Всю жизнь Аристарх Павлович ждал весны, причем какой-то особенной, и каждый год в последний зимний месяц начинал к ней готовиться, обнадеживал себя. Ну, мол, на этот раз уж точно будет такая необычная, такая восторженно-приятная, произойдет что-то небывалое. И искал приметы – смотрел на солнце сквозь темное стекло, наблюдал за деревьями, за лишайниками, за тем, как пробивается трава, какая птица первая запоет, когда кукушка закукует. Всякий раз все совпадало, однако весна приходила самая обыкновенная: стаивал снег, и воронье, зимующее в Дендрарии, разлеталось по всему свету, потом зеленели трава, деревья, и он с легким сожалением замечал, что это опять не та весна.
Такой же вот рядовой весной у него заболела жена и ровно через год, опять же весной, умерла. А врачи говорили: дотянет до тепла – выживет, ты только ее каждый день води в сосновый бор дышать воздухом. Аристарх Павлович водил, и до тепла она дожила, могилу копали по талой земле… Весной же старшая дочь Ирина не стала в школе даже экзамены сдавать, уехала в Москву, недоучившись, поступила на какие-то курсы маляров и осталась там жить. Через год другая, младшая, Наталья, с горем пополам закончила десятый и к старшей уехала. Весной же у него и дачу спалили, которую пять лет строил сам, всю деревом отделал, узорами, точеными балясинами, – терем, а не дача. В общем, вёсны пока только приносили несчастья, однако он все равно ждал и надеялся на следующую.
По характеру Аристарх Павлович был человеком противоречивым. На вид высокий, мощный, но серьезная эта стать никак не сочеталась с говорливостью, и потому его считали несколько легкомысленным человеком. В молодости он закончил Институт лесного хозяйства, но никогда не занимал руководящих постов, хотя видом напоминал большого начальника. А если хотел, то мог такового изобразить, сыграть ради удовольствия – построжиться, бровь изломать, покрякать и потом над собой же посмеяться. За его барственную страсть Аристарха Павловича не любило начальство, поскольку он как бы отнимал и незаконно пользовался его атрибутами. Когда он остался совсем один, то отпросился с должности инженера в управлении лесного хозяйства и пошел в лесники зеленой зоны – места возле города были заповедные и еще не загаженные, если не считать исправного и почему-то заброшенного военного аэродрома. К тому же обход его начинался чуть ли не от дома. В лесниках Аристарх Павлович окончательно раскрепостился и стал еще говорливее, потому что, бродя по лесу, очень скучал от одиночества. Но в доме поговорить было не с кем, и, возвратившись с обхода, он отправлялся в оранжерею Дендрария, где работали одни женщины. Долгое время Дендрарий относился к лесничеству, пока его не передали в ведомство Горзеленхоза и сделали научным учреждением. Правда, от этого ничего не изменилось, на скудные средства можно было лишь латать дыры в оранжерее, попросту называемой теплицей.
Обычно Аристарх Павлович кипятил электрический самовар, собирал на старинный серебряный поднос вазы с конфетами, печеньем, колотым сахаром, чашки с блюдцами и отправлялся чаевничать к женщинам. В оранжерее, среди пальм и прочих южных растений, стоял длинный стол для этого случая. Всякий раз женщины восторгались посудой Аристарха Павловича – розетками с позолотой, серебряными вазами и ложечками, изящными чашками старинного фарфора, – иную и в руки-то взять боязно, до чего хрупкая. Ситечко у заварника, щипчики для сахара – все было музейное и невероятно дорогое, и привыкнуть к этому было невозможно.
– И не жалко такую красоту каждый день на стол выставлять? – спрашивали его. – А если разобьешь?
– Жалко! – признавался Аристарх Павлович. – Еще как жалко! Каждый раз несу чашку ко рту – душа замирает. Зато как красиво да вкусно! Я из старинной посуды чаю попью – на целый день прекрасное настроение и глаз блестит, будто от рюмки. Вы вот только посмотрите, сколько тайны в ней, в этой посуде! Сколько народу из нее чай пило? И ведь не разбили до сих пор! Да какие люди в руках это держали!.. Смотрите вот, ложечка, круглая, витая, в моей руке! Держу и волнуюсь! Как представлю, что молодая барынька Варвара Николаевна сидела вот так же за самоваром, и этой ложечкой варенье в свой ротик несла, и губками касалась… Сердце к горлу подкатывает! Ведь я через эту ложечку будто поцеловался с ней! Эх!.. На старом кладбище были? Видели ее могилу? Портрет ее, скульптурный, из черного мрамора… Видели? Какая она была прекрасная! Эх, ти-имать!..
Случалось, в волнении он поругивался при женщинах, но одним-единственным словом, которое никогда не звучало пошло, а скорее, наоборот, выражало состояние его души в ту или иную минуту.
– Ты бы, Аристарх Павлович, сдал в музей свои сокровища или в комиссионку снес, – предлагали ему женщины, когда он бедствовал от безденежья. – Да и опасно нынче такую ценность в доме держать.
– Да сдал бы, – соглашался Аристарх Павлович. – Есть что сдать, да посуда чужая… Слыхали, потомки Ерашовых отыскались? Месяц у меня жили, теперь переезжать собираются… Придет Алексей Владимирович Ерашов, или братья его, или сестра Вера Владимировна, скажут: где наше фамильное серебро? Где стекло да фарфор? Вон, смотрите, на каждой вещице – вензель с инициалами… И мое, и не мое… Разобраться, так и квартира у меня чужая, хотя еще во время нэпа дедом куплена. Дом-то Ерашовым принадлежит, их родовое поместье, и Дендрарий вовсе не Дендрарий, а барский парк. Все ведь руками их предков посажено… Сейчас вот дело идет к возвращению награбленного, и Ерашовы нынешние дураки будут, если не вернут усадьбу. Хотя бы дом один вернули, им бы как раз было: ведь в живых четыре брата и сестра, все молодые, пять семей…
– А куда же жить пойдешь? – спрашивали женщины. – И остальных жильцов куда?
– Остальных – это меня не касается, – отвечал Аристарх Павлович. – Пусть городские власти переселяют. Я же тут останусь. Вон там возле озера дом моего прадеда стоял, деревянный, двухэтажный, с гульбищем. Его как памятник архитектурной застройки придется восстанавливать. Пусть Ерашовы мне только стены поставят под крышу. Остальное я сам сделаю. И буду жить. Хочу здесь жить, люблю это место. Мой прадед лесничим у Ерашовых служил, столько деревьев в парке посадил, каждое могу показать.
И всякий раз, когда Аристарх Павлович чаевничал в оранжерее, кто-нибудь из женщин обязательно замечал, дескать, жениться бы тебе, молодой еще, недавно пятьдесят отмечали. Что станешь делать один в двухэтажном доме? Аристарх Павлович косился на самую молодую из женщин – единственного научного сотрудника Дендрария Валентину Ильинишну, однако предлагал самой старой, Наталье Ивановне:
– А вот выходи за меня! Ведь не пойдешь, тиимать!
– Куда уж! – ахала она. – Да и муж у меня!
– Мужа отобьем! – смеялся он. – А с тобой еще трех сыновей родим. Представляешь, иду я, а за мной еще три сына!
– Чтоб рожала, помоложе найди. – Наталья Ивановна совсем не понимала шуток, и Аристарху Павловичу нравилось дразнить ее.
