Мои мечты о море к тому времени рассеялись, не то теперь я мог бы осуществить их. Но я успел овладеть ремеслом и, полагая себя изрядным работником, предложил свои услуги мистеру Уильяму Брэдфорду, который был первым печатником Пенсильвании, но уехал оттуда, поссорившись с Джорджем Китом. Работы он не мог мне дать, потому что заказов получал мало, а помощники у него и так были, но сказал: «У моего сына в Филадельфии недавно умер старший помощник, Аквила Роуз; поезжай к нему, думаю, у него найдется для тебя дело». До Филадельфии было еще сто миль, но я сразу пустился туда на лодке через Амбой, отправив мой сундук и прочие пожитки морем. Когда мы пересекали бухту, налетел шквал, порвал в клочья наши гнилые паруса и погнал нас к Лонг-Айленду. По пути один пьяный голландец, тоже пассажир, свалился за борт. Я за волосы вытащил его из воды обратно в лодку. От холодного купания он слегка протрезвился и скоро уснул, но предварительно достал из кармана какую-то книжку и просил меня ее высушить. Это оказался мой давнишний любимец, «Путешествие Пилигрима» Беньяна на голландском языке, прекрасно отпечатанный, на хорошей бумаге и с гравюрами, в таком нарядном издании он мне на своем родном языке не попадался. Позже я узнал, что книга эта переведена почти на все европейские языки и читают ее больше, чем любую другую книгу, за исключением разве Библии. Сколько я знаю, наш славный Джон Беньян первым стал перемежать повествование диалогом, и эта метода любезна читателю, он в самых интересных местах начинает ощущать себя как бы собеседником, участником событий. Дефо с успехом употреблял тот же прием в своем «Робинзоне Крузо» и «Молль Флендерс», в «Религиозном сватовстве», «Семейном наставнике» и других сочинениях. То же делает Ричардсон в «Памеле» и др.
Приблизившись к Лонг-Айленду, мы увидели, что высадиться в этом месте невозможно, берег был скалистый и прибой очень сильный. Мы бросили якорь и стали под ветер. Какие-то люди окликнули нас с берега, мы ответили, но за шумом ветра и прибоя не могли расслышать друг друга. На берегу виднелось несколько рыбачьих лодок, мы кричали и знаками просили выслать их за нами, но рыбаки либо не понимали нас, либо решили, что выполнить нашу просьбу не могут, и наконец ушли; тем временем уже темнело, и нам оставалось только ждать, когда ветер утихнет. Мы с хозяином лодки решили пока поспать, если удастся, и через люк забрались вниз, к нашему голландцу, который до сих пор не высох, потому что вода перекатывалась через борт нашей лодки и протекала к нам, так что скоро мы стали такие же мокрые, как и он. Так мы провели всю ночь, весьма, надо сказать, беспокойно, но наутро ветер стих, и нам удалось добраться до Амбоя, проведя в море тридцать часов без еды, а для питья имея только бутылку прескверного рома, потому что вода в заливе была соленая.
К вечеру я почувствовал сильный озноб и вынужден был лечь, но я читал где-то, что лихорадка отпускает, если выпить побольше холодной воды, и так и поступил; всю ночь я пропотел, к утру мне стало легче, и я, переправившись на пароме, пошел дальше пешком пятьдесят миль до Берлингтона, где, как мне сказали, можно найти лодку, которая доставит меня в Филадельфию.
Весь тот день лил дождь; я промок до нитки, к полудню очень устал и остановился на ночлег в плохонькой харчевне, с сожалением подумав, что не следовало мне, пожалуй, уходить из дому. Вид у меня был такой жалкий, что по вопросам, какие мне задавали, я понял, что меня принимают за слугу, сбежавшего от хозяина, и по этому подозрению в любую минуту могут схватить. Однако утром я двинулся дальше и к вечеру, не доходя миль восемь или десять до Берлингтона, добрался до гостиницы, которую содержал некий доктор Браун. Пока я ужинал, он вступил со мной в разговор и, убедившись, что я много читал, проникся ко мне дружескими чувствами. Знакомство наше продолжалось до самой его смерти. В прошлом он, очевидно, был странствующим лекарем. Не было того города в Англии и той страны в Европе, о которых он не мог бы рассказать во всех подробностях. Он был хорошо образован, остроумен, но большой нечестивец и через несколько лет после нашей встречи задумал пересказать Библию стишками подобно тому, как Коттон проделал это с Вергилием. Многие факты он изобразил весьма забавно, и работа его, будь она опубликована, могла бы поколебать кое-какие шаткие верования, но она так и не увидела света.
