Рассказы

Strike

1

– Зачем куда-то идти?! – недоумевает она. – Не понимаю!

Ковач молча натягивает кожаный плащ, обматывает вокруг шеи грубый вязаный шарф.

– В городе ничего не работает!

Он вставляет ногу в ботинок, помогает себе ложечкой.

– У нас забастовка, понятно?!

Вторую ногу тоже в ботинок, теперь надеть берет, и вот, полностью экипированный, он уже у двери.

– Может, ты на него повлияешь? – обращаются ко мне. – Там же снег! И все бастуют!

Но я пожимаю плечами. Бесполезно отговаривать, не послушает (и вообще в доме дубак, лучше уж по улице болтаться).

Я тоже одеваюсь быстро, чтобы не видеть глаз, в которых плещет паника. Она всерьез считает, что жизнь за стенами дома остановилась, там холодно и пусто, как в космосе. Магазины закрыты, школьники сидят по домам, одни обдолбанные африканцы торчат на пустынных перекрестках. Африканцы злые, им нужны бабки, чтоб купить наркоту, а тут мы! К нам, конечно, пристают, мы по неопытности называем детей Африки «неграми», и понеслась душа в рай (в буквальном, можно сказать, смысле).

В последней попытке остановить безумцев она втискивается между нами и дверью.

– Останьтесь, а? Посидим, выпьем чего-нибудь…

Он молча отстраняет ее. Щелчок замка, холодный воздух из дверного проема, и мы на свободе.

– Ну и пошли вы… – слышится в спину. – Когда вернетесь, звоните настойчивее! Я буду спать!

Про общенациональную забастовку мы слышим со дня приезда, мол, страна полностью замрет, даже полицейские не выйдут на работу. Начинала она, затем вступал Свен, и в два голоса семейная пара пыталась застращать пришельцев из того мира, где забастовка – детский лепет в сравнении с остальным. На самом деле она просто не хочет отпускать Ковача. И с нами ходить не хочет, потому что страдает агорафобией.

Ковач движется впереди, иногда скрываясь за пеленой снегопада. Вряд ли мы идем правильно: позавчера вот так же продвигались куда-то, ведомые Ковачем, чтобы оказаться на краю местной географии. Похоже, у него потребность в движении как таковом. Он и дома не может усидеть на месте: то растапливает камин, то чинит скрипящий стул, то листает философские книжки (а то ж!). Или уединяется в мансарде с ней, и тогда кажется: весь дом приходит в движение. Откуда в тебе столько энергии, Ковач? Здешняя жизнь замерла, будто в анабиозе, ты же работаешь, как перпетуум мобиле, не останавливаясь ни на минуту. От такого «мобиле» подзаряжаешься, как от сети в двести двадцать вольт, потому тебя и отпускать не желают.

Проезжая часть покрыта снегом, в лужах поблескивает лед. Собачий холод в этой Бельгии, она похожа на Антарктиду. А Ковач в своем черном плаще похож на пингвина. Говорят, императорские пингвины могут преодолевать десятки километров, но там-то понятно: они идут к воде. А мы куда? Раньше мы любили забредать в кафе или в магазины, теперь же витрины погашены, двери кафе закрыты, а на остановке, где всегда толпились люди, ни души.

– Автобусы не ходят, похоже… – говорю, добравшись до пластикового павильона.

Ковач криво усмехается.

– И поезда не ходят. И заводы стоят. Но это не выход.

– Почему? Люди за бабки бьются…

– В таком случае они обречены.

Фишка в его стиле, такими репликами он доводит Свена до белого каления. То есть, до крайней степени возмущения, раскаляться бельгийский профессор не умеет, так, булькает, но не кипит. Глупый профессор, он ввязывается в дискуссии с Ковачем, которого невозможно переспорить, во всяком случае, на философском факультете, где читает курс мой «пингвин», этого никому не удавалось. Только Свен не знает об этом, в нем просыпается и нудит европатриот, хотя проснуться, по идее, должен кто-то другой. Сказать, что их отношения странные, значит, ничего не сказать. Они «треугольные», причем один угол (профессорский) упорно делает вид, что двух других не существует. Типа не догадывается, что здесь происходит, когда он уезжает на своем «Ситроене» на службу. А может, и впрямь не догадывается. Вроде главный в семье, он на самом деле подкаблучник, и его в любой момент могут прервать или оборвать. Мол, ты в университете – шишка, а дома муж, объевшийся груш, седой и с «колёсами» в пластиковой таблетнице. Случается, они выясняют отношения – почему-то на голландском, хотя проф неплохо владеет великим и могучим (выдрессировали!).

Поехал бы я сюда, если бы знал о «треугольнике» заранее? Сложный вопрос. Наблюдать за ними – еще то удовольствие, только поздно пить боржом, энергия Ковача победила (если учесть, что я сидел на нуле, и ни в какую Бельгию не собирался). Ковач нашел рейс через финнов, на супер-дешевой Rannair, так что перелет оказался копеечным. И жилье оказалось бесплатным, нас даже кормили, да еще и поили, потому что она без спиртного не может. И без Ковача не может, потому он и явился на зов, когда той стало невмоготу. Только философ – он и в Африке философ, и в Бельгии, он никого не слушает и уходит в снежную круговерть, поглотившую вымерший город.

– Зря она с нами не пошла, – говорю, доставая коньячную фляжку. – Если бы она преодолела страх открытого пространства…

Ковач берет фляжку, делает крупный глоток.

– То что?

– Все бы наладилось.

– Нет, – качает головой Ковач, – не наладилось бы.

– Тогда я ничего не понимаю… Зачем ты вообще сюда приехал?!

– Так надо. Считай это моим долгом, если хочешь.

Как скажешь, Ковач. Мог бы отдавать долги в одиночку, конечно, но если я тут оказался, давай шататься по заснеженным улицам, как два неприкаянных пришельца. Мы действительно напоминаем пришельцев, прилетевших после агонии местной цивилизации. Все то ли умерли, то ли погрузились в тысячелетний сон; и вот мы ходим, одни-одинешеньки, изучая наследие тех, кто настроил все эти здания, наставил странных фигур… О-о, какая вычурная постройка! Как она вздымается в небо своими остроконечностями! Не иначе, культовое сооружение, туземцы наверняка молились в нем своим богам. А это что за существо из черного металла? Тонкое, вытянутое, изломанное, припавшее к камню – неужели это здешние жители в своем истинном обличье?! Отпустив вперед Ковача, останавливаюсь возле декадентского памятника, пытаясь представить, как оценил бы его представитель внеземного разума. И прихожу к выводу: охренел бы представитель. С какого ракурса ни взгляни, а боль и отчаяние из этой искореженной фигуры прямо фонтаном бьют!

Преодолев пешком три остановки, оказываемся возле канала. В нем валяются велосипеды – старые, искореженные, с погнутыми рамами и рулями, они наполовину торчат из воды, прихваченной льдом. Здесь даже пришельцем быть не надо, чтобы проникнуться мыслью: все, капец.

– Закат Европы… – бормочет Ковач, переводя слово «капец» на философский язык. Он целый трактат наваял по этому поводу, получив на факультете прозвище «Шпенглер», так что ассоциации вполне понятны. Меня же ассоциации уводят в другую сторону: хочется вытащить парочку велосипедов и, усевшись на них, продолжить путешествие. А что? В отсутствие автобусов мы ноги сотрем до задницы; я точно сотру (я не перпетуум мобиле в отличие от Ковача).