– Мне только тебя надо! Сердцу не прикажешь… Ну ладно, я подожду, когда овдовеешь.
– Ой, дурак же ты, Аристарх Павлович, – обижалась она. – Что ты говоришь-то?
– Ну, тогда уходи от него!
– Как же я уйду, если всю жизнь с мужем прожила?
Чаепитие в теплице заканчивалось вместе с рабочим днем, и Аристарх Павлович забирал поднос с посудой и шел домой, чтобы там вымыть ее, обтереть и поставить в старинный, с граненым стеклом, буфет. Оставшись без жены и дочерей, он содержал квартиру в такой чистоте, которой и при женщинах не было. Мыл, чистил и протирал больше от тоски и одиночества, и делал это через силу, потому что чувствовал постоянную какую-то мечтательную лень. Ему больше нравилось просто лежать на диванчике с гнутыми ножками и часами воображать невесть что. Однако фантазии его были приятными, когда в доме царили покой и чистота. Чаще всего он начинал думать об утраченной жизни, которая существовала в этом доме, и будто наяву слышал голоса давно умерших или погибших людей. Внизу, под квартирой Аристарха Павловича, жила единственная дальняя родственница Ерашовых, бабушка Полина. Она давно уже не вставала с постели, не выходила на улицу, и Аристарху Павловичу с детства казалось, что она все время была старая. Она помнила еще тех, прежних, Ерашовых и рассказывала о них почти сказки, которые, правда, заканчивались печально и трагически: одного убили, кто-то умер от тоски, кто-то всю жизнь просидел в лагерях, кто-то покончил с собой. Но это в финале, а сама их жизнь была какой-то романтической, заманчивой, и вот эту жизнь Аристарх Павлович воображал себе, когда ему в доме становилось покойно и уютно. И от Ерашовых мысли постепенно переносились к себе самому, и он представлял, как бы существовала жизнь в доме, если бы оказалась тут Валентина Ильинишна. Он видел ее в длинном платье, с высокой прической, с колечками волос у виска, плавную, медлительную, с движениями, полными благородства и достоинства. Валентине Ильинишне было немного за тридцать, и выглядела она очень современно – джинсы, куртки, майки, волосы в пучок, но стоило в воображении переселить ее в этот старый дом, как она мгновенно преображалась. Аристарх Павлович знал ее уже лет десять, с тех пор как она после института пришла работать в Дендрарий и была совсем девчонкой. Однажды они встретились в лесу неподалеку от заброшенного аэродрома. Была весна, и Валентина Ильинишна выкапывала дички – унесенные ветром и случайно проросшие семена редких пород деревьев. Самое странное, что они ни слова друг другу не сказали: встретились, постояли под деревом, посмотрели друг на друга и разошлись. И что-то произошло той весной! Проросло какое-то семя, пробился из земли дичок. Не завял с годами, но и не вырос, потому что не пришло ему время. Но сейчас этот побег вдруг потянулся вверх и стал бурно ветвиться, и то, что раньше казалось нереальным, начало приобретать плоть. Он ли начал молодеть после пятидесяти, она ли повзрослела, но Аристарх Павлович перестал считать себя старым для нее.
Однажды в аэропорту Аристарх Павлович увидел одну такую пару и долго наблюдал за ней. Молодая женщина возле своего мужа в зрелом возрасте смотрелась очень уж нежной и удивительно легкой. Он же, умудренный и седоватый, казался мужественным и всемогущим. Двинет бровью, и любое желание ее исполнится в тот же час. Заметно было, что женщина тяготится обилием народа, суетой, шумом и тоскует по одиночеству вдвоем; иногда она ласкалась к мужу, но очень тонко, неуловимо, понятно только для них. То как бы невзначай тронет пальчиком его губы, то слегка прикоснется лбом к короткой седой бороде или едва видимо проведет коготками по его горлу. Аристарха Павловича от таких чужих ласк бросало в озноб, а муж ее словно мраморный был и лишь смотрел на нее с затаенной любовью. И вот Аристарху Павловичу хотелось не просто женитьбы, но какой-то особенной близости с Валентиной Ильинишной. Он и звал-то ее про себя лишь по имени-отчеству, ибо не мог, не смел унизить, называя только по имени, ее высокого достоинства и целомудрия. В своих воображаемых картинах их жизни он даже исключал возможность женитьбы, чтобы опять же не умалить отношений обыкновенным супружеством. Он представлял, что встречается с ней тайно, в глухих уголках Дендрария. Дождливым поздним вечером она приходит на свидание под Колокольный дуб (когда-то между его отростками висел пожарный колокол), и они стоят под одним зонтиком, целомудренно прижавшись друг к другу. И больше ничего! И оба знают, что встреча эта всего на минуту-две. Нужно успеть надышаться друг другом, а потом быстро разойтись в разные стороны и не оглядываться, чтобы не было смертельной тоски до следующего свидания. И вот новая встреча, возле купальни, на самом деле полузаросшей лужи, однако в воображении облагороженной: на воде плавают желтые листья и опять идет дождь. Они сидят в беседке, за столиком друг против друга и лишь слегка касаются пальцами. И тоже пора размыкать руки…
А преград для их свиданий не было никаких! И наверное, многое из мечтаний Аристарха Павловича воплотилось бы в жизнь, не случись прошлой весной таких событий, которые круто повернули жизнь.
Вдруг ликвидировали Поместное лесничество и уволили Аристарха Павловича. Он вначале обрадовался и попробовал пойти на службу в Дендрарий, но там уже шло сокращение, и при всем уважении к нему даже места сторожа не нашлось. Оставалось одно – идти наниматься в Институт вакцин и сывороток, ферма которого вплотную примыкала к Дендрарию и представляла собой длинный ряд новых каменных конюшен за высоким, кое-где недостроенным забором из железобетонных плит. Там Аристарху Павловичу предложили на выбор две должности – конюха и сторожа. Зарплата у конюхов была много выше, и ходили они чаще всего в белых халатах, но Аристарху Павловичу не нравилась их служба. Накормить коней, почистить денники – куда ни шло, можно в удовольствие делать. Однако кроме этого каждый день надо было водить двух-трех лошадей на забор крови. В донорском зале, где пахло бойней, коня ставили в специальный станок, надевали носовертку, заворачивали так, чтобы лошадь от боли не шевельнулась, пока не набежит полная бутыль с резиновой пробкой. Кони знали, куда их ведут и зачем, и многие не могли привыкнуть, начинали биться, ломали себе ноги, выкручивали руки конюхам, орали, как люди перед смертью, а глаза! Какие у них при этом были глаза!..
Посмотрел на это Аристарх Павлович и сумел только сказать:
– Т-тиимать!..
И пошел сторожить конеферму. Однако производство есть производство. Аристарха Павловича то и дело начали посылать в донорский зал на подмогу ветеринарам, которые забирали кровь, мол, днем сторожу все равно делать нечего, а там женщины с конями маются. Тебя же здоровьем и силой Бог не обидел. С одной стороны, и правильно, с другой же – душа не терпит. С месяц он ходил и помогал, но однажды завели доходного коняку в станок, воткнули в жилу иглу и только новые бутыли подставляют. Конь уж и дрожать перестал, глаза закрыл.
– Т-тиимать! – закричал Аристарх Павлович. – Вы что делаете?!
