Закрыв за собой дверь ванной, Леонид Витальевич с наслаждением стянул грязную, пропитавшуюся пóтом одежду, сунул её в приветливо раскрытое жерло стиральной машинки и залез в душевую кабинку. Господи, какое счастье стоять под струями тёплой воды, смывая с себя весь ужас прошедших суток, а заодно остатки грима с лица и лака, с помощью которого Ленуся, верная его костюмерша, умудрялась превратить жидковатые и поседевшие волосы Волка в роскошную шевелюру, прядка к прядке, так что никто не замечал, что на затылке у него уже немаленькая залысина. Как говорит Борька, сам виноват, всю жизнь чужие подушки давил. Ну завидовать можно и молча. Не такая уж большая расплата, есть у него счета и посерьёзнее.
Он полоскался минут двадцать и простоял бы так ещё столько же, если бы дверь санузла не распахнулась и не появился невозмутимый бесцеремонный Борька. И мало того что у кабинки стенки прозрачные, так у этого поганца ещё и потолок в ванной зеркальный. Посвистывая себе под нос, Борька занял позицию перед унитазом и посмотрел через тот самый потолок на остолбеневшего Волка.
– Что ты жмёшься, чего я там не видел? – громко, чтобы было слышно, несмотря на шум воды, прокомментировал Борис. – Скорее стесняться должен я. И нечего так смотреть! Приспичило! А ты занял ванную, единоличник. Ты тут утонуть решил, что ли? Вылезай давай, долго париться тебе вредно.
Он спустил воду и, жизнерадостно посвистывая, стал мыть руки, поглядывая на потолок.
– Вылезай и пошли в мой кабинет. Я хочу тебя послушать, прежде чем Поля утащит нас обоих кормить, поить и жалеть от всей широты души. Не мотай башкой, плевал я на твои возражения. Я должен знать, в каком ты состоянии и что мне лечить: твоё многострадальное сердце или не менее многострадальное заикание.
– Е-его ты не вы-ылечишь, – пропел Волк, с каменным лицом вылезая из кабинки и нарочито спокойно вытираясь. – А ба-абы Та-аси на све-ете уже не-ет.
– Да брось ты, Лёня. Глупости это всё, суеверия. Самовнушение, если хочешь. У тебя рецидив на фоне стресса. Придёшь в себя и снова начнёшь заливаться соловьём, не только на сцене. Пошли в кабинет.
На дому доктор Карлинский никогда не принимал, кабинетом гордо именовалась комната, более похожая на библиотеку и никакого отношения к медицине не имевшая: дубовые шкафы с книгами вдоль стен, огромный письменный стол и удобное Борькино кресло с кожаной обивкой. Здесь Борька спасался, когда его начинало утомлять общество супруги, с книгой или ноутбуком. Кабинет, по негласному правилу, был единственной комнатой, куда Поля не заходила без стука, признавая право мужа на уединение.
Но стетоскоп в столе доктора Карлинского имелся. И теперь с его помощью Борька обстоятельно выслушивал тоны сердца, несколько лет назад им же и спасённого. Это он тогда первым забил тревогу, заметив, что господин Волк, отплясав с собственным балетом финальный номер первого отделения, до начала второго пытается отдышаться, а за концерт меняет с десяток рубашек, потому что под жаркими осветительными лампами потеет, как мышь. Он проводил обследования, на которые затащил друга практически силой, он в итоге настоял на шунтировании, он же его и провёл, что было вопиющим нарушением всех норм врачебной этики: своих друзей и родственников врачи, и уж тем более хирурги, никогда не лечат. Но никому другому Лёня бы не дался да и Боря никому бы его не доверил, хотя как заведующий кардиологическим отделением знал каждого работавшего под его началом хирурга, и было из кого выбирать. И он же, заведующий, царь и бог кардиологии, потом трое суток не отходил от своего пациента, плюнув на все остальные обязанности, других больных и необходимость хотя бы иногда спать. Но Лёньку вытащил и был безмерно счастлив, когда полгода спустя сидел в первом ряду на очередном сольном концерте Волка и наблюдал, как тот снова пляшет с балетом, падает на колени перед партнёршей, с которой только что спел романс о вечной любви, а потом, это Борис видел уже за кулисами, ту же самую партнёршу недвусмысленно прижимает в антракте. В общем, всё обошлось благополучно. Вот только Натали Борис с тех пор очень не любил.
– В порядке ты. – Борька отложил стетоскоп и притворно-заботливо поправил полы халата на друге, за что тут же получил по рукам. – Идём жрать, симулянт.
Леонид Витальевич возмущённо фыркнул, но жрать пошёл. Да даже покойник не отказался бы от Полиных сырников!
Из дневника Бориса Карлинского:
Иногда мне кажется, что история с Катькой во многом определила его отношения с женщинами. Нет, я не психолог, упаси бог, и психологию сдал в институте с третьего раза, ибо терпеть не могу абстрактные науки. И я не верю, что всякие там детские травмы оставляют шрамы на всю жизнь. Но факт остаётся фактом. После крушения его первой и искренней любви, Лёнька плюнул на все амурные дела и с головой ушёл в музыку. Следующий раз я услышал от него о девушке уже в Москве. Он был по уши влюблён в Оксанку-сумасшедшую, впрочем, в те времена её звали просто Оксаной, без эпитетов. И то, что произошло между ними потом, кстати, тоже свой след в его душе оставило. Да, пожалуй, вот этим двум барышням можно сказать спасибо за появление настоящего Волка. И вину за некоторые сломанные судьбы можно смело разделить между Волком и ими. Не всё же ему одному расхлёбывать.
Но вернёмся к музыке. И если уж везде искать виноватых, то тут карающий меч пусть падёт на меня. Я, я отнял у страны великого пианиста. Мне стыдно, но я не нарочно! А началось всё с пластинок…
Проигрыватель купила мама специально для дедушки, который под старость стал совсем плохо видеть и почти не выходил из дома. Радио ему быстро надоедало, подозреваю, что его сильно раздражали бодрые «вести с полей», которыми постоянно разбавлялся эфир. Телевизор у нас тоже имелся, но с таким крошечным экраном, что дед ничего бы в нём не разглядел. И вот появился проигрыватель – небольшой коричневый чемоданчик с удобной ручкой, за которую его можно было переносить, и толстенным блинчиком вертушки, на которую устанавливалась пластинка. Пластинки мама тоже купила – две. Одна называлась «Ельничек да березничек» – сей шедевр исполнял Сибирский народный хор под аккомпанемент ансамбля баянистов, а вторая – «Уральская рябинушка», в исполнении уже Уральского русского народного хора. Подозреваю, что эти шедевры музыкального искусства маме вручили в нагрузку к проигрывателю. Во всяком случае дед, ознакомившись с её приобретениями, со свойственной ему прямолинейностью обозначил место, куда маме следует отправить проигрыватель, и демонстративно ушёл слушать радио. И чемоданчик достался мне.
Конечно, я тоже не был поклонником хорового пения про «ельничек». Но я-то знал, что на Торговой улице болтаются загадочного вида пацаны, у которых можно приобрести «рёбра» – самопальные пластинки с настоящей музыкой, сделанные из рентгеновских снимков. Об этих «рёбрах» только и разговоров было на переменах. Вид они имели жуткий – на чёрном круге отчётливо проступали чьи-нибудь сломанные пальцы или тазобедренные суставы. Но кого бы это смущало! Счастливые обладатели проигрывателей ими обменивались, а потом делились впечатлениями. Особенно ценились итальянцы.
И не особо понимая зачем, просто из стремления быть не хуже одноклассников, я схватил за шкирку Лёньку, и мы помчались на Торговую. С деньгами мы, как всегда, испытывали трудности, что хотели купить, не знали, но я отлично запомнил наше состояние радостного возбуждения. Загадочного парня мы быстро отыскали, он стоял в явно большом ему пиджаке, привалившись спиной к платану, курил и лениво посматривал на проходивший по Торговой народ, выискивая клиента. На нас, сопляков, он и внимания не обратил, но я решительно подошёл к нему.
– Нам бы пластиночку, – заговорщицким шёпотом проговорил я. – Лучше итальянцев.
– Сколько? – не меняя позы и даже не вынимая папиросы изо рта, поинтересовался парень.
