не обиделся за маму.

– По-другому, – с готовностью ответил я. – Ласково, как все мамы. Талик, Талька, Таля.

– Вот чудно! – девушка расхохоталась, встряхнув рыжими волосами. Несмотря на мороз, шапку-ушанку она так и не надела. Может, ради меня. – А я Аля, Алька, Алик. Как все просто. Стоит у тебя отобрать одну букву, и получусь я.

Пожалуй, на имени наше сходство с Алькой заканчивалось. Но об этом я решил умолчать.


В этот предновогодний вечер я впервые солгал своей маме, заявив, что праздную у Саньки Шмырева. Мама мгновенно поверила и не опечалилась, поскольку из Дании вернулся ее очередной дружок. И мама собиралась с ним встретить Новый год в ресторане, в новом блестящем платье, которое он успел ей подарить. Мама, конечно, ради приличия несколько раз печально вздохнула и потрепала меня по светлым волосам.

– Как жаль, сыночек, что ты не сможешь с нами пойти в ресторан. С ровесниками, оно, конечно, веселее, Хотя твой Санька, думаю, не тот случай. А девочки там будут? Сам понимаешь, какие нынче пошли девицы. Так что, будь осторожнее.

В том же длинном пальто с небрежно переброшенным белым шарфом я направился на встречу Нового года. И чувствовал себя полным дураком, так до конца и не понимая, зачем нужно так легкомысленно губить праздник. Лондонские денди не справляют Новый год на улице, как бездомные бродяги. Им больше подходят шикарные рестораны. Поэтому, когда я увидел общипанную елку с редкими мигающими огнями и ни души вокруг, то с облегчением вздохнул. Даже подумал, что успею еще до двенадцати в ресторан. И резко повернул обратно. Но звонкий голос меня остановил.

– Эй, денди! Ты куда? Испугался?

Я обернулся.

Алька и ее лохматый приятель Мишка вызывающе смотрели на меня. Алька не удосужилась даже переодеться перед праздником. Тот же ватник, шапка-ушанка и джинсы, заправленные в большие валенки. Правда вместо водки в ее толстых рукавицах была бутылка шампанского.

– Стрельнем? – она направила на меня шампанское, как автомат.

«И что я делаю здесь?» – подумалось мне в очередной раз. Если бы меня увидела мама рядом с этой продавщицей, да еще под елкой, она бы, наверное, сошла с ума. Я подходил Альке так же, как ее дворняга в интерьеры Эдинбургского замка.

– А я думала, что ты испугаешься, – захохотала девушка, показав свои белые безупречные зубы.

– К твоему сведению, я хоккеист. А трус не играет в хоккей.

– Ну да? – Алька притворно вытаращила глаза. – А похож на артиста. Я думала, хоккеисты другие.

– Ты так говоришь потому, что хоккей видела только по телевизору.

– А что, вне телевизора все спортсмены так любят наряжаться?

– Только те, у кого есть вкус, – с достоинством парировал я.

– А-а-а, – восхищенно протянула Алька. Это восхищение прозвучало как откровенное издевательство. – А что, для того, чтобы махать клюшкой, нужен особенный вкус? Я-то думала, глупенькая, что нужна всего лишь сноровка.

– Вообще-то, нужен талант. Но вкус и сноровка не помешают.

Алька посмотрела на свои большие мужские часы и звонко присвистнула:

– Чуть Новый год не прозевали. Так и остались бы куковать в старом.

– Лучше бы, какие часы прокуковали, – хмуро ответил я. – Что это за Новый год без часов.

Алька вновь взглянула на часы. И громко крикнула своей дворняге:

– Ну, Мишка, пора! Новый год!

Мишка по команде громко гавкнул. Один раз, два, три… Он гавкал равномерно, с интервалом, словно отсчитывал секундные стрелки. Как положено. Ровно двенадцать раз. В это время Алька разлила шампанское по пластиковым стаканчикам и один протянула мне.

– С Новым годом, хоккеист! Не забудь загадать желание!

Мы залпом выпили, едва Мишка гавкнул двенадцатый раз.

– С Новым годом, Алька!

Мы символически поцеловались три раза. Щеки Альки горели от мороза. И меньше всего в солдатском ватнике она напоминала Снегурочку. Но моя голова почему-то пошла кругом. И я свое головокружение списал на шампанское.

– Ну что, хоккеист, не жалеешь, что пришел под елку? Разве ты когда-нибудь так справлял Новый год?

– Нет, и наверняка больше уже не буду. Но это не значит, что он не получился скучным.

– А это и есть самый скучный праздник для взрослых, потому что они слишком много от него ждут. А дожидаются только в детстве. Потому что мало хотят.

Я огляделся кругом. Народ уже высыпал на улицу. Кое-где раздавались песни и крики, взрывались петарды, и пестрое конфетти падало прямо в снег.

– И что дальше? – я притворно зевнул.

Алька зевнула вслед за мной.

– Откуда мне знать? Я ведь сама впервые здесь встречаю Новый год. Просто хотела над тобой подшутить. Но, видимо ничего не получилось.

– Не получилось, Алька, не получилось.

Я сдвинул ее шапку ушанку на затылок. И ее волосы, золотистые, мягкие рассыпались по черной фуфайке. Их тут же проворно запорошили снежинки. И я легонько прикоснулся губами к ее волнистым заснеженным волосам.

– Но ведь это не значит, что ничего не получилось вообще.

Всю новогоднюю ночь мы бродили по улицам. Я так и не понял, что делаю рядом с этой продавщицей в солдатском ватнике и ее беспородистым псом. Общих тем для разговора у нас фактически не было, и мы просто молчали.

Чтобы наше молчание, в конце концов, не превратилось в пытку, я пригласил девушку в ночной бар. Пожалуй, это было ошибкой. Здоровый мордатый охранник вежливо пропустил меня вперед и встал стеной перед Алькой.

– Рабочие понадобятся только к утру, перед закрытием бара, – резко заявил он.

Алька не обиделась, не возмутилась. Она скривила страшную гримасу и прохрипела.

– А грабители вам не понадобятся?

Охранник машинально схватился за оружие. И я поспешил увести девушку от греха подальше.

– Не хватало, чтобы нас еще повязали, – зло бросил я в ее смеющееся лицо.

– А это было бы здорово! – Алька всплеснула руками. – Представляешь, мы с тобой, наедине, проводим новогоднюю ночь в обезьяннике. Когда еще выпадет такой шанс? Это тебе не четыре стены, телевизор и салат оливье. Скукотище!

Мне вдруг до ужаса захотелось оказаться в четырех стенах у телевизора. Уплетая за обе щеки салат оливье. И уже от всей души жалел, что поддался на эту авантюру, не будучи даже по натуре авантюристом. Поэтому оказавшись у старенького, четырехэтажного дома с единственным расписанным на все лады подъездом, я поспешил ретироваться. Мысленно поздравляя себя, что не родился в таком доме и никогда не окажусь на месте этой продавщицы.

– Пока, Алька. Как-нибудь увидимся, – как можно беспечнее бросил я ей на прощание.

– Ага, приходи за мандаринами. Я тебе без очереди отоварю – лучшим товаром. Не волнуйся, гнилье не подсуну.

Едва отдалившись на несколько метров от подъезда, я услышал позади себя звонкий лай, какой-то шум, напоминающий шлепок о землю и хрип, похожий на вздох.

Я мигом очутился у подъезда. И увидел растрепанную Альку. Ее шапка ушанка и рукавицы валялись в стороне, а она двумя руками удерживала рвущегося Мишку. У ног девушки, прямо в сугробе, лежал здоровый парень, он тихо стонал и держался за глаз.

– Учись, хоккеист! – Алька гордо встряхнула пышными волосами. – Я его одной левой. Ну и Мишка, конечно, не растерялся, – она ласково потрепала собаку по лохматой морде.

– Извини, Алька, извини. Я как-то не сообразил. Конечно, тебя следовало провести до квартиры. Вон, у вас даже в подъезде выкручена лампочка.

– Еще чего! – фыркнула Алька. – Я, если хочешь знать, вообще ничего не боюсь! И никого! Вот так.

И она для убедительности топнула ногой.

– А вот тебя действительно следует провести. Сейчас знаешь, сколько швали на улицах! Пошли, хоккеист! – и она подтолкнула меня вперед.

Это меня окончательно взбесило. Я со всей силы схватил ее за руку и потащил в подъезд. Там была такая кромешная темень, что я тут же споткнулся о что-то твердое, не удержался на ногах и упал, потащив за собой Альку. Ее волосы, мягкие, пушистые рассыпались по моему лицу, и я почувствовал ее холодное, замерзшее дыхание. И нашел ее губы.

Алька жила на первом этаже. Ничего не соображая, мы, целуясь и спотыкаясь в темноте, добрались до ее квартиры, открыли дверь и упали на высокую кровать. Я успел подумать, что на такой высокой кровати, скрипящей железными пружинами, спал только в далеком детстве. У бабушки. Как это было давно. И бабушка тогда еще была, и железная кровать, и общипанный голубь, и я, такой маленький, такой другой. Как легко, как хорошо все было тогда.

Как легко и хорошо мне было с Алькой сейчас…


Я проснулся от солнца, стреляющего лучами мне в лицо. За окном падали большие хлопья снега. И переливались в солнечном свете. Маленький снегирь на заснеженном подоконнике клевал хлебные крошки. Я потянулся. Я хорошо помнил новогоднюю ночь. Я о ней думал. И впервые забыл подумать о маме.

Когда я огляделся, то меня ничего не удивило в этой однокомнатной клетушке. Я так и знал, что Алька должна жить именно так. Старая железная кровать, дешевенькие обои в мелкие розочки, круглый старомодный стол, белый буфетик. А на кухне свистит чайник. Наверняка в горошек, промелькнула у меня мысль, когда я босиком направлялся туда.

Чайник был не в горошек, а в клеточку. Но не это меня удивило. Вместо девушки там нахально восседал здоровый парень с фингалом под глазом, который ему вчера и поставила Алька.

От возмущения я лишь невнятно пробормотал:

– А где Алька?

Парень проворно снял с плиты чайник и налил себе крепкого чаю.

– В коридоре, – он кивнул на входную дверь.

Я выскочил в коридор и увидел Альку, стоящую на трех табуретах и ловко вкручивающую лампочку. Сделав все, она, словно акробатка, проворно соскочила с этой пирамиды и оказалась у меня в объятиях.

– Это, чтобы ты не спотыкался в темноте, хоккеист.

Она нажала на выключатель. И от яркого света я зажмурил глаза.