Наконец, внедряемся в узкие улочки старых кварталов. Картина та же: закрытые ставни, запертые магазины, пустая ратушная площадь. Посреди ослепительно белой, девственной, как тундра, площади высится странный памятник – игла с наколотым жуком. Игла гигантская, жук, который корчится на десятиметровой высоте, тоже огромный. Этот скульптор был энтомологом? Садистом, любившим уничтожать букашек-таракашек?

Ковач решительно направляется к странному памятнику, я двигаюсь следом. Неожиданно замечаю, как туда же, к игле, движутся двое африканцев. Или, если хотите, негров. Они смотрятся в белоснежной тундре чем-то чужеродным, черными угольками на песцовой шкурке выглядят, но им, похоже, такой диссонанс по барабану.

– Попали… – бормочу, Ковач же напрягается, как зверь перед прыжком.

Встречаемся у основания иглы: они по одну сторону ушка, сквозь которое запросто пролезет пресловутый верблюд, мы по другую. Овальное отверстие – как экран, на котором две расы разглядывают друг друга. Негры высокие, сутулые, в вязаных шапочках и шарфах до носа, над которыми сверкают крупные белки глаз. Мы – пониже ростом, зато шарфы на нос не натягиваем, к холодам привычные.

Молчаливый диалог продолжается минуту, не меньше. Когда Ковач делает шаг к отверстию, негры переглядываются. Звучат слова на незнакомом языке, шапочки надвигаются на черные лбы, и вскоре мы видим лишь сутулые спины.

– Откуда их столько? – спрашиваю, переводя дух.

– Из бельгийского Конго, надо полагать. Отрыжка колониальной эпохи.

– Если б сцепились с этой отрыжкой, мало бы не показалось…

Он задирает голову вверх.

– Это роли не играет, игра проиграна. Европейцы напоминают это насекомое: вознеслись высоко, а на самом деле – пришпилены булавкой. Экспонаты музея, чьи внутренности пронзил безжалостный металл истории.

И опять я ничего не понимаю. Плюнь на них, пришпиленных булавками, не приезжай сюда! Но ты почему-то приезжаешь, обихаживаешь давным-давно свалившую подругу, растапливаешь камины и смотришь вокруг с трагическим выражением лица!

– Может, в Spit заглянем? – предлагаю. – Вдруг он работает?

– Что ж, пойдем…

По дороге в Spit останавливаемся на одной из улиц, где под рекламой пиццерии завис человечек с рюкзачком – муляж то ли альпиниста, то ли отчаянного любителя пиццы. Фигурка нелепая, но оптимизма в ней больше, чем в изломанных статуях из черного металла. Хочу пожрать! – сигнализирует скалолаз, и это естественное желание в царстве снега и холода более чем понятно.

Наши взгляды взлетают выше – на окна над вывеской.

– Узнаешь? – спрашивает Ковач.

– Конечно…

В окнах третьего этажа виден свет, что не типично для здешней замогильной ауры. Но объяснимо: здесь располагается что-то типа молодежной коммуны, когда часть дома снимает компания молодых людей, не желающих делить кров с предками. Одного из них зовут Макс, это ее сын, он, собственно, и показал забавный дом с изголодавшимся альпинистом на фасаде. Даже в гости приглашал, но это, я думаю, был просто жест вежливости.

В окнах мелькают тени, там играет музыка, так что зайти, если честно, хочется. Только что мы скажем Максу? Он тоже родился в стране, где забастовки никого не пугают, но давно ее забыл, и на родном языке говорит с акцентом. Он дважды поступал в университет, бросал его, устраивался работать, опять бросал, теперь живет непонятно на что.

– Он нас очень беспокоит, – говорил Свен, озабоченно сводя брови к переносице (она кривила при этом лицо, но не возражала).

Окно внезапно распахивается. Слышен возбужденный говор, затем что-то небольшое и темное вылетает из освещенного квадрата и, описав дугу, шмякается на мостовую. Похоже, бутылка: не будь снега, она брызнула бы осколками, но мягкая белая подстилка уберегла сосуд (и нас, возможно). Когда створку захлопывают, говор стихает. Молодежь выпивает? Курит травку? Развлекается с девушками? В любом случае в гости заваливаться не с руки, то есть, погреться не получится.

– Безнадега… – машет рукой Ковач. И, пнув бутылку ногой, вновь устремляется вперед.

Сияющая неоновыми буквами вывеска Spit видна издалека, значит, центральная комиссионка работает. Хочется скаламбурить, дескать, весь город «спит», погрузившись в забастовочную летаргию, и только Spit не спит. Но я гашу игривость, она неуместна на фоне серьезности моего спутника. Если честно, я его побаиваюсь, серьезного и странного Ковача. Он безжалостен в своих высказываниях, так что мне порой жалко и Свена, и ее, которая живет в большом и холодном доме, почему-то боясь из него выходить. Днем, когда Свен отправляется на работу, они уединяются в мансарде, откуда час-другой доносятся характерные звуки. Ковач спускается первым, как всегда, серьезный, и нервно закуривает. Она спускается позже (лицо у нее просветленное и одновременно измученное), и первым делом тянется к бутылке. На скулах Ковача появляются желваки, но он хранит молчание.

Не спящий Spit напоминает оазис посреди снежной пустыни. Везде жизнь замерла, а тут она если не бурлит, то хотя бы копошится, ползает вдоль длинных полок, уставленных бэушной посудой, сувенирами, кухонными принадлежностями и прочей мурой, от которой избавляются при первой возможности. Цены копеечные, новодел перемешан со стариной, и тут уж каждому свое. Кто-то запихивает в корзину все подряд, благо стоит товар еврик-другой, кто-то выискивает раритеты, которые не стыдно поставить на видное место или перепродать через антикварную лавку.

Ковач перемещается вдоль полок, игнорируя залежи барахла. Среди неторопливой публики он выглядит уже не пингвином, а черным вороном, готовым клюнуть каждого. Но он не клюет, лишь с тоской озирает тех, кто напихивает в корзины уцененку.

Ковач вдруг останавливается, будто что вспомнил.

– Она говорила: здесь бывают удачные дни – после того, как умирает кто-то одинокий и богатый. В магазине сразу появляется множество ценных вещиц, тогда в этом Spite не протолкнуться.

На лице опять – горькая усмешка.

– Вообще-то бельгийцы долго живут, – говорю. – Значит, удачи случаются не часто.

– Живут долго. Но все равно умирают.

– И что?

– Они купят эти вещи, а потом сами умрут.

– И что?!

– Ничего. Ни-че-го!

Интересно: ему жаль осиротевших вещей? Или бельгийцев, забывших о своей бренности? Я плохо понимаю приятеля: то ли он соболезнует этому миру, то ли презирает его всеми фибрами души. Я лично хочу купить керамическую кружку для пива, и хрен с тем, что когда-нибудь она осиротеет, и из нее будет пить кто-то другой. Вещи должны переживать хозяев, поэтому я молча сую кружку с выпуклым майоликовым узором в корзину.

