Доктор Беньямин бежит от отца, лейтенант Витгенштейн совершает финансовое самоубийство, приват-доцент Хайдеггер порывает с верой, а мсье Кассирер работает в трамвае над своим озарением
«Если, с одной стороны, досконально известен характер человека, иными словами – то, как он реагирует на мир, с другой же – известно всё о ходе событий в тех сферах, в которых мир воздействует на характер, то можно с точностью сказать, что произойдет с таким характером и на какие поступки он сам окажется способен. Стало быть, судьба его заведомо известна»[25]. Верно ли это? В самом ли деле форма биографии обусловлена, детерминирована, предсказуема таким вот образом? А значит, и собственная биография? Как много свободы действий достается человеку, чтобы сформировать собственную жизнь? С этими вопросами двадцатисемилетний Вальтер Беньямин в сентябре 1919 года садится за эссе под названием «Судьба и характер». Как позволяет предположить уже первая фраза текста, его тогдашнее стремление погадать себе на картах типично для всего поколения молодых европейских интеллектуалов, перед которым стоит требование по окончании великой войны заново пересмотреть основы собственной культуры и существования. Писательство как способ самопросветления.
В первое послевоенное лето Беньямин и по чисто личным причинам находится в пороговой ситуации. Важные переходы к так называемой взрослой жизни уже позади. Он женился (1917), стал отцом (1918), а в конце июня 1919-го защитил докторскую диссертацию по философии. Что до Первой мировой войны, то ему удалось остаться довольно далеко от ужасов мирового пожара. От первого призыва в 1915 году Беньямин увильнул, так как ночью накануне медосмотра вместе со своим лучшим другом Герхардом Шолемом не сомкнул глаз и выпил несметное количество чашек кофе, отчего утром его пульс приобрел неравномерность, достаточную, чтобы его можно было счесть непригодным к военной службе. Популярная в ту пору уловка. Куда изобретательнее и изощреннее был второй его маневр по уходу от призыва в 1916-м. Ведь за время многонедельного курса гипноза, организованного его будущей женой Дорой (в итоге – необычайно успешного!), Беньямину внушили, что он страдает тяжелым ишиасом. По заключению военно-медицинской комиссии, симптомы не оставляли сомнений. В конечном итоге комиссия не избавила Беньямина от фронтовой службы, но, по крайней мере, выдала ему официальное разрешение провести обследование на предмет сего сложного недуга в специализированной швейцарской клинике. Оказавшись в Швейцарии, он мог впредь не опасаться принудительного призыва, если останется там, а именно так Дора и Вальтер решили осенью 1917 года.
Вначале они живут в Цюрихе, который в годы войны становится своего рода сборным резервуаром для молодой немецкой, да и вообще европейской интеллигенции. Именно здесь Хуго Балль и Тристан Тцара в 1916 году провозглашают дадаизм. Всего в нескольких метрах от кабаре «Вольтер» проживает некий Владимир Ильич Ульянов (более известный как Ленин), планирующий русскую революцию. Не находя да и не ища близкого контакта с этими кругами, новобрачные – в сопровождении общего друга Шолема – вскоре переезжают в Центральную Швейцарию, в Берн, где Вальтер, с целью защиты диссертации по философии, записывается в университет.
Оба, а точнее, все трое берлинских эмигрантов живут по большей части изолированно от культурной жизни города, по сей день знаменитого своей медлительностью. Отношение Беньямина и Шолема к уровню местного преподавания отмечено пренебрежением. Ощущая заниженность требований, они не только придумывают воображаемый университет под названием «Мури»[26], но и набрасывают планы таких нелепых лекционных курсов, как «Пасхальное яйцо. Преимущества и опасности» (теология), «Теория и практика оскорбления» (юриспруденция) или «Теория свободного падения с прилагаемыми упражнениями» (философия)[27]. Время в Берне они используют и для совместных приватных штудий – например, для чтения произведений неокантианца Германа Когена, которые друзья во время своих долгих ночных бдений изучают фраза за фразой[28].
Эта жизненная ситуация с ее основополагающей неопределенностью и, что важно, эротической двусмысленностью отлично отвечала характеру Беньямина. Самое позднее – с рождением сына Штефана в апреле 1918 года, его продуктивность невероятно возрастает, и меньше чем за год он завершает диссертацию. Уже забрезживший конец войны требует более определенной профессиональной ориентации на послевоенное время. Да и отец Беньямина, чье имущественное положение за годы войны весьма ухудшилось, настаивает, чтобы сын наконец начал самостоятельную жизнь.