– Ну одну, наверное, – растерялся я.
– Денег у тебя сколько? – вздохнул продавец.
– А, денег. – Я поспешно выгреб из кармана всё, что имелось у нас с Лёнькой на двоих. – Вот…
Парень окинул меня презрительным взглядом.
– С этим иди в «Промтовары», купи себе пластинку с детской сказочкой.
– А сколько надо-то?
Уже не помню сейчас, какую сумму он назвал, но раз в пять большую, чем та, что у нас имелась. Пришлось уйти ни с чем.
Мы с Лёнькой уныло плелись по набережной, размышляя, что теперь делать.
– Ну-ужны тебе эти рё-обра. – Лёнька досадливо пнул попавшийся под ноги камешек. – Ну попро-оси у кого-ни-ибудь из ре-ебят послу-ушать.
– Не дадут просто так. Все только меняются, – возразил я. – Свою надо.
– Ну по-ошли тогда в «Про-омтовары», посмо-отрим, что там про-одают.
И мы пошли, ни на что не надеясь. Пластинки в «Промтоварах» были нам по карману, вот только лежали на прилавке всё те же хоры из отдалённых уголков необъятной родины, несколько детских сказок и сборник Утёсова. На него-то Лёнька и обратил внимание.
– Вот, смо-отри, напи-исано – «Италья-анская песе-енка»! – обрадовался он.
– Что бы ты понимал! Это же наш певец, Утёсов. Ну который про «Чёрное море» поёт!
Песня «У Чёрного моря» в Сочи была очень популярна, летом её исполняли по десять раз за вечер чуть ли не в каждом ресторане.
– И что? Хоро-оший певец, – пожал плечами Лёнька. – Мы во-озьмём эту.
По дороге домой я пытался ему втолковать, что «Итальянская песенка» Утёсова и песни итальянцев – это совсем разные вещи. Но купленную пластинку мы всё-таки поставили на диск проигрывателя, я опустил иглу на начало, и в комнате зазвучал низкий и какой-то озорной голос:
Эта песня на два сольди, на два гроша,
С нею люди вспоминают о хорошем,
И тебя она вздохнуть заставит тоже,
О твоей беспечной юности она…
Меня, помню, песенка тогда не особенно впечатлила. А Лёнька задумчиво шевелил пальцами, будто мелодию подбирал. Потом сел за моего сиротливо стоящего «Бехштейна» и начал подыгрывать, всё больше входя во вкус. Он уже и тихонько подпевал в припеве, и ногой ритм отстукивал. И вот тут меня осенило. Я схватил его за плечо и развернул к себе, отрывая от инструмента.
– Лёнька, а ты можешь партитуру расписать?
– Мо-огу, поче-ему нет?
– Любой песни?
– На-аверное, – меланхолично отозвался друг.
В этот момент я понял, как заполучить ценные пластинки. Напомню, в то время ни копировальных, ни звукозаписывающих устройств у простых смертных ещё не было, зато играть на каком-нибудь музыкальном инструменте умели почти все дети из приличных семей. Но абсолютным слухом, как у моего друга, похвастаться мало кто мог. И когда Лёнька расписывал на ноты джазовую «Во Стамбуле-Константинополе» или волнующую сердце любого мальчишки «Диану» Поля Анки, его самодельным партитурам цены не было. Он подходил к делу тщательно, указывая все штрихи, все нюансы, так что бери и играй. И брали, и играли на школьных вечерах и на домашних праздниках. А так как связующим звеном между одноклассниками и Лёнькой, по-прежнему почти ни с кем не общавшимся, был я, то ко мне потекли все лучшие, самые ценные и популярные пластинки. Кто у фарцовщиков купил, кому дядя-матрос из загранплавания контрабандой привёз, кто на каникулы в Москву ездил и там добыл, – не важно, всё стекалось ко мне.
На создание партитуры Лёньке требовалось несколько часов, но кто об этом знал? Я брал пластинку на неделю, и неделю мы с ним балдели, распевая во весь голос абракадабру вместе с очередным американским или итальянским певцом. Слова разобрать мы не могли, так как в школе изучали немецкий да и не очень-то тщательно. Но мы не расстраивались, компенсируя незнание текста энтузиазмом исполнения. Я просто орал, Лёнька ещё и подыгрывал, и даже у глуховатого деда волосы дыбом вставали от наших концертов.
Лёньке очень нравилось петь. Замкнутый, обычно хмурый, он полностью преображался при первых аккордах очередной песни. Может, дело было в том, что он не заикался только когда пел? Пение давало ему свободу, которой он не знал в обычной жизни. У него загорались глаза, он начинал кривляться, изображать певца на сцене, а то и в лицах разыгрывать какую-нибудь сценку, иллюстрируя песню, например, объяснение в любви прекрасной даме. А как мы с ним плясали под «Стамбул», даже чечётку пытались отбивать!
И, как мне сейчас вспоминается, уже тогда у него был неплохой голос. Жаль, что магнитофоны в то время ещё не появились и записать себя мы не могли. А может, мне только так кажется, ведь лет нам было примерно по пятнадцать-шестнадцать, а в этом возрасте у мальчиков как раз происходит ломка. И вполне вероятно, что выли мы фальцетом, иногда переходя на бас.
Вскоре у каждого сформировался собственный музыкальный вкус. Мне нравился джаз, а Лёнька предпочитал лирические мелодии. Как ни странно, при таком доступе к запрещённой музыке он часто принимался напевать и наигрывать вполне официальные вещи из репертуара того же Утёсова или песенку из какого-нибудь советского фильма. Но даже правильная песня про «заводскую проходную» из «Весны на Заречной улице» была безнадёжно далека от классической музыки, которую полагалось играть серьёзному пианисту. Несколько раз Лёньку пытались вернуть в лоно классики: его ругал Илья Степанович за увлечение «этой пакостью», бабушка то и дело напоминала, что он должен закончить музыкалку и учиться дальше, что талант накладывает на него обязательства и всё такое прочее. Он кивал, соглашался и снова прибегал ко мне слушать пластинки. А когда наступило лето, мы обнаглели вконец – начали выставлять проигрыватель на подоконник открытого окна и устраивать во дворе то, что сегодня бы назвали дискотекой. Под окнами собирались соседские ребята и девчонки, танцевали, а мы, как заправские диджеи, только меняли пластинки.
А потом приехал его отец.
Я даже не знал, что у них опять гостит батя, иначе бы и не сунулся. Признаться, старшего Волка я побаивался – взгляд у него такой был неприятный, насквозь пронзающий. И Лёнька старался о нём не рассказывать. Но, повторюсь, я был не в курсе, а Лёнька мне срочно понадобился по какому-то очередному жутко важному вопросу. Я постучал условленным образом – три и через паузу два раза. Обычно Лёнька на этот стук открывал сам. Но дверь распахнул Виталий Алексеевич.
– А Лёня дома? – выпалил я машинально и вдруг понял, как глупо выгляжу – здоровый парень, а всё будто в песочнице: «А Лёня выйдет?»
Волк отрицательно покачал головой.
– Кто там, Виталик? – За его спиной появилась бабушка Сима. – Боря? Я думала, Лёня с тобой!
И судя по её встревоженному лицу, она давно уже так думала. Интересное кино!
– Он с утра куда-то убежал, – продолжила бабушка Сима.
На улице темнело. Пришлось срочно соврать, что с утра мы действительно встречались и вообще мне пора, да смыться от греха подальше.
Первым делом я наведался в бамбуковую рощу, но там Лёньки не оказалось. Это становилось интересно. В Лёнькиной жизни явно что-то происходило, а я, лучший друг, был не в курсе! Мириться с таким положением дел я, конечно, не мог.
Обнаружился он на море, на нашем любимом диком пляже, где даже в сезон почти не бывало отдыхающих из-за неудобного, крутого спуска с горы. Лёнька сидел на берегу и кидал в воду камни, стараясь запускать их каскадом. Я плюхнулся рядом, мысленно жалея новые штаны, на которых обязательно останутся разводы от соли. Некоторое время мы молчали.
– И что случилось? – наконец спустя минут двадцать молчания, поинтересовался я.
– Оте-ец за-абирает ме-еня в Мо-оскву.
Тоже мне, новость! Он каждый год его «забирает». А потом находится тысяча причин, по которым Лёнька остаётся в Сочи.