– Этот на списание, – отмахнулась ветеринарша. – Последний раз мается…
И выточили из коня всю кровь! А потом для порядка перехватили горло ножом, подцепили челюстями автокара и повезли на мясо…
Лошади-доноры выдерживали в институте года три-четыре. Это была фабрика или, точнее сказать, прииск по добыче крови: ее точили из коней, как золото из земли, как сок из весенних берез. Когда конь начинал хиреть, его вот так ритуально убивали и сдавали на мясокомбинат. Аристарх Павлович жил рядом с конефермой, прекрасно знал, что там делают, но никогда не видел, как все это происходит. В тот же вечер ему стало плохо, а ночью случился инсульт. Чуть живого его наутро увезли на «скорой». Месяц он пролежал парализованным и немым, как чурка. А еще через месяц он постепенно отошел, восстановилось все, даже блеск в глазах, но был утрачен самый главный его дар – дар речи. Он словно забыл слова, за исключением единственного – тиимать!
Лошадей в институте покупали не по цыганскому способу: увидел – сторговал, и каких попало. В основном они поступали с крупных конезаводов и конноспортивных организаций. Все лошади были выбракованы по беговым качествам, но кровей они были чистых и знаменитых. Одна потянула сухожилие и после лечения уже не давала результатов, другая разбила лодыжку о барьер, третья просто ослабла на задние ноги, и основная масса – стареющие боевые кони, уже отскакавшие свое на бегах и оставленные хозяевами. Их, как и людей, награждали призами, медалями, лентами, но, угодив в институт, они мгновенно лишались всего, в том числе и своей, может быть, когда-то известной клички: здесь им, как в концлагере, присваивали номер, который вымораживали жидким азотом на крупе; здесь они становились биологическим существом, способным вырабатывать кровь для изготовления вакцин, сывороток и прочих медицинских препаратов.
– Тиимать!..
Конюхами работали мужики из деревни, которая уже давно примкнула к городу и постепенно обстраивалась девятиэтажками. Шли они сюда не только чтобы быть возле привычного дела, а больше из практических, житейских соображений – заработать квартиру в городе. К лошадям они относились с крестьянской любовью, жалели их, морщились, когда следовало водить подопечных в донорский зал, но и забивали тоже с крестьянской любовью – отмучилась скотинка… Однако каким-то неведомым образом среди мужиков-конюхов оказалась единственная женщина – Оля, девица лет двадцати двух, совершенно помешанная на лошадях. Ей было все равно где работать, только бы с конями. Говорили, что она в юности занималась конным спортом, и довольно успешно, но потом ипподром в городе закрыли, жокеев разогнали, спортсменов тоже, и Оля теперь зарабатывала возможность прокатиться верхом с вилами и лопатой в руках. Была она невысокой ростом, щуплой, плосковатой и невзрачной, большие очки не держались на переносице и вечно сползали на крылья маленького носа, отчего она слегка гнусавила. И какая там будет женская красота, если видели ее только в резиновых сапогах, шароварах да синем «обряжном» халате? Ко всему прочему Оля была молчаливой, какой-то сосредоточенно-грустной, и мужчины не воспринимали ее как женщину, а точнее, не замечали в ней женского начала. Полудеревенским, полугородским мужикам хотелось яркости, красок, резких тонов и контрастов, что они и находили среди ветеринарного персонала института. Однако при этом Олю конюхи уважали, ибо она знала о лошадях все. Придет новая партия коней в институт, и Оля почти безошибочно назовет, с какого конезавода привезли, а то и перечислит не только клички, но и всю родословную до седьмого колена. С иной лошадью, как с сестрой, встретится, обнимет за шею, приласкается:
– Астра, Астрочка… Вот ты какая…
Благодаря Оле конюхи звали лошадей по кличкам и как бы тем самым продляли их личностную жизнь, сглаживали великую несправедливость к заслугам и высокой породе обреченных на медленную смерть.
Говорливый Аристарх Павлович с первых же дней нашел общий язык с Олей, к тому же сбегал домой, принес самовар и свою чудную посуду – конечно, хотел удивить, но особенного восторга не услышал, зато получил расположение молодой конюшицы. И сразу понял, что она – чокнутая. Если до болезни весь полет фантазии у Аристарха Павловича достигал высот тайных встреч с Валентиной Ильинишной либо женитьбы на ней, то у Оли воображение оказалось вообще необузданное. Она мечтала тайно случить Астру – бывшую олимпийскую чемпионку – с Голденом – ахалтекинской породы жеребцом, тоже известным в мире, а жеребеночка взять себе, вырастить его, воспитать, обучить всем конским наукам (разумеется, тоже втайне), чтобы затем, скрывшись под маской, появляться на всех международных состязаниях, показывать высший класс и бесследно исчезать. По «племенным» расчетам сумасшедшей Оли, Астра и Голден должны были произвести на свет чудо из чудес.
Только за этим она и пришла работать в институт. Загвоздка была в одном: из Астры уже давно качали ее чистую кровь, а вот Голден хоть и был преклонных для коня лет, но все еще служил: на какой-то госконюшне из него качали семя, замораживали его в жидком азоте и хранили для будущего потомства от кобылиц, которые еще не родились на белый свет. Аристарху Павловичу, услышавшему такое, показалось, что мир людей и лошадей сошел с ума.
Случалось, что в институтских конюшнях рождались жеребята (случки происходили по недосмотру конюхов), но их тут же забивали, поскольку не жильцы они были: где уж там развиться нормальному плоду, когда из матери ежемесячно стравливают живительную, питающую кровь? И если даже рождался нормальный, то правилами институтского общежития лошадей подобный акт не предусматривался, увы, кони здесь давали лишь кровь, но не потомство. Конюхи обычно жеребенка прятали, чтобы потом загнать за литр водки цыганам либо татарам на мясо.
И вот уже после инсульта, когда онемевший Аристарх Павлович вышел на работу, Оля сообщила ему, что Астра не просто жеребая, а на сносях и надо ждать со дня на день появления «чуда».
– Тиимать… – сказал на это Аристарх Павлович и больше ничего не сумел спросить. Но Оля сама рассказала, что Голдена еще не привезли в институт и что она тайно случила Астру с жеребцом по кличке Гром, в прошлом очень резвым скакуном буденновской породы, но повредившим себе крестцовый позвонок при падении. Сделала она это, чтобы проверить Астру – способна ли та нормально выносить плод, если последние четыре месяца вместо нее водить в донорский зал другую кобылу. Ветеринарши – полные дуры, им все равно, кого поставили в станок, хотя они обязаны следить, у кого и сколько взять крови.
Аристарх Павлович сходил с Олей в денник, где стояла эта самая Астра, и впервые на нее посмотрел. А была она действительно красавицей, несмотря на отвислое брюхо: высокая, темнокожая, с маленькой нервной головкой и невероятно тонкой кожей – все жилки на виду!
Когда же рано утром Астра ожеребилась, то и особых знаний не нужно было, чтобы определить, каков плод. Жеребенок сразу встал на ноги, прогулялся по деннику и сунулся матери под брюхо. А голос подавал звонкий, крепкий. Оля же его общупала, исследовала пасть, нос, уши, сердце послушала медицинской трубкой и вдруг радостно заявила:
– Аристарх Павлович! Я дарю вам жеребчика!
Аристарх Павлович сначала рот открыл: как это – дарю? А спросила, нужен ли такой подарок? Ведь это же не игрушка – живое существо, его поить-кормить надо, в каком-то помещении содержать.
– Тиимать!.. – вымолвил он и ничего не смог добавить.