– Алька, там, на твоей кухне вчерашний бандит. Кто его посмел впустить, Алька.

Девушка звонко расхохоталась. У нее был подкупающий, заразительный смех.

– Нас было только двое. Но, похоже, что впустил не ты. Кто остается?

Я встряхнул Альку за плечи.

– Но зачем? Я не понимаю!

– А что, по-твоему, ему нужно было ночевать на улице? В мороз? Он бы просто умер в сугробе. Вот, когда ты уснул, я его и впустила. На кухне он согрелся и отоспался. Разве я сделала что-то не правильно?

Я не на шутку разозлился.

– Ты или дура… Или… – я махнул рукой. – Как можно впустить в дом неизвестно кого! Нет, известно! Он ведь на тебя напал вчера!

Я решительно распахнул дверь. И крикнул.

– Эй ты, а ну, вали отсюда! Быстро, пока я тебе второй фингал не поставил.

Парень суетливо надел куртку и бочком попятился к двери.

– Спасибо, Алька, – пробормотал он. – Ты хорошая девушка. Без тебя я бы просто погиб.

И он пулей выскочил за дверь.

– Хорошо, что у тебя красть нечего, наверняка бы обчистил, – по-деловому заключил я.

– А бутылку водки он все же прихватил с собой. Ну, да Бог с ним. Неизвестно, где ему придется ночевать, пусть согреется.

Я заметил на столе открытую соломенную шкатулку.

– Похоже, не только водку он у тебя прихватил, дурочка.

Алька мигом очутилась возле стола.

– Что-нибудь ценное? – я нахмурился.

Алька вздохнула.

– Да как сказать. За два червонца он может ее продать. Больше не дадут.

– Что продать?

– Брошку. Ну, такая в виде бабочки, с белым стеклянным глазком.

– Стеклянным глазком… – протянул я. – Да Бог с ней. Разве это вещь.

– Да, дешевка, – вздохнула Алька. – Но единственное, что мне досталось от бабушки. У меня же не было родителей, только она. Да черт с ней, с этой брошкой! Все равно я бы ее не носила. А вот парня жалко.

– Дура ты, Алька. Брошку не жалко, бабушку не жалко. А какого-то ворюгу жалко.

– Ничего ты не понимаешь, хоккеист, ничегошеньки! Если бы у меня не было бабушки, я вполне бы могла оказаться на его месте. И не уверена, впустил бы меня кто-нибудь согреться в новогоднюю ночь. При чем тут брошка? А бабуля, думаю, мной гордится. Она никому в помощи не отказывала, и даже не задумывалась, что ей отказывают почти все…


Мама сразу же поняла мое настроение. Она весело вглядывалась в мое повзрослевшее лицо и, глубоко затянувшись тонкой английской сигаретой, дыхнула на меня сладковатым дымом.

– Ну, Таличек, расскажи про свою девушку поподробнее.

Я замахал руками.

– Ты с чего взяла, мамуля! Какую еще девушку! Некогда мне думать о девушках! У меня на носу решающий матч турнира.

– Это ты Шмыреву можешь сказки рассказывать, а меня, мой мальчик, не проведешь. Он из хорошей семьи?

Я никогда не лгал маме. Мне не нравилось ей лгать. Но я, слегка покраснев, пробубнил.

– Из очень хорошей, мама.

Мама небрежно потрепала меня по щеке.

– Уж я-то знаю, что ты способен выиграть любой матч. И любовь не исключение. Ты нас познакомишь?

– Позднее, мамуля, позднее, – я поцеловал маму в щеку. – Чего напрасно девушку обнадеживать? Я же не собираюсь жениться?

– Но если из очень хорошей семьи… Почему бы и нет?

– Мало ли хороших семей на свете? И мало ли у них дочек? А я у тебя один, мамуля. Неужели ты так легко готова отдать меня в чужие руки?

Мама прижала мою голову к своей груди и взъерошила мои волосы.

– Моя воля, я бы тебя никогда никому не отдала. Но моей воли так мало…

Мне стало стыдно, что я так нагло соврал своей любимой маме. И сам не ожидал, что лгать так легко. Гораздо легче, чем говорить правду.

Впрочем, я был уверен, что для лжи отпущено очень мало времени. Ровно столько, сколько продлится моя связь с Алькой. Мимолетная связь, поскольку я совсем не был влюблен в эту продавщицу мандаринов. Просто даже логически я не мог в нее влюбиться. Это выглядело бы, по меньшей мере, неуважением ни к моей маме, ни к себе, ни к своему блестящему будущему. Об уважении к Альке я не задумывался.

И все же после каждой тренировки, первым делом бежал в ее маленькую квартирку, пропитанную запахами старой мебели и абхазских мандаринов, продающихся за соседним углом.

С Алькой было очень просто. Она не нагружала сложностями, много смеялась и мало думала. Когда я был рядом с ней, мне казалось, что на свете вообще не существует проблем. Разве что маленькие недоразумения, которые легко решались.

– Представляешь! – возмущалась Алька, и ее круглые щечки краснели от негодования. – Есть ненормальные, которые готовы наложить на себя руки! Какая неслыханная наглость! Ему разрешено каждый день просыпаться, бесплатно наблюдать снег за окном, любоваться солнцем, слышать чириканье воробьев. А он, видите ли, ничего этого не хочет. Видите ли, устал от всего! Как все-таки испорчены люди! Вот ты хоть раз встречал животное, готовое добровольно уйти из жизни?

– Встречал, Алька, – улыбался я. – Лебеди, например.

– Ну, лебеди это другое, – не сдавалась Алька. – Там любовь настоящая. И они лишь этой любовью живут. А люди живут многим-многим другим. У людей гораздо больше прав на жизнь. А они этими правами не пользуются. Вон, я сегодня прочитала, как один выбросился из окна, с девятого этажа, между прочим. И причин у него не было никаких! И жена не ушла. И на работе повышение. Недавно из кругосветного путешествия вернулся. И шикарную дачу недавно приобрел. Все отлично!

– Может, поэтому и выбросился?

Алька подозрительно на меня покосилась.

– А ты прав, хоккеист, может быть. Если бы он оказался на моем месте, у него и мысли такой бы не возникло. Слишком много бы пришлось доказывать в этой жизни. А ему, похоже, доказывать уже было нечего. Вот сейчас такой шанс и представится.

– Где, там? – я показал пальцем вверх, где должно быть небо.

– Да нет, здесь. Судьба оказалась мудрее его. Представляешь, с девятого этажа – и не разбился. За дерево зацепился. Но все равно здорово поранился. Похоже, уже не поднимется. Вот теперь и придется бороться за жизнь. И жена может уйти, и работы никакой не будет, и путешествие не светит, и дача уже не нужна. Знаешь, легко умереть тоже дано не каждому. Наверное, нужны причины.

Я крепко прижимал Алькину голову к своей груди. Целовал ее в ухо и шептал.

– Не знаю, Алька, не знаю. Во всяком случае, я умирать не собираюсь. Я очень люблю жизнь, просто не люблю жизненные обстоятельства. А они зачастую на моей стороне. У меня нет причин умирать.

– У меня тоже, хоккеист, а жизненные обстоятельства я принимаю, хоть они играют на другой стороне. Наверное, на твоей, хоккеист. Пусть будет так, пусть будет… – Алька в ответ целовала меня. С большой страстью, хотя ни о страсти, ни о любви мы никогда не говорили. Мы понимали, что по всей логике вещей, это просто невозможно. Поэтому для нас все было просто.


На следующий вечер я прятался за поворотом, ожидая, когда Алька наконец-то расторгуется мандаринами. Был сильный мороз, в темноте кружили большие ватные хлопья снега. Я подпрыгивал от холода на месте, проклиная любителей мандарин. Их, похоже, было не мало. И мороз их не пугал. Как и Альку. До меня доносился ее веселый, бодрый голос.

– Приходите еще! Мои мандарины самые лучшие.

– Спасибо, девушка.

– У вас так приятно покупать, не то что за соседним углом.

– И не обсчитываете.

– И гнилых не подсовываете.

Я решительно завернул за угол. Я изрядно замерз и уже собирался разогнать этих ярых поклонников мандарин и продавщицы. Как вдруг услышал визгливый голос, показавшийся мне знакомым. И в ответ – Алькин возмущенный крик. Похоже, не все любили Альку, в отличие от мандарин. Разгоралась потасовка, но я был уверен, что Алька в ней непременно выиграет. Я вплотную приблизился к очереди.

Алькина шапка ушанка сбилась на затылок. Ее круглое личико пылало от негодования. И пухлые губы дрожали.

– Я? – Алька сжала кулачки. – Я вас обсчитала? Да как вы смеете! Я в жизни никого не обсчитывала! Скорее меня…

Я уже было рванул к девушке на помощь, как знакомый властный голос тут же меня остановил.

– Да! Обсчитала! И я это при всех заявляю! И не исключено, что подам жалобу!

Моя мама. В новой дубленке с беличьим воротником, привезенной из Голландии ее другом, стояла напротив Альки и, сощурив свои красивые раскосые глаза, вызывающе смотрела на нее. Я уже было решил смыться от греха подальше, как вдруг одновременно и она, и Алька заметили меня.

– Виталенька, сынок! – Воскликнула мама, всплеснув своими ухоженными руками. – Ну, как тебе эта нахалка! Мало того, что она обсчитывает, так еще при всех оскорбляет!

– Это я оскорбляю! – Алька подперла руки в боки и фыркнула. – Да я слова дурного не сказала!

– А вы других слов не знаете, кроме дурных. Тоже мне! Воспитание! Ужас! Какая-то продавщица с тремя классами образования! Вы себя хоть в зеркале видели! К тому же от вас разит водкой!

– Ах ты… – Алька надула щеки, и подалась вперед, через прилавок. – Ах ты…

Очередь заметно поредела. Мандарины любили все, но не за такую цену. Мама судорожно схватила меня за локоть.

– Видишь, сынок.

– Не смейте оскорблять мою маму, – пробубнил я и опустил взгляд.

Алька неожиданно расхохоталась во весь голос. Ее шапка упала в снег. Ее золотистые волосы мягкими волнами рассыпались по плечам. Она хохотала мне в лицо, запрокинув руки за голову. Затем вытащила из кармана деньги и бросила их нам. И купюры закружились на ветру вместе со снежинками.

– Ловите их! – крикнула нам Алька. – Это вся выручка! Я не бедная! А вам, наверняка, пригодятся! На воспитание!