Ту ночь я провел в его доме, а наутро дошел до Берлингтона, но там, к великому своему огорчению, узнал, что перед самым моим приходом лодки, регулярно курсирующие до Филадельфии, ушли, новых не ждут раньше вторника, а была суббота; поэтому я вернулся в город, к одной старой женщине, у которой закупил в дорогу имбирных пряников, и спросил ее совета, как мне теперь быть. Она предложила мне пока пожить у нее, и я согласился, потому что очень уж устал от пешего хождения. Узнав, что я типографщик, она даже подала мне мысль поселиться здесь и заняться моим ремеслом, не зная, что для этого требуется обзаведение. Она была очень гостеприимна, радушно накормила меня супом из бычьей головы, а в уплату взяла только жбан эля, и я успокоился, что до вторника не пропаду. Но вечером, когда я прогуливался у реки, к пристани причалила большая лодка, и оказалось, что она следует в Филадельфию. Меня взяли на борт пассажиром, и так как ветра не было, мы всю дорогу гребли; а около полуночи некоторые мои спутники, раньше не бывавшие в Филадельфии, заявили, что по всей вероятности мы проплыли мимо, и отказались грести дальше; другие просто не знали, где мы находимся, и вот мы повернули к берегу, зашли в небольшую бухточку, причалили у какого-то старого забора и, надергав из него жердей на дрова, развели костер (ночь была холодная, как всегда в октябре) и так просидели до рассвета. Когда же рассвело, кто-то сообразил, где мы: Филадельфия находилась чуть ниже по течению, мы увидели ее, едва вышли из бухточки, и, прибыв туда в воскресенье утром, часов в восемь или девять, высадились на пристани у Рыночной улицы.
Я для того так подробно описал это мое путешествие и намерен столь же подробно описать мои первые дни в Филадельфии, чтобы ты мог сопоставить столь мало обнадеживающее начало с тем, какого положения я там впоследствии достиг. Я был в рабочем платье, лучший мой костюм еще не прибыл. Я был весь грязный с дороги, карманы, набитые рубашками и чулками, оттопырились, и я понятия не имел, где искать пристанища. Я обессилел от ходьбы, гребли и беспрестанного передвижения; был очень голоден, а денег имел один голландский доллар и около шиллинга медью. Эту мелочь я отдал за проезд хозяину лодки, он сначала не хотел их брать, потому что я, мол, помогал грести, но я настоял. Когда у человека мало денег, он бывает щедрее, нежели когда имеет их много, – потому, возможно, что боится, как бы его не приняли за бедняка.
Потом я пошел по улице, глядя по сторонам, и возле рынка встретил мальчика, который нес хлеб. Мне уже приходилось питаться одним хлебом, и узнав у мальчика, где он его купил, я тут же направился в пекарню на Второй улице и спросил сухарей, имея в виду такие, как делали у нас в Бостоне, но оказалось, что здесь такими не торгуют; когда я попросил хлебец за три пенни, мне сказали, что хлебцев таких нет. Тогда я, не зная ни сортов хлеба, ни цен, попросил пекаря дать мне чего угодно на три пенни, и он дал мне три огромные пышные булки. Я удивился, что получилось так много, но забрал все, две булки сунул под мышку, а третью тут же начал есть. Так я прошел всю Рыночную до Четвертой улицы, между прочим, прошел мимо дома мистера Рида, моего будущего тестя, а дочь его, стоявшая на пороге, увидела меня и нашла, что вид у меня самый нелепый и уморительный, как оно, несомненно, и было. Потом я, не переставая жевать, свернул на Каштановую улицу, с нее на Ореховую и, сделав круг, опять очутился на пристани возле своей лодки, куда и заглянул выпить воды. Насытившись к тому времени одной булкой, я отдал две другие женщине с ребенком, которая приехала сюда вместе с нами и собиралась плыть дальше на той же лодке.
Подкрепившись, я опять пошел вверх по Рыночной улице, но теперь по ней, в ту же сторону, что и я, двигалось много чисто одетых людей. Я влился в этот поток, и он принес меня в молитвенный дом квакеров возле рынка. В молитвенном доме я, оглядевшись, сел на скамью и, так как никто ничего не говорил, а у меня глаза слипались после столь беспокойной ночи, скоро крепко уснул и проспал все собрание до конца, когда какой-то добрый человек разбудил меня. Это был первый дом в Филадельфии, в который я вошел и где я спал.
Опять возвращаясь к реке и разглядывая прохожих, я встретил молодого квакера, чье лицо мне понравилось, и обратился к нему с вопросом, не знает ли он, где можно остановиться приезжему. Мы как раз стояли возле вывески «Трех матросов», и он сказал: «Вот и здесь принимают приезжих, но дом этот пользуется дурною славой. Пойдем со мной, я покажу тебе место получше». И он привел меня в «Веселый постой», что на Водной улице. Здесь мне подали обед, и, пока я ел, мне задали кое-какие хитрые вопросы, из которых я понял, что меня, судя по моему виду и возрасту, приняли за какого-то слугу или ученика, сбежавшего от хозяина.