Летом 1919 года, когда молодая семья едет отдыхать в пансион на Бриенцском озере, позади у нее месяцы, полные интенсивного труда. «Мы с Дорой совершенно выбились из сил», – пишет Беньямин Шолему 8 июля 1919-го; не в последнюю очередь это связано с состоянием здоровья малыша Штефана, который уже несколько месяцев «постоянно температурит», так что «нет никакого покоя»[29]. В особенности Дора страдает от «тяжелейшего многомесячного напряжения», результат которого – «малокровие и сильная потеря веса». Тем временем сам Беньямин всё еще пытается побороть весьма болезненные последствия гипнотически приобретенного ишиаса, а кроме того, как он пишет другу семьи, «последние шесть месяцев страдает от всякого шума». Сейчас бы сказали: близок к истощению душевных и физических сил.
Словом, летний отдых в пансионе с красивым названием «Monrepos» («Отдохновение») семейству крайне необходим. Вид на озеро, полный пансион и специально нанятая няня для ребенка. Да, финансовое положение, возможно, непростое, но, откровенно говоря, не безнадежное. Ведь они намеревались там хорошо питаться, побольше спать, немного читать, а Вальтер, глядишь, – и перевести на немецкий что-нибудь из поэзии любимого Бодлера. Всё могло бы быть замечательно.
Однако, как обыкновенно случалось с планами Беньямина, ничего не вышло. Причем по вине самого Вальтера. Дело в том, что он счел за благо пока не сообщать семье в Берлин об успешно выдержанном докторском экзамене – ведь иначе отец может отказать в финансовой поддержке.
Но Беньямин-старший не очень-то доверяет отпрыску и потому решает вместе с супругой нагрянуть в Швейцарию. Приезд родителей в курортное местечко датируется точно – 31 июля 1919 года.
Тот, кому известны характеры участников, а также конкретные обстоятельства, в которых они встретились, вовсе не нуждается в формуле всеобщего мирового устройства, чтобы предсказать ход встречи отца и сына. Четырнадцатого августа 1919-го Беньямин пишет Шолему о «скверных днях, которые теперь уже позади», а дальше смущенно добавляет: «Разрешается объявить о моей докторской степени».
Итак, теперь отец обо всем знает и предъявляет ультиматум: в эти более чем ненадежные времена сын должен подыскать себе постоянную, а главное – оплачиваемую работу. Нелегкая задача для Беньямина, ведь на вопрос, что он намерен делать со своей жизнью, он, по правде говоря, может ответить лишь одно: «Стать критиком, папенька. Я хочу стать критиком».
Как раз тому, что конкретно должно означать и охватывать это самоописание, он и посвятил свою диссертацию. Трехсотстраничный труд под названием «Понятие художественной критики в немецком романтизме»[30]. В первые августовские дни 1919 года Вальтеру Беньямину было очень нелегко растолковать своему совсем не искушенному в философии, а вдобавок хронически депрессивному отцу-коммерсанту, в чем суть этого понятия критики, что оно могло означать для собственной культуры и для собственного «я». И, самое главное, достойное ли это вообще занятие.
Но хотя бы раз стоило попытаться. К тому же, за чопорным названием академической работы таилась сугубо самобытная задача, идея поставить основополагающую открытость становления собственного «я», а равно и культуры как таковой, на новый теоретический фундамент. Основную деятельность, которая обеспечивает такую открытость и ориентирует на вечно новое, Беньямин в своей диссертации называет просто – критика. Он убежден, что в следующих за Кантом трудах Фихте, Новалиса и Шеллинга заложена мысль о специфической форме духовной деятельности, истинная значимость которой для собственной жизни и собственной культуры до сих пор оставалась нераскрытой.
Решающий импульс этих раннеромантических философов заключается для Беньямина в том, что деятельность критики – коль скоро таковая трактуется правильно – не оставляет неизменными в своей сущности ни критикующий субъект (то есть художественного критика), ни критикуемый объект (то есть произведение искусства). В процессе критики оба они подвергаются трансформации, причем в идеальном случае – в сторону истины. Этот тезис о постоянном сущностном обогащении произведения искусства деятельностью критика основан, согласно Беньямину, на двух основополагающих положениях немецкого романтизма. Они гласят:
1. Всё, что существует, имеет динамическое отношение не только к другим вещам, но и к самому себе (тезис о самосоотнесенности всех вещей).
2. Если субъект критикует объект, он тем самым активирует и мобилизует в каждом из двух этих взаимодействующих единств их взаимосвязь – как с другими вещами, так и с самими собой (тезис об активации всех соотнесенностей через критику).