Из-за угла выскочил Мишка и свирепо залаял на меня и маму. Мы попятились. Мама потащила меня к дому. Мишка громче и громче лаял нам вслед. Он единственный не любил мандарины. И он единственный любил Альку больше всех на свете и единственный сумел ее защитить.

Дома мама ловко чистила ярко оранжевые мандарины. Один протянула мне. Я отказался. Мама бросила дольку в рот и поморщилась.

– Фу, подсовывают всякую гадость! Ну и кислятина.

Я прекрасно знал, что мама бесстыдно лжет. Я не раз лакомился сладкими, сочными абхазскими мандаринами.

– Нужно покупать фрукты только в супермаркете! Именно! И нигде больше! – категорично заключила мама. – Ты согласен, сынок? В нашем положении не стоит опускаться до уличных торговок. Это неприлично! А мы с тобой вполне приличные люди. И даже более того. Кстати, а как твоя девушка поживает, ну та, из очень хорошей семьи? Ты к ней сегодня не пойдешь?

Я маме ничего не ответил. И закрылся в своей комнате. К Альке в этот вечер я не пошел.

А на следующий день осмелился лишь на звонок.

– Знаешь, хоккеист, не нужно нам с тобой больше встречаться, – весело ответила Алька в трубку. – Хоккеист и торговка… Нет, не звучит, пожалуй.

И – короткие отрывистые гудки.

Тогда я впервые осознал, насколько мне плохо без Альки. И чуть-чуть обиделся, что она, оказывается, может легко со мной расстаться. Этим же вечером я целовал ее пышные золотистые волосы и шептал:

– Не бросай меня, Алька, не бросай.

– Но ты хоть, хоккеист, веришь, что я твою маму не обсчитала?

– Еще не родился тот человек, кто способен на это. Мою маму ни в чем не обсчитаешь.

С Алькой мы встречались почти каждый день до моей поездки на решающий матч Евротура в Стокгольм. Это были, пожалуй, самые счастливые и веселые встречи. И я уже ни на секунду не сомневался, что влюблен по уши. Алька отвечала мне той же любовью. Хотя о любви говорила меньше, чем я. Она не любила лишних слов о любви. Хотя о посторонних вещах болтала легко и без умолку. Мне это нравилось. С ней было настолько надежно, что не хотелось думать о ненадежности жизни. Все мои проблемы Алька решала на словах, и проблемы, как ни парадоксально, действительно легко решались.

– Представляешь, Алька, тренер заявил, что я сноб. И это меня может погубить.

Алька прижималась всем телом ко мне и горячо дышала в лицо.

– А ты не будь снобом, хоккеист. Ведь со мной ты не сноб. И ничто тебя не погубит.

– А Шмырев и вовсе обозвал меня жлобом. Наверное, от зависти.

– Жлобам не завидуют. Со мной ты не жлоб. И со своим Шмыревым не будь им.

Мне и впрямь казалось, что с Алькой я становлюсь лучше. Потому и старался как можно реже видится с мамой.


Это был наш последний вечер перед поездкой в Стокгольм. Снег прямо валил на наши головы. Метель сбивала с ног. Я приподнял воротник алькиной фуфайки и потуже завязал старенький махеровый шарф на ее шее.

– Знаешь, Алька, я женюсь на тебе, – мои слова перехватил ветер и унес в неизвестную даль вместе со снегом.

– Что-что? – закричала Алька, сделав вид, что не услышала.

– А вот так! Возьму и женюсь! – еще громче закричал я. И в ответ загудел ветер.

– Не слышу, хоккеист! – в ответ закричала Алька, вновь притворившись, что не услышала.

– Вот женюсь и все! – уже орал во все горло я. – Вернусь и женюсь!

– А я не слышу! – смеялась мне в лицо Алька, придерживая шапку-ушанку двумя руками.

Я безжалостно содрал шапку с ее головы, бросил в сугроб. Золотистые волосы девушки рассыпались по меховому воротнику. Я осторожно приподнял один локон над ухом и еле слышно зашептал прямо в ухо.

– Выйдешь за меня замуж, Алька?

– Ты бросаешь слова на ветер, хоккеист.

Ветер и впрямь разошелся не на шутку. Мы еле держались на ногах.

Я схватил Альку в охапку, и мы укрылись в подъезде.

– Здесь нет ветра, Алька. Ты выйдешь за меня замуж?

– А ты вернешься ко мне, хоккеист?

– Хоккеисты слов на ветер не бросают. Я не просто вернусь, я завалю тебя кучей подарков. Что тебе привезти, Алька?

– Не будь смешным, хоккеист. Чего здесь нет, что есть в Стокгольме? И снег есть, и метель, и елки растут, и даже одна продавщица продает абхазские мандарины на углу, слыхал? Ну, разве что нет краски «Гарнье-Стокгольм». А может ее и вовсе нет?

– В ней ты уж точно не нуждаешься, – я намотал золотистую прядь волос Альки на свой палец. И поцеловал ее. Я собирался сказать, что привезу свою победу, но вспомнил, что победу накануне уже пообещал маме. – В таком случае я привезу тебе свое слово.

– Ты думаешь, из этого слова что-нибудь может получиться? Хоккеист и торговка?

– Ты ошибаешься, Алька, где ты здесь видишь торговок? Хоккеист и его… Его… – слово «жена» почему-то у меня застряло в горле.

– Возвращайся, хоккеист, – Алька нежно поцеловала меня в губы и, слегка оттолкнув от себя, бросилась к своей квартире. Я ее не держал. Слова не мог унести ветер, даже такой сильный, как сегодня. Ведь хоккеисты слов на ветер не бросают.

Альку я тут же забыл, едва ступив одной ногой на мостовую Стокгольма. Знаменитая городская ратуша на острове Кунгсхольмен, где ежегодно устраивается банкет и бал в честь нобелевских лауреатов и где я раскупорил самую дорогую бутылку шампанского от Pernod Ricard за «штуку» евро, Королевский дворец и Опера, сад скульптур Карла Миллеса, где я фотографировался у каждой скульптуры, каждый раз немного изменяя свой гардероб… А сам матч! Мой оглушительный успех – «хет-трик»! Фуршеты, поклонницы и поздравления… Все это притупило память о чувствах. Все теперь работало исключительно на имидж. Это было просто необходимо для тех интервью, которые я раздавал направо и налево.

Маме я звонил каждый вечер и взахлеб рассказывал о своих победах. А по возвращении, утонув в цветах, автографах и воздушных поцелуях длинноногих дорогостоящих девиц, я и вовсе устыдился своего недавнего прошлого. Мне оно казалось каким-то новогодним наваждением в пелене снега, словно дед мороз сыграл со мной неудачную шутку. И я в нее, как в детстве, легкомысленно поверил. Разве существует на свете такой альянс – хоккеист и торговка? Даже стыдно кому признаться. Это потом, гораздо позже я осознал, что на моем пути встречались исключительно торговки, разодетые в дорогие шмотки, болтающие исключительно о товаре (приравнивая к нему человека) и знающие цену каждой вещи на свете. Единственной торговкой, из всех встреченных на моем пути, не была Алька. Но это я понял гораздо позднее.

А по приезде мы собирались шумно отметить нашу победу в ресторане.

– Так и быть, можешь пригласить свою даму, – хлопнул меня по плечу Санька Шмырев. – Чего ты ее скрываешь? И так всем известно, что ты влюблен по уши.

Я в ответ хлопнул его гораздо сильнее.

– Ты о чем, дружище? По уши влюбляются только в детстве. В Стокгольме мое детство закончилось. Знаешь, на чужбине с ним как-то легче прощается.

Не хватало притащить на такое солидное мероприятие такую несолидную Альку, просто девчонку с улицы, где торгуют некачественными фруктами.

Мы шумно и дорого отметили нашу победу. Из девушек была только подруга нашего капитана Лехи Ветрякова. Красавица, сошедшая прямо с обложки модного глянцевого журнала. В прямом смысле сошедшая, потому что Леха держал этот журнал у самого сердца. Длинноногая блондинка в супероткрытом блестящем платье с полуоткрытым пухлым ротиком преданно смотрела на Леху и ни разу за вечер не проронила ни слова. Поэтому никто так и не узнал: а умеет ли она вообще мыслить и разговаривать? Но это никому было и не интересно. Ее красота могла оправдать любые, самые глупые мысли и слова. И я дал себе слово, что моей девушкой станет непременно такая же. И ее фото обязательно будет красоваться на глянцевой обложке вместе с моим. (Мои прогнозы очень скоро сбылись. Фортуна всегда играла на моей стороне. А я как всегда играл роль нападающего).

В конце шумного застолья к нам подошел официант с огромной корзиной абхазских мандаринов и слегка поклонился.

– Просили передать вашему столику. Так сказать, от чистого сердца.

Мои скулы напряглись, я почувствовал, как лицо покрывается красными пятнами. Удивленный Шмырев попытался перехватить мой взгляд, но ему не удалось. Я смотрел в одну точку на столе.

– И у кого такое чистое сердце? – хохотнул Леха.

Официант пожал плечами.

– Я толком не понял. Вроде бы какой-то грузчик передал, наверное, поклонник вашей команды.

– Ну! Если уже грузчики нам поклоняются, значит, ребятки, наша победа вонзилась в самое сердце народа! Значит мы и впрямь победители! Так выпьем за нас, самых из самых! – Леха высоко поднял бокал.

Санька Шмырев недоуменно вертел в руках ярко желтый мандарин, понюхал его и почему-то недоуменно посмотрел на меня. Но сейчас мой взгляд, уже спокойный и равнодушный, ничего ему не сказал.

Каждый раз я объезжал за два квартала улицу, на которой мог встретить Альку. Но однажды таксист притормозил прямо напротив лотка, где она торговала мандаринами.

– Пойду куплю килограмчик. Это быстро, парень, ты погоди. А то жена придушит, если не затарюсь.

Я поднял воротник пальто и спустился с сидения, чтобы меня не было видно. Но любопытство взяло вверх, и я осторожно заглянул в окно. Мандаринами торговала совсем другая продавщица. Старая, толстая и очень крикливая.

– Ты поезжай, – сказал я таксисту, расплачиваясь. – Я тоже пойду куплю мандарины. А то и меня придушит – мама, если я не затарюсь.

– Ну, мама это святое, – хихикнул таксист, ловко пересчитав деньги. – Только мандарины похуже стали, видишь, продавщицу заменили. Теперь придется покупать в другом месте.

Я обогнул немногочисленную очередь с другой стороны. И терпеливо ждал, когда на поле боя между толстой продавщицей и покупателями закончится перебранка. В маленьком перерыве между базаром, я осторожно обратился к продавщице.