После обеда мне снова захотелось спать; мне указали постель, я лег не раздеваясь и проспал до шести часов, когда позвали ужинать, а потом опять лег и крепко проспал до следующего утра. Утром же как мог умылся, почистился и пошел к типографщику Эндрю Брэдфорду. У него я застал его старого отца, которого видел в Нью-Йорке. Он попал в Филадельфию раньше меня, потому что ехал верхом. Он представил меня сыну, и тот принял меня учтиво и накормил завтраком, однако сказал, что помощник ему сейчас не требуется, только что нанят; но в городе есть еще один печатник, некто Кеймер, тот недавно здесь обосновался и, возможно, возьмет меня; если же нет, он предлагает мне пока пожить у него в доме, и он будет по мере надобности поручать мне кое-какую работу.
Старик взялся отвести меня к новому типографщику и сказал ему: «Сосед, я привел вам молодого человека, обученного нашему делу, может быть, он вам пригодится». Кеймер задал мне кое-какие вопросы, потом дал в руки верстатку, посмотреть, как я работаю, а потом сказал, что вскоре возьмет к себе, хотя сейчас работы для меня нет; и, решив, что старый Брэдфорд, а он его раньше никогда не видел, особенно к нему расположен, принялся описывать ему свое положение и планы на будущее. А Брэдфорд, утаив, что он отец второго здешнего печатника, и услышав от Кеймера, что тот намерен в ближайшее время прибрать к рукам чуть не все типографское дело, ловко выманил у него всевозможные сведения касательно его видов, и на чью помощь он рассчитывает, и как думает действовать. Я стоял тут же, слышал все это и сразу смекнул, что один их них – прожженный старый интриган, а другой – неопытный новичок. Потом Брэдфорд ушел, а Кеймер весьма удивился, узнав от меня, кто был этот старик.
Как выяснилось, все обзаведение Кеймера состояло из ветхого, расхлябанного печатного станка и небольшого комплекта стершихся английских литер, и все это сейчас нужно было ему самому, так как он в это время набирал «Элегию на смерть Аквилы Роуза», о котором я уже упоминал, – это был образованный молодой человек примерного поведения, очень уважаемый в городе, служивший в Законодательной Ассамблее и приятный поэт. Кеймер и сам сочинял стихи, но очень посредственные. Нельзя сказать, что он их писал, – он выдумывал их и тут же набирал, и так как была у него всего одна касса и весь шрифт, похоже, должен был уйти на «Элегию», то помочь ему никто не мог. Я попробовал наладить его станок (которым он еще не пользовался и в котором ничего не смыслил) и, пообещав прийти и отпечатать его «Элегию», как только она будет готова, вернулся к Брэдфорду, а тот поручил мне небольшую работу и предложил пока жить и столоваться у него. Через несколько дней Кеймер послал за мной и просил отпечатать «Элегию». Теперь у него освободилась вторая касса и требовалось напечатать какой-то памфлет, на каковую работу он меня и поставил.
Оба эти типографщика были плохими мастерами. Брэдфорд не обучался ремеслу сызмальства и был очень безграмотен; а Кеймер, хотя и получил кое-какое образование, был всего лишь наборщиком, в тиснении же не знал толку. В прошлом он принадлежал к французским пророкам и умел подражать их ревностному красноречию. Ко времени нашего знакомства он не причислял себя ни к какому определенному вероисповеданию, но при случае высказывался в любом смысле, очень плохо знал жизнь и, как я впоследствии убедился, был изрядным мошенником. Ему не нравилось, что я, работая у него, живу у Брэдфорда. Сам он снимал целый дом, но не обставленный, так что не мог меня там поселить, но устроил мне жилье у вышеупомянутого мистера Рида, у того был собственный дом. И так как мои вещи наконец прибыли, мой внешний вид показался мисс Рид не столь смехотворным, как в тот день, когда ей довелось увидеть, как я иду по улице и ем булку.
Я начал заводить знакомства среди местных молодых людей, любителей чтения, весьма приятно проводил с ними вечера и, зарабатывая деньги усердием в работе и воздержанием, жил в свое удовольствие, стараясь поменьше думать о Бостоне и вовсе не желая, чтобы кто-нибудь из тамошних жителей узнал, где я нахожусь, за исключением моего друга Коллинза, которого я посвятил в мою тайну, и он свято хранил ее после того как получил мое письмо. Но случилось одно обстоятельство, заставившее меня вернуться в Бостон намного раньше, чем я намеревался. Один из моих зятьев, Роберт Холмс, был хозяином шлюпа, на котором вел торговлю между Бостоном и Делавэром. Однажды, будучи в Ньюкасле, что в сорока милях ниже Филадельфии, он там прослышал обо мне и написал мне письмо, в котором рассказал, как огорчил моих бостонских друзей мой внезапный отъезд, уверял меня в добром их ко мне расположении и горячо доказывал, что стоит мне вернуться домой, и все уладится согласно моим желаниям. В ответном письме я поблагодарил его за совет и подробно разъяснил, какие причины заставили меня расстаться с Бостоном, чтобы он понял, что я не так виноват, как ему кажется.