– И ты туда же? – криво усмехается Ковач, который даже корзину не взял. – Ну-ну.

Внезапно у входной двери слышится крик, и возникает человеческое движение. Пройдя туда, видим толпу, в ее центре кто-то невидимый издает резкие гортанные звуки. Когда люди расступаются, крикливый невидимка предстает в обличье смуглого парня с жесткой курчавой шевелюрой.

Парня шатает, он пьян. Или под наркотой, потому что глаза красные и явно безумные. Он указывает на всех пальцем, изрыгая непонятные слова, затем грозит кулаком. Мол, ужо я вам! Покупатели стараются отпрянуть, в глазах здешних «фру» читается испуг, да и мужчины, похоже, оробели. А у парня на губах уже пена, видно, сильно вставило. Кулак к потолку, и опять крик – дикий, истеричный, полный непонятной боли… Неожиданно вспоминаю о том, что полиция обещала забастовать, значит, уколотый крикун может изгаляться, сколько хочет, приструнить некому.

Урезонить крикуна пробует единственная на весь магазин охранница – женщина в черном, как видно, без оружия. Но попытка безуспешна, парень с легкостью вырывается, продолжая оглашать Spit истошным ором. Внезапно в центр выходит Ковач. Фига ты лезешь, дружище?! Он же чумной, неуправляемый, и что у него в кармане – один его африканский (мусульманский?) бог знает!

Дело, однако, сделано: Ковач встает напротив. И громко, с отчаянием произносит:

– Замолчи! Сейчас же замолчи!

Звуки незнакомой речи настораживают крикуна, он с тревогой смотрит на Ковача.

– И уходи! Немедленно!

Как ни удивительно, смуглый слушается. Утерев пену с губ, он обводит всех мутным взглядом и, повернувшись, уходит на заплетающихся ногах.

Кажется, это называется русским мессианизмом, мы всегда лезем спасать тех, кто в этом не нуждается. Или нуждается? Весь магазин, если честно, описался, а русский герой перевернул ситуацию!

– Тебе можно в зоопарке работать, – говорю. – Если тигр разбушуется или слон, одним взглядом успокоишь…

– Да ну их! – машет рукой герой, и опять непонятно: что он этим хочет сказать?

Между тем к нам приближаются двое в магазинной униформе, наверное, хотят поблагодарить.

– Вы из России, да?

Ну, конечно, и в Spite наши люди! Им лет по пятьдесят, зовут их Коля и Дарья, а работают они уборщиком и продавщицей. Довольны ли? Вполне: и место бойкое, и с людьми пообщаться получается.

– Вот с такими? – киваю на дверь.

– Да таких немного! Это марокканец один, его отсюда уволили, так он головой двинулся. Каждую неделю заявляется и кричит, что подожжет магазин.

– И как – не боитесь?

– Всякое может быть… Но пока бог миловал.

Они показывают нам потаенные прилавки, где разложены особо ценные и при этом очень дешевые товары. Они и сами здесь кое-что приобретают, так сказать, для дома – для семьи.

– После того, как умрет кто-то одинокий и богатый? – усмехается Ковач.

– Чего? – не въезжает Коля.

– Ничего. Старушка-Европа распродает себя по дешевке. Оптом и в розницу. Налетай, подешевело!

Наши люди переглядываются, явно обескураженные.

– А вы почему не бастуете? – спрашиваю. – Вся Бельгия похерила работу, а вы, получается, шагаете не в ногу?

– Пусть местные бастуют, – отвечает Дарья. – Они с жиру бесятся, зарплаты большие требуют; а нам чего? Нам хватает.

Наверное, в знак протеста Ковач приобретает огромную фруктовницу из мельхиора. Она стоит двадцать евро, что для Spita дороговато, но протестанту по фиг: сунув под мышку абсолютно не нужную вещь, он направляется к кассе.

Обратно возвращаемся другим путем, движемся через заледенелый парк и вдруг оказываемся среди аккуратных белых коттеджей. Небольшие одноэтажные домики похожи, как клоны; расставленные вдоль дорожек на равном расстоянии друг от друга, они напоминают стильные кладбищенские склепы. Говорить об этом Ковачу? Пожалуй, не стоит, а то он такое развитие даст моему тезису… Тем более, что сие благообразие – дом престарелых, так объяснил Свен, провозя нас здесь на «Ситроене». Наверное, здесь и живут богатые и одинокие, дожидаясь неизбежной кончины. Из белого коттеджа выносят бездыханное тело, везут на сожжение, потом в колумбарий, и вот уже неблагодарные потомки шарят по углам освободившегося жилья дедули (бабули?), собирают ненужное, на их взгляд, барахлишко, и в гранд-комиссионку, где покупатели всегда найдутся.

Ковач опять идет впереди, размахивая в такт шагам мельхиоровым уродцем. Веди меня, мой мрачный друг, прозревающий новое оледенение Европы. Твой взгляд – это взгляд могильщика, человека из похоронной команды, который делает свою работу без радости, только куда денешься? Ты будешь подбрасывать череп в руках, с грустью восклицая: «О, бедный Йорик!», но все равно возьмешь в руки лопату и швырнешь в могилу пласт чернозема. Все умрут, короче, а ты останешься стонать на развалинах былого величия, последний из могикан по имени Ковач…

2

Звонить приходится долго. Наконец, дверь распахивается, и на пороге возникает она – в халате и с заспанным лицом. Получив в подарок мельхиоровую нелепицу, она с недоумением вертит ее в руках.

– Это мне?!

Ковач молча раздевается.

– Я тебя спрашиваю: это мне?!

Он проходит в гостиную, останавливается у камина.

– Опять не топила? Вот же деревяшки, могла бы бросить в топку!

Он с треском крошит деревяшки, аккуратно сложенные у камина. Их таскает с работы Свен: когда на факультет приходит партия приборов, он разламывает деревянные каркасы, набивает ими багажник «Ситроена» и привозит домой. Он очень горд тем, что добывает дармовое топливо, говорит: экономит много денег. Только русской жене экономия по барабану, она может целыми днями лежать в холодном доме и смотреть в потолок.

– Свен не пришел? – спрашиваю. – Он же говорил, что университет тоже бастует…

– У них забастовка на рабочих местах.

Она ставит фруктовницу на камин.

– Под пепельницу сгодится, – говорит, глядя на Ковача. Тот пожимает плечами, мол, твое дело.

В топке загорается деревяшка, вторая, пламя вспыхивает в полную силу, и я присаживаюсь на корточки. Чувствуя волну тепла, протягиваю руки к огню (весь день мечтал согреться!). Огонь гипнотизирует, и я не успеваю заметить, как парочка отправляется в мансарду.

Вдруг приходит в голову: их секс – сродни манипуляциям реаниматолога. Врач пытается расшевелить анемичного пациента, поддержать в нем жизнь, и пациент на время оживает. Но вскоре энергия иссякает, требуется новое вливание, то есть, Ковачу опять надо трахать ее с отчаянной надеждой на выздоровление. Эй, дружище! Пациент скорее мертв, чем жив! Только он не слышит мысленный посыл, а озвучить его я не решусь. Мне оно надо? Пусть переживает Свен, это он объелся груш и позволяет жене то, чего позволять нельзя. С другой стороны, если сам не можешь работать «реаниматологом», не мешай другим. В этом двухэтажном доме со старинной мебелью, стильными обоями и патио – космический холод, здесь постоянно нужно согреваться, а твоя профессорская душа ни фига не греет (как и тело, впрочем).