– На это-от ра-аз пра-авда, – вздохнул Лёня, прочитав мои мысли. – Уже би-илет ку-упили.
И он начал рассказывать, спотыкаясь на каждом слове, так что мне поминутно приходилось одёргивать его привычной фразой: «Лёня, пой!»
В кои-то веки бабушка Сима и старший Волк пришли к согласию. Если раньше Серафима Ивановна категорически противилась отправке Лёни в Москву, то теперь вдруг поддержала отца. А судя по тому, что он сразу приехал с билетом, все переговоры уже давно велись за Лёнькиной спиной то ли по телефону, то ли в письмах. Бабушка хотела, чтобы он поступал в Московскую консерваторию.
– В Со-очи не-егде да-альше у-учиться, – копируя интонацию, повторил её слова Лёнька. – А у те-ебя та-алант. Да про-овалился бы он, это-от та-алант!
– Но ты же хотел в Москву, – недоумевал я. – Ты там даже не был никогда! Неужели не интересно посмотреть?
Лёнька пожал плечами.
– Ра-аньше бы-ыло инте-ересно. А те-еперь всё ра-авно. Не хо-очу во-от та-ак, на-асильно. Ра-аньше на-адо бы-ыло.
Тогда я его искренне не понимал. Мне Москва, столица нашей родины, была знакома только по картинкам в книжках да фильмам, и я, не выезжавший дальше Лазаревского района Сочи, мечтал побывать в большом городе. Это сейчас уже осознаю, что Лёнька боялся потерять свой привычный мир, в котором хоть как-то научился существовать: бабушку, которая понимала его невнятную речь, преподавателей, которые научились принимать его таким, какой он есть, меня, единственного друга. Для него всё это было гораздо важнее, чем какие-то туманные возможности столицы, о которых ему все твердили.
– Ни черта ты не понимаешь, – убеждал я его. – В Москве театры, концерты, выставки! Да там скоро фестиваль молодёжи и студентов будет проходить! Я по радио слышал! Негры приедут, новоорлеанский джаз, представляешь? Ну где ты в нашей дыре настоящий джаз услышишь? Лёнька, да не будь ты дураком! Я бы всё на свете отдал, чтобы с тобой поехать!
– По-оехали! – Он вцепился в меня мёртвой хваткой. – По-оехали, Бо-орь!
Я только вздохнул. Ну да, так меня мать и отпустит. А за дедом кто будет смотреть? Я вообще понятия не имел, чем займусь дальше. Да и кому я в Москве нужен? Это он у нас почти москвич – с отцом-подполковником и квартирой.
– Прекрати трусить! Всё будет отлично! Поступишь в свою консерваторию, сразишь там всех своим талантом. У тебя же абсолютный слух, Лёнька! А память какая! А техника! Да тебя на руках носить начнут, как только ты крышку рояля откроешь.
Он как-то уныло на меня смотрел и совсем не заражался моим энтузиазмом. В конце концов я отвёл его домой, а сам вернулся на набережную. Дошёл до первой попавшейся кафешки и заказал бутылку портвейна. Наглость неслыханная, так как совершеннолетним я ещё не был. Но документы у меня никто не спросил, портвейн мне принесли, и я глушил своё отвратительное настроение дешёвым, а для меня тогдашнего невероятно дорогим пойлом, не понимая, что со мной происходит. А это просто заканчивалось наше с Лёнькой детство. Нищее, послевоенное и счастливое детство.
Лёнька уехал через три дня, и я ничего о нём не знал до конца лета. К Серафиме Ивановне подойти стеснялся. Я болтался как неприкаянный, собираясь то в матросы, то в водители, но на самом деле не хотел делать вообще ничего. А потом пришло письмо от Лёньки…
Москва Лёню оглушила сразу, как только он ступил на вокзальную площадь. Суетливые люди, похожие на отдыхающих, которых в Сочи он всегда с первого взгляда отличал от местных. Но если по Сочи отдыхающие ходили с блаженными улыбками вырвавшихся в рай счастливчиков, то здесь лица были разные и по большей части хмурые, напряжённые, озабоченные своими проблемами. Здесь никому ни до кого не было дела, причём это в равной степени относилось и к своим и к чужим. Такой неутешительный вывод он сделал уже в день приезда, очутившись в отцовском доме.
В детстве он много раз представлял себе, как папа забирает его в Москву, как он входит в комнату с высокими потолками и лепниной – почему-то в его воображении квартира отца очень напоминала квартиру Карлинских в Сочи, которая всегда казалась ему шикарной по сравнению с их с бабушкой скромным домиком с удобствами во дворе. Реальность же оказалась ещё роскошнее – целых три комнаты, не считая кухни: гостиная с огромным сервантом, заставленным посудой, спальня, в которую вела двустворчатая массивная дверь из тёмного дерева с блестящими ручками, и детская – собственная комната Лики, заваленная таким количеством игрушек, какого Лёня не видел даже в магазине детских товаров в Сочи. Причём десятилетнюю Лику, как потом выяснилось, они совершенно не интересовали, куда больше её занимал телевизор и походы с матерью в театры и на концерты.
Да, а как не упомянуть про ванную комнату, отдельную комнату, в которой можно было мыться в любое время дня и ночи. Открывай кран, и из него польётся горячая вода. И не нужно, затеяв купание, предварительно таскать дрова и растапливать печку, как они делали с бабушкой в Сочи.
Лёня ходил среди всего этого великолепия и не знал, куда себя деть.
– В спальню взрослых дети не заходят, – сообщил отец, пристраивая его чемодан между обеденным столом, занимавшем центр гостиной, и диваном.
Лёня кивнул, мысленно отмечая, что его причислили к категории детей, объединив с Ликой. Значит, и поселится он в детской. Интересно, куда тогда денутся игрушки? Если не выкинуть хотя бы половину, в комнату не влезет ещё одна кровать.
– Спать будешь в зале, на вот этом диване, – продолжил отец. – Но уговор: утром встал – сразу убираешь постель, чтобы в комнате был порядок. Вещи не разбрасываем: Ангелина очень любит порядок. А пианино мы поставим вот сюда.
Он задумчиво посмотрел на единственную свободную стену в гостиной.
– Да, картину можно перевесить, тумбочку подвинем, и оно встанет.
Пианино ехало грузовым поездом и должно было прибыть позже.
– Пианино? – встряла Лика, впервые за всё время отвлёкшись от телевизора, по которому передавали какую-то сказку. – А откуда пианино?
– Из Сочи. Лёня у нас ведь музыкант, ему нужно заниматься, – пояснил отец, тут же смягчив тон.
– Я тоже хочу! – заявила Лика. – Хочу играть на пианино!
– Лёня тебя научит, детка. Правда, Лёня?
– Пра-авда, – пробормотал Лёня.
Жалко ему, что ли. Покажет девчонке пару простеньких мелодий. Но Лика, услышав его «пра-авда», тут же захихикала.
– Так ты – заика? А ещё что-нибудь скажи!
– Лика! – одёрнул её отец. – Брысь в свою комнату! Миллион раз говорил тебе, что телевизор нельзя долго смотреть, он перегреется и взорвётся!
Лика поспешно щёлкнула выключателем и улизнула в свою комнату.
– Ладно, осваивайся, я пойду душ приму с дороги, – резюмировал отец. – В пять Ангелина придёт, будем ужинать.
Лёня присел на диван возле своего чемодана, не зная, что делать. Надо было разложить вещи, всё, что собрала ему с собой бабушка: смену белья, пару рубашек и костюм «на выход», книжки и ноты. Но куда всё это девать? Не на стол же посреди комнаты. Он задвинул чемодан подальше и подошёл к окну. Дом стоял у дороги, по которой то и дело проезжали машины. Вокруг голый асфальт, напротив ещё одна высотка. Лёня посильнее высунулся в окно. Воздух пах пылью и, едва уловимо, гарью, как будто кто-то жёг внизу костёр. Но костров Лёня не увидел, да и что тут жечь, не листья же – во дворе ни одного дерева, только три чахлых кустика возле подъезда.
«Новый район, отдельная квартира, не коммуналка какая-то, условия царские, – рассказывал отец, пока они ехали в поезде. – В прошлом году вселились. И до метро пять минут пешком!»