В ту пору в Ньюкасле находился сэр Уильям Кит, губернатор провинции, и случилось так, что мое письмо подали Холмсу в его присутствии. Холмс рассказал ему обо мне и показал письмо. Губернатор прочел его и выразил удивление, когда узнал, сколько мне лет. Он сказал, что я, как видно, подаю надежды, а значит, достоин поощрения. Филадельфийские печатники никуда не годятся, и если я надумаю открыть там свою типографию, он не сомневается в успехе. Сам же он берется поручать мне все заказы из подведомственных ему учреждений и вообще оказывать мне всемерную поддержку. Все это мой зять рассказал мне много позже, уже в Бостоне, но тогда я ничего об этом не знал, и вот однажды, когда мы с Кеймером работали у окна, мы увидели, как губернатор, а с ним еще один господин (как оказалось – полковник Френч из Ньюкасла), оба роскошно одетые, пересекли улицу прямо к дверям нашего дома.
Кеймер поспешно сбежал вниз, вообразив, что это пришли к нему, но губернатор сказал, что ему нужен я, поднялся в типографию и с учтивостью и снисходительностью, совершенно для меня непривычными, наговорил мне любезностей, выразил желание со мной познакомиться, пожурил, зачем не побывал у него, когда только прибыл в Филадельфию, и предложил пойти с ним в харчевню, куда он направлялся с полковником Френчем, чтобы отведать, как он выразился, превосходной мадеры. Я был этим немало удивлен, а у Кеймера прямо глаза на лоб полезли. Однако я отправился с губернатором и полковником Френчем в харчевню на углу Третьей улицы, и там, за мадерой, губернатор предложил мне открыть собственное дело, обрисовал, какие возможности это мне сулит, и в один голос с полковником Френчем стал заверять, что употребит все свое влияние, чтобы обеспечить меня заказами как по гражданской, так и по военной части. Когда я выразил сомнение в том, поддержит ли меня отец, сэр Уильям пообещал дать мне письмо, в котором изложит все выгоды своего предложения, так что отец мой, конечно же, даст себя уговорить. Так и было решено, что я вернусь в Бостон первым же кораблем, какой туда пойдет, с рекомендательным письмом моему отцу от губернатора провинции. А тем временем мы сговорились держать наши планы в секрете, и я продолжал работать у Кеймера, а губернатор изредка присылал звать меня к обеду, что я почитал за большую честь, и беседовал со мной до крайности благосклонно и участливо.
В конце апреля 1724 года стало известно, что в Бостон снаряжается небольшое судно. Я простился с Кеймером, сказав, что еду навестить родных. Губернатор вручил мне объемистое письмо, в коем написал отцу много лестного обо мне и усиленно советовал помочь мне обосноваться в Филадельфии и таким образом нажить состояние. В заливе мы наскочили на мель, и наше суденышко дало течь, почти всю дорогу мы откачивали воду, в чем и я участвовал наравне с другими. Впрочем, через две недели мы прибыли-таки в Бостон целы и невредимы. Я пробыл в отсутствии семь месяцев, и никто ничего обо мне не знал, ибо Холмс еще не вернулся и не писал о нашей встрече. Неожиданное мое появление очень удивило всю семью, но все были рады меня увидеть и встретили дружески, все, кроме моего брата. Я пришел к нему в типографию, одет я был лучше, нежели когда работал под его началом, с головы до ног во всем новом, при часах, и в карманах около пяти фунтов стерлингов серебром. Брат встретил меня не слишком ласково, окинул взглядом и вернулся к прерванной работе.
Подмастерья стали меня расспрашивать, где я побывал, какие там места да как мне там понравилось. Я расхвалил Филадельфию, сказал, что жилось мне там отменно, и выразил твердое намерение воротиться туда; а когда один из них спросил, какие там деньги, достал из кармана пригоршню серебра и разложил перед ними. Им это было в диковину, ведь они привыкли к бумажным деньгам, какие ходили в Бостоне. Потом я дал им разглядеть мои часы и наконец (видя, что брат продолжает дуться) подарил им испанский доллар на выпивку и откланялся. Это мое посещение очень его разобидело. Когда мать через некоторое время завела речь о примирении, о том, чтобы впредь мы жили дружно, как подобает братьям, он заявил, что я так оскорбил его при его работниках, что он этого никогда не забудет и не простит. В этом он, однако, ошибся.
Моего отца письмо губернатора как будто удивило, но в первые дни он со мной об этом почти не говорил, а тут вернулся капитан Холмс, и отец показал ему письмо и, спросив, знаком ли он с Китом и какого о нем мнения, добавил от себя, что, на его взгляд, недальновидно предоставлять самостоятельность юнцу, которому недостает еще трех лет до того, чтобы считаться мужчиной. Холмс сказал, что мог, в поддержку губернаторских планов, но отец настаивал, что дело это неподобающее, и наконец наотрез отказался мне содействовать, после чего написал сэру Уильяму учтивое письмо, поблагодарил за покровительство, оказанное сыну, но в поддержке отказал, ибо я-де слишком молод, чтобы доверить мне руководство делом столь важным и требующим для начала столь больших расходов.