– Извините, – робко начал я.

Она, подперев руки в боки, с недоумением обернулась ко мне, не ожидав такого нахальства.

– Ты че? Совсем ослеп от наглости? Не видишь, что очеряга с другой стороны? А?

– Я по другому вопросу…

– А у нас только один вопрос! Мандарины! – она гордо встряхнула головой, словно торговала не полусгнившими фруктами, а по меньшей мере «Подсолнухами» Ван Гога.

– Продавщица мандаринами, Алька…

В одну секунду торговка преобразилась. Как-то сгорбилась, даже стала меньше в размерах.

– Ты че, парень? – тихо сказала она. – Ну-ка, отойдем-ка.

Она внимательно и почему-то грустно оглядывала меня с ног до головы. Мне стало неловко.

– Вот уж не подумала бы, что у Альки такие знакомцы. Такой весь лощеный, чистенький… Да, видно, мало был с ней знаком. Ну, это понятно. Куда ей было до тебя дотянуться…

Она приподнялась на цыпочках и дотянулась до моей новой кепи, сделанной из чисто английской шерсти.

– А где Алька? – резко перебил я ее сомнительные комплименты.

Она неожиданно смахнула грязным фартуком слезу. И посмотрела куда-то в сторону.

– Там, где все скоро будем. Да только ей рановато, поди…

Я не выдержал и схватил продавщицу за плечи.

– Я вас не понимаю, не понимаю, объясните же, черт побери! О чем вы! О чем говорите! – мои зубы буквально стучали от волнения.

– Да ты иди туда, к ней, можешь еще и успеешь, хотя… Хотя такие, как ты, вряд ли поспевают к таким, как Алька, – продавщица махнула рукой и, словно пытаясь перебить душившие ее слезы, заорала во весь голос. – Свежие абхазские мандарины! Свежие абхазские мандарины! Свежие…

Я бежал к алькиному дому. Я плохо соображал, что хотела мне сказать торговка. Но я хотел успеть, так и не зная куда. Ветер бился в мою грудь, пытался сорвать пальто. И в моих ушах истерично звенело: свежие абхазские мандарины… свежие абхазские мандарины… Что-то больно ударило в мою спину, я резко обернулся. Какой-то мальчишка выглядывал из-за угла и хихикал. Под моими ногами валялся на белом снегу ярко оранжевый мандарин.

– Свежие абхазские мандарины!

Я изо всех силы пнул мандарин ногой, как шайбу, и он покатился по заснеженной дорожке в неизвестном направлении. В никуда…

Дверь алькиной квартиры была распахнута. Я даже на секунду успокоился. Что я себе придумал! Но едва переступил порог, как в нос ударил неестественный сосновый запах вперемежку с хлоркой. Под ногами что-то хрустнуло. И я заметил, что наступил на еловую ветку. Они были разбросаны по всей квартире, словно в канун Нового года, когда мы познакомились с Алькой. Но это не был Новый год. Это был год уже наступивший. И он не напоминал праздник. Он принес с собой что-то пугающее, нереальное, то, что в нормальной жизни быть не может. Но почему-то иногда бывает.

– А, это ты…, – услышал я позади себя хриплый голос. И обернулся.

За круглым старомодным столом сидел парень, бомж, которого в новогоднюю ночь лихо отделала Алька, а потом приютила у себя. За что он ее обокрал.

– Уже что, все закончилось? – заплетающимся языком промычал он.

– Что все?

– А то ты не кумекаешь! Все так просто! Закопали. Постояли, пару слов слезливых брякнули и разбежались. Я лично ушел первым. Чего стоять? И к чему? Нет хорошего человека. И к чему слезливые словечки. Она их все одно уж не услышит. Вот так-то. А я лучше здесь ее помяну. Добрую душу. Так честнее. Водку я у нее спер, так вот вернуть пришел, а пить не с кем. И ту брошь притащил, – он разжал ладонь, на его огрубевшей красной ладони блеснула металлическая бабочка. – Ее брошка, а носить некому. Вот так, парень.

Я осторожно присел на самый краюшек стула, словно боялся, что стул подо мной рухнет. И, сняв кепку, стал безжалостно мять ее в руках.

Парень проворно налил мне полный стакан водки. Стакан был весь запыленный и водка вы нем казалась мутной, словно забродивший уксус.

– Ну что, помянем девчонку? Вроде близкие вы были с ней. Или ошибаюсь?

– Ошибаешься, – резко ответил я. И поднялся со стула. Тот покачнулся, но удержался на месте. – Я ее, конечно, знал, так же как и ты, но чтобы…

– Ну, понятно. От живых отказаться трудно. Они и в суд подать могут. А от мертвых окреститься раз плюнуть. Там другие судьи. К тому же ей все одно уже плевать, был ты ей близок или нет. Ей вообще уже все одно.

Парень все время навязчиво буравил меня своими пропитыми красными глазенками. И я нахлобучил кепку прямо на брови. Так ему труднее было уловить мой взгляд.

– Так что, и пить брезгуешь за ее душу? – парень выгнулся и заглянул прямо мне под кепку.

– При чем тут душа? А если я вообще не пью?

– Знаешь, если бы я вообще не пил, то сегодня непременно бы начал, – он залпом опрокинул полный стакан водки, предназначенный мне. – И почему погибают самые лучшие. Вот я, к примеру… Мог тысячу раз помереть. И в сугробе мог бы пьяным замерзнуть, а в армии меня так шарахнуло, еле склеили, можно сказать по частям, и в пожаре мог заживо сгореть, когда котенка соседской девчонки вытаскивал. Правда, уже напрасно. Хотя, что бывает напрасным? Ее родители потом мне целый месяц жить у них разрешили. Вот так. Так что я весь в шрамах, ожогах, с отмороженными пальцами, весь клееный, переклеенный, но почему-то живу, – по глазам парня потекли слезы. Он смахнул их рукавом замусоленной тельняшки.

Потом вдруг резко ко мне повернулся. И на его лице выступило искреннее почти детское изумление.

– Странно… И ты почему-то живешь…

Я выскочил за дверь. Споткнулся о порог лестницы. И вспомнил, как мы с Алькой в новогоднюю ночь по этой лестнице покатились кубарем. А потом целовались, целовались… Боже, но ведь этого не может быть! Этого просто не может быть, чтобы она из-за меня. Ведь она была совсем другой. Она крепко держалась на ногах. И земля крепко держала ее. Она из любого, самого невозможного тупика могла отыскать выход… А мне даже не позвонила. Но почему? Конечно, можно было спросить у этого забулдыги, что все-таки произошло. Но мне казалось, что его пьяный ответ меня не устроит. К тому же мне не нравился его навязчивый взгляд. Словно я виноват в смерти Альки. Да и вообще, что еще смею жить на белом свете. Ну, конечно! Как я сразу не догадался! Продавщица мандаринов! Она ничего про нас не знала. И ее объяснение будет вполне разумным, лишенных эмоций, загадок и пьяных притч.

Было уже довольно поздно. Метель усиливалась. И белая парусиновая крыша от торгового лотка развевалась на ветру, словно одинокий затерявшийся в шторме парусник. Вокруг не было ни души.

Я стоял, тупо уставившись на пустой лоток, где-то жалобно и протяжно выла собака. И словил себя на мысли, что это судьба, что все к лучшему, что совсем необязательно знать – как и почему умерла Алька. И я смогу прожить жизнь, так никогда и не раскрыв этой тайны. К чему мне она? Ведь уже ничего нельзя было исправить. А мучительные воспоминания будут разрушать медленно, но верно мою жизнь, мое будущее. Да, я остался в живых. Хоть меня совсем недавно в этом откровенно обвинили. Но если я остался в живых, значит мне нужно идти дальше по жизни, так всегда говорила мне мама. А жалость и слезы плохие попутчики, попутчики слабаков и неудачников. Я никогда не хотел быть таким. И все сделаю, чтобы им не стать. Сегодня судьба пощадила меня, не раскрыв тайны. Так зачем идти вопреки судьбе, если она так благородно со мной поступила… Однако, подумать о благородстве судьбы я поторопился.

Позади раздался звук неровных шагов. Чья-то сильная рука легла мне на плечо. Я вздрогнул и резко обернулся. И нос к носу столкнулся с Санькой Шмыревым.

Мое сердце бешено заколотилось. Что он мог знать? Что он знал? И откуда?

– А это ты, – кисло усмехнулся Санька.

Я заметил, что он изрядно пьян. Пьяным Саньку я видел редко, пожалуй, в последний раз, в день смерти нашего военрука. Оставалось надеяться, что сегодня он надрался по поводу какого-нибудь праздника, а не траура. Я даже пытался вспомнить, когда у Шмырева день рождения. Но так и не вспомнил.

Санька вдруг забарабанил по пустому лотку траурный марш.

– Поздно уже, Виталик. Очень поздно.

– Ты о чем, Санька? – я втянул голову в плечи и с опаской на него покосился. Траурный марш зазвучал все громче и отчетливее. Ему в такт где-то недалеко подвывала собака.

– Я говорю, поздно. Мандарины уже сегодня продавать не будут. Уже ночь, одна кромешная пустая ночь.

– Ну, завтра с утра купишь, – некстати ляпнул я.

– Ты думаешь? Ты так думаешь? А если и завтра не будут продавать мандарины? А если вообще никогда, никогда их уже не будут продавать?

Я не мог понять Саньку. Мне казалось, что он что-то знал, но пока не раскрывал карты. И меня это пугало. Но я решил тоже пока не торопиться со следующим ходом. И выждать. Время играло на моей стороне. Я был трезв, и у меня было куча времени. Санька же торопился, потому что был пьян.

– Я здесь всегда покупал мандарины, – Санька начал первым, как я и предполагал. Он торопил время. – Такие абхазские, ярко оранжевые, сочные. Словно килограмм солнышек покупал. Представляешь, за каких-то пару жалких червонцев я мог купить килограмм солнца.

Санька покачнулся, и я придержал его за локоть.

– Тебя отвезти домой? Ты плохо выглядишь, друг.

– Друг? – Санька странно на меня посмотрел. И отвел руку. – Странно, ты впервые меня назвал другом. Неужели я им когда-то был.

– Мне жаль, если ты думал иначе.

– А ты, вот ты, – Санька вцепился мне в плечи. У него была железная хватка нападающего. – Ты любишь абхазские мандарины?

Меня встревожил его вопрос. Мандарины я не любил. Разве что одну их продавщицу. Но это было так давно. И со мной ли? И не очередные ли это проделки Деда Мороза под Новый год.