Свен появляется раньше, чем двое спускаются сверху. Интересно: будет скандал? Поскачет через три ступеньки, схватив по дороге колющий или режущий предмет? Увы (или к счастью?), не скачет, присаживается рядом и тоже протягивает руки к огню. Говорит, что такой зимы не помнит давно, даже машины перестают заводиться. Его «Ситроен», например, проведя день на улице, еле завелся! И снега на крыше столько, что черепица, возможно, не выдержит. А еще забастовка… Нет, если так решил профсоюз, он присоединился, но большого смысла в этом не видит.

– В жизни вообще мало смысла, – отвечаю. – Зато в ней есть драйв. Забастовка для вас – драйв, развлекуха.

– Развлекуха – это что?

– Это адреналин. Кровь разогревает до нужного градуса.

– Ага… Как думаешь, если я очищу патио, кровь будет разогрета?

Он с явным облегчением находит себе занятие и вскоре маячит за окном, раскидывая лопатой сугробы. Наконец, парочка спускается, Ковач закуривает, она наливает виски в стакан. После чего втроем смотрим в окно. За стеклом – Свен, он работает медленно, но методично, очищая свои кровные полторы сотки от белой пушистой напасти. Когда доходит до левой стенки, у правой опять наметает сугробчик, и профессор вынужден туда возвратиться.

– Знаете, – спрашиваю, – на что можно смотреть бесконечно? На горящий огонь, на текущую воду и на то, как другой работает.

Шутка не принимается, эти двое серьезны до умопомрачения. Я отворачиваюсь к камину, выбирая в качестве объекта наблюдения огонь, она же накрывает на стол. Скорей бы накрыла, чтобы опрокинуть стопку и снять напряг, как ни крути, имеющий место быть. О, благодатный алкоголь! Без тебя мы бы здесь пропали, загнулись бы, вымерли бы, как неандертальцы. Я листал однажды такой альбом, где были изображены неандертальцы в шкурах. Среди снегов, сбившиеся в кучку, они выглядели жалко, и, как утверждала подпись под рисунком, очередного оледенения эти ребята не пережили. А почему? Потому что технология возгонки еще не была освоена, ни коньячка тебе, ни вискаря, которые разогревают кровь гораздо лучше лопаты.

За столом этого добра навалом, только успеваем подливать. Но ощущения, что мы, в отличие от неандертальцев, благоденствуем, почему-то нет. Подай горчицу, передай артишоки, налей коньяку – вот и весь застольный базар. Потом, правда, Свен отмякает (он всегда пьянеет быстрее всех), и начинается рассказ о героическом подвиге преподавателей, решивших не отрываться от машинистов и работников бензозаправок. Он лично не любит бастовать, но нация должна быть единой в своем протесте, пусть знают, что сокращение социальных выплат и урезание бюджета даром не пройдет! Поэтому – никаких лекций и приемов экзаменов, только выход на работу!

– В Льеже университет работает, – говорит она. – Я в Интернете об этом прочитала.

– Так это валлоны! Они всегда нас предают!

Свен обращает ко мне разрумянившуюся физиономию.

– Они даже не хотят учить голландский язык, представляете?!

– А должны? – спрашиваю. – Ну, если они валлоны?

– Мы же учим их французский! У нас два государственных языка, пусть делают, как мы! А если не хотят, пусть присоединяются к Франции!

Ковач, по обыкновению, кривит лицо.

– Это так важно?

– Что важно? – не въезжает Свен.

– Изучение вашими франкофонами голландского языка? Если решить эту проблему, остальное будет в ажуре, да?

– Я думаю, это снимет напряженность общества…

– Ая думаю, не снимет. Вот не снимет, и все!

Готовый вспыхнуть спор прерывает дверной звонок. Судя по мелькнувшему в коридоре длинному хайру, это Макс, почему-то он не входит в комнату, беседует с матерью в коридоре. Вначале приглушенная, беседа набирает обороты, даже специально прикрытая дверь не спасает.

– Он очень нас беспокоит… – озабоченно нахмуривается Свен. – Он выехал из России в десять лет и был очень хороший мальчик. Теперь стал взрослый, и появились проблемы. Мне кажется… – он понижает голос до шепота, – кажется, он связан с наркотиками!

– Большие детки, – говорю, – большие бедки.

– Бедка – это что? – расширяет языковой запас профессор.

– Это проблема типа форс-мажор.

Входная дверь хлопает, значит, Макс ушел. Она не спешит возвращаться, и я, поднявшись, выглядываю в окно. У почтового ящика в форме избушки на курьих ножках топчутся двое – Макс и тот марокканец, что орал в магазине. Он уже вроде вменяемый, что-то говорит парню, а тот кивает.

– Ковач! – восклицаю в удивлении. – Иди-ка, полюбуйся на эту картину!

Но тот не желает любоваться, ждет, когда она вернется за стол. Парни тем временем закуривают, Макс говорит с кем-то по мобильному, затем сует телефон в карман, и оба, накинув капюшоны, удаляются по улице.

После ее возвращения повисает тягостная пауза. Она тянется за бутылкой, наливает и тут же опрокидывает.

– Что, пожаловался? – спрашивает, не глядя на мужа.

– Я?! – поднимает брови Свен. – На что?!

– Не на что, а на кого. На моего сына.

– Ни на кого я не жаловался… – бормочет Свен и оглядывает нас, призывая в свидетели.

– Да, мне это тоже не нравится, – ожесточенно говорит она. – Но что им делать? В доме, где они живут, половина ребят не имеет работы! Вот и приторговывает этой дрянью; хорошо еще, сам не употребляет!

– Думаешь, не употребляет? – осторожно спрашивает Свен.

– Он поклялся, что никогда не пробовал наркотиков.

– А зачем он приходил?

– Денег просил. Ему постоянно не хватает денег, ты прекрасно об этом знаешь!

Будто спохватившись, они удаляются в кухню, где полемика продолжается на голландском. Я внезапно отстраняюсь от ситуации, вроде как перемещаюсь в соседний таун-хаус, а может, и на соседнюю улицу. Кто они мне? Ковач – понятно, старый знакомый, с которым, правда, мы никогда не были близки. Но причем тут его прежняя любовь?! Ее сын, живущий своей непонятной жизнью?! И уж тем более профессор, который возит деревяшки из университета и позволяет, чтобы его жену трахали едва ли не на его глазах?! «Сюр-сюр-сюр… – бормочу спасительную мантру, – оставь меня, сюр, изыди, испарись и верни меня в ту Европу, к которой я привык…»

3

Раньше сюда летали, как на праздник, который дарила вклейка в паспорте с волшебной надписью Shengen. Тебе не всегда были рады, но ты плевать хотел на радость в глазах аборигенов – праздник всегда был с тобой, шагал ли ты по древней брусчатке Рима, сидел в берлинской пивной или взбирался на Эйфеля. Мы словно приезжали в гости к двоюродной бабушке, с трудом опознающей блудных внуков, но в силу врожденной интеллигентности вынужденной их устраивать, обихаживать и кормить. Иногда бабушка грозила пальчиком, мол, смотрите, шалуны, будете плохо себя вести, в следующий раз не получите волшебную вклейку! И мы прикидывались послушными, потому что праздник того стоил: в этом обустроенном пространстве задерганная душа отдыхала, отмякала, приходила в себя. Куда все это делось? Кажется, треклятый Rannair доставил нас в какую-то другую Европу, застывшую и замерзшую, наполненную смуглыми и черными людьми – в задницу, иначе говоря. А в заднице сидеть неохота, хочется кайфа, и утром следующего дня я уговариваю Ковача рвануть в Амстердам.