– Забирайте скорее! – торопила Оля. – Конюхи придут – отнимут. А мне не хотелось бы, чтоб потомство Астры продавали за водку.
Конюшица точно была безумной и одержимой. Она производила эксперимент, совершенно не заботясь о будущем; ведь она бросала этого жеребчика, по сути, на произвол судьбы! И хорошо, что Аристарх Павлович в тот момент не умел говорить, а то бы все сказал, что думает по этому поводу. Жеребенка обернули мешковиной, чтобы не озяб (весна на дворе). Аристарх Павлович взял его на руки, как дитя, и понес домой.
– Молоко я буду сдаивать и приносить вам, – на ходу говорила Оля. – А вы обыкновенную соску на бутылку – и ему. Жеребчик жизнеспособный, проблем с питанием не будет. И кличку ему придумайте сами, но обязательно чтобы были буквы «А» и «Г». Агронавт, например, или Агат.
Пока нес к дому, еще сомневался и негодовал, но вот же чудеса: внес в квартиру, и стал этот жеребенок ему как свой сын, как человеческий детеныш. Когда же первый раз покормил из соски, и вовсе расчувствовался до слез. И стал ему имя придумывать. Фантазии было много, но язык не слушался, тут же еще заморочки с буквами.
– Ага! – сам того не ожидая, вымолвил он. – Тиимать!.. Ага!
Аристарх Павлович выделил маленькую комнату жеребчику, однако пришлось убрать оттуда всю мебель и до половины забить окно фанерой, поскольку Ага норовил выбить носом стекла. И к тому же на крашеном полу копытца жеребчика скользили – роговица еще была нежная, мягкая, как молочный сахар, и Аристарх Павлович пожертвовал ему старинный, изрядно вышарканный персидский ковер.
С неделю о существовании в доме жеребенка никто не догадывался. Только сосед с первого этажа, Николай Николаевич Безручкин, встретил как-то во дворе и, щурясь хитровато, спросил:
– Ты что же, Палыч, женился и помалкиваешь… Хоть бы жену-то показал…
– Тиимать… – ответил Аристарх Павлович – мол-де с чего ты взял?
– Да как же, слышу – каблучки-то стучат. Не глухой, – приставал Безручкин. – По звуку слышно – молодую взял. Уж не Ильинишну ли высватал?
– Ага! – замахал руками Аристарх Павлович. – Ага, тии-мать!
Вот так и поговорили. А еще через неделю Аристарх Павлович смастерил из шелкового пояска покойной жены уздечку и вывел жеребчика на прогулку: в Дендрарии пошла первая травка на солнечных местах, Ага же, проявляя интерес к растительности, начал было щипать ворс старого ковра на полу.
И конечно же, повел жеребчика сначала в теплицу, женщин подивить. После болезни он бывал у них всего один раз и больше не заходил, потому что оскорбился: его стали жалеть, чем еще больше подчеркивали его теперешнюю ущербность и неполноценность. Вот уж сейчас точно, если доведется ходить на свидания с Валентиной Ильинишной, то встречи их действительно будут короткими, тайными и молчаливыми.
Аристарх Павлович ввел жеребчика в теплицу и сразил всех женщин в один миг. Этого они никак не ожидали, обступили, вытаращились, тянут руки:
– Это что? Что это, Аристарх Павлович?
И неожиданно для себя Аристарх Павлович ответил:
– Это же… ребенок! Ага!
– Ой! – еще больше изумились женщины. – Да ты и разговаривать начинаешь! Ну-к, повтори!
– Это же… ребенок, – повторил Аристарх Павлович. – Ага, тиимать!
– Что – ага?
– Ага! Ага!
– Ага – это имя жеребеночка, – догадалась вдруг Валентина Ильинишна. – А я думаю: что это девочка из конюшни к Аристарху Павловичу зачастила? Молочко приносит!
Ее догадливость приятно отозвалась в сердце Аристарха Павловича: если замечает, кто из женщин входит в дом, значит, не все и потеряно, значит, есть у Валентины Ильинишны интерес и что-то вроде ревности. С каким облегчением она сказала: «Молочко приносит!» Или только послышалось это облегчение?
Однако увлечение Аристарха Павловича теперь вынужденно пригасло, потому что он носился с жеребенком, как с ребенком. Ага подрос, и ежели уж напрудит лужу, а вовремя подтереть не успеешь, потекло к соседям, и не куда-нибудь – на кухонный потолок Николая Николаевича Безручкина. Ко всему прочему, половицы уже так напитались, что свежему человеку в квартире сразу било в нос.
Безручкин был человек хозяйственный, в скотине знающий толк, хотя держал только свиней. Работал он шофером в спецавтохозяйстве и, несмотря на все запреты и угрозы администрации Дендрария, заезжал домой на своей мусорке, чтобы выгрузить в чаны пищевые отходы и пустые бутылки. Это был его главный заработок: бутылки он мыл в озере, ставил в ящики и сдавал, а отходами выкармливал до десятка свиней. А свинарник себе оборудовал из сарая, тоже несмотря на запреты, – тогда еще была политика Продовольственной программы, и Безручкина голой рукой взять было нельзя. Он успел узаконить фермерское хозяйство и теперь вообще был неуязвим. Летом жильцов дома в Дендрарии одолевали мухи и круглый год – огромные рыжие крысы, которые столовались возле свиней. Аристарх Павлович относился к соседу терпимо из-за терпимости своего характера, но все остальные жильцы вели с Безручкиным гражданскую войну. Николай Николаевич в ответ на терпимость Аристарха Павловича тоже проявлял сдержанность, хотя посчитал соседа дилетантом в сельском хозяйстве, а затею с жеребенком – глупостью. Но когда с потолка ему закапало в щи, он зашел к Аристарху Павловичу и сказал:
– Закрывай конюшню, Палыч. Или давай меняться квартирами.
Поменяться жильем с Аристархом Павловичем он намеревался давно. И деньги предлагал, и свининки, и даже пытался свести его со своей двоюродной сестрой – женщиной странноватой, кажется, какой-то сектанткой, чтобы породниться и совершить родственный обмен. Дело в том, что квартира Николая Николаевича хоть и была однокомнатной, но большой, да с некоторых пор имела для него неугодное соседство – бабушку Полину – девяностолетнюю старуху, давно прикованную к постели. Когда-то Безручкин был доволен таким соседством, намереваясь после смерти прикупить две старухины комнаты, обставленные дорогущей старинной мебелью красного дерева. Но бабушка Полина все жила и жила, пока у нее не объявились законные наследники – подполковник Ерашов с братьями. Этот подполковник, оказывается, был внуком полковника Ерашова – последнего владельца всего имения, куда входили и дом, и Дендрарий, и все прилегающие земли. Так вот этот Ерашов три года назад променял свою квартиру в Питере аж на шесть комнат в родовом доме. Три счастливые семьи уехали в Ленинград, втайне опасаясь, что подполковник опомнится, передумает и прервется чудный сон. Но Ерашов не передумал, а вскрыл давно запечатанную дверь из своих комнат в квартиру бабушки Полины, которая доводилась ему родственницей по отцовской линии, нанял домработницу, а сам укатил дослуживать. Теперь без малого полдома принадлежало Ерашовым, ибо бабушка Полина немедленно завещала все имущество вновь обретенной родне. Безручкин пытался сопротивляться – все-таки несколько лет всей семьей ухаживал за старухой – и требовал свой пай мебелью, однако подполковник оказался афганцем, мужиком крутым, а соседи-наушники тут же напели ему, что Николай Николаевич морил бабушку Полину голодом, чтоб скорее прибралась, и бывшие жильцы, уехавшие в Питер, от радости такого наворотили на Безручкина, что Ерашов, застав его во дворе, вроде бы интеллигентно, да как-то дерзко предупредил:
– Живите пока… Но очень прошу вас, не попадайтесь мне на глаза. Пожалуйста.