– Нет, Санька, к сожалению, я предпочитаю яблоки.

– Но ведь ты не мог, не мог не знать ее! – Санька уже почти кричал.

– Кого? – я невозмутимо пожал плечами.

– Ну, одну продавщицу мандаринов. Ты же здесь живешь недалеко, ты не мог не заметить – ты каждый день проходил мимо этого лотка. У тебя не было другого пути.

– Может, но я никогда не останавливался. А почему ты так взволнован, Санька? Что-то случилось?

– Что-то случилось, – передразнил он меня. – Оказывается, смерть можно назвать просто случаем.

– Смерть? – я изобразил на своем лице неподдельное удивление. – А что эта продавщица умерла? Как жаль. Ах, да, я буквально накануне видел, кажется, ее. Такая толстая, пожилая, в грязном фартуке. Ты что ее близко знал? Она была твоей родственницей? Извини, я приношу соболезнования, но она и впрямь неважно выглядела.

– А ты всегда прекрасно выглядишь, – вдруг некстати ляпнул Санька и посмотрел на меня мутным, пропитым взглядом. Но этот взгляд был настолько пронизывающим, глубоким, он напоминал мне взгляд бомжа.

Я невольно поежился. Словно меня второй раз за день обвиняли, что я смею ходить по этой земле. И что удивительно, земля меня еще держит.

– Ладно, – Санька похлопал меня по плечу. – Мы имеем в виду с тобой совершенно разных людей. Я говорил о девушке, очень красивой девушке, с необыкновенными золотистыми волосами, это ее цвет волос, она никогда не пользовалась «Гарнье-Париж». У нее все было свое. И смерть тоже была ее. Может быть, в ее духе. Хотя всё это и несправедливо. Мы с ней учились в одном классе, ну еще до спортивной школы. Она – моя первая любовь. Может, поэтому я тебе о ней не рассказывал. О первой любви не хочется говорить, как, наверное, и о последней.

Санька явно хотел поплакаться в жилетку и рассказать о смерти девушки, в которую, как я понял, он был влюблен. И которая искренне любила меня. Но, слава Богу, он это не знал. А я не хотел знать, как она умерла. Мне нужно было жить дальше.

– Ну, если ты не хочешь, чтобы я тебя проводил… – я повернул в сторону, желая поскорее смыться и от Саньки, и от его трагедии, и от правды.

Но из темноты вновь завыла собака. Так жалобно, так протяжно, так страшно, что я поежился. Мишка показался из подворотни и прямиком направился к нам. Он шел медленно, задрав голову вверх, воя на луну и поминая свою хозяйку. Вдруг, почуяв меня, он бросился с рычанием в мою сторону. Я отшатнулся.

Санька силой оттащил собаку от меня и, словно пытаясь приглушить боль, стал жадно целовать его морду, его лохматую шерсть, его невыносимо печальные глаза.

– Мишка, боже! Как я счастлив, что ты нашелся, Мишка! Я так боялся, что ты пропал…

Санька поднял на меня полное слез лицо.

– Мишка очень миролюбивый, ты его не бойся. Удивительно, что он на тебя бросился. Он, наверное, слегка очумел от горя. Это ее собака. Мишка так любил ее. Точно как я, а может и больше. Если больше любить возможно.

– Странно, я бы никогда не подумал, что ты способен влюбиться в обычную продавщицу абхазских мандарин. Ты, ведущий хоккеист команды, надежда отечественного спорта.

Я говорил про себя. И сам удивлялся этой неравной любви. Как говорила Алька – хоккеист и торговка – невозможный альянс.

– Хоккеист и торговка – невозможный альянс, – твердо сказал я.

Санька поднялся с колен, придерживая Мишку, словно боялся, что тот убежит. Санька вдруг успокоился. Он окончательно понял, что его подозрения на счет меня совершенно беспочвенны. Разве я способен полюбить торговку? Я и сам уже в это с трудом верил.

– Ты прости меня, Талик, – вдруг сказал Санька и покачнулся на месте.

Это было выше моих сил. И я покачнулся вслед за ним.

– Какие-то дурацкие мысли приходили в голову. Ты прости. Может быть, я слишком пристрастен. И поскольку сегодня напился, думаю, что всё хотел списать на тебя. Мне казалось, что ты – источник всех бед. Я очень ошибался, ты прости меня Талик.

Санька крепко обнял меня. Но я незаметно освободился от его объятий. Он и впрямь не заметил.

– Знаешь, Алька же была влюблена. И я даже понятия теперь не имею в кого. Мне кажется, она и погибла поэтому. Хотя, конечно, это чистая глупость и смерть ее – чистая случайность. Просто меня смутило одно письмо, которое уже потом я нашел в ее сумочке. Так, обычное слезливое письмецо, что не хочется жить, потому что ее бросили. Просто и без объяснений. Но ведь я-то знаю, что она всегда могла жить. Даже когда невыносимо. Она ведь осталась совсем одна… Но выжила, еще как выжила! Вот так… А в этот роковой день она просто мыла окна…

– Не понял? – я насторожился.

– Но ты сам подумай, как можно мыть окна зимой? Да еще становиться на скользкий, замерзший подоконник. В этом была вся Алька. Вот она и свалилась.

– Не может быть, ведь она…

Я едва не закричал, что это глупость, что она жила на первом этаже, но вовремя прикусил язык. Моя судьба была все-таки благородна.

– Да, она мыла окна. Но самое смешное, что свалилась она с первого этажа! Смех! Правда, смех! Просто зацепилась за дерево и – головой прямо об лед. Чистая случайность. Редкая случайность, чтобы с первого этажа… Ну, знаешь, как под детский трамвайчик. Нелепая и почти смешная смерть. Если бы не смерть.

Я вдруг вспомнил, как Алька с возмущением рассказывала, что здоровый благополучный мужик бросился с девятого этажа и зацепился за дерево. И его это спасло. Альку дерево погубило. Или она просто хотела, чтобы ее погубили.

– Как назло, в метро попался мерзкий дешевый дамский журналишко, – продолжал Санька. Словно боялся, что мне надоест его выслушивать. – Так там какая-то дура писала, что, если бросает мужчина, женщина должна, чтобы спастись, что-то делать. Активно, не вдумываясь, но делать. Алька, как я понял, бросилась мыть окна. Может, она просто каждый вечер ждала у окна? И ей плохо было следить за дорогой, по которой должен был прийти он. А он не пришел. И кто он?

– Это уже не имеет значения. В смерти девушки никто не виноват.

– А знаешь, Талька, в любой смерти кто-нибудь да виноват. Я в этом больше чем уверен. Просто если один давит машиной, его отдают под суд. А эти… Они давят другим. Но результат один. И я обязательно найду эту сволочь.

– Странный ты, Санька. Как будто за любовь или нелюбовь можно судить.

– Знаешь… Помнишь, в ресторане, ну, когда мы праздновали нашу победу, вдруг прислали корзину мандарин. И я сразу понял, что это от Альки. Но ведь она меня не любила. И я… Ты прости меня, я грешным делом подумал на тебя. Наверное, мне хотелось так подумать. Потому что слишком тебя не любил. Ты прости меня, Талик.

Я приобнял Саньку и похлопал его по плечу.

– Она прислала их только тебе. Только тебе. И кто знает, вдруг она любила только тебя.

– Ты так думаешь, Талик? – в глазах Санька выступили слезы. – Ты так думаешь?

– А кого еще? – просто ответил я, как само собой разумеющееся.

И Санька как ни странно мне мгновенно поверил. Людям свойственно верить в лучшее. Люди хотят жить дальше.

– Я тебя все же проведу, Санька.

– Нет, Талик, – он в ответ обнял меня. – Спасибо тебе. И прости за все. А меня проведут.

Он кликнул Мишку и они пошли рядом, прорываясь сквозь метель, в глухую ночь, под пугающий вой ветра. Над ними светила полная луна, и мне показалось, что они могут потеряться в пурге, в этом озлобленном ветряном мире, сбивающим каждого с ног. Что они могут споткнуться о лед. Упасть в сугроб. И уже не подняться. Как когда-то не поднялась Алька. Два одиноких, потерянных путника. Которые сегодня потеряли самое дорогое. И в этой жизни им эту потерю уже не вернуть.

Впрочем, как и мне…

В этот вечер мне хотелось уткнуться в подушку и плакать, плакать, плакать, не скрывая своих слез. Или напиться до беспамятства. А, возможно, и то и другое. Я не заплакал и не напился. Потому что меня дома ждала мама.

– Боже, да на тебе лица нет! – всплеснула она тонкими, нежными руками, унизанными золотыми кольцами и браслетами.

Я бессмысленным взглядом рассматривал свое лицо в зеркале. Оно было на месте. Как всегда ухоженное и здоровое.

– Тебе непременно нужен отдых! – торжественно заключила мама. – Как и мне, кстати. Сегодня мы отмечали в ресторане мой отпуск. И ты знаешь, Андрей Валентинович был так любезен и презентовал мне бесплатную путевку в Египет.

Мама бесцеремонно оттолкнула меня от зеркала и покрутилась возле него, демонстрируя новое платье.

– Кстати, как я сегодня выглядела? Лучше всех?

Я по-прежнему бессмысленным взглядом рассматривал маму. Ее черное строгое платье с закрытым воротом.

– Ты догадался, это Шанель? Мило и просто. Но как эффектно!

– Да, словно на похоронах.

Мама всплеснула руками.

– Не смей при мне говорить о похоронах! Это так грустно! Я избегаю похорон. Многим это кажется невежливым. Но какое мне до них дело. Ведь покойнику это невежливым не покажется. Он даже не будет знать, пришла я его проводить в последний путь или нет. Мне вообще смерть кажется несправедливой вещью, ты как думаешь? Особенно по отношению к близким, которые еще живы и собираются жить дальше. Гораздо справедливее было бы, если бы люди уходили незаметно, исчезали что ли, ну, растворялись в пространстве. Словно куда-то уехали и уже там, в далеком неизвестном, дожидались своих близких. Правда, милый?

– Я не знаю, мама. Не мы придумали этот мир. И смерть не мы придумали. Я единственно знаю, вернее, сегодня только узнал, что в наших силах отсрочить чью-то смерть. Мы же делаем наоборот.

Мама присела возле меня на корточки и нежно погладила меня по лицу.