– Думаешь, там что-то другое?

– Не думаю – уверен. Это другая страна, там нет забастовок. В общем, как хочешь, а я поеду.

– Интересно, на чем? Транспортники тоже бастуют!

Я загадочно говорю, мол, знаю одного человека, который довезет нас на автомобиле.

– Имеешь ввиду Свена?

– Надо же, какой догадливый!

Ковач молчит, думает.

– А как же она? – спрашивает, наконец.

– Не пропадет, – говорю. – Она у себя дома, в конце концов, это мы – в гостях.

Свен явно доволен моим предложением добросить нас до границы. Он гонит «Ситроен» с бешеной скоростью (полиция-то бастует!) и тормозит уже на голландской территории.

– Отсюда близко, – указывает на станцию. – Вернетесь на поезде – вечером забастовка кончится.

Амстердам встречает пронизывающим ледяным ветром. Холод буквально пробирает до костей, и мы через полчаса греемся изнутри прихваченным с собой виски. На берегу канала, кое-где покрытого ледяной коркой, жадно глотаем сивушное пойло, закусывая горячими хотдогами, после чего бесцельно движемся по улицам, заходя иногда в бары и магазины, чтобы согреться.

– Здесь то же самое, – говорит Ковач во время отогревания.

– Не совсем, – отзываюсь. – Посмотри, сколько народу, и все веселятся…

– Не верь глазам, это веселье призраков.

Я оглядываю людей в баре, румяных от глинтвейна и пива, шумных и разноязыко болтающих.

– Очень уж плотские эти призраки.

– Плоть неважна, если душа испарилась. А она, увы…

Я отвинчиваю бутылку и делаю глоток. Ковачу не предлагаю из принципа – надоел своими тоскливыми пассажами. Я не хочу пребывать в царстве призраков, хочу находиться среди людей, пусть и базлающих по-своему. Люди, вы не призраки! Этот могильщик хочет вас закопать и холмик насыпать, но я не позволю – откопаю, отряхну, даже виски дам хлебнуть!

– Может, в кофешоп? – предлагаю. – Выкурим по косяку, и проблемы исчезнут.

– Хочешь уйти от проблем? – усмехается Ковач.

– Хочу. А тебя постоянно тянет к проблемам, как муху на говно. Так ты идешь? Учти, через год-другой халява кончится: иностранцев перестанут пускать в кофешопы.

– Да мне уже все равно.

Кофешоп называется Free Adam. Совсем недавно на одной из улиц я заметил табличку на двери: «Eva 140», что порождает в мозгу зародыш каламбура. Однако каламбурить в присутствии Ковача – себе дороже, он с юмором нынче не в дружбе. Пинком ноги открывает двери «Адама» и, зайдя внутрь, с горестным презрением озирает торчащее сообщество. Какие джойнты брать? Без разницы, пожимает он плечами, и усаживается за столик у окна.

Джойнт за полдесятка евро вставляет не сразу, минут через десять. Нарисованные на стенах райские пейзажи (где основная растительность, понятно, конопля) вдруг меняют цвет, затем фигуры многочисленных Адамов и «адамят» начинают плыть и искажаться. Почему-то они становятся китайцами. Или китайцев я вижу в окне? Молодые, худощавые, они шагают по площади, потом вдруг выстраиваются полукругом и принимаются отплясывать.

– Ковач, меня глючит? Или там действительно танцующие китаёзы?

Я указываю за окно.

– Действительно. Хотя они с таким же успехом могут быть корейцами. Или вьетнамцами.

– Нет, Ковач, это китайцы. У китайцев есть повод для такой зажигательной румбы, а у вьетнамцев повода нет. Ты согласен? Нет, молчи, молчи! Я знаю, что ты скажешь. Местные, мол, уже отплясали свое. Поглотят ли их африканцы или азиаты – не суть важно, белой расе все равно кирдык. Ты ведь об этом хочешь сказать? Тогда я желаю знать: фиг ли тебе до них? Тебе что – их жалко? Или у тебя нет своих заморочек? У тебя их до хрена и больше! У тебя нет своего дома, пусть холодного, как морозильник; и семьи у тебя нет, потому что ты развелся. Чего у тебя еще нет? А ничего нет, если разобраться, кроме твоих лекций на философском факультете. Поэтому молчи в тряпку и наслаждайся тем, что дает – пока дает! – старушка-Европа. Знаешь, что она может дать? Несколько косяков с собой! Причем мы не будем брать эту хрень по пять евро, мы купим по десять, и это будет счастье!

Не обращая внимания на протесты, направляюсь к стойке, откуда возвращаюсь с четырьмя пластиковыми контейнерами. Не криви лицо, Ковач, включи дурака, и давай кайфовать. Счастья хватит до конца забастовки, она нам не страшна. И холод не страшен, поэтому мы сейчас пойдем гулять вдоль замерзающих каналов города, как считается, похожего на Питер. Какой идиот такое сказал?! Ничего питерского здесь близко нет, все чужое, но нам, опять же, по барабану.

На одной из узких улочек Ковач внезапно исчезает. Только что его кожаная спина виднелась впереди, и вдруг – пустота! Я двигаюсь направо, но попадаю в тупик. Вернувшись обратно, направляюсь влево, где вижу уличный туалет – зеленую кабину, внизу наполовину открытую. Кажется, нашел: джинсы и черные ботинки, что виднеются из-под загородки, явно принадлежат Ковачу. Принадлежит ли ему бегущая по желобу струйка? Сложный вопрос для одурманенного мозга. Лучше бы спросить об этом самого Ковача, но вместо него из кабинки вываливается некто бородатый и в дутой куртке. Оба на! Что ж, тогда хотя бы отлить за бесплатно…

Уже темнеет, зажигаются фонари и окна. Потеряв ориентацию, иду, куда глаза глядят, чтобы вскоре оказаться среди красных фонарей и витрин со специфическим товаром. Жаль, что я здесь один, не с кем обсудить прелести стройняшек за стеклами. А прелести имеют место быть, о-о, более чем! Три расы выставляют лучшее из генофонда: фарфоровые европейки, загадочные азиатки, горячие африканки соревнуются, перебирая ногами, чтобы слиться со мной в экстазе. Слиться вот с этой? Но она явно славянских кровей, таких и на родине в избытке. К тому же я помню многомудрого Ковача, сказавшего: выход – в смешивании, мулаты и метисы еще имеют шанс. Значит, сольюсь с той, желтой и гибкой, с волосами до попы. Или экстаз подарит черная, с кудрявой шапкой на голове? Мое сердце (или другой орган?) на время становится территорией ожесточенной борьбы Африки с Азией. Я забываю о том, что рожать стройняшки не станут даже под дулом пистолета, зато помню, что чудный квартал, по слухам, скоро перепрофилируют, и прелести придется покупать в другом месте. Пока этого не произошло, делаю выбор в пользу Африки.