Николай Николаевич всяких орлов видывал и тут бы не сробел, однако смутили непривычный тон и лицо подполковника, наполовину обгоревшее, пятнистое и стянутое к шее. Говорили потом, что он дважды горел в вертолете и вот поехал догорать в третий раз. И пока его не было, Безручкин хотел взять реванш. Обмен с Аристархом Павловичем открыл бы ему дорогу постепенно занять весь второй этаж дома: за стеной бывшего лесника жил старик Слепнев – пьяница, добывающий себе на вино ловлей птиц, за ним – старая дева Таисья Васильевна, горбунья-библиотекарша, которая жила где-то в городе у сестры, и угловую квартиру занимали на вид приличные муж и жена, однако неожиданно угодившие в тюрьму по редкостной статье – за оставление в опасности. Надежды, что Ершов в третий раз обязательно сгорит не в Афганистане, так в Армении или Азербайджане, у Безручкина были, да толку-то, если у него еще три брата и сестра? Поэтому следовало обосноваться на втором этаже и постепенно расширять плацдарм. К тому же Аристарх Павлович, превратив квартиру в конюшню, дал очень хороший повод требовать обмена. Надо было только хорошо наехать на него, соблюдая при этом чувство меры. Терпеливый и податливый, Аристарх Павлович, если выходил из себя, становился твердо-костяным и даже буйным. Правда, теперь, после инсульта, все изменилось, и его немота была на руку.
– Давай меняться, Палыч, – сдержанно предложил Безручкин. – На первый этаж коня вводить удобней. И соседями будут Ерашовы, так сказать, твои бывшие хозяева. Дед-то твой у них служил? Служил…
Аристарх Павлович осмотрелся – родные стены, родился и вырос тут, отсюда родителей схоронил, жену, здесь двух дочерей вырастил…
– Тиимать… – промолвил он с выражением отрицания.
Взять бы жеребенка и на самом деле вывести из квартиры, поставить в сарай, да четыре года назад все сараи погорели, так что лопату теперь некуда спрятать. В пожаре был виноват пасынок Безручкина по прозвищу Шило, в общем-то неплохой паренек. Обиделся он на отчима и запалил его свинарник, ну а заодно полыхнули все сараи. А были они в прошлом каретные, рубленые, на фундаментах кирпичных. Николай Николаевич свой восстановил, да еще и расширился за счет отсутствующих соседей, а больше никто строить не отважился, впрочем, и нужды не было: отопление к тому времени было уже центральное, от конюшен института, заготавливать и хранить дрова не нужно.
– Я тебе сарай построю, за свой счет, – набавлял цену Безручкин, угадывая мысли. – И мы полюбовно разойдемся.
Сарай можно было бы и самому построить – дощатую времянку сколотить в три дня, утеплить, и вот тебе стойло для Ага. Аристарх Павлович так бы и сделал, если бы дом Ерашовых не значился памятником архитектуры начала прошлого века: тут гвоздя лишнего не вобьешь. Поэтому сарай требовалось восстанавливать только по старым чертежам и из круглого леса. При таких же ценах и бывшему леснику-то не по карману купить, хотя ему льготы положены.
Между тем Николай Николаевич выбросил последний козырь и словно в грязь втоптал Аристарха Павловича:
– Соглашайся, Палыч. Положение у тебя серьезное… Жеребенок-то у тебя ворованный и сенцо ворованное. Начнут копать – все отнимут и вдобавок честное имя ославят.
С тем и удалился. Аристарх Павлович представил себе, как уводят Ага, милиция составляет протокол или вообще дело возбуждает. Олю как соучастницу выгонят с работы, его, разумеется, тоже. Ничего себе сторож!.. А что могут сделать с полугодовалым жеребчиком? Поставят в денник и станут качать кровь. Выкачают, прирежут – и на колбасу…
– Тиимать! – устрашился он, ощущая, как слабеют поджилки и голова становится пустой и звонкой, как бубен.
И навалилось на него ощущение горя, тяжелого, порой, кажется, осязаемого, словно черная лохматая туча. Обнимет Ага, приласкает, сам к нему приласкается, и еще горше становится. Побродил по дому, посовался в углы и вдруг взорвался гневом. Схватил ременный повод и давай хлестать Ага. Жеребенок шарахнулся от него, заплясал по комнате, ударяясь о стены, Аристарх же Павлович окончательно разъярился, размахался, и все мимо, мимо. Наконец швырнул повод, заплакал в отчаянии и ушел на улицу. Там умылся снегом, дух перевел и побрел к теплице Дендрария, но издалека заметил – пусто там, горит ночной дежурный свет да сквозь изморозь светится блеклая зимняя зелень. И нигде ему не было утешения в тот вечер – ни на детской горке среди девятиэтажек, вплотную подступивших к Дендрарию, ни возле Колокольного дуба, закованного в бетон выше человеческого роста, ни в заснеженной беседке возле Купальни. Домой Аристарх Павлович вернулся поздно, включил свет и неожиданно испугался, что жеребенка в доме может не быть! Обиделся и убежал!.. Не раздеваясь, он бросился в комнату Ага и потом рассмеялся над собой: куда же ему бежать и как, если квартира заперта на ключ? Жеребенок кинулся к Аристарху Павловичу, ткнулся лбом в грудь и стал бережно собирать бархатистыми губами налипший на пальто снег…
Этой же зимой, после Нового года, Аристарх Павлович и Ага отмечали новоселье. Безручкин не обманул, сарай выстроил по старым чертежам, добротный, под железной крышей и с двойной рамой в маленьком окошке. Теперь можно было и сена запасти на чердаке, и безбоязненно содержать жеребенка всю зиму. Квартирами же поменялись буквально в три дня, причем Николай Николаевич все расходы по оформлению взял на себя, кроме того, вынес из своей квартиры вещи, сделал ремонт, и Аристарх Павлович въезжал без всяких хлопот. Конечно, он проиграл с этим обменом две комнаты: квартира Безручкиных состояла из одной огромной комнаты, в которой были выгорожены ванна, туалет и кухонька. Когда-то это была гостиная дома Ерашовых. Однако спустя пару дней Аристарх Павлович начал успокаиваться тем, что все-таки кое-что выиграл: во-первых, входил он теперь в дом не через черный ход, откуда вела лестница наверх, а через парадный. Правда, от парадного подъезда мало что сохранилось – крытая ротонда была утрачена еще до войны, каменные резные балясины исчезли после ремонта в шестидесятые, но сохранились белокаменные ступени и площадка красного крыльца. И вторым преимуществом новой квартиры был камин, выложенный узорным кафелем. Пожалуй, это была главная ценность всего дома, и Николай Николаевич просто раньше не мог понять, в какой квартире живет. Когда же Аристарх Павлович разобрал замурованный зев камина и обнаружил за кирпичной кладкой великолепного литья чугунную решетку, то и вовсе обрадовался. Комната ожила вместе с новым хозяином. Аристарх Павлович начистил все медные детальки камина – затворы, вьюшки, дверцы, отдушники, протер подсолнечным маслом решетку и захотел немедленно его затопить. Поджег старую газету, сунул в камин, однако дым и пламя потянуло в комнату. Вьюшка была открыта, и насколько Аристарх Павлович разбирался в печах, тяга была, причем даже руку холодило в потоке воздуха. Он подвигал ручки затворов, неизвестно с какой целью существующих, однако кроме потока пыли и старой сажи, потекшего из недр камина, ничего не произошло. Выше вьюшки тяга была, она была и в каминном зеве, но отчего-то не забирала дым. Аристарх Павлович еще раз осмотрел камин изнутри – кажется, даже небо увидел в трубе, исследовал его снаружи и вдруг заметил какой-то рычаг у самого пола, тоже медный, но покрашенный половой краской. От руки этот рычаг не поворачивался – что-то приржавело, заклинило внутри, и тогда Аристарх Павлович подцепил его ломиком. Рычаг вроде бы пошел, но вдруг внутри хрустнуло, сломалось, и рукоятка с шишаком отвалилась, выпав из гнезда. Потом Аристарх Павлович разобрался, что этим рычагом перекрывалась еще одна заслонка, которая регулировала, по всей вероятности, поток воздуха в поддувале. Он отвел ее ломиком, и тяга появилась такая, что подожженная газета улетела в трубу. Аристарх Павлович принес дров, затопил камин и выключил свет…