Лёня кивал, соглашаясь с восторгами отца, хотя понятия не имел, что такое метро и почему близость к нему так важна. Его вообще ошеломили московские расстояния, они с вокзала до дома добирались столько времени, что можно было от Адлера до Дагомыса доехать!
О том, что у отца в Москве есть семья, он знал уже давно, отец сам рассказывал, даже фотографии показывал. Каждый раз обещал на следующее лето привезти Ангелину и Лику в гости на море. Но бабушка каждый раз так поджимала губы, что он осекался и приезжал один. Так что сестру и мачеху Лёня видел только на снимках. С сестрой вот уже имел честь познакомиться, и друг друга они явно не заинтересовали. Да и с чего бы? Слишком большая разница в возрасте. Десять лет Лика прекрасно жила без брата и искренне не понимала, почему должна теперь любить этого незнакомого парня, к тому же ещё и заикающегося, «деревня деревней», как потом заявила она отцу во время очередного внушения на тему братско-сестринской дружбы.
Ангелина Константиновна появилась ближе к вечеру, когда Лёня уже успел искупаться в душе (и провёл там почти час, не в силах поверить, что горячая вода не кончится, сколько бы он её на себя ни лил), полистать пару книг из шкафа, оказавшихся на редкость занудными, и вдоволь насмотреться в окно со скуки.
– Ну что, вы уже дома? – прощебетала она с порога. – И где этот милый мальчик? Лёня, иди, я хочу на тебя посмотреть.
Лёня послушно вышел в прихожую. Миниатюрная женщина с неестественно белыми волосами, завитыми в крупные кудри и слишком, на его взгляд, ярко накрашенная, тут же кинулась его обнимать и целовать, обдав непривычным и резким запахом духов. Лёня ошалел от такого бурного проявления эмоций – даже бабушка, самый близкий ему человек, крайне редко обнимала внука, разве что в далёком детстве, и то, когда с ним что-нибудь случалось.
– Папа так много о тебе рассказывал, – щебетала Ангелина Константиновна. – Ты только не подумай, я не настаиваю, чтобы ты называл меня мамой. Можешь звать меня просто Ангелой и на «ты».
Ещё чего не хватало, подумал Лёня. Ни мамой, ни Ангелой он звать её не собирался, просто язык бы не повернулся. Слово «мама» вообще не вызывало у него никаких чувств, а обращаться к старшим на «ты» он как-то не привык.
– Пойдёмте, пойдёмте скорее ужинать! Я купила чудесные котлетки в кулинарии, только обжарить. Устроим праздничный ужин в честь воссоединения семьи.
Позже Лёня понял, что Ангелина большая любительница громких фраз и явных преувеличений. Начиная с воссоединения семьи и заканчивая чудесными котлетками, которые оказались на редкость гадкими. К тому же мачеха их толком не прожарила, так что они подгорели снаружи, а внутри остались сырыми. Лёня, сохранивший и в подростковом возрасте, и потом на всю жизнь чувствительность к некачественной еде вплоть до моментальной рвоты, к котлеткам отнёсся с большим подозрением, и ограничился салатом из помидоров и огурцов, который Ангелина настрогала вместо гарнира. Судя по тому, как спокойно и покорно грызли недожаренные котлеты отец и Лика, кулинарных шедевров от Ангелины никто и не ждал. Лёня с тоской вспомнил бабушкины паровые тефтели из куриного мяса с нежнейшим, без единого комочка пюре, специально приготовленные для внука, чтобы он хоть что-нибудь поел. Здесь на такую роскошь рассчитывать не приходилось.
Ладно, не беда. Он ведь сюда не жрать приехал, а готовить он и сам умеет, были бы продукты. Хватит раскисать! Одёргивая себя подобным образом, Лёня доедал салат, слушая рассказ Ангелины о новой выставке в Третьяковской галерее, где, как выяснилось, она работала. Отец время от времени вставлял отдельные фразы в её рассказ, но больше молча кивал. Лика давно уже выскользнула из-за стола и устроилась у телевизора.
Лёня снова почувствовал себя лишним. Тут была своя жизнь, свои интересы, непонятные ему. И люди эти были ему, по сути, чужими, даже отец, которого он раньше видел две недели в году. К тому же Лёне, уставшему и переполненному впечатлениями за длинный день, очень хотелось уединиться, побыть с самим собой. Дома, в Сочи, несмотря на стеснённые жилищные условия, у него был собственный угол между печкой и стенкой, где стоял его топчан. А чуть дальше – его пианино, крышку которого он использовал и как письменный стол. И даже если в другом конце комнаты Олеся обсуждала важнейшую новость с тут же крутящейся по хозяйству бабушкой, его никто не беспокоил, не втягивал в общение, позволяя заниматься своими делами – готовить уроки, разучивать пьесу или просто читать. Никто не требовал от него сидеть за общим столом, слушать неинтересные истории и кивать. А сейчас ему даже уйти было некуда – на выделенном диване раскинулась Лика, увлечённо смотревшая программу «Время». Туда же после ужина с газетой уселся отец, так что Лёне остался только краешек, и ни о каком уединении не шло и речи.
Спать он лёг уже за полночь, когда все разбрелись по своим комнатам. Ангелина выдала ему чистое постельное бельё, ужасно мятое. «Я не глажу, это предрассудки», – заявила она. В тот момент Лёне было уже всё равно, он бы и без белья уснул. А вот утром, собираясь в консерваторию, ему пришлось самому возиться с утюгом, первый раз в жизни отглаживая себе брюки. Получилось, конечно, безобразно, стрелки двоились, левая штанина вообще осталась мятой, а правую он чуть не прожёг. Рубашку гладить не стал, решив, что и так сойдёт, отвисится на нём по дороге. Отец ушёл на службу, наскоро объяснив ему, как добраться до консерватории. У Ангелины по понедельникам был выходной, и это означало, как объяснила скучающим тоном Лика, что она проспит до полудня. Так что Лёне предстояло самому искать будущую альма-матер, куда он сейчас собирался на разведку.
Телефон зазвонил в пятый раз за последние полчаса, и Леонид Витальевич, сбросив вызов, так шваркнул его об стол, что от грохота подскочили и вылетели из-под его стула обосновавшиеся там собаки.
– Полегче, полегче! – Борис аккуратно собрал последним кусочком сырника оставшуюся на тарелке сметану, отправил всё это в рот и поднял мобильник, с интересом его рассматривая. – Надо же, не разбил. Жалко было бы, игрушка дорогая.
– У ме-еня ещё два та-аких же есть, – буркнул Волк. – Нада-арили го-овна.
– Везёт. Мне вот только коньяк дарят. Не проще ответить? Кто там тебя домогается?
– Же-ека. – Леонид Витальевич скривился как от зубной боли. – У меня се-егодня вы-ыход на ко-онцерте ко Дню учи-ителя. Две пе-есни.
– Так ответь! Скажи, что заболел, пусть всё отменит!
– Ска-ажи! Во-от та-ак я и ска-ажу! И что он по-одумает? Он не в ку-урсе, зна-аешь ли!
Борис знал, конечно. Тот факт, что Волк когда-то заикался, был его самой большой и тщательно охраняемой тайной. Он даже подробности жизни с Оксанкой так не скрывал, как заикание.
– Да не поймёт он ни черта. Решит, что ты пьяный. Лёнь, ну ты же не можешь вообще исчезнуть? Хотя бы директора надо в известность поставить. Хочешь, я сам ему отвечу?
Волк покачал головой.
– Не зна-аю, Бо-орь. Во-обще не зна-аю, что те-еперь де-елать.
Он был в полном отчаянии. Вечером концерт ко Дню учителя, завтра он должен был петь на одном небольшом корпоративчике в Питере, через три дня его ждали в Туле на открытии музыкального фестиваля. Хорошо, допустим, можно спеть под фонограмму, под чистый «плюс», а не под «дабл», как он делал в последнее время: после операции начала подводить дыхалка, он опасался, что в сложных местах даст петуха, но и опуститься до «фанеры», с его-то старой школой и его принципами, не мог. Вот и стал петь «дабл», пускать плюсовую фонограмму, но петь живым звуком поверх неё. Допустим, сегодня он выйдет под плюс, а завтра на корпоративе как? Там ведь не только петь, там ещё и публику надо веселить, со зрителями общаться. Да и за кулисами с коллегами нужно хотя бы здороваться.