Чернокожая чувствует мое предпочтение, начинает темпераментно трясти бедрами, вертеться так и этак, короче, завлекает. Я вскидываю ладонь, дескать, айн момент! После чего, отбежав за ближайший угол, распечатываю один из контейнеров и пыхаю (для храбрости). Ну, держись, Африка! Сейчас ты узнаешь, какие богатыри вырастают в гиперборейской земле, как они могут доводить до изнеможения, оставляя в горячих чреслах свое семя…

Успевшая заскучать африканка сидит на стуле. Но, заметив меня, опять вскакивает и страстно выгибается, типа хочу – не могу. Что ж, родная, я тебя куплю – траченный молью генофонд Европы требует обновления.

За дверью встречает смуглый парень со шкиперской бородкой: он откладывает газету и быстро поднимается с дивана.

– How much? – включаю англоязычный запас. И тыкаю за стенку, за которой неистовствует моя чернокожая: – She.

– Hundred, – отвечает шкипер.

– Недешево… Ладно, согласен.

Далее разыгрывается замедленное кино, в котором я статист, а чернокожая – режиссер. Как и положено режиссеру, она указывает, куда пройти, и вскоре мы оказываемся в тесноватом номере с неширокой кроватью, вешалкой и узким креслом. Куртку и прочее, показывают, на вешалку, когда же я разоблачаюсь, мне протягивает блестящий пакетик. А руки не слушают статиста! Пожав плечами, режиссер сама вскрывает контрацептив, да только натягивать не на что, главное орудие статиста бастует.

– Забастовка, – говорю. – Всеобщая.

– I don’t understand, – звучит низкий, с хрипотцой голос.

– Strike, – уточняю. – All-out strike.

А она опять делает вид, что не врубается!

– Брось, все ты понимаешь. Белая раса бастует на всех уровнях: не фиг плодиться и размножаться, пора и честь знать! Кое-что, правда, я от тебя возьму, пусть не на весь стольник – хотя бы на полтинник…

С этими словами укладываюсь рядом и прижимаюсь к черному телу. О-о, какое оно теплое, даже горячее! Я ничего не делаю, просто лежу рядом, прижавшись к живой печке, и несу какую-то околесицу. Жаль, говорю, что с нами нет Ковача: он бы тебе объяснил, что происходит на этом континенте. Но он потерялся, понимаешь? Или я потерялся? Мы оба потерялись, я думаю; и Свен потерялся, и его приемный сын, и мать этого сына…

Кино на удивление быстро кончается: я и половины задуманного не высказал, а уже указывают на часы!

– Ты права, наши часы сочтены, – киваю горестно.

– I don’t understand, – отвечают.

– Опять не понимаешь? Я говорю: конец нашей цивилизации.

– Time, – говорит африканка, вставая с кровати.

Внезапно делается смешно, и я с ужасом (веселым, надо отметить) понимаю: пробивает на хи-хи. Усилием воли подавляю готовый вырваться хохот, и вскоре оказываюсь на ледяном ветру, с облегченным на сто евро бумажником.

С Ковачем встречаемся на вокзале: ни о чем не спрашивая, тот направляется к перрону, и я плетусь следом. Недоволен, дружище? Извини, не одному тебе хочется женских ласк. Ты желаешь кого-то расшевелить, зарядить энергией, я – повампирить на дармовщинку, но тут уж, как говорят в соседней державе, йедем дас зайне. Мы поднимаемся на перрон, заходим в поезд и, усевшись в кресла, тут же отключаемся. Усталость берет свое, а еще всякие излишества… В тревожном сне ко мне является чернокожая, одетая в плащ Ковача и в его же берет. В руках у нее большой пистолет, она направляет его на меня – пух! Но вместо смертоносной пули из ствола – благодатный дым, который я жадно втягиваю ноздрями. Счастье есть! Я говорю: есть счастье, отстаньте от меня! Не толкайте!

Только меня опять толкают и, похоже, требуют, чтоб я вышел из вагона. Ковач тоже проснулся, он с тревогой пялится в окно, но там, успеваю заметить, абсолютно незнакомый пейзаж.

– Чего ей надо? – спрашиваю, указывая на женщину в униформе (это она нас разбудила).

– Похоже, забастовка продолжается… – отвечает Ковач.

– Как это?! – не понимаю.

– Очень просто. До границы поезд едет, а после – стоп, машина.

– Strike, – произносит женщина, подтверждая худшие предположения.

Покинув пригретые уютные кресла, выгребаем на холодный перрон в числе таких же невезучих. О, жадная Европа, ради ничтожной прибавки к зарплате готовая обречь на танталовы муки своих гостей! Как нам теперь добираться? Нам нужно пересечь половину страны; пусть маленькой страны, но все равно это расстояние! И хотя можно было бы позвонить Свену, мы оба понимаем, что делать этого нельзя.

Невезучие расползаются по вокзалу, а мы выходим на темную безлюдную площадь. Я достаю парочку контейнеров: давай, Ковач, еще по косячку, иначе не выжить, мы замерзнем и погибнем. Мы затягиваемся жадно, выкашливая едкий пахучий дым, пока не наступает облегчение.

– Куда пойдем? – слышу вопрос (звук – как чрез вату).

– Какая разница? – пожимаю плечами. Окинув взором площадь, указываю:

– Туда!

Мы движемся вдоль железнодорожных путей. Справа тянутся темные строения, между ними чернеют узкие проулки, и мы сворачиваем в один из них. Идем наобум, мимо каких-то пакгаузов, свалок, чтобы вскоре оказаться на пустыре. Ура, огонь! Приблизившись, видим сбившихся в круг людей, они на нас оглядываются, затем подвигаются. Молодцы, парни, это выход, не укрощенное пламя лучше греет!

Вначале усаживается Ковач, следом я. Огонь необычно ярок, он слепит, не позволяя разглядеть лица. Они виднеются нечеткими пятнами: смуглыми, черными, с раскосыми глазами, с большими белками глаз… Правильно, кому еще здесь сидеть? Остальные сидят возле каминов, они приручили огонь, но это временно, улица победит.

– Strike forever! – поднимаю бутылку с недопитым виски и, сделав глоток, пускаю по кругу. Слышится одобрительное лопотание. Или неодобрительное? Мне по фиг, если честно, я понимаю, что никогда отсюда не вырвусь, застряну здесь навсегда, и терять нечего. А тогда и последний косяк по кругу, торчите, ребята, за наше здоровье! Ковач смотрит на меня глазами, полными тоски, я же хлопаю его по плечу: смирись, философ. Сам не раз говорил про обреченность этого мира, так плюнь на него! Посмотри, какая чудная первобытная ночь наступила!

Самое странное, что вокруг огня сидят настоящие неандертальцы. Волосатые, в шкурах, с дубьем, люди прошлого жмутся к теплу, еще не зная разделения на расы, единые в своем неказистом облике. Или уже не зная? Я плохо понимаю: мы на пустыре или в пещере, за пределами которой бродят саблезубые монстры? Вроде как различаются каменные стены, на них видны изображения бизонов и шерстистых носорогов; а вон и горы костей в углу (надеюсь, не человеческих). Мы выпали, короче, из времени, а может, это континент ухнул в какую-нибудь дыру Хроноса, и жизнь вернулась на круги своя.