Мой приятель Коллинз, служивший по почтовому ведомству, прельщенный моими рассказами о Филадельфии, решил тоже туда переселиться и, пока я ждал, что решит отец, первым отбыл сухопутной дорогой в Род-Айленд, а свои книги – труды по математике и натурфилософии – просил меня доставить вместе с моими книгами в Нью-Йорк, где обещал меня дождаться.
Мой отец, хоть и не одобрил предложения сэра Уильяма, был доволен, что я получил столь лестный отзыв от столь высокопоставленного лица и что я, проявив усердие и осмотрительность, сумел за такой короткий срок так славно снарядиться; поэтому, потеряв надежду помирить меня с братом, он разрешил мне вернуться в Филадельфию, посоветовал вести себя там скромно, по мере сил заслужить всеобщее уважение и воздерживаться от клеветы и пасквилянтства, к чему я, по его мнению, чересчур склонен; я сказал, что к тому времени, когда мне исполнится двадцать один год, я, при должном усердии и бережливости, могу, вероятно, накопить достаточно денег на собственное обзаведение, а если немного не хватит, то он доложит. Вот и все, чего я добился, если не считать небольших подарков, врученных мне в знак родительской любви, когда я опять отплывал в Нью-Йорк с его и матери согласия и благословения.
В Ньюпорте на Род-Айленде, где шлюп делал остановку, я навестил моего брата Джона, который женился и жил там уже несколько лет. Он встретил меня очень ласково, потому что всегда меня любил. Один его приятель, некто Вернон, которому кто-то в Пенсильвании задолжал тридцать пять фунтов, попросил меня взыскать за него эти деньги и подержать у себя до тех пор, пока он не даст мне знать, как их возместить. Для этого он дал мне доверенность. А я впоследствии хлебнул горя с его деньгами.
В Ньюпорте мы взяли на борт много пассажиров до Нью-Йорка, среди них были две молодые женщины, ехавшие вместе, и почтенная, рассудительная квакерша со служанкой. Я охотно оказывал ей кое-какие мелкие услуги, чем, видимо, и заслужил ее благосклонность, ибо она, заметив, что я день ото дня провожу все больше времени с теми двумя женщинами, а они явно это приветствуют, отвела меня однажды в сторонку и сказала: «Молодой человек, я за тебя не спокойна, у тебя нет надежного спутника, а ты, видно, неопытен в жизни и не знаешь, какие ловушки подстерегают молодость. Поверь мне, эти женщины очень дурные, я это вижу по их повадкам; и если ты не остережешься, они и тебя втянут в дурные дела: ты с ними незнаком, и я, ради твоего же блага, советую тебе не общаться с ними». Я сперва не придал значения ее словам, но она упомянула о некоторых не замеченных мною мелочах, известных ей либо из собственных наблюдений, либо из разговоров, и тогда я понял, что она права. Я поблагодарил ее за совет и обещал ему последовать. Когда мы подходили к Нью-Йорку, те женщины дали мне свой адрес и звали заходить; но я уклонился и хорошо сделал: наутро капитан заметил, что из его каюты пропала серебряная ложка и еще кое-какие вещи, и, зная, что девицы эти гулящие, он получил ордер на обыск их жилища, нашел пропавшие вещи и добился, чтобы воровки были наказаны. И я подумал, что легко отделался: ведь мне грозила опасность посерьезнее тех подводных камней, на которых мы чуть не застряли по дороге.
В Нью-Йорке я отыскал моего приятеля Коллинза, прибывшего туда раньше меня. Мы с ним дружили с детства, вместе читали одни и те же книги; но у него всегда было больше времени для чтения и занятий, да к тому же редкие способности к математике, о каких я не мог и мечтать. Пока я жил в Бостоне, я проводил с ним почти все свободное время, и он показал себя юношей трезвым и трудолюбивым; некоторые духовные лица и другие образованные люди уважали его за ученость, и будущее его, казалось, было обеспечено. Однако после моего отъезда он пристрастился к вину, а с тех пор как прибыл в Нью-Йорк, каждый день напивался пьян и вел себя очень странно, о чем я узнал как от него самого, так и от других. К тому же он играл и проигрывал, так что мне пришлось и по пути в Филадельфию, и по прибытии туда платить за его жилье и нести другие расходы, очень для меня обременительные.
Тогдашний губернатор Нью-Йорка Бэрнет (сын епископа Бэрнета), узнав от нашего капитана, что среди его пассажиров есть молодой человек, который везет с собой много книг, просил привести меня к нему. Я побывал у него и взял бы с собой Коллинза, но он был нетрезв. Губернатор принял меня весьма любезно, показал мне свою богатейшую библиотеку, и мы с ним долго беседовали о книгах и писателях. Это был уже второй губернатор, соизволивший обратить на меня внимание, что для меня, неимущего юноши, было очень лестно.