А гастроли в Израиле, которые теперь накрывались медным тазом ещё и из-за подписки о невыезде? С ними что делать? К чертям летели все его планы, договорённости да вся его жизнь, потому что жизнью Волка в последние годы была исключительно сцена. Ну и женщины, конечно. Чёрт, Лиза! Он совсем о ней забыл, словно заблокировал в памяти события, с которых и начался этот кошмар.
– Бо-орь! – Он поднял голову от тарелки, которую сосредоточенно рассматривал. – Ли-изу на-адо по-охоронить. У нее не-ет нико-ого…
– Твою мать, Лёня! Вот ты не о том думаешь! Никто тебе сейчас Лизу не отдаст. Прости за цинизм, но она будет в судебном морге, пока не закончится следствие. И я надеюсь, ты ко всей этой истории не имеешь никакого отношения?
– Бо-оря! Я не-не-не…
Волка затрясло так, что он не договорил последнюю фразу. Борис тоже спохватился.
– Всё, всё, угомонись, я понял. Давай вообще сейчас об этом не будем! Теперь твоим делом займётся Мирон, ты знаешь, он адвокат от бога, он во всём разберётся. Он, кстати, звонил, пока ты мылся. Хочет с тобой пообщаться, но я сказал, что это позже. Тебе нужно отдохнуть, прийти в себя, успокоиться. Пошли-ка в кабинет, коньячку хряпнем. Только тихо, чтобы Поля не видела.
Борис Аркадьевич встал и решительно вытряхнул друга из-за стола.
– Пошли, пошли. А потом тебе поспать надо и мне тоже, кстати. Твоими стараниями ночь у меня была не из лучших.
Несмотря на ранний час, коньячок пошёл за милую душу. Вопреки обыкновению, Леонид Витальевич не стал разбавлять его водой – он всегда берёг связки, боялся обжечь их крепкими напитками, но сейчас куда важнее было подлечить нервы, и он пил, даже игнорируя разломанную Борькой шоколадку.
– Хорошо, – пробормотал Борис, опуская бокал. – Лёньк, а хочешь, давай Настасью сюда вызовем? Домой, как я понял, тебя не тянет? А Настька тебя быстро в форму приведёт.
Волк поднял на друга тяжёлый взгляд.
– Что? Да я просто предложил! Ой, ну не говори, что у тебя с Лизой было серьёзно? Лёнь? Ты чего? Серьёзнее, чем с Настасьей?
Леонид Витальевич с мрачным видом потянулся к хрустальной пепельнице, явно намереваясь запустить ею в друга. Иногда Борька не чувствовал момент, когда нужно просто заткнуться.
– Всё-всё, молчу я. Просто предложил! – поспешно сдался он. – Я же для тебя стараюсь!
– Я по-онимаю, – вздохнул Волк. – Спа-асибо. Не хо-очу я нико-ого сейчас ви-идеть. И те-ем бо-олее… Ну ты зна-аешь. И не у те-ебя до-ома, при По-оле.
– Ой, ладно тебе! – Борис разлил новую порцию коньяка. – Как будто первый раз! И ты в курсе, как Поля к ней относится. Честно, Лёнь, из всех твоих баб Настька самая особенная. Если б у меня такая была…
– То-о что? – усмехнулся Волк. – Ты бы ра-азвёлся с По-олей?
– Нет, конечно. Жена – это жена, ты не путай, мать детей, хранительница очага. Но других любовниц я бы не заводил. И потом, одно дело моя Поля, а другое – твоя мегера. И ситуации у нас разные.
– Ра-азные.
– А насчёт Настьки подумай. Или сам к ней попозже съезди. Отмени все концерты, пошли к чертям Жеку и махни к Настьке на пару дней. Вот увидишь, она мигом твой рецидив вылечит. Любовью и лаской.
Леонид Витальевич покачал головой и с бокалом в руке подошёл к окну. Постоял, задумчиво разглядывая странный сад Карлинских. Они не выращивали ни фруктовые деревья, ни модные в последнее время среди московской тусовки агавы и прочие экзотические кустики, подыхающие в слишком суровом, холодном климате, но снова и снова возвращаемые к жизни хитроумными ландшафтными дизайнерами и садоводами. Помимо сосен во дворе Карлинских росли берёзы и рябины, которые сейчас как раз пожелтели и были увешаны гроздьями ярко-красных ягод.
– Кра-асиво у те-ебя, – пробормотал Волк, присаживаясь на подоконник. – Ря-абины. Для ме-еня они по-почему-то гла-авный си-имвол Мо-осквы. Не Кре-емль, не Кра-асная пло-ощадь, не Во-оробьёвы го-оры. А ря-абины – жё-олтые, с кра-асными я-агодами.
– Ну надо же, москвич, – усмехнулся Борька. – Берёзки, рябинки и слёзы на глазах. Всё, Волку больше не наливать. А забыл, как ты мне в Сочи писал из Москвы? «Боря, здесь ни одной пальмы! И платанов нет! Деревья все какие-то облезлые!»
– Ты по-омнишь?
– Ещё бы! Я то твоё письмо за год чуть не наизусть выучил!
Переписываться они с Борькой начали почти сразу, как только Лёня приехал в Москву. Никогда он не увлекался эпистолярным жанром, а тут вдруг почувствовал потребность писать, рассказывать о своих проблемах и переживаниях. Письма стали его единственным способом общения, так как поговорить Лёне было не с кем. Отец с утра уходил на службу и возвращался поздно вечером, Ангелина, тоже вечно пропадающая либо на работе, либо в театре или на очередной выставке, вообще не интересовалась его жизнью, впрочем, как и он не горел желанием общаться с мачехой. С Ликой они друг друга игнорировали. К тому же потерялось пианино. Что-то там напутали с вагонами при переформировании состава, и оно уехало аж в Кемерово.
– Ждите, – пожала плечами суровая тётенька в привокзальной конторе. – Недели через три приедет.
Лёня чуть не заплакал. Три недели, а у него первый экзамен через два дня! Ему нужно заниматься, нужно повторять программу, нужно разминать руки! Если бы он был в Сочи, он нашёл бы друзей с инструментом, да у того же Борьки бы играл на его «Бехштейне». А в Москве он никого не знал, да тут и узнать невозможно! Соседи по подъезду даже не здороваются! Он-то привык, что в Сочи знал каждого жильца своего двора, да что там двора, почти всей улицы. И его все знали! И хотя он был далеко не общительным мальчиком, легко мог зайти к тёте Нюре за солью или попросить дядю Пашу починить сломавшийся самокат. Это было нормально, привычно – заходить к соседям, просто так или с какой-то просьбой. А в Москве каждый жил сам по себе. На днях Лика разбила коленку, а в доме не оказалось йода, так Лёню послали в аптеку через дорогу. Никому и в голову не пришло постучать к соседям.
На экзамен его никто не провожал, дома вообще забыли, что наступил день, ради которого Лёня и приехал. Ну и хорошо, меньше шума. Лёня незаметно выскользнул из подъезда с нотной тетрадью в руках и деньгами на дорогу, выданными отцом строго под расчёт, во всё тех же мятых брюках и давно несвежей рубашке. Дорогу он запомнил ещё с прошлого раза, когда приходил сдавать документы для поступления. Но если тогда его встретили пустынные гулкие коридоры огромного здания консерватории, по которым он долго блуждал, прежде чем отыскал приёмную комиссию, то теперь здесь было не протолкнуться. Юноши и девушки группками стояли во дворе, окружали памятник Чайковскому, сидели на ограде, что-то бурно обсуждали, спорили, повторяли, зарывшись в нотные тетради.
Лёня протиснулся ко входу, затравленно озираясь. Ему казалось, он единственный пришёл «с улицы», а все остальные знакомы друг с другом, слишком уж непосредственно они общались. Хотя нет, вон тот парень вроде тоже один, и вон там девчонка со скрипкой одна стоит. Можно было бы к кому-то из них подойти, познакомиться, но он постеснялся. Заикаться ведь начнёт, засмеют ещё. Ладно, он не дружить сюда приехал, а учиться. Сейчас главное поступить, а там как-нибудь.
– Смотри, смотри, а вот этот, в шароварах! – услышал он за спиной оживлённый шёпот. – Ещё один деревенский лапоть. Юное дарование из села Кукуево!