Через несколько минут необжитая, непривычная квартира вдруг стала родной. До чего же хорошо было сидеть возле огня, слушать треск и гул пламени, греть руки, лицо – вот чего ему не хватало! Он тут же решил, что, несмотря на центральное отопление, теперь каждый день будет топить камин и проводить возле него зимние вечера. А воображение ему тут же нарисовало, как однажды на огонек к нему войдет Валентина Ильинишна – озябшая на ветру, и он ее встретит, поможет снять пальто и усадит к камину. Они станут просто сидеть и молчать, глядя в огонь, и свидание это будет наконец долгим, может, бесконечным…
Ночью он проснулся от холода, в квартире выстыло так, что изо рта шел пар. Аристарх Павлович вскочил, проверил форточки – заперты, двери тоже на замке, и отопление не отключали: батареи исходили жаром. И тогда он сообразил, что камин – этот монстр, разинув пасть, вытягивал тепло. Наверное, не зря все прошлые хозяева этой квартиры не нарушали замуровки. Аристарх Павлович завесил его старым одеялом, но поток воздуха был настолько мощным, что занавесь постепенно втянулась в каминный зев. Он закрыл вьюшку раньше, когда протопился камин, и теперь было непонятно, по каким дымоходам уплывает из комнаты теплый воздух. Для пробы он снова бросил горящую газету в топку, и оказалось, что тяга есть даже при закрытой вьюшке. Он снова подвигал ручки многочисленных заслонок и, не добившись ничего, закрыл ломиком заслонку поддувала. Камин слегка успокоился, шорох ветра в его чреве утих, и остановился бег сквозняка по полу.
Наутро Аристарх Павлович взялся ремонтировать отломленный рычаг заслонки: уж слишком неудобно всякий раз нырять с головой в каминное нутро и там, в саже и копоти, ковырять ломиком заслонку. У рычага отломился крючок, на котором держалась тяга, регулирующая заслонку, и согнулась перержавевшая ось. Надо было вынуть корпус регулятора, но для этого следовало снять два нижних кафельных блока. При последнем ремонте паркетные полы в квартире застелили обыкновенной шпунтованной доской, и поэтому камин как бы врос в пол. Аристарх Павлович оторвал плинтус, сковырнул крайнюю доску, однако кафель все равно оказывался зажатым паркетными торцами. Тогда он вывернул несколько паркетин, освободил кафель и стал раскачивать блок под рычагом. Весь кафель на камине был посажен на известковый раствор, но нижний блок, полосатый от грязи и краски, стоял «всухую». Аристарх Павлович довольно быстро вынул его, залез рукой в нишу, чтобы ощупать крепление корпуса рычага, и вдруг пальцы наткнулись на железную коробку. Машинально, без всяких мыслей и чувств, он извлек эту коробку, сдул пыль и, еще не открыв ее, понял, что нашел клад.
– Тиимать… – пропел он, взвешивая в руках коробку из-под леденцов «Монпансье» в зелено-желтых узорах и рекламных медальонах. По весу чувствовалось, клад богатый. Он отнес находку на стол, вымыл руки и с помощью ножа сдернул крышку.
Сверху лежала плотная скрутка каких-то желтых бумаг, а под ними оказался огромный и красивый пистолет «кольт-автоматик», совершенно новенький, вороненый, как будто вчера вложенный. В пистолетах Аристарх Павлович разбирался плохо, но, как всякий охотник, оружие любил. Он достал из рукоятки пустую обойму, попробовал взвести курок и, разобравшись с предохранителем, пощелкал, поприцеливался в углы и сразу решил, что никогда и ни за что не отдаст никому этого пистолета. Даже если придут с милицией. Он так ладно лежал в руке, так впечатляюще смотрел своим единственным черным глазом, что в душе Аристарха Павловича возникли полузабытый ребячий азарт и воинственная страсть. Очарованный оружием, он порылся в коробке и нашел небольшую упаковку с патронами, слегка потемневшими от времени, и хотел было уже зарядить их в магазин, но вдруг осознал, в чем рылся: наполовину коробка была заполнена царскими орденами. Да какими орденами! Серебряные, золотые, с камушками, в виде крестов, ромбов и восьмиконечных звезд. Аристарх Павлович забыл о пистолете – раскладывал их в ряды на столе. Каждый орден был завернут либо в платочек с кружевами, либо в кусочек темного, уже задубевшего бархата. С замиранием сердца он снимал обертку и восклицал:
– Тиимать!
Всего их оказалось сорок семь. В царских орденах он вообще не разбирался, потому что видеть не доводилось, однако сразу выделил самый высокий, царский, в виде восьмиконечной звезды, усыпанной бриллиантами, – едва на ладони помещался, и два золотых ромба. И вдруг ему стало смешно! Если бы только Николай Николаевич знал, какие сокровища лежали у него, можно сказать, под ногами! Если бы он вздумал затопить камин!.. Ему захотелось немедленно пойти к Николаю Николаевичу и показать клад – пусть подивится! Однако он вспомнил, что еще утро и Безручкин сейчас на работе, собирает мусорные баки по городу, а его жена, Галина Семеновна, торгует в своем магазинчике возле рынка. Аристарх Павлович от нетерпения походил по комнате, распираемый жаждой показать кому-нибудь свои сокровища, и только тут обратил внимание на бумаги. Плотный свиток состоял из каких-то невиданных жалованных и дарственных грамот, написанных неразборчиво, но внушительно, и все они принадлежали Ерашовым. Это значило, что и ордена, и пистолет тоже ерашовские. Знакомая фамилия как-то сразу убавила восторженного пыла у Аристарха Павловича. Его отец обычно говаривал в таких случаях: «Не тобой положено – не тобой возьмется». А что, если Алексей Владимирович Ерашов знает о существовании клада? Наверняка знает, от отца к сыну передали! Мол, появится возможность, достаньте из камина клад – реликвии семейные. Тут ведь нет ни денег, ни украшений, что обычно находят в кладах, а ордена да бумаги. И пистолет наверняка подаренный, хотя надписей таких нет, а только английские, заводские…
Аристарх Павлович спрятал ордена и бумаги в коробку, хотел уж положить и кольт, но неожиданно поймал себя на дерзкой мысли – не отдам пистолета! Утаю, украду, оставлю себе! Уж больно приятная игрушка, и рука не поворачивается вернуть ее на прежнее место. Он временно поставил коробку с орденами в железный шкаф, где хранились охотничьи ружья, кольт же сунул под подушку и принялся за ремонт заслонки. К обеду он исправил опору рычага, вкрутив новые болты, закрепил тягу, жирно смазал механизм солидолом, разработал его и положил коробку в нишу: коль столько лет пролежала здесь целехонькой, то пусть и долеживает, лучше места не отыскать. Он вставил обратно кафельный блок, прижал его паркетинами, затем половой доской и плинтусом: незнающему человеку ни в жизнь не догадаться, что здесь может находиться клад с сокровищами!