– Ну что ты, мой мальчик, что ты…Мы скоро с тобой уедем в Египет. Там так много солнца, много неба и много-много песка. И вообще – много этой замечательной страны. Там даже пирамиды есть, представляешь! Этакие странные сооружения, для меня лично непонятные, но для них… Как знать… В них даже фараонов хоронили, ужас какой! А одного даже раскопали, да, да, ты мне веришь? Так после этого все копатели и поумирали! Жуть, как интересно, И как туда хочется! Но я думаю, мы не умрем, если хоть одним глазком взглянем на эти каменные чудовища? Или все же опасно? Не хочется из-за ерунды умирать. Хотя мне иногда кажется, в основном, умирают из-за ерунды…

Мама тараторила без умолку – необязательную и милую чушь. Мне показалось, что она так не хотела слышать о причинах моей тоски. Как совсем недавно я так же не хотел слушать Саньку.

– А знаешь, мама, – безжалостно перебил я ее мечты о Египте. – Умерла моя девушка.

Мама резко встала, повернулась ко мне спиной, налила себе полный бокал Токайского вина и приблизилась к окну.

– Слышишь, мама, сегодня хоронили мою девушку.

– Разве она была твоей девушкой? – мамин голос неприятно дрогнул, словно раздался скрип двери.

Я схватился за голову. О, господи! Ну конечно! Она все, все знала! Это она спровоцировала скандал с Алькой! Это она ненавязчиво, но убедительно доказывала невозможность альянса торговки и хоккеиста.

Я бросился к маме и сзади схватил ее за плечи.

– Ты все, все знала! – прохрипел я.

Мама невозмутимо повернулась ко мне, освободившись от моих цепких рук, и залпам выпила бокал вина.

– Более того, – невозмутимо сказала она, не отрывая взгляда от моего лица. – Я обижена, сильно обижена, что ты так долго скрывал эту нелепую связь! Это несправедливо по отношению ко мне. И не скрывай ты этого, я бы сумела на корню все разрушить. И сегодня ты бы не бился в истерике, потому что понятия бы не имел, что погибла какая-то продавщица фруктами.

– Она бы тогда не погибла, – сквозь зубы процедил я.

– Глупости, какие глупости! – мама ласково взяла меня за локоть и усадила, как маленького, на диван, уселась рядом, слегка сжав мою руку.

– Мне иногда кажется, что все к чему я прикасаюсь, погибает, – я сглотнул не выступившие слезы.

– Я понимаю, что мой сын самый лучший в мире! Но поверь, не лучше того, кто этот мир придумал. Ты слишком, слишком много на себя берешь. Хочу тебя разочаровать, но ты далеко не вершитель судеб. Ты сам справедливо сказал, не мы придумал этот мир и тем более не мы в состоянии придумать чью-то смерть. Эта девчонка даже с тобой не пожелала говорить, даже не попыталась выяснить, почему ты ее бросил.

– Как много ты про меня знаешь, мама.

– Больше, чем ты думаешь, Талик.

Я в ответ пожал руку мамы. Я неожиданно стал успокаиваться. Действительно, как много я на себя беру. И как несправедливо, что все скрывал от мамы. Во всяком случае – многого мог бы избежать. Но мне так хотелось успокоить до конца свою совесть. И справиться с моей совестью была способна лишь моя мама.

– Мам, но если бы я вернулся к ней, как обещал, может быть, этого не произошло бы? – неуверенно спросил я, также крепко вцепившись в мамину руку, как в детстве.

И, как в детстве, она уберегла меня от всех беспокойных проблем.

– Не это, так другое – но случилось бы. Кстати, я тоже однажды чуть не свалилась с окна, когда мыла окна. А у нас девятый этаж! А я, между прочим, так долго просила тебя их помыть! Но ведь со мной ничего не случилось! Потому что не должно было случиться, вот так! И кстати, ты так и не подумал о самом простом! Когда хотят умереть, не падают с первого этажа. Это просто смешно.

Если бы не смерть Альки, мне бы действительно стало смешно. Как глупо! Свалиться с первого этажа и умереть. Альке больше подходила смерть с высоты самолета, при нераскрытом парашюте. Насколько это было бы благородней!

– Мама, – я крепко обнял ее за плечи. – Ты знаешь, мне впервые в жизни сегодня хотелось напиться до беспамятства и безутешно рыдать в подушку.

– Знаешь, Талечка, я ведь тоже умру. Но честное слово, не хочу, чтобы ты напился и рыдал на моих похоронах. Более того, лучше бы ты на них вообще не появлялся. Если честно, я бы сама не хотела на них быть. Хотя понимаю, что единственные похороны, где мне придется побывать, будут моими.

Я нахмурился. Мне никогда не приходила в голову мысль, что моя мама, моя любимая мама, мой самый на свете дорогой человек может умереть. Разве она посмеет оставить меня один на один с этим запутанным миром, кишащим проблемами и драмами. Нет, пусть умирает кто угодно, только не моя мама.

– Не волнуйся Талечка, – мама нежно провела ладонью по моему нахмуренному лицу, как всегда прочитав все мои мысли до последней строки. – Я никогда не умру.

Мама встала с дивана и вновь налила себе бокал токайского вина. Залпом выпила и закурила. Она делала все очень изящно и эстетично. И тоненькая сигарета в тоненьких ухоженных пальчиках удивительно шла ее утонченному облику. Словно она грациозно и легко выпорхнула из немого кино. В этом узеньком закрытом платье от Шанель, подчеркивающем ее стройную не стареющую фигуру, этот легкий макияж на благородном аристократичном лице.

И я поверил, что она действительно никогда не умрет. Только не она. Хотя в этот вечер меня так и не покидала странная, навязчивая мысль, что моя мама только что вернулась с чужих похорон.

А дальше все понеслось по нарастающей – к моему триумфу, к победе. Все у меня получалось так, как хотела всегда моя мама, как когда-то она загадала. И наверное, как хотел и я.

Впрочем, у нас не было с мамой разных желаний. Мне везло во всем, и в спорте, и в личной жизни. Я объездил полмира, и моя физиономия была знакома любому, даже не хоккейному болельщику. Моя физиономия мелькала в модных журналах, где я налево и направо раздавал интервью, без ложного стеснения и ложного стыда рассказывая о своих вкусах, привычках и личной жизни. О спорте и его значении для государства и общества я не рассуждал. Возможно, я об этом не хотел знать, а возможно, просто не задумывался. За меня это делал Санька Шмырев, но не на страницах блестящих журналов, а среди своих учеников в средненькой школе, куда он устроился после того, как его попросили из команды за излишнюю несговорчивость. Когда он категорически отказался проиграть еще до матча. За определенную сумму.

В личной жизни мне везло не меньше. Среди многочисленных поклонниц я выбрал самую красивую, как две капли воды похожую на девицу нашего капитана Лехи Ветрякова, с которой познакомился пару лет назад в ресторане, когда мы праздновали блестящую победу в Стокгольме. Но моя девушка была лучше.

Ее звали как английскую принцессу – Диана, что меня окончательно сразило. Наша судьбоносная встреча, как положено, произошла в Доме кино, на премьере какого-то модного фильма, названия которого мы так потом и не вспомнили. Диана, как и подружка нашего капитана, была самой популярной моделью, ее красивое, слишком правильное лицо мелькало в гламурных журналах и рекламных роликах. Она даже умудрилась сняться в одном сериале, чем я нескончаемо гордился.

Она одевалась в самых модных бутиках, выбирала самую дорогую одежду, при этом профессионально ощупывала ткань, щурила свои огромные голубые глаза, прицеливаясь на цену. И у меня иногда мелькала предательская мысль, словно она на базаре, но эту пошлую мысль я поспешно гнал прочь.

Я не раз слышал, как она по телефону безапелляционным тоном обсуждает цену, которую ей должны заплатить за честь увидеть ее красивую фигуру на очередном показе. Иногда ее тонкий отточенный голос срывался до визга, и у меня появлялась мысль, что она очень уж напоминает базарную торговку. Но я тут же гнал эту мысль от себя. Моя девушка с именем принцессы никогда не может быть похожа на торговку.

У нас с ней сложился позитивный альянс супермодели и суперхоккеиста. За такой альянс двумя руками голосовала моя мама. И мы вскоре собирались пожениться.

Мама обожала Диану. Как обожал ее я. А Диана, как назло, обожала мандарины и покупала их в самых дорогих супермаркетах. Когда она небрежно бросала на диван пакет с мандаринами, и они, ярко желтые, рассыпались по белоснежному плюшу, словно по снегу, мои кулаки сжимались, и мне казалось, я не выдержу и закричу.

Я давно забыл Альку, но эти мандарины… Они напоминали о чем-то страшном, неправильном, о том, что не может быть в моей жизни. И никогда не будет.

Потому я однажды просто и ясно объяснил своей принцессе, что терпеть не могу мандарины, что один их вид вызывает у меня аллергию. Для убедительности пару раз чихнул и промокнул глаза салфеткой. Хотя слезы так и не выступили. Я по-прежнему не умел плакать. Диана не обиделась, и в моем доме мандарины больше не появлялись. Просто теперь и на фото, и в рекламе я видел Диану непременно с огромным ярко желтым мандарином. Она кокетливо держала его в обеих руках, и ее пухлые алые губки при этом были соблазнительно приоткрыты.

После этого незначительного казуса я все дальше и дальше оттягивал нашу женитьбу, хотя по-прежнему обожал Диану, как и моя мама. Впрочем, моя мама тоже почему-то перестала настаивать на этом браке. На этом настаивала лишь Диана. В довольно категоричной форме, словно предлагала безупречный дорогой товар. И в этот момент она мне вновь напоминала уличную продавщицу. И я вновь отгонял эту несправедливую мысль. И, словно в знак извинения, уже чуть было не сдался, но вдруг заболела мама.

Это случилось внезапно и очень некстати. Перед решающим матчем с канадцами, который должен был проходить в Монреале. Наша команда вот-вот должна была туда вылететь, а тут мне позвонили на спортивную базу, где мы готовились к игре. Низкий, бесстрастный женский голос объявил, словно спортивная комментаторша, что моя мама в больнице. Она лежала в отделении онкологии.

Я долго сидел, тупо уставившись на один из завоеванных спортивных кубков, возвышающийся на моем столе. За окном светила яркая оранжевая луна, так похожая на мандарин. И гудки телефонной трубки, оставшейся в моей руке, отрывисто выли. Их вой напомнил ту самую собаку Мишку в ту самую зимнюю ночь. Почему он тогда выл? И почему я теперь не вою? Ах да, просто не умею. Я ведь не собака. За меня это делает телефонная трубка.

Этой же ночью я был в больнице. А следующим утром улетел в Монреаль.