– На что они надеются? – распевно-меланхолично ответил второй, девчачий, голос. – Едут и едут.
Лёня обернулся и понял, что говорят о нём. Парень в джинсах с тщательно уложенными и явно чем-то смазанными – больно уж блестели – волосами, смотрел на него в упор и ехидно улыбался. Девушка, стоящая рядом с ним, поймала Лёнин взгляд, закатила глаза и отвернулась. Лёня почувствовал, как краска приливает к лицу. Он ведь даже рот не открыл, а над ним уже смеются! Почему шаровары? Нормальные штаны! Ну стрелки у него не получаются, ну широковаты они… Лёня обратил уже внимание, что московские ребята предпочитают узкие брюки-дудочки или джинсы.
Он поспешил зайти в здание, потолкался по коридорам, отыскал аудиторию, где шёл экзамен для пианистов, занял очередь и притулился в сторонке возле окна, чтобы не привлекать внимания и не становиться предметом обсуждения. Стоял и смотрел на качающиеся за стеклом гроздья рябины. Дверь аудитории открылась, и из неё вышла девчонка с невозмутимым выражением лица. К ней тут же бросились подружки.
– Ну как? Что сказали?
– Да что сказали, – пожала та плечами. – Спросили, какой известный композитор сегодня родился.
– Сегодня? – протянула одна из подружек. – А сегодня какое число? Семнадцатое. Стравинский?
– Конечно, – фыркнула первая, будто речь шла о какой-то сущей ерунде, понятной, как дважды два.
– И всё?
– Нет, ещё спросили, что он написал.
Тут же засмеялись все. Лёня стоял спиной к ним, но ловил каждое слово. И ничего не понимал. Экзамен же по специальности. Нужно сыграть прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, сонату Моцарта или Шуберта, а ещё этюд. Какой Стравинский? И какая разница, когда он родился?
Лёня перебирал в памяти известных ему композиторов, но дату рождения ни одного из них он не помнил. Неужели это так важно для будущего пианиста? Глупость какая-то.
Наконец дошла и его очередь. Он вошёл в аудиторию и тут же наткнулся на преподавательский стол, больно ударившись коленкой.
– Здра-авствуйте, – пробормотал он и мысленно себя обругал.
Решил же рта не открывать, просто кивнуть и сесть играть. А теперь сразу поймут, что он заика. Но профессора вообще не обращали на него внимания, они что-то обсуждали между собой, сверяясь с бумагами на столе.
– Так, а вы у нас кто? – наконец поинтересовалась дама лет шестидесяти с фиолетовыми волосами, собранными в куль на затылке.
– Во-олк Ле-еонид, – старательно произнёс Лёня.
– Петь не обязательно, вы не на вокальный факультет поступаете, – отрезала дама. – Играйте.
Лёня с облегчением начал играть, надеясь, что никакие каверзные вопросы про композиторов ему задавать не станут. И, несмотря на то что уже две недели не подходил к инструменту, играл, как ему казалось, очень хорошо. Стоило зазвучать Баху, как для него перестали существовать и строгие профессора, и насмешливые будущие однокурсники, и вся эта Москва, живущая по странным, непонятным законам. Это всё было очень далеко и как будто не с ним. Лёня был полностью поглощён музыкой.
– Достаточно! – дама с фиолетовыми волосами бесцеремонно оборвала Баха. – Вы свободны.
Лёня растерялся. А соната, а этюд? И что это значит, «вы свободны»? Это хорошо или плохо?
Результаты творческого испытания, как тут называли экзамен по специальности, абитуриентам никто не объявил.
– Всё после профессионального испытания, – сообщил секретарь экзаменационной комиссии толпившимся под дверью аудитории страдальцам.
Профессиональное испытание должно было состояться на следующий день. Его Лёня боялся больше, потому что проходил экзамен в форме собеседования. Весь вечер он просидел над учебником Способина по сольфеджио, повторяя то, что и так прекрасно знал, безуспешно пытаясь сосредоточиться. На его диване вольготно устроилась Ангелина и увлечённо рассказывала о специальной экспозиции, которая готовилась в Третьяковке к фестивалю молодёжи и студентов. Отец смотрел телевизор, иногда ей кивая, но, судя по озабоченному лицу, мыслями он был где-то очень далеко, вероятно, на службе. Лика тоже слушала рассказ матери, постоянно вклиниваясь в него с вопросами – её очень интересовало всё, что касалось фестиваля. И все вместе они создавали такой шум, что Лёне приходилось по десять раз перечитывать одну и ту же строчку, чтобы понять смысл написанного. Никто не спрашивал его, как прошёл первый экзамен. Только отец за ужином задал один-единственный вопрос: «Сдал?» Лёня пожал плечами и объяснил, что результаты объявят после всех испытаний. Отец коротко кивнул и ничего уточнять не стал. Складывалось ощущение, что всем всё равно. А Лёньке, замкнутому, неразговорчивому Лёньке очень хотелось с кем-нибудь обсудить странное поведение профессоров, непонятные разговоры ребят да даже свои штаны, которые обозвали сегодня шароварами. Услышать пару ободряющих, мол, что сыграл он хорошо, что он обязательно поступит, а штаны можно ушить, и они превратятся в модные дудочки. Это всё мог бы сказать Борька. А бабушка бы просто усмехнулась его переживаниям, посоветовала «быть мужиком» и вытереть сопли, а потом взялась бы за иголку с ниткой и подшила брюки. Но рядом с Лёнькой сейчас не было ни бабушки, ни Борьки, и он, захлопнув бесполезный учебник, вырвал из тетрадки листок и начал писать письмо. О том, что жить в этом городе невозможно, что он не понимает этих равнодушных людей с каменными лицами, что скучает по морю и магнолиям, которыми была засажена его любимая привычная маленькая улица, по розовому олеандру, растущему в их дворе, по своему топчану, на который никто никогда не покушался и на котором он мог хоть сидеть, хоть лежать, не дожидаясь, пока все домашние разойдутся по своим постелям, чтобы наконец-то лечь спать. Он писал обо всей этой ерунде, понимая, что отправлять письмо нельзя, что это как раз те сопли, за которые бабушка его всегда ругала. Нельзя раскисать, он должен сдать завтра экзамен и поступить в консерваторию, чтоб она провалилась. И стать хорошим музыкантом, назло им всем!
Кому – «всем», он и сам не знал. И письмо всё-таки отправил Борьке. По дороге в консерваторию забежал в ближайшее почтовое отделение, купил конверт и марки, написал такой родной адрес и кинул письмо в ящик.
С музыкальным диктантом он справился, как ему показалось, легко. Играли раз семь, и, начиная с пятого, он уже просто проверял написанное. Ничего сложного для его слуха. Гармонию написал за час, хотя на задание отводилось два. Посидел, проверил и, решив, что незачем тратить попусту время, одним из первых отдал листок преподавателю. Профессор вопросительно поднял бровь, пробежал взглядом по листку, нахмурился, но ничего не сказал, кивнул на дверь.
Ещё часа два Лёня бродил по консерватории, ожидая начала последней части экзамена, устной. Он уже был окончательно измотан, к тому же хотелось есть. Можно было бы пойти в консерваторский буфет, многие абитуриенты так и делали, но лишних денег у него не водилось, да и потратился он сегодня на конверт и марки.
Наконец началась устная часть экзамена. Он вошёл в аудиторию в первой пятёрке, решив побыстрее отмучиться. Профессор, тот же, что проверял его гармонию, подозвал Лёню к инструменту, дал лист с нотами.
– Молодой человек, охарактеризуйте нам эту мелодию и пропойте её.
Лёня взглянул на лист. Ничего сложного.
– Это одного-олосная ме-елодия в ма-ажоре, с хро-оматическими изме-енениями сту-упеней…
– Вы что, издеваетесь? – раздражённо перебил его профессор. – Вы можете говорить нормально?
– Про-остите, я не-емного за-аикаюсь. Да-авайте я лу-учше спою, – пробормотал Лёня, как всегда, от волнения ещё больше сбиваясь и проглатывая окончания.
– Вы с ума сошли, молодой человек? Вы куда поступаете? Вы поступаете в лучшее музыкальное учебное заведение столицы! Да что там столицы, всей страны! У нас огромный конкурс, сорок человек на место! Приезжают одарённые юноши и девушки из всех союзных республик. И вы считаете, что можете тратить наше время? Кто принял у вас документы?