Мы отправились дальше, в Филадельфию. По пути я получил деньги Вернона, без которых не знаю как бы мы добрались до места. Коллинз рассчитывал получить работу в какой-нибудь конторе, но о пороке его все догадывались либо по его дыханию, либо по разговору, и, хотя он имел рекомендательные письма, хлопоты его оставались безуспешны, так что он по-прежнему жил и столовался у меня и за мой счет. Зная, что я храню деньги Вернона, он то и дело просил у меня взаймы и клялся, что расплатится, как только устроится на работу. Он перебрал у меня уже так много из этих денег, что я с ужасом думал о том, как мне быть в случае, если Вернон их востребует.
Пить он не бросил, из-за чего у нас случались ссоры, потому что он, когда навеселе, вел себя очень своенравно. Однажды, катаясь в лодке по Делавэру со мной и с другими молодыми людьми, он отказался грести в свой черед. «Пусть, – говорит, – меня везут домой». – «Нет, – говорю я, – мы тебя не повезем». – «И не надо, – говорит, – оставайтесь на реке хоть всю ночь». Другие сказали: «Бог с ним, это не важно, давайте грести». Но я был уже так раздосадован, что продолжал упираться. Тогда он поклялся, что либо заставит меня грести, либо выкинет за борт, и, добравшись ко мне по банкам, набросился на меня. Я подхватил его под колено, поднялся и швырнул его вниз головой в воду. Я знал, что он хорошо плавает, поэтому не очень о нем тревожился; но не дав ему времени повернуться, чтобы ухватиться за лодку, мы несколькими ударами весел отвели ее в сторону, а потом, стоило ему приблизиться, спрашивали, намерен ли он грести, и опять ускользали. Он чуть не плакал от обиды, однако грести не обещал. Наконец, увидев, что он выбился из сил, мы втащили его в лодку и к вечеру доставили домой, промокшего до нитки. После этого мы перестали с ним разговаривать. А вскоре его встретил некий шкипер, ходивший в Вест-Индию, которому было поручено привезти на Барбадос учителя для сыновей одного тамошнего богача, и предложил отвезти его туда. Тут он распростился со мной, пообещав в счет долга первые же деньги, какие получит за работу, но больше я о нем никогда не слышал.
То, что я тратил деньги Вернона, было одной из первых серьезных ошибок в моей жизни, и вся эта история доказывает, что мой отец был недалек от истины, когда счел меня слишком молодым, чтобы возглавить собственное дело. Однако сэр Уильям, прочитав его письмо, заявил, что он зря осторожничает. Люди, мол, бывают разные, и благоразумие не всегда приходит с годами, а иным свойственно с юности. «Раз отец не хочет поставить тебя на ноги, – сказал он, – я сам это сделаю. Подай мне список всего, что нужно закупить в Англии, я пошлю туда человека. Расплатишься, когда сможешь. Я твердо решил иметь здесь хорошего типографщика и уверен, что ты добьешься успеха». Это было сказано таким сердечным тоном, что я ни на минуту не усомнился в его искренности. До сих пор я никому в Филадельфии не рассказывал о предложении Кита и теперь продолжал молчать об этом. Если б стало известно, что мое будущее зависит от губернатора, кто-нибудь, кто знал его лучше меня, вероятно, посоветовал бы мне не полагаться на его слова: позже-то я узнал, что он не скупится на обещания, которых и не собирается выполнять. Но ведь я ни о чем его не просил, как же я мог заподозрить, что его великодушное предложение – пустые слова? Я считал, что лучше его нет человека на свете.
Я представил ему перечень всего, что нужно для оборудования небольшой типографии, стоимостью, по моим подсчетам, примерно в сто фунтов стерлингов. Он выразил полное свое удовлетворение, но спросил, не сподручнее ли мне будет самому отправиться в Англию и там, на месте, выбрать нужные литеры и прочее оборудование. «К тому же, – добавил он, – там ты мог бы познакомиться и завязать сношения с издателями и книгопродавцами». Я согласился, что это может оказаться выгодно. «Тогда, – сказал он, – будь готов отплыть на «Аннисе», так назывался единственный корабль, совершавший ежегодные рейсы от Филадельфии до Лондона. Но до его отплытия оставалось еще несколько месяцев, и я продолжал пока работать у Кеймера, терзаясь из-за денег, которые взял у меня Коллинз, и со дня на день ожидая, что их потребует Вернон, что произошло, однако, лишь несколько лет спустя.