– Ковач! – восхищенно говорю. – Они как живые! То есть, они и есть – живые!

А Ковач мотает головой: нет, не живые! Умирающие! Но как их жалко! Видя, как приятель плачет, понимаю: его слезы адресованы другим – тем, кто у каминов. Почему-то он переживает за священные камни гораздо больше, чем местные жители, топчущие эти камни ежедневно. Не может, философ хренов, спокойно смотреть на угасание земли, давшей миру Канта с Шопенгауэром, чтоб им пусто было…

– А ну, прекратить рыдания! Мы оказались у истоков, у нас есть шанс выстроить новую цивилизацию!

Я приветствую пещерных жителей поднятой рукой. Я – ваш, мы одной группы крови! И мой друг той же группы, только иногда напускает на себя, шибко умного корчит. А ум нам не нужен, верно?

– Верно! – отвечают неандеры на чистом русском.

– Тогда – за мной!

Поднявшись от костра, выходим из пещеры. Вокруг море огней, это другие пещерные жители жгут костры, укутываясь в шкуры. Вылезайте, жители! Присоединяйтесь к нам, чтобы пройтись по развалинам дивного старого мира, сбацать на губах реквием, а потом плюнуть на общую могилу Европы! И неандеры таки выползают из нор, присоединяются, после чего мы движемся вроде как по музею под открытым небом. Слева видна ратуша, перед ней в центре площади торчит чудовищная игла, на которую наколот мертвый европеец. Мир праху, дружище, твоя песенка спета, теперь петь будем мы.

– Будем петь? – оборачиваюсь к племени.

– Будем! – потрясают они дубьем. Мы затягиваем песню на непонятном языке, мощную и грозную. От звуков песни дрожит старенький университет, где работает Свен; и готический собор дрожит; и давно погасшие витрины магазинов испуганно звенят стеклами. Я вижу магазин Spit (который и впрямь спит) и указываю – туда! Ворвавшись внутрь, племя безжалостно крошит прилавки, хватит, торговцы, наторговались! Богатые и одинокие, вы все умерли, оставив после себя кучу ненужного хлама, и мы его уничтожаем! А потом опять направляемся в темноту, наполненную некогда священными камнями, нынче годными разве что для пращи. Разобрав мостовую, с камнями в руках и за пазухами, выгребаем на пустырь. Посреди пустыря – аккуратные белые коттеджи, на них сыплется снег. Ага, дом престарелых, похоже, здесь укрылись те, кто выжил при смене эпох.

Заглядываю в одно из окон и вижу Свена, аккуратно раскладывающего по ячейкам таблетницы кругленькое разноцветье (обычное дело перед сном). Первое «колесо» он принимает после утреннего кофе, второе – перед тем, как спуститься в цокольный этаж, где ночует черный «Ситроен». Только завтра машина никуда не уедет; и профессор не будет блистать на ученых советах и симпозиумах; и дровишек новых не привезет – все кончится иначе. Когда я стучу в стекло, Свен вскидывает голову. Брови в недоумении ползут вверх, затем в глазах вспыхивает ужас. Извини, дорогой, шансов у тебя ноль. Неандертальцы глухо ропщут за моей спиной, затем с ревом швыряют увесистые булыжники в хлипкие белые строения, и те рушатся, погребая под обломками своих насельников…

4

Воздух прогревается внезапно, за одну ночь, превращая снег в журчащие ручейки. На улицах появляются легко одетые люди – настолько легко, что кажется: завтра лето. Их много, людей, от которых я отвык за время забастовки. Лица у них веселые, они куда-то спешат, суетятся, мельтешат, будто замерзший мир оттаял, выбравшись из анабиоза.

– Плюс 15 градусов, – указывает Свен на электронный термометр, прикрепленный перед выходом в патио. На этом пятачке видна трава, ранее погребенная сугробами, так что можно вынести раскладной стул, укутаться в плед и сидеть, подставляя лицо робким солнечным лучам. Что, собственно, она и делает. Цвет лица меняется, мертвенная бледность уходит; и бутылки, неизменные ее спутницы, куда-то исчезают. Вечером Свен наводит порядок в доме: пылесосит, протирает пыль, выносит на помойку опорожненную тару (господи, сколько ее!). Помочь? Нет, поднимает руку Свен, отдыхайте. Он вроде как подчеркивает свой статус честного работника, который честно бастовал, но потехе час, как говорится, а делу время. И она что-то подчеркивает своим сидением в патио, они с Ковачем уже два дня как в мансарду не поднимались. Зато регулярно приходит Макс, который уединяется с матушкой, подолгу с ней беседует, и расстаются они довольно мирно.

Я вдруг остро чувствую свою неуместность в ожившем мире. Что мы здесь делаем, Ковач?! Пора возвращаться туда, где жизнь похожа на вязкое болото, по которому пробираешься, с трудом вытаскивая ноги из хляби, и не знаешь: доберешься ли до твердого берега? Но болото привычно, знакомо до последней кочки, и мне, кулику, хочется его расхваливать на все лады. А с бабушкой-Европой пора на время расстаться. Она в очередной раз обманула лохов, сымитировала смерть, а теперь усмехается: что, поверили? Не-ет, родные, я еще вас всех переживу!

– Ну? – вопрошаю приятеля. – Чуешь, куда ветер дует?

– Куда же он дует? – кривит лицо Ковач.

– Вся эта суета в переводе с голландского на русский означает: бери шинель, лети домой. Пора и честь знать, короче.

– Наверное, пора… – Ковач угрюмо задумывается. – Что я могу ей дать? Ничего, в сущности…

– Она все от тебя получила. Теперь пакуем вещи, Rannair ждать не будет!

В аэропорту полицейская собака долго и тщательно обнюхивает мой свитер. Охранники окружают меня, перетряхивают багаж, но тщетно, улова нет. Значит, правильно сделали, что скурили голландскую травку, из-за которой нас могли бы навсегда выпереть из Шенгена. А оно нам надо? Не радуйтесь, ребята, и не вздыхайте с облегчением, мы еще вернемся.

Маятник Фуко

Н.Б.

Дыхание дефолта я почувствовал задолго до его наступления. Газеты, с которыми я сотрудничал, медленно умирали, гонорары становились мизерными, потом и вовсе исчезли. А жить-то надо! В общем, весной 98-го года я оказался в ремонтной бригаде, приводившей в порядок квартиры «новых русских». Второй месяц я навешивал двери, окна, укладывал черновые полы, а главное, получал за это денежное вознаграждение.

– Тебе хорошо, – говорила режиссерша Мосина, – работа есть, да и в долг ты не брал. А мое положение представь?!