Лёня не знал, что сказать. Документы он подавал молча, тётка в приёмной комиссии не задала ему ни одного вопроса. Он искренне полагал, что пианисту не обязательно в совершенстве владеть речью, достаточно того, что он в совершенстве владеет инструментом. К тому же он мог петь и готов был сейчас исполнить эту чёртову мелодию в мажоре с хроматическим изменением ступеней и что там у них ещё! Но сказать всего этого профессору он не мог, да его никто и не слушал.
– Идите, молодой человек, и не задерживайте других! На свете есть множество отличных профессий, стране нужны токари и хлебопекари!
Последнюю фразу он услышал, уже закрывая за собой дверь.
Он всё-таки дождался результатов вступительных испытаний. Из чистого упрямства или из веры в справедливость, он и сам не мог бы сказать. Просто чувствовал, что должен поступить, ведь он выполнил все задания, кроме последнего. И выполнил хорошо, очень хорошо. Но вот вынесли и повесили на доске в коридоре списки поступивших. Три столбика: зачисленные в рамках квоты выпускники центральной музыкальной школы, зачисленные в рамках квоты лица, имеющие особые права, и зачисленные в рамках конкурса. Лёня ничего не понял в этих обозначениях, но свою фамилию ни в одном из списков не нашёл. Значит, всё.
Он вывалился из здания консерватории, дошёл до памятника Петру Ильичу и сел на мраморную ступеньку пьедестала. Закурить бы. Но привычка смолить осталась в Сочи. Здесь курить негде, не в квартире отца же да и не на что.
– Не прошёл? – На ступеньку рядом с ним уселся рыжий парень с усеянным веснушками лицом, на вид чуть постарше Лёни. – Первый раз?
– Пе-ервый, – кивнул Лёня. – И по-оследний.
– Глупости. Я вот три раза поступал и поступил.
– По-оздравляю.
– Я серьёзно, пацан. С первого раза только блатные поступают, по квоте.
– Что ещё за-а кво-ота?
И рыжий охотно объяснил, что дети, закончившие музыкальную школу при консерватории, поступают без экзаменов, просто пройдя собеседование, на котором им задают самые примитивные вопросы, создают видимость экзамена. Лёня сразу вспомнил девчонок и вопросы про Стравинского, показавшиеся ему идиотскими. Вот почему они были так расслаблены и уверены в себе, они знали, что поступят.
– Это не-ечестно, – пробормотал он.
– Как сказать, – пожал плечами рыжий. – Они десять лет за инструментом в школе горбатились, чтобы этот блат получить.
Лёня хотел сказать, что тоже горбатился, пусть не десять, пусть семь лет. Но вдруг подумал, что вряд ли это слово подходит, что-то в нём есть такое… подневольное. А для него занятия музыкой всегда были отдушиной, поощрением после трудного школьного дня, удовольствием.
– А после це-эм-шат, как мы их называем, идут позвоночные, – продолжил рыжий. – Ну то есть те, за кого позвонили, у кого родители большие шишки. Вот это уже несправедливо, да, когда бездарные детки партийных работников и гэбистов, играющие как ресторанные лабухи, идут вне конкурса.
Тут Лёня подумал, что он-то и есть самый настоящий сын гэбиста или где там его отец служит? Но папа ни словом не обмолвился, что может помочь с поступлением. Да Лёне бы и в голову не пришло его просить.
– Вот и считай, сколько мест остаётся после них всех, – резюмировал рыжий. – Так что, если хочешь на следующий год поступить, мой тебе совет – договорись с кем-нибудь из местных преподов об индивидуальных занятиях. На платной основе, конечно. Тебя за год натаскают, а потом ещё и помогут поступить, дело чести – своего ученика протащить. Что ты так смотришь? Да, я так и поступил. Но поступил же!
– У ме-еня де-енег нет, – вздохнул Лёня.
– Деньги можно заработать. Считай, что тебе сегодня крупно повезло, парень. – Рыжий порылся в потрёпанном портфеле, достал карандаш, вырвал лист из нотной тетради и что-то начиркал. – Вот, держи. Гастроном «Елисеевский» знаешь?
Никакого гастронома Лёня, конечно, не знал.
– Деревня! – Рыжий ещё что-то начиркал. – Вот адрес. Спросишь Тамару Матвеевну, она там завскладом. Скажешь, что от меня. Я два года у неё на складе работал грузчиком по ночам. Дело нехитрое, ночью приходит машина с товаром, его нужно перетаскать на склад, разложить. Часа два занимает, потом можно и поспать. А день у тебя свободен, занимайся музыкой, готовься к поступлению. Денег нормально платят, на уроки хватит. Хлебное место тебе по наследству передаю.
Лёня поблагодарил, забрал бумажку, сам не понимая зачем. Какой гастроном, какой склад, какие уроки! Он сегодня же соберёт вещи и уедет домой в Сочи. И пропади она пропадом, эта консерватория, вместе с этой их Москвой!
Но никуда он не уехал. До вечера бродил по городу, уставший, голодный и опустошённый, не в силах вернуться туда, к бесконечно бормочущему телевизору, равнодушной Лике, вечно отсутствующему, в физическом и моральном смысле, отцу, который, конечно же, задаст тот единственный вопрос, на который у него нет ответа. И Лёня даже представлял, что он скажет ему и как. Удивлённо поднимет брови, нахмурится, пронзит его фирменным стальным взглядом и ледяным тоном произнесёт: «Не поступил? Ты не смог поступить? Да, видимо, я ошибся. Ты не настоящий Волк». Скорбно покачает головой и уйдёт в свою комнату. Лёня всё это уже неоднократно видел во время приездов отца в Сочи. «Ты не умеешь плавать? Ты не настоящий Волк!» – с этого всё началось, и Лёня потом полночи всхлипывал, прижимаясь к бабушкиной груди, засыпая и вновь в ужасе просыпаясь от нехватки воздуха, от давящей на уши булькающей тишины. После того раза отец уже ни к чему его не принуждал, выбрал новый подход, вот эти нахмуренные брови и скорбное выражение лица, демонстрирующее полное разочарование в сыне. «Ты плохо учишься? Тройка по чтению? Четыре по физкультуре? Тебе не стыдно? Ты не настоящий Волк!» И объясни, что никто больше тройки ему по технике чтения не сможет поставить как бы он ни старался и как бы хорошо учительница к нему ни относилась, норматив есть норматив. За четвёрку по физкультуре и правда было стыдно (уж физкультура-то, где все отличники!), но каждое занятие у них начиналось с бега вокруг школы, три круга, а после первого Лёня уже задыхался, во рту появлялся странный привкус непонятно откуда взявшейся мокроты, а с лица градом тёк холодный пот. После такой пробежки у него просто не оставалось сил на весь остальной урок, с прыганием через козла, кувырканием на кольцах и прочими упражнениями, приводившими в восторг остальных ребят. Если бы не этот чёртов бег! Ведь вне школы они с Борькой и по деревьям лазили, изображая Тарзана из популярного тогда фильма, и на море бесились часами. Бег в начале занятия портил всё! Но как объяснить это папе? Он же прекрасно бегает до сих пор! Встаёт рано утром и до службы бегает вокруг дома. И нормы ГТО сдал с первого раза!
Лет в четырнадцать он услышал опять сказанное разочарованным тоном: «Ну а девушка-то у тебя есть? Нет? Ты не настоящий Волк! Вот я в твои годы…» И он краснел, думал о Кате, не зная, можно ли назвать её своей девушкой. И даже если она его девушка, то папе-то об этом он не мог, не хотел говорить. Считал неприличным, неправильным, недопустимым. А отец добавил:
– Всё потому, что ты никак не избавишься от своего дурацкого заикания. Давно пора забыть про тот эпизод…
– Молчать! – Бабушка так приложила рукой об стол, что подпрыгнули и звякнули стаканы, а тарелка с хлебом, стоявшая у края, вообще упала на пол и разбилась. – Не смей, Виталий! Тебя там не было, крыса ты тыловая!
– Я крыса тыловая? Да я в кольце обороны Москвы был! – тут же взвился уже захмелевший отец.