Я, кажется, забыл упомянуть, что, когда в первый раз отплыл из Бостона, мы попали в штиль у Блок-Айленда, и мои спутники занялись ловлей трески и выловили ее очень много. До тех пор я держался своего решения питаться только растительной пищей, и теперь, памятуя о своем наставнике Трайоне, усматривал в поимке каждой рыбы неоправданное убийство, ведь ни одна из этих рыб не причинила и не могла причинить мне никакого вреда. Все это представлялось мне вполне разумным. Но раньше я очень любил рыбные блюда, и горячая, прямо со сковороды рыба пахла восхитительно. Некоторое время я колебался между принципом и склонностью, а потом вспомнил, что, когда рыбу потрошат, из желудка ее вынимают мелких рыбешек, и подумал: «Раз вы поедаете друг друга, почему нам не поедать вас». И я с аппетитом пообедал треской и после этого ел вместе со всеми, лишь изредка снова переходя на растительную пищу. Вот как удобно быть существом разумным: разум всегда подскажет оправдания для любого поступка, который нам хочется совершить.
Мы с Кеймером между тем жили довольно дружно, поскольку он ничего не знал о моих планах. Он по-прежнему легко загорался и любил спорить, так что у нас нередко возникали ученые диспуты. Я так изводил его моей сократической методой, так часто ставил в тупик вопросами, словно бы не имеющими касательства до нашей темы, однако постепенно к ней подводящими, так сбивал его с толку и запутывал, что он стал донельзя осторожен и уже не решался ответить на самый простой вопрос, не осведомившись предварительно: «Какой вывод ты намерен из этого сделать?» Однако он столь высоко расценил мое умение вести спор, что всерьез предложил мне учредить совместно с ним новую секту. Он-де будет проповедовать свои доктрины, а я – разбивать доводы всех оппонентов. Когда он начал излагать мне эти свои доктрины, я усмотрел в них кое-какие неясности и отказался его поддерживать, если он не разрешит мне добавить к ним и некоторые собственные мысли.
Кеймер не стриг бороду, потому что вычитал где-то в Библии запрет: «Не порти углы бороды своей». И соблюдал день субботний. На этих двух пунктах он настаивал. Мне ни тот, ни другой не нравился, но я готов был на них согласиться при условии, что он примет мое правило – питаться только растительной пищей. Боюсь, сказал он, что мое здоровье этого не выдержит. Я стал уверять его, что отлично выдержит и даже еще укрепится. Он был изрядный обжора, и я решил для забавы заставить его поголодать. Он согласился попробовать, если я составлю ему компанию. Я был не против, и опыт наш продолжался три месяца. Еду нам готовила и приносила одна соседка, я дал ей список из сорока блюд, в которые не входило ни мясо, ни птица, ни рыба, и мне в то время это было на руку, потому что обходилось дешево: не больше восемнадцати пенсов в неделю на брата. С тех пор мне несколько раз довелось соблюдать строгий пост, и переходить от обычной еды к постной и обратно не составляло для меня никакого труда, поэтому я не очень-то верю тем, кто рекомендует совершать такой переход постепенно. Итак, я жил припеваючи, а вот бедняга Кеймер жестоко страдал, тяготился моей затеей, вздыхал о мясных яствах и однажды заказал жареного поросенка. К обеду он пригласил меня и двух женщин, но обед доставили раньше назначенного времени, и он, не устояв против соблазна, съел все один еще до нашего прихода.
В ту пору я почтительно ухаживал за мисс Рид и имел основания думать, что и она ко мне неравнодушна; но так как мне предстояло долгое путешествие за море и оба мы были очень молоды, совсем недавно достигли восемнадцати лет, – ее матушка решила, что сейчас нам нельзя заходить слишком далеко и свадьбу, если до этого дойдет, приличнее будет сыграть после моего возвращения, когда я уже буду хозяином собственной типографии. Возможно, мое будущее представлялось ей не в столь радужном свете, как мне.
Большими моими друзьями в то время были Чарльз Осборн, Джозеф Уотсон и Джеймс Ральф, все большие любители чтения. Два первых служили у известного нотариуса Чарльза Брогдена, а Ральф был приказчиком у одного торговца. Уотсон был скромный юноша, богобоязненный и безупречно честный; двое других были не так строги в вопросах религии, в особенности Ральф, в чью душу я, как и в душу Коллинза, заронил кое-какие сомнения по части нравственности, о чем оба заставили меня пожалеть. Осборн был неглуп, открытого нрава и предан друзьям, но в отношении литературы не в меру придирчив. Ральф был хорошо образован, прекрасно воспитан и очень красноречив; я не запомню лучшего собеседника. Оба увлекались поэзией и сами пробовали писать стихи. По воскресеньям мы вчетвером совершали чудесные прогулки в лесах близ Скулкилла, во время которых читали друг другу вслух и обсуждали прочитанное.
Ральф намерен был и впредь заниматься поэзией, не сомневаясь, что станет знаменитым поэтом и тем наживет состояние, и уверял, что даже у лучших поэтов, когда они только начинали писать, было не меньше погрешностей, чем у него. Осборн отговаривал его, утверждая, что у него нет поэтического дара, и советовал больше думать о работе, которой он обучен, то есть упорно продвигаться по торговой части; хоть у него и нет капитала, он, проявив усердие и исполнительность, может получить должность торгового агента, а со временем накопить денег и для собственного дела. Я же время от времени баловался стихами, чтобы усовершенствовать мой слог, но не более того.