Из этих тезисов Беньямин делает в своей диссертации выводы, которые революционным образом переворачивают сначала его представление о себе как о критике, а затем и самопонимание художественной критики ХХ-XXI веков. Прежде всего, это относится к тезису, что функция критики состоит «не [в] оценке, а, во-первых, в совершенствовании, дополнении, систематизации»[31]. Таким образом, во-вторых, самому художественному критику подобает впредь статус соавтора художественного произведения. В-третьих, такое понимание критики означает, что произведение искусства, по сути, никогда не бывает стабильно, но в ходе истории его бытие и возможное значение меняются и набирают динамизм. В-четвертых, наконец, любая критика произведения искусства – таково следствие тезиса о самосоотнесенности всех вещей – должна рассматриваться и как критика произведением самого себя.
Стало быть, критик и художник, понимаемые правильно, стоят на одной творческой ступени. Сущность произведения не неподвижна, но постоянно меняется. И на самом деле именно художественные произведения постоянно критикуют сами себя.
Пожалуй, можно представить себе, какую степень смятения и непонимания тезисы Беньямина должны были вызывать у человека вроде его отца.
Фактически, убедительность проекта Беньямина зависит от того, в какой мере убедительными человек считает оба основополагающих романтических положения об универсальной авто- и гетерореферентности всех вещей. Однако, сколь ни странны эти тезисы на первый взгляд, они, пожалуй, имеют основания. Во всяком случае, Вальтер Беньямин мог бы указать отцу на исконно человеческий феномен, настолько бесспорный и конкретно постижимый, что он, собственно, не допускает никаких разумных сомнений, – а именно, на данность человеческого самосознания. В конце концов, каждый человек обладает особенной, чудесной способностью. А заключается она в том, что он может соотносить собственную мысль с другими собственными мыслями. Мы все, каждый по отдельности, можем «думать по-своему». То есть каждый из нас располагает самобытным опытом процесса познания, в ходе которого как критикуемый объект (обдумываемое мышление), так и критикующий субъект (обдумывающее мышление) не только претерпевают изменение, но фактически осознают свое единство. Для романтиков именно это базовое рефлексивное отношение самосознания есть яркий пример любой формы критической соотнесенности с объектом. Иными словами, обобщающий яркий пример того, что происходит, когда «познание одной сущности через другую [совпадает] с самопознанием познаваемого»[32].
На самом деле, мог бы объяснить отцу Беньямин, это чудо изменяющейся самосоотнесенности происходит непрерывно. Но особенно зримым и действенным образом – тогда, когда человек размышляет об основах своих отношений с собой и с миром. Великие произведения искусства суть не что иное, на самом деле, как воплощенные результаты такого процесса рефлексии. А значит, это произведения, в своих помысленных соотнесенностях необычайно богатые, многообразные, побуждающие, оригинальные и тем самым стимулирующие познание:
Критика – это как бы эксперимент над художественным произведением, благодаря которому пробуждаются его рефлексии, благодаря которому оно подводится к сознанию и познанию самого себя. ‹…› В той мере, в какой критика есть познание художественного произведения, она есть его самопознание; в той мере, в какой она его оценивает, это происходит и в его самооценке[33].
Здесь для Беньямина заключено философское зерно понятия художественной критики в романтизме, хотя сами романтики не сумели осознать это достаточно ясно. Потребовалась проясняющая временнáя дистанция (добрых сто пятьдесят лет), а также четкая интерпретация. Иными словами – критика. Именно ей Беньямин и хотел посвятить остаток своей жизни. Ведь она также сделает что-то и с ним, и в нем самом, в этом вечно становящемся «произведении», каковым он признал себя. На самом деле, каждый человек, который может думать по-своему, – без исключения каждый – есть такое собственное произведение. Каждый человек может упражняться в критическом испытании и познании себя. Каждый человек может, в известной мере, критически сопровождать и формировать собственное становление. Каждый человек может стать тем, каков он доподлинно есть. Можно называть это критикой. Или же – просто философствованием.
Так – или примерно так – Беньямин мог бы за те две недели на Бриенцском озере разъяснить отцу представление о своей будущей стезе независимого критика. Вероятно, он и разъяснял. Только вот убедить родителя, как и ожидалось, не сумел. Прежде всего – потому, что подлинно критический вопрос так и остался без ответа. Кто и каким образом предоставит средства на финансирование подобного образа жизни? Как исполнить собственное назначение, не подчинившись своей – например, намеченной родителями – «судьбе»? Что делать?
Соответственно своему характеру, Беньямин сначала поступает так, как поступал раньше, и будет поступать всегда, когда решения не предвидится, – поспешно уезжает, снова меняет место жительства и бросается разом в несколько новых масштабных проектов.