– Ты был!.. В заградотряде ты был! Много смелости надо по своим стрелять!
– Я не стрелял по своим! Но существует приказ, и…
Они уже орали друг на друга, два ветерана со всё ещё не залеченной памятью, сверкая глазами и не выбирая выражений. Лёня молча выскользнул на улицу и убежал в бамбуковую рощу. Он терпеть не мог громкие звуки, ненавидел крик, даже адресованный не ему. В тот раз он сделал важный вывод – отец не понимает. Лёня уже научился делить людей на понимающих и принимающих его недостаток и всех остальных. К первым относились самые близкие: бабушка и Олеся, Борька и вся семья Карлинских, преподаватели музыкальной школы и некоторые учителя из общеобразовательной. Отец не понимал. А значит, при нём нужно было поменьше открывать рот, а лучше вообще молчать.
Но самое обидное «ты не настоящий Волк» прозвучало совсем недавно, прошлым летом, когда отец узнал, что Лёньку не возьмут в армию. У медкомиссии никаких сомнений на его счёт не возникло, в документах написали «не годен» и дружелюбно посоветовали идти получать гражданскую специальность.
– Я с ними разберусь! – кричал отец, нервно вышагивая по комнате. – Что за глупости! Самоуправство! У меня в полку был сержант Фазиль Исхаков, так, когда он говорил, никто слова разобрать не мог! И прекрасно служил, погиб в сорок четвёртом, правда.
– Ты не сравнивай, – отозвалась бабушка, меланхолично помешивая в кастрюле мамалыгу – любимую Лёнькой кукурузную кашу, особенно вкусную с домашним копчёным сыром. Мамалыга требовала непрерывного перемешивания, и делом это было непростым, он как-то сам попробовал, через пять минут чуть рука не отвалилась, а готовилась каша почти час. – Твоего Фазиля во время войны призвали, тогда всех подряд гребли. А сейчас мирное время.
– Как заикание служить мешает, ты мне скажи? – кипятился отец. – Нет, поедет со мной в Москву, я там договорюсь, пройдёт другую медкомиссию…
– Глупостей не говори! – рявкнула бабушка. – Хватит уже, навоевалось его поколение! Оставь мальчишку в покое, у него талант музыканта. Ему учиться надо, а не в полковом оркестре на баяне строевые песни лабать!
И отец смирился, согласился, тогда и зашёл разговор о Лёнькиных талантах и было принято решение ехать поступать в Москву. Но своё коронное: «Ты не настоящий Волк, мужчина должен служить в армии», – отец всё-таки сказал.
Каждый раз Лёньке хотелось доказать, что папа ошибается, что он настоящий Волк. Но папа уезжал через несколько недель, и всё забывалось. Жизнь снова становилась привычной и комфортной, и не надо было ничего доказывать да и некому.
И вот теперь он поднимался по широкой лестнице на пятый этаж, игнорируя лифт, и представлял себе, как услышит фразу про «ненастоящего Волка». Ну и плевать. Зато он вернётся домой, к бабушке, Борьке и морю. Хотя и непонятно, чем он будет заниматься. Играть в ресторане на набережной? Ну и пусть, почему бы и нет.
Дверь открыла Ангелина, в вечернем платье, накрашенная, с завитыми кудрями.
– А, это ты! Ну наконец-то. Что так долго? Мы с отцом в театр, я билеты достала на «Маскарад» в «Моссовет». Присмотришь за Ликой.
– Я тоже хочу в театр! – ревела Лика из комнаты.
– Ангела, иди с ней, я чертовски устал на службе, – ворчал оттуда же отец.
– Нет, мы пойдём вместе! Неприлично ходить в театр без мужа! За Ликой присмотрит Лёнечка, правда, Лёнь?
Лёня и рта не успел раскрыть, а его уже взяли в оборот. Ангелина перечисляла, что нужно сделать в их отсутствие: разогреть ужин, покормить Лику, помыть посуду («Ненавижу грязные тарелки в раковине, ты же знаешь!») и не слишком поздно лечь спать.
– Да, и твоё пианино сегодня привезли! – крикнула уже из прихожей, надевая туфли, Ангелина. – Так что можешь заниматься! Только не очень громко, чтобы соседи не ругались.
Лёня растерянно смотрел на пианино, чудом втиснутое в комнату. Его «Красный Октябрь»! Он был рад его видеть, как старого друга. Подошёл, погладил потёртую крышку, открыл, пробежался по клавиатуре. Вроде не расстроено, хотя дорога была дальняя. Хотя нет, вот тут фальшивый звук и тут. Да, без настройщика не обойтись.
Из спальни через зал прошёл отец в военной форме, которую считал более торжественной одеждой, чем любой костюм, с планкой наград. С гордостью взглянул на Лёню, перебирающего клавиши пианино, на секунду задержался возле него.
– Занимайся, сын, восстанавливай форму к первому сентября. Ты ведь поступил?
Не спросил, утвердительно сказал, как будто не сомневался в положительном ответе. И Лёня не смог признаться. Кивнул, не отрываясь от пианино.
– Настоящий Волк, – удовлетворённо произнёс отец и закрыл за собой дверь.
Правду узнал только Борька, из очередного письма. В ответ написал, чтобы Лёня не валял дурака, занимался, а на следующий год показал самодовольным засранцам, чего стоят сочинские ребята. К тому моменту, когда Лёнька получил его письмо, он уже никого не валял. Он воспользовался советом рыжего и нашёл «Елисеевский» гастроном, познакомился с Тамарой Матвеевной, добродушной тёткой необъятных габаритов, которая с первой же встречи поставила себе целью сделать из этого «задохлика» человека, что выражалось в почти насильственном кормлении. Каждый день, приходя на работу, Лёнька первым делом должен был съесть оставленный Тамарой Матвеевной «паёк», в который непременно входили бутерброды с колбасой и сыром, сладкая булочка и пакет кефира, пара творожных сырков и даже пирожные. Продовольственные возможности Тамары Матвеевны были неисчерпаемы, а её почти материнское желание пригреть Лёньку выливалось порой в самые неожиданные формы – однажды он обнаружил в «пайке» бутерброды с красной икрой, в другой раз покровительница приволокла ему целый ананас, после которого он покрылся мелкой сыпью и три дня чесался – непривычный продукт вызвал аллергию.
Работа оказалась не из лёгких: когда приезжала машина, нужно было таскать неподъёмные коробки с товаром, а потом раскладывать их содержимое по полкам склада и холодильной комнаты. Не привыкшему к физическому труду Лёньке поначалу приходилось туго, но ежедневные тренировки вкупе с усиленным питанием делали своё дело, и через месяц он уже спокойно поднимал ящик с бутылками минеральной воды или консервными банками и, не особенно напрягаясь, доносил его до склада.
Он работал в дневную смену, так было удобнее. Утром уходил как бы в консерваторию, до трёх часов таскал товар, а после трёх шёл на Большую Якиманку, где в старом доме дореволюционной постройки, превращённом в тесную коммуналочку, жил Пётр Михайлович, его нынешний педагог. Желчный старик, на Лёнькин взгляд, в подмётки не годящийся Илье Степановичу. Однако Пётр Михайлович был единственным преподавателем консерватории, согласившимся давать уроки в частном порядке за ту сумму, которой Лёня располагал. Зарплата у него была небольшая, и, хотя он ни копейки не тратил на питание, оставлял только на проезд, а всё остальное отдавал за уроки, Пётр Михайлович считал эти деньги сущими грошами и часто подчёркивал, что занимается с Лёней исключительно по доброте душевной. Таланта он в Лёне не видел, никогда не хвалил за успехи, зато нещадно ругал за малейшие оплошности.
– Руки каменные, – орал он на Лёню, лупя по этим самым рукам железной линейкой. – Ты что, слесарь на заводе? Это руки музыканта?
У него и правда был повышен мышечный тонус после шести часов таскания ящиков. К тому же Лёня совершенно не мог заниматься дома, звуки пианино мешали всем – у Ангелины от них болела голова, а Лика не слышала телевизор. Отец претензий не высказывал, но, судя по лицу, тоже не испытывал восторга от музыкальных упражнений сына. Да и Лёне не нравилось играть в такой обстановке, по вечерам он мечтал только о том, чтобы все скорее разошлись по комнатам, и он завалился спать.