Потом он до самого вечера осваивал пистолет, а попросту играл с ним – набивал патронами магазин, загонял их в патронник, ставил на предохранитель: кольт работал как часики. Очень уж хотелось выстрелить, проверить, не слежались ли патроны за столько лет, однако стрелять в квартире он не отважился из-за слишком уж большого калибра – грохоту будет! – и решил завтра же сходить в лес за озеро. И пока играл, в воображении рисовал картины, как он идет однажды по городу и видит – хулиганы с ножами прижали к стене какую-то женщину, рвут сумочку из ее рук, сдирают золотую цепочку, и Аристарх Павлович выхватывает кольт и палит над хулиганскими головами, а потом в землю, возле их ног. При виде такого оборота и, главное, внушительного «ствола» грабители удирают в панике, а он подходит к женщине и… узнает Валентину Ильинишну.
И они бы потом пришли домой к Аристарху Павловичу, затопили камин и, сидя у огня, попивали бы коньяк из бокалов старинного резного стекла…
Вечером Аристарх Павлович решил сходить в гости к соседям за стенку – к бабушке Полине и ерашовской сиделке-домработнице Надежде Александровне. Ей было под шестьдесят, но всю жизнь проработав сельским фельдшером, она осталась подвижной, стремительной и вездесущей, за что старик Слепнев дал ей прозвище Вертолет. Кроме хлопот с бабушкой Полиной и работы в огромной квартире Ерашовых, она еще посменно сторожила теплицу Дендрария, дворничала в детском саду и стирала скатерти и салфетки для какого-то ресторана. Дверь к соседям, выходящая из кухни Аристарха Павловича, была накрепко заколочена и заклеена обоями, поэтому он отправился кружным путем, через черный ход. До болезни он заходил сюда частенько, однако после инсульта стало ни поговорить, ни поспрашивать бабушку Полину о старом житье, и ко всему прочему здесь его тоже начинали жалеть.
Соседи смотрели телевизор. Дело в том, что бабушка Полина при жизни под присмотром сначала старшего брата Безручкина, а потом и Николая Николаевича никогда не видела телевизора. Обезножела она еще в пятидесятых и, оказавшись на чужих руках, безропотно жила по чужой воле, ничего не просила, вечно стесняясь себя как обузы. И когда отыскались наследники, когда появилась кровная родня, бабушка Полина преобразилась и стала даже слегка властной. Первым делом она велела вынести себя из комнаты, где пролежала более тридцати лет, и поселить в другой, почему-то облюбованной угловой комнате с окнами в две стороны – на парк и на озеро.
– Вот здесь я буду умирать, – сказала она. – Может, и умру скорее.
Впервые увидев кино по телевизору, бабушка Полина влюбилась в чудесный ящик, и включенный утром, он выключался лишь после того, как она засыпала. Она словно наверстывала упущенные за десятилетия знания о жизни, ибо паралич остановил не только ноги, а парализовал и время; бабушка Полина жила памятью сталинского периода. Глядя на экран, она, естественно, никого не узнавала и требовала разъяснений от своей сиделки Надежды Александровны.
– Это кто такой? А этот почему такой гневный? А почему этого все так любят? Ведь он же злой и неприятный человек?.. А почему вот этот на всех кричит и никто не возмущается? И почему все возмущаются, когда говорит вон тот? Ведь он же правильно говорит и человек очень порядочный.
Увидев Аристарха Павловича, бабушка Полина велела убавить звук телевизора, что означало особое ее внимание к гостю. И, не дав ему сесть, начала распекать незадачливого соседа:
– Аристарх! Ты зачем поменял квартиру? Ты сделал великую глупость, голубчик. Как ты мог отдать такие комнаты за гостиную? У тебя ведь какие потолки-то, какая лепнина! Я же помню!.. Он что, денег тебе дал, доплатил? Или только за сарай?
Аристарху Павловичу так захотелось рассказать о кладе – ей-то можно! Она по фамилии хоть и не Ерашова, но их корня и рода, уж она-то не выдаст…
– Ага! – сказал Аристарх Павлович. – Жеребенок.
– Ага, ага, – передразнила бабушка Полина. – Обманул он тебя! В гостиной всегда было холодно, не натопишь. Там потолки – четыре метра… Ты, Аристарх, не дури, возвращай-ка свои комнаты. А конюшню тебе Алеша построит. Вот приедет весной насовсем и построит. Я ему скажу… Ты ведь околеешь там! Печи-то сломали, и подтопить невозможно.
Аристарх Павлович быстро и радостно написал: «Я камин топлю!» Бабушка Полина прочитала и не поверила.
– Не топится камин, уж лет пятьдесят как замурованный стоит. Там дымоход обвалился, я-то помню… Неужели наладил?
Он закивал головой и написал: «Заслонка была закрыта, нижняя».
– А мне печник сказал, дымоход обрушился, – сказала бабушка Полина. – Уж печник-то знает толк… – и вдруг догадалась: – Ах, ты его напрямую сделал! Ну, братец, тогда снова замуровывай. Напрямую его делать нельзя, он же с дымоходами, с обогревателями. А напрямую камином только гостиную проветривали, когда народ собирался. Если затопишь – и дрова в трубу полетят. Не летели еще? Вот чудак-человек, и камина топить не умеет… Послушай совета, Аристарх, я тебе дурного не скажу: возвращай комнаты, в суд подай. Безручкин человек хитрый, а ты на его удочку попался. Дочери твои приедут летом – что скажут? И жить станете коммуной, в одной комнате?..
Слушая ее, Аристарх Павлович понял, что бабушка Полина ничего о кладе не знает. Иначе бы как-то заинтересовалась, выдала себя. А если бы узнала, небось бы обрадовалась, что Аристарх-то Павлович хитрее Безручкина оказался, поскольку сокровища в коробке стоили наверняка больше, чем весь дом. В предчувствии того, что у него теперь есть возможность подивить кладом и бабушку Полину, и Алексея Владимировича, и вообще все семейство Ерашовых, Аристарх Павлович развеселился и неожиданно брякнул:
– Тиимать!
Это бабушке Полине не понравилось.
– Он еще и смеется! И ругается!.. Постеснялся бы при женщинах, недотепа ты… Ох, беда… Ведь молодой еще, а разумом уж плохой стал. Я же тебя ребенком помню, дурень ты, дурень.