Мы выиграли этот матч. Я, как всегда, отличился, забив две шайбы из трех, причем одну – решающую. Меня в буквальном смысле носили на руках и забрасывали цветами. А хозяева ледовой арены – как лучшему игроку матча – даже подарили желтенький спортивный «Ферарри». Я с детства мечтал о такой машине и не мог оторвать от нее взгляд. Гладил ее блестящую кожу и даже поцеловал в квадратную морду с круглыми фарами-глазами. Как, наверное, удивится мама, когда я подкачу к ней на этой дорогущей игрушке! С кучей подарков, среди которых обязательно будет платье от Диор.

А в это время в больничной палате, где окна закрывали белые жалюзи, умерла моя мама. Но я даже не почувствовал этой смерти, поскольку когда-то искренне поверил в ее слова, что она будет жить вечно.

Когда я вернулся, увенчанный лавровым венком победителя, мою маму уже похоронили.

Я сидел в кабинете главврача, пытаясь вникнуть в смысл его равномерных, как секундные стрелки, слов. За окном виднелся припаркованный «Ферарри».

– Она не хотела, чтобы вам сообщали, – врач протер салфеткой очки в роговой оправе и вновь нацепил на нос. – Это было ее последнее желание. Хотя было ли это желание искренним?

– Вы о чем? – я посмотрел на него тяжелым взглядом.

– Вам лучше знать. Мне лично показалось, что хотела она как раз обратного. Но не в моей компетенции рассматривать подсознательные желания пациента. Это скорее вопрос психиатра. Я же мог только распорядиться ее последней волей, изложенной в письменной форме.

– Она сама никогда не ходила на чужие похороны. И, наверное, не хотела, чтобы это делал я, – попытался вяло оправдаться.

– На чужие? – он удивленно на меня посмотрел. – Я и не подозревал, что похороны матери могут быть чужими. И всегда имел глупость думать, что со смертью матери или отца в некотором смысле умираешь и сам. Во всяком случае, хоронишь и часть своего сердца. Может быть, главную его часть.

В этот миг мне опять так не хватало моей мамы, которая бы в один миг в пух и прах разбила бы все обвинения этого моралиста. И освободила мою совесть.

Я вдруг со страхом понял, что теперь некому будет освобождать мою совесть. И с каждым годом она будет загромождаться ошибками и расплатой за них. И, как говорила мама, будет мешать идти вперед, не оглядываясь на мелочи, засасывающие как болото. Я вдруг отчетливо осознал, что с сегодняшнего дня потерял не только лучшую в мире мать, но и лучшего адвоката. И уже не знал, какая потеря бьет больнее по моему сердцу и ударит сильнее по моей судьбе.

– Во всяком случае, есть письменное заявление моей матери, – сухо отрезал я, – в котором она действительно отказывалась видеть меня на своих похоронах. Я по-прежнему говорил о маме, как о живой. – И не вам меня судить. Скорее я могу предъявить обвинение в том, что вам не удалось ее спасти.

– Я не господь Бог, вы сами когда-то это заявили, молодой человек. И я вас предупреждал, – не менее сухо отрезал врач и поднялся с места, дав понять, что наш разговор закончен…


Действительно, совсем недавно, перед поездкой в Монреаль, я бросил ему это в лицо, когда он категорично сказал, что моя мать может умереть в любое время. Я также сидел в его чистеньком кабинете, также за окном падал снег, и он также протирал салфеткой очки в роговой оправе. Правда, спортивный желтенький авто еще не был припаркован у ворот больницы. И, пожалуй, тон главврача был помягче. Он еще не мог поверить, что я улечу в Монреаль. А я не мог поверить, что моя мама вот так просто возьмет и умрет.

– Я настоятельно вам советую не уезжать, молодой человек, сказал он мне тогда.

– У меня важнейший матч! Меня некому заменить! – я возмутился, не понимая, как до него не доходит, насколько важна эта поездка.

– У вас впереди еще много матчей, смею надеяться. Но мать… Она у вас одна. И другой уже никогда не будет.

– Эта поездка не только моя личная прихоть, это… – я на секунду запнулся и выдавил впервые в жизни, – от этого зависит честь государства.

Я закашлялся от своих слов и покраснел от кашля. Он с интересом на меня посмотрел, и мне показалось, что в его глазах мелькнули насмешливые искорки. Хотя, возможно, это просто промелькнули солнечные блики в его очках.

– Ну, если честь государства. Похвально, что у нас есть еще мастера, которые так пекутся о чести страны. Правда, я всегда предполагал, что честь страны – это и есть честь спортсмена.

– Что вы хотите этим сказать? – сквозь зубы процедил я.

Он встал, приблизился к окну и тихо, мягко сказал, так и не обернувшись в мою сторону. Словно в последний раз хотел убедить.

– Ваша мать может умереть в любую минуту.

– Вы не господь Бог, чтобы это знать. Вы всего лишь один из врачей одной из больниц.

– Я очень хороший врач очень хорошей больницы, – так же тихо ответил он, не оборачиваясь, – Но я действительно не господь Бог. Ни я, ни господь здесь не помогут, но единственный шанс на спасение есть.

– Единственный шанс – это не так уж мало. Мы с одним шансом, бывало, выигрывали целые матчи. Шанс, мне кажется, вообще бывает в единственном числе. И в чем он, если не секрет?

– Не секрет. Это вы, как ни странно. Если вы останетесь… Если вы все-таки останетесь, – уже более чем настойчиво повторил он, так же стоя ко мне спиной, – ваша мать сможет еще пожить. Во всяком случае, на какое-то время вы сможете ей продлить жизнь. Смею вас заверить, у меня большой опыт и не только в медицине. Такое случалось…

– Это более, чем странно, – усмехнулся я. И с некоторым апломбом добавил. – Я всего лишь форвард. И опыта ни в религии, ни в медицине у меня нет. И вряд ли смогу ей помочь, сидя у больничной койки, от жалости сжимая руку. Помочь – это ваш долг и обязанность.

– Мне очень, очень жаль, что я уже ничем не могу помочь вашей…

Последнее слово я не услышал. Поскольку поспешно покинул кабинет.

Я сидел у постели матери, взяв ее за тонкую руку. Ее волосы, красивые, пышные, были разбросаны по подушке, которая пахла хлоркой. Ее глаза, огромные, голубые, по-детски смотрели на меня, словно о чем-то хотели спросить. Или попросить. Но я не спросил о чем, поскольку сам всегда просил у нее.

– Ты прекрасно выглядишь, мама, – сказал я то, что и положено говорить у постели больного.

Впрочем, я почти не лгал. Она не была похожа на умирающую. Разве лицо чуть бледнее обычного. А, возможно, это тусклая лампа на больничной тумбочке придавала вполне благородную бледность ее утонченному лицу.

– Ты едешь в Монреаль? – тихо спросила она, и мне показалось, что в ее огромных глазах застыл испуг.

– Ну конечно, мама. Ты же сама этого хотела – видеть своего сына победителем, – поспешно, слишком поспешно ответил я, словно подсознательно боялся возражений.

– Конечно, – еле заметно улыбнулась она. – Мой сын всегда будет победителем.

– Я только волнуюсь за тебя, мама, – сказал я то, что должен сказать любой сын.

– Но ты, надеюсь, не напьешься от волнения? – и вновь в этих глазах какая-то слабая надежда на правильный ответ.

Я ответил правильно. Как считал нужным.

– Ну что ты, мама! Ты меня с детства отучила запивать проблемы вином. Вино – удел слабаков и неудачников.

– И не станешь рыдать в подушку, если вдруг… – она вдруг умоляюще на меня посмотрела. И ее взгляд впился в мои глаза, словно пытался в них что-то увидеть.

– Ну ты что, мама. Ты меня научила никогда не плакать. Слезы ведь мешают стать победителем.

Мама повернула лицо к стене.

– Как многому я тебя научила, сынок… Только… Только…

– Что, мама? Ты что-то хотела сказать? – я погладил ее мягкие пышные волосы.

– Нет, сынок, ничего.

Она медленно повернула голову ко мне и стала внимательно разглядывать мое лицо, фигуру, словно пыталась запомнить.

– Как хорошо, когда люди уходят незаметно.

– Я посижу, когда ты уснешь, я уйду незаметно, – сказал я, не пытаясь вникнуть в смысл ее слов.

– Нет, ты уйди так, чтобы я тебя видела. Твою походку, твои жесты. Иди, Талик. Я хочу тебя видеть. К тому же тебе предстоит завтра важный перелет. Ты еще должен отдохнуть, да? Ну же, иди, – она еще сильнее вцепилась мне в руку, словно наперекор своим словам. Словно хотела сделать вызов и моей силе воли, и моей будущей победе, и моему сегодняшнему уходу и самому Монреалю.

Я осторожно освободился из ее цепких рук. И вздохнул.

– Ты как всегда знаешь все про меня, мама. И понимаешь меня больше, чем я сам себя понимаю. Я скоро вернусь, не волнуйся. И как ты всегда этого хотела, вернусь победителем. Ты дождись, мама.

Она мне ничего не ответила. Свет в палате потух. Она выключила настольную лампу. Она не захотела видеть, как я ухожу.

Я вернулся победителем, но мама меня не дождалась. И я не увидел, как уходит она. И куда. Мама навсегда осталась живой для меня. Но помочь в этой жизни она мне ничем уже не могла. И вряд ли прав был главврач, утверждая, что если бы я остался, то продлил бы ей жизнь. Мама бы в пух и прах разбила все его демагогичные измышления. И тут же бы успокоила мою совесть.

Иногда я ловил себя на чудовищной мысли, что злюсь на нее: ведь она оставила меня одного в этом безжалостном мире. Где я один должен решать проблемы этого мира. И некому было меня защитить от этого мира.

Весь мир она безжалостно свалила на меня…


Этим же вечером я пошел на кладбище вместе с Санькой Шмыревым.

Мы медленно двигались по заснеженной тропинке. Уже вечерело, сквозь мутное небо настойчиво пробивались первые звезды. Было тихо и безветренно, снежинки вяло кружились в зимнем воздухе, и, опадая на замерзшие могилы, мгновенно таяли. Мы всю дорогу не проронили ни слова. Я первым нарушил молчание, уже возле холмика, покрытого редкими венками. Здесь была похоронена моя мама. И я в это по-прежнему не верил.

– Как мало венков, – сказал я только потому, чтобы уничтожить раз и навсегда эту могильную тишину.

Мне было все равно, что говорить.