Осенью дорога ведет через Клостерс и Лугано в австрийский Брайтенштайн, где молодая семья, на исходе сил и ресурсов, наконец находит прибежище в доме отдыха, которым управляет австрийская тетушка Доры. «Мы тут совершенно без гроша», – сообщает Беньямин Шолему 16 ноября 1919 года. Однако есть и добрые вести из Берна, от руководителя диссертации:
Хербертц принял меня самым любезным образом и обнадежил насчет защиты диссертации и даже внештатного преподавательского места. Родители мои, конечно, очень рады и ничуть не возражают против тамошней моей защиты, однако финансовых обязательств пока на себя не берут[34].
Итак, еще не всё потеряно. Лишь злополучный денежный вопрос по-прежнему ждет решения. В эти недели и месяцы та же проблема весьма занимает и Витгенштейна – хотя совершенно иным образом.
Сознает ли он, в самом деле, масштаб своего решения? Говорил ли об этом с сестрами и братом? Не хочет ли все-таки еще раз всё обдумать? Нет, не хочет. «Итак, – вздохнул семейный нотариус, – Вы решили совершить финансовое самоубийство!»[35] В самом деле, Витгенштейн непоколебим. Он не медлит, нет, теперь он – всё еще в белом мундире лейтенанта – в свой черед несколько раз тщательно проверяет, вправду ли не имеется никакой лазейки, никакой оговорки, никакого пути к отступлению, вправду ли, поставив свою подпись, он раз и навсегда, абсолютно безвозвратно, избавится от всего своего состояния. Финансовое самоубийство, прекрасно сказано.
В Вене Витгенштейн находится пока меньше недели. Одним из последних офицеров он вернулся на родину из итальянского плена. Сейчас, 31 августа 1919 года, он сидит в солидной венской конторе и отписывает всё свое состояние, по нынешним меркам – сотни миллионов евро, старшим сестрам и брату: Гермине, Хелене и Паулю. Вена, некогда гордая имперская метрополия, теперь всего-навсего столица маленькой бедной альпийской республики, находящейся этим первым послевоенным летом на пути в полный хаос. Большая часть австрийского населения перед лицом катастрофы высказалась за присоединение к Германии, которая тоже готова развалиться. Державы-победительницы, однако, этого не хотят. Девяносто шесть процентов австрийских детей страдают этим летом от недоедания. Инфляция мгновенно взвинчивает цены на продукты питания. Валюта в состоянии свободного падения, а с нею – и нравы в городе. Прежние иерархии габсбургской империи полностью рухнули, новые учреждения толком не функционируют. Всё не так, как прежде. Да и тридцатилетний уже Людвиг Витгенштейн за годы войны стал другим человеком.
Надежда на фундаментальное изменение своей жизни – вот что летом 1914 года, через считаные дни после начала войны, подвигло Витгенштейна добровольно записаться в армию ефрейтором. Он – представитель высшего венского общества, отпрыск одного из крупнейших в Европе семейств промышленников, студент Кембриджа, уже тогда признанный философским талантом столетия, от которого его покровители Бертран Рассел и Готлоб Фреге ожидали, ни много ни мало, «следующего большого шага». В общем, война вполне оправдала личные надежды Витгенштейна: он доказал свою храбрость. На фронтах в Галиции, России и Италии не раз смотрел смерти в глаза, стрелял, чтобы убивать. Обратился – прочитав небольшую книжку Льва Толстого – к христианской вере и, наконец, долгими зимними ночами во фронтовых окопах завершил свою философскую книгу – работу, которой суждено стать, в чем он сам нисколько не сомневался, не просто следующим большим шагом в философии, но ее окончательным завершением.
Однако что было достигнуто на самом деле? В сущности, ничего. По крайней мере – для него, ежедневно терзаемого чувством бессмысленности. Как он и написал в предисловии к «Логико-философскому трактату», когда летом 1918 года в отпуске с фронта наводил на него последний лоск:
Посему я уверен, что отыскал, в существенных отношениях, окончательное решение поставленных проблем. И если в этом я не ошибаюсь, то второй факт, обеспечивающий ценность данной книге, таков: она показывает, сколь малого мы достигаем, разрешив эти проблемы.
Иными словами: обо всем, что подлинно делает возможной человеческую жизнь, обеспечивает ей смысл, ценность и ежедневную надежду, философия говорить и судить не вправе. Но почему такое вообще, в принципе, ей не под силу, почему никакой логический вывод, никакой аргумент и никакая прочная теория смысла даже не затрагивает подлинных вопросов жизни, – как раз это Витгенштейн, по его разумению, раз и навсегда показал своей книгой.