Однажды мы сговорились, что к следующей нашей встрече все четверо напишем стихотворение, чтобы затем обменяться взаимными наблюдениями, замечаниями и поправками. Будучи озабочены красотой языка и выразительностью слога, мы оставили в стороне заботу о богатстве воображения и решили, что все четверо переложим на стихи 17-й псалом Давида, о сошествии божества с небес. Когда день нашей встречи приблизился, Ральф зашел ко мне узнать, приготовил ли я свои стихи. Я ответил, что был очень занят, к тому же не расположен сочинять и ничего не написал. Тогда он показал мне свое сочинение, которое я расхвалил, притом вполне искренне. «Вот видишь, – сказал он, – а Осборн никогда не находит в моих писаниях ничего достойного похвалы, зато замечаний делает без счета, это он из зависти. К тебе он так не придирается. Прошу тебя, покажи эти стихи как свои, а я скажу, что ничего не успел написать. Вот посмотрим, что он скажет». Я согласился и тут же переписал его стихи, чтобы и почерк не вызвал сомнений.
Мы встретились. Первым читал Уотсон; в его стихах были кое-какие красоты, но и много изъянов. Прочли стихи Осборна, те были намного лучше. Ральф отдал им должное: отметил недостатки, а красотами восхитился. Сам он пришел как будто с пустыми руками. Когда настал мой черед, я долго мялся, сказал, что лучше бы мне нынче не читать, что мне не хватило времени еще раз перечитать написанное и т. д., но слова мои не помогли – читай, да и только. Я прочел стихи один раз, потом второй. Уотсон и Осборн дружно восторгались и оба вышли из соревнования. Ральф сделал несколько замечаний и предложил несколько поправок, но я упорно отстаивал свой текст. Осборн стал возражать Ральфу, заявил, что он не только плохой поэт, но и плохой критик, на этом они прекратили спор, и Ральф и Уотсон отправились домой. После их ухода Осборн еще более восторженно отозвался о том, что принимал за мое творение, и объяснил, что раньше выражался сдержанно, чтобы я не усмотрел в его словах лести. «Но кто бы подумал, – сказал он, – что наш Франклин способен на такое! Какие краски, какая сила, какой огонь! Лучше подлинника, честное слово. А ведь в обычном разговоре не блещет, язык у него бедный, он запинается, мямлит. Но как пишет, бог ты мой!» Когда мы встретились в следующий раз, Ральф открыл ему нашу проделку, и над Осборном немножко посмеялись.
История эта еще укрепила Ральфа в его намерении стать поэтом. Я всячески его отговаривал, но он продолжал кропать стихи до тех пор, пока сам Поуп не излечил его от этого порока в своей «Дунсиаде».
А прозаиком он стал очень недурным. Я еще вернусь к нему, а о двух других мне уже едва ли представится случай упомянуть, поэтому замечу здесь, что Уотсон через несколько лет умер у меня на руках, он был лучшим из нас, и все его оплакивали. Осборн уехал в Вест-Индию, стал там адвокатом и хорошо зарабатывал, но прожил недолго. Мы с ним когда-то торжественно договорились, что тот из нас, кто умрет первым, по возможности заглянет ко второму с дружеским визитом и расскажет, как он себя чувствует на том свете. Но этого своего обещания он не выполнил.
Губернатор по-прежнему часто приглашал меня к себе и всякий раз упоминал о моем будущем как о деле решенном. Мне предстояло захватить с собой рекомендательные письма к нескольким его друзьям, а также кредитное письмо на предмет приобретения станка, шрифтов, бумаги и проч. Не раз он назначал мне день, когда явиться за этими письмами, но, когда я приходил, срок всякий раз отодвигался.
Так шло почти до того дня, когда наш корабль, тоже после неоднократных отсрочек, должен был наконец сняться с якоря. А когда я зашел проститься и взять письма, ко мне вышел его секретарь д-р Бард и сказал, что губернатор очень занят, но побывает в Ньюкасле еще до отхода корабля и письма я получу там.
Ральф, хоть и был женат и уже имел ребенка, решил тоже ехать со мной в Англию. Предполагали, что он задумал стать торговым агентом и продавать товары за комиссионные, но позднее выяснилось, что он, не поладив с родственниками жены, решил оставить ее на их попечении и больше не возвращаться. Простившись с друзьями и обменявшись нежными обещаниями с мисс Рид, я отплыл из Филадельфии, и наш корабль, как и было намечено, сделал стоянку в Ньюкасле. Губернатор находился там, но когда я зашел к нему, секретарь его передал мне в самых учтивых выражениях, что сейчас он не может меня принять, потому что занят неотложными делами, но принесет мне нужные бумаги на корабль, что он желает мне счастливого плавания и скорого возвращения и т. д. Я вернулся на корабль немного озадаченный, но все еще не чуя дурного.