Аристарх Павлович только улыбался в ответ на ворчание старухи. Бабушка Полина до паралича всю жизнь либо работала библиотекарем, либо сидела в тюрьме. Одним словом, всегда находилась в заточении, ибо библиотека, по разумению Аристарха Павловича, тоже чем-то напоминала добровольную камеру, куда она засадила еще и Татьяну Васильевну, горбунью, верхнюю соседку. И та тоже всю жизнь отсидела среди книг, и возможно, не из-за горба своего, а из-за книжной тюрьмы не вышла замуж, как и бабушка Полина. Эти две затворницы были очень похожи друг на друга, и семидесятилетний Слепнев говорил, что до войны они были писаные красавицы, особенно бабушка Полина, но обе совершенно неприступные из-за своей грамотности.
Аристарх Павлович наслушался ворчания бабушки Полины, попил чаю, посмотрел по телевизору очередной раунд съездовской борьбы и собрался домой. И только тут бабушка Полина вдруг предложила вновь открыть дверь, соединяющую их квартиры. Мол-де совершил глупость, так хоть в одном будет польза – Надежда Александровна сможет приходить и прибирать, а то когда и сготовить обед, постирает… Намек на сватовство был такой явный, что Аристарх Павлович рассмеялся, но не произнес свое привычное слово. Он пообещал, что завтра обязательно вскроет дверь: по крайней мере клад всегда будет под надзором всевидящего Вертолета. Уж она-то никому не позволит проникнуть в квартиру, особенно когда Аристарх Павлович на суточном дежурстве.
На следующий день он взялся было сдирать обои с забитой двери, но явилась Оля. Она почему-то была в радостном настроении и стала с любопытством рассматривать новую квартиру Аристарха Павловича. Камин ее поразил – сразу видно человека, который умеет ценить настоящие вещи! Она сама затопила его, села к огню и как-то враз похорошела.
– Я уже конюшню твою, Аристарх Павлович, посмотрела! – вдруг сообщила она. – Отличный денник! Теперь не будет проблем, куда поставить моего жеребенка. Мы сделаем дощатую перегородку, только твоему Ага поменьше, а моему побольше, правильно?
Конюшице было трудно возражать, и поэтому Аристарх Павлович молчал: разумеется, для ее чуда природы, для ее будущего коня-победителя места следовало отвести побольше…
– Я еду к Голдену! – выдала она. – За семенем!
Последний огромный гвоздь вылез из косяка, и дверь к соседям открылась сама собой, одна ее рабочая створка.
– Тиимать! – проговорил Аристарх Павлович.
– Я узнала, что Голдена никогда не привезут в институт. Поэтому придется добыть семя и сделать Астре искусственное осеменение.
Возле камина конюшица действительно словно расцвела, и тем неестественнее звучали эти слова из ее уст. Аристарх Павлович выглянул из кухни и замер с гвоздодером в руках. Мощный поток воздуха тянул в трубу не только дым и пламя, но подхватывал волосы Оли и край ее подола; руки же она протягивала сама, и создавалось ощущение, что конюшица намеревается вылететь в трубу. «Ведьма! – подумал он, разглядывая ее остроносенький профиль. – Или кикимора…»
– А ты знаешь, как получают семя? – спросила она и, не заботясь о том, желает ли он знать, принялась объяснять все технологические тонкости и детали. Аристарх Павлович только крякал и мотал головой и пытался сообразить, зачем она все это рассказывает?
– Мне потребуется тысяч двести – триста, – вдруг призналась Оля. – Если не удастся проникнуть в денник Голдена и отобрать семя, придется купить его. Ты должен выручить, Аристарх Павлович.
Он наконец сообразил, зачем пришла конюшица, и написал, что денег у него нет и едва ли дотянет до получки – пришлось выписать в институте сено.
– Продай что-нибудь, – тут же нашлась Оля. – Или дай мне, я продам. У тебя есть такая красивая посуда… Помнишь, чай пили? Вот же, в шкафу!
Аристарх Павлович в этот миг ощутил, будто на него как-то незаметно надели узду, подседлали и теперь лишь затягивали подпруги да взнуздывали, чтобы поехать. Он растерянно медлил, а конюшица тем временем по-хозяйски открыла горку, вынула старинную вазу-варенницу в серебряной оправе и стопочку таких же розеток.
– В комиссионке триста дадут, – определила она. – Если деньги не потребуются, я тебе их верну.
«Посуда не моя», – торопливо написал Аристарх Павлович и замотал головой, мол, нельзя, но Оля ничуть не смутилась.
– Брось ты эти свои заморочки, Аристарх Павлович. – Она положила драгоценную посуду в свою сумку. – Все принадлежит тебе. И пусть проклятые буржуи ртов не разевают. Здесь все твое! Запомни, я тебя в обиду не дам!
Она быстренько накинула пальтишко, махнула рукой и убежала. Аристарх Павлович стоял как пригвожденный. Ярость еще не успела накопиться, чтобы взорвать его изнутри и сбросить растерянность и оцепенение. Поэтому он пока еще соображал, что же сделать, чтобы вернуть посуду, какие слова сказать или написать, чтобы Оля поняла и не покушалась на драгоценности. И когда наконец буйный протест вызрел – было поздно: конюшицы и след простыл. Он в сердцах ударил гвоздодером об пол:
– Тиимать!!
На грохот из вскрытой двери к Ерашовым выглянула Надежда Александровна и, видимо, заметила состояние соседа, однако вежливо шаркнула:
– Простите… Меня не звали?
– Не звал! – вдруг рявкнул Аристарх Павлович, не соображая, что сказал еще одно слово. Соседка притворила дверь. Аристарх же Павлович сорвал полушубок с вешалки, шапку, выбежал на красное крыльцо и тут вспомнил, что собирался утром сходить в лес за озеро опробовать пистолет. Он вернулся, достал из-под подушки кольт, сунул в карман и гневным шагом направился прямиком через озеро, утопая в глубоком снегу. Всю дорогу он поддразнивал себя, вспоминая нерешительность, и ругался. Спина взмокла, пока он добрался до мелколесья, лодыжки ног ломило от снега, набившегося в сапоги. В зимнем сосновом бору было тихо, и в другой бы раз Аристарх Павлович обрадовался лесному покою, но сейчас он раздражал. Для пущей безопасности следовало бы уйти подальше от озера, однако внутреннее нетерпение и клубившаяся в голове ярость пригасили осторожность. Он достал кольт, загнал патрон в патронник и не раздумывая спустил курок, целя в сосну. Неожиданный грохот оглушил его, зазвенело в правом ухе, и с деревьев посыпался снег. Аристарх Павлович, словно всю жизнь только и делал, что палил из пистолета по соснам, еще трижды нажал на спуск. Кольт грохотал, как хорошая двустволка. Стрельба не то что успокоила его, а как бы удовлетворила страсть и внутреннюю потребность выметать ярость…
Не заходя в дом, Аристарх Павлович завернул в свою конюшню, отомкнул дверь и, запершись изнутри, долго играл с жеребенком. Ага сильно подрос и теперь менял окраску – из ребячьи-рыжего превращался в буланого. Золотистая шерсть пробивалась на спине и крупе, широкие ее полосы, как весенние проталины, тянулись к тонким ногам и сгоняли детство. Аристарх Павлович по привычке послушал сердце жеребенка, потрепал его за челку и уже довольный отправился домой.
И уж было как-то не жаль вазы в серебряной оправе, и забота конюшицы теперь казалась не такой уж сумасбродной; он словно наплакался, и с последними слезами забылись последние обиды…