– Мало, – согласился Санька, сняв кепку. И снежинки падали на его стриженую голову. – Знаешь, Талька, я и сам удивился, что так мало народа было на похоронах. Твоя мама… Она была всегда такой общительной, веселой, красивой. Казалось, у нее столько друзей и поклонников. А оказалось…

– Может быть, все друзья и поклонники были слишком похожи на нее, – пожал я плечами.

– Ты о чем?

– Мама мечтала уйти из мира незаметно, легко. Знаешь, ей это почти удалось. И зачем из похорон устраивать бенефис? Она сама терпеть не могла чужие похороны, даже друзей. И всю жизнь их избегала.

– Ты так думаешь? – Санька внимательно на меня посмотрел.

– Я не думаю, я знаю.

– Тогда, ответь, зачем она устроила, даже оплатила похороны Альки, помнишь, той продавщицы мандаринов? Ну, помнишь, я тебе про нее рассказывал. Девушки, которую я любил.

Я похолодел. И от волнения стал дышать на руки. Этого не может быть, этого просто не может быть! Санька наверняка ошибается. Или что-нибудь перепутал.

– Знаешь, я твоей матери до гроба буду благодарен, – продолжал Санька. – У Али же никого не было. И твоя мама все взяла на себя. Знаешь, я тогда понял, что, оказывается, совсем ее не знаю. Она так плакала на похоронах.

– Но зачем? – прохрипел я. – Зачем ей это было нужно?

Я так сильно тер руку об руку, что они покраснели. И жгли.

– Я тогда спросил у нее примерно тоже самое. И она ответила, что все время покупала мандарины у этой девушки. И ей нравились и мандарины, и девушка. И еще… Она сказала, что считает несправедливым, когда уходят так рано. И вновь заплакала. Я, помню, успокаивал ее как мог. Представляешь, она пожалела уличную продавщицу. Кто бы мог подумать! Твоя мама… Всегда такая утонченная, такая изящная… Всегда окруженная дорогими вещами и влиятельными людьми. И уличная торговка. Странный альянс. Я, по-моему, ее видел тогда в последний раз… Живой. Как теперь помню. Хотя, сколько уже лет прошло? Такой же зимний вечер. Снежинки кружат в воздухе. Но у мамы твоей почему-то расстегнута шуба. Словно ее все время бросало в жар. Помню ее черное закрытое строгое платье. Такое простенькое, хотя она любила дорого одеваться. В этом же платье ее и похоронили, как она велела.

«Платье от Шанель, – усмехнулся я про себя. – Или все-таки нет? Или мама мне солгала? И в который раз?…»

– Так что… – Санька вздохнул и выдержал положенную паузу. – Видишь, как получается. Она была готова помочь первой встречной продавщице. А к ней на похороны никто не пошел.

– Ты меня обвиняешь, Санька?

– Я? – он посмотрел на меня с искренним удивлением. – Только не тебя. Кого угодно, только не тебя. Я отлично понимаю твою мать. Она была помешана на тебе. И я искренне верю, что меньше всего в жизни она хотела, чтобы ты рыдал на ее похоронах, а потом с горя напился.

Мне уже казалось обратное. Моя мама хотела именно этого. Того, что запрещала мне делать всю жизнь. И раз в жизни я мог себе это позволить. Но опоздал. И не знал, жалею ли об этом опоздании.

– Спасибо, Санька, за то, что ты для меня сделал, – я крепко пожал его руку. И задержал в своей. Так мы некоторое время стояли у могилы моей матери, словно вторично провожали ее в последний путь.

– Все нормально, Виталик. Все нормально. Ты бы сделал то же самое для меня.

Я этого не знал. И этого не мог знать Санька, потому, наверное, при этих словах его голос слегка дрогнул.

– Знаешь, Талик, я благодарен своей судьбе, что хоть в конце жизни, хоть немного узнал твою мать. Ну какой она была… По-настоящему…

Я даже в конце жизни так и не узнал свою мать. И лишь сегодня, на свежей могиле, покрытой редкими венками, нашел силы понять, что все мои проблемы она брала на себя. И похороны, и свадьбы, и ненависть, и любовь, и ошибки, и слезы, и даже алкоголь. И конечно, вину.

Она неистово, судорожно, порой бесцеремонно ограждала меня от жизни. И от себя самого. Пожалуй, и мою жизнь она целиком взяла на себя. Оставив мне лишь ее модель, которую она когда-то придумала. И мне теперь придется строить свою жизнь заново. Но вряд ли у меня хорошо получится. Потому что строить жизнь меня так никто и не научил. Я умел лишь разрушать. Но сейчас ответственность за разрушение придется нести только мне. Мой бесценный, мой незаменимый адвокат умер. Прости меня, мама… Комок слез подкатил к горлу. Но я так и не заплакал. Даже на могиле матери. Меня плакать тоже не научили.

Шмырев вытер слезы рукавом. И мы так же медленно, так же молча, стали отдалятся от могилы по заснеженной тропинке. Уже в ночь.

Звезды ярко светили, но меня не покидало странное ощущение, что моей звезды там уже не было. Она в какой-то момент погибла. В какой? Что она здесь, на земле, у меня в квартире, рядом с кубками и медалями, рядом с гламурными журналами и рекламами, проданная за гроши, совсем мертвая, словно засохшая бабочка в гербарии, сияет на моем столе. А где-то высоко в небе летает мой голубь, которого я кормил в детстве, улыбается военрук в военной шинели, за углом весело продает абхазские мандарины уличная торговка, и легкомысленно кружится возле зеркала моя мама. И только они остались в живых.


Потом я научился жить без мамы. И хотя я навсегда запомнил слова доктора, вину пред ней не чувствовал, потому что отчетливо осознал что это последнее чувство вины мама тоже взяла на себя и унесла с собой в могилу. Мне же она предоставила право жить дальше. И прямо, не оглядываясь на мелочи и пустяки, уверенно шагать вверх.

И я шагал нога в ногу, рука об руку вместе со своей принцессой Дианой. Нас признали самой гламурной парой страны. И мне оставалось совсем чуть-чуть – чтобы меня признали лучшим форвардом мира.

Беззаботные, мы просто купались в роскоши. Мы построили шикарный дворец под Москвой. И купили огромный замок в Англии. Правда, поначалу моя девушка хотела иметь резиденцию настоящей принцессы Дианы, но ей популярным английским языком объяснили, что та уже принадлежит чистокровной королевской семье. Однако моя Диана не унывала, она была уверена, что дождется своего часа, поскольку титул лорда я себе уже купил. На день рождения Диане я подарил океанский остров с пальмами и настоящими папуасами. А в памятный день нашего знакомства купил ей целую планету, которую назвал ее именем. По воскресеньям мы ходили, как положено, в церковь, которую построили на мои же деньги. У нас был свой личный духовник, готовый в любой момент отпустить все наши грехи, потому что тоже был нами куплен. В храме Диана проворно крестилась, ставила за свою удачу самые дорогие свечки, давала большие пожертвования и со спокойной совестью возвращалась домой. Впрочем, как и я. Нам не за что было беспокоиться. У нас была крупная страховка и на земле, и на небе. И мы вольны были делать все, что заблагорассудиться. Мы запросто могли заказать весь поезд в Ленинград, чтобы в пути отметить свою годовщину знакомства. А в минуты скуки и уныния могли сорваться с места и улететь в Рим, только для того, чтобы отужинать в пиццерии. Помню, как в Венеции, когда мы ночью катались на лодке, в полутемном зале ресторана повисло молчание, когда я зажигал стодолларовые купюры одну от другой. Только для того, чтобы отыскать бриллиантовую сережку Дианы, закатившуюся под столик. А потом сверху вниз смотрел на недоуменных иностранцев, которые наверняка думали: «Вот она, широкая и загадочная русская душа». И только гораздо позднее я понял, что думали они совсем о другом. И загадочность русской души тоже уже в другом. Но в то время я не нагружал себя философскими мыслями. Мой девиз был прост и, как казалось, очень справедлив: если я работаю на славу, пусть и слава поработает на меня. И моя слава мне ни в чем не отказывала. Я сумел выжать из нее все, что возможно. Или почти все. Потому что Диана в этом меня всегда превосходила.

Но мы так и не поженились. Я сумел убедить Диану, что гражданский брак – это супермодно, и мы его достоинства с успехом рекламировали во всех передачах. Во всех передачах красивые, шикарно одетые, излучающие уверенность и умеренный снобизм мы откровенно говорили о своей любви на всю жизнь. Я же, когда выпадал удобный случай, без зазрения совести изменял Диане, будучи уверенный в ее верности. Она с успехом не упускала шанса изменить мне, будучи уверенной, что я ей верен до гроба. Мы никогда не любили друг друга, но нам было друг с другом настолько удобно, что и мысли не возникало расстаться. Мы слишком были похожи.

Жили мы в основном в загородном дворце, редко наведываясь в городские квартиры. Диана настолько уверовала, что она принцесса, и, нежась в розовой ванне, полной душистой пены, с бокалом дорогущего шампанского, непременно просила меня надеть на ее пышные волосы золотую диадему, увенчанную алмазами и изумрудами. А потом, обмотанная пушистым белым полотенцем, долго истерично визжала в телефонную трубку, назначая себе очередную цену. А затем, примостившись в уголочке дивана, расшитого золотой нитью, словно заправский мошенник, рассчитывала в блокноте план уничтожения очередной восходящей звезды-модели, которая была и помоложе, и посвежее. Я бы не удивился, если бы мне в один прекрасный день нашептали на ухо, что она отправила на тот свет не одну конкурентку, подсыпав на светском рауте в вино яд… Я же, как истинный король хоккея, заказал себя клюшку и шайбу из чистого золота.

Конечно, при таком стиле жизни нам нужно было все больше и больше денег. Деньги стали нашей идеей, нашим государством, нашим Богом. И поэтому, когда мне предлагали сделки (по так называемым договорным матчам), я – в отличии от Саньки Шмырева – с легкостью соглашался.

Мама уже по уважительной причине не могла отмывать мои грехи, а прежний батюшка – по причине неуважительной – как-то плохо в последнее время меня понимал, все чаще недоверчиво косился в мою сторону и без должного энтузиазма прощал мои прегрешения. Впрочем, я вложил крупную сумму в другой храм, строящийся неподалеку от нашего дворца. И у меня появился еще один батюшка-духовник, как бы дублер. Так что на всякий случай я заручился двойной поддержкой с небес. Грехи мои теперь отпускались с большей эффективностью. И вновь меня не волновали. Так что с совестью все было в полном порядке. Как и в остальном.

Загрузка...