У Мосиной не было работы, причем давно. Полгода назад она вознамерилась ставить спектакль: связалась с каким-то банком, выпросила ссуду на постановку и, собрав актеров из разных трупп, взялась за дело. Мосина умела убеждать: и актеров зажгла идеей, и художника, который нарисовал просто фантастические декорации. Деньги на них потратили тоже фантастические, и вдруг выясняется: сцену не дают! То есть театр (также почувствовав дыхание дефолта) предпочел на три месяца предоставить подмостки под какой-то мюзикл. Пока Мосина обивала пороги других храмов искусства, декорации свезли на склад. Когда же очередная договоренность, можно сказать, была в кармане, склад вспыхнул синим пламенем, похоронив под горящими балками спектакль. А тут еще из банка депеша: гоните, мол, долг! Мосина срочно перезанимала, что-то взяв у меня, что-то у друзей и родственников, но из долговой ямы до сих пор не вылезла.

– Ты как, терпишь пока? – спрашивала она время от времени. – Ты потерпи, ладно? Деньги – это ведь мелочь, главное, что спектакль накрылся…

Ради высокого искусства Мосина была готова участвовать в авантюрах, лезть в пекло, закладывать душу, поэтому ее звонков я побаивался. «Что она, интересно, придумала на этот раз?» Мосина звонила вчера, просила зайти, поэтому сегодня я договорился выйти на работу после обеда.

– Ну как, терпишь? Не будешь приставлять нож к горлу бедной женщины? Ничего, будет и на нашей улице бенефис…

Худенькая Мосина носилась по кухне, не вынимая изо рта сигарету и делясь впечатлениями о чужом творчестве. Что ставят, а?! Ты видел это чудовищное кино? Которое снял Курамов? Бред, полный бред, а ведь как хорошо начинал! Мы вместе начинали на Моховой: я Вампилова ставила, он – Петрушевскую… Не видел эти спектакли? О, это была песня! А сейчас – никакой песни, он охрип, он в каждом кадре дает петуха!

– Но ведь деньги на кино где-то достал… – осторожно вклинился я.

При слове «деньги» Мосина застыла.

– Деньги, деньги… Деньги – это страшная сила!

– Согласен. Особенно, когда их нет.

– А надо, чтобы были, верно? Мне ведь нужно долг отдать, в том числе тебе. А еще новая идея есть, спектакль хочу поставить.

– Тот же самый?

Мосина взмахнула сигаретой, осыпав мои брюки пеплом.

– Да ну его! Хороша ложка к обеду, а теперь… Перегорела, новое буду делать. Только больше – никаких долгов, ни-ни! Мы заработаем эти деньги, я даже знаю – как.

Идея была на первый взгляд абсолютно бредовая. Мол, есть какой-то знакомый в Краснодаре, который предлагает купить кагор, в большом количестве. То есть в очень большом: целых два фургона. Понятно, что на два фургона у нас денег нет…

– У нас и на один нет, – дипломатично поправил я.

– Ну да, у нас и на ящик вряд ли наберется… Но дело-то в другом! Нам не нужно закупать товар, нам покупателя требуется найти! Только по нашей цене, понял? А покупателем будет… Кто?

– Винный магазин?

– Вот и не угадал! Церковь! Кагор – это ведь церковное вино, оно там литрами потребляется, да что там – декалитрами! Во время причастия, на церковные праздники… Так что нужно всего лишь переговорить со святыми отцами, ну, на предмет покупки.

Мосина умела удивлять. Она могла расставить на сцене писсуары из папье-маше (действие пьесы происходило в мужском туалете), могла спрятать рок-группу за сценой, чтобы та грянула в момент лирического монолога, и кагор был из той же оперы. Причем главную арию в опере предлагалось спеть мне: себя Мосина в этой роли «не видела», поскольку женщина в церкви – существо второразрядное, а тут два фургона, как-никак…

– Честно говоря, я тоже для такой роли…

– Брось, у тебя получится. К тому же ты не даром будешь работать, а за процент. Получим свою прибыль, поделим, и ты бросишь наконец пахать на этих «новых русских». Спектакль будем делать вдвоем! Да от этого Курамова с его кинухой одно мокрое место останется! Ну скажи честно, я ведь лучше, чем он?

– Ты – лучше. Но кагор…

– Кагор нас спасет. Выручи, я умоляю! Я просто пропадаю, пойми!

Окурок нервно раскрошили в пепельнице, после чего Мосина надолго закашлялась. А я понял, что придется тащиться к святым отцам. Я не умел отказывать Мосиной, любые мои проблемы в сравнении с ее проблемами – меркли и казались ничтожными. У меня не было долга в несколько тысяч зеленых, не было астмы; и ребенка с пороком сердца я не рожал, а Мосина – родила и теперь разрывалась между творческими порывами и санаториями, куда иногда помещали юного Антона.

– Когда начнем делать спектакль, – откашлявшись, сказала Мосина, – я брошу курить. Честное слово!

– Ты и в прошлый раз, когда начинала, обещала бросить.

– Ну, тогда был стресс! Да и Антон, как ты помнишь, в больницу попал… Между прочим, он сейчас в санатории, нужно его навещать, поэтому в церковь, сам понимаешь… Да, тебе же нужны образцы!

– Образцы чего? – не понял я.

– Продукции. Мне эти краснодарцы завезли несколько бутылок на пробу…

Нырнув под стол, Мосина извлекла три бутылки. «Кагор № 32» – это я прочел на этикетке.

– Сама-то пробовала? – спросил я.

– Я сухое пью, как ты помнишь… Но это вино – классное, я тебя уверяю! Можешь смело нести его прямо в Александро-Невскую лавру!

– В лавру – слишком нахально, – сказал я, укладывая бутылки в сумку. – Я начну с чего-нибудь поскромнее.

Моя работа оторвала меня от культуры, Мосина же вроде как возвращала в ее лоно. Возвращала, впрочем, хитрым окольным путем, через коммерцию и церковь, а эти две вещи были равно от меня далеки, да и вообще как-то плохо соединялись в мозгу. Отложив свидание с попами, я двинул на Невский, по которому не гулял уже черт знает сколько времени. И на первом же перекрестке увидел Дятлова.

Под мышкой он держал увесистый черный том, и лицо Дятлова озаряла загадочная усмешка. Обернутый в глянцевую суперобложку, том выскальзывал, но Дятлов почему-то не спешил укладывать его в потрепанный кожаный портфель. Наоборот, он взял портфель под мышку, а том понес перед собой, как Евангелие в церковный праздник. Встречные, однако, проявляли полное равнодушие к приобретению библиофила, положение спасло только мое появление.

– Видишь?! – Дятлов тыкал книжкой в нос. – Это «Маятник Фуко»!

– Вижу… – отвечал я. – И что с того?

– «Маятник Фуко» Умберто Эко!

– Ну и? Насколько я знаю, это не самое свежее изделие мастера.

– Зато там есть вот что!

Дятлов раскрыл книжку, и на титульном листе обнаружилась размашистая подпись, сделанная фломастером. Латинские буквы образовывали какой-то каббалистический узор, в котором с трудом угадывались «и» и «Е».

– A-а… Добрался до тела, значит?

В те дни Питер переживал культурный шок – к нам в гости пожаловала ожившая легенда мировой литературы. «Ты слышал? – вопрошали меня по телефону. – Во время лекции в Публичке он ругал Интернет и хвалил Гуттенберга!» Говорили, что Умберто Эко бессменно сопровождают переводчица Елена Костюкович и ребята из модного издательства, получившие на последние книжки автора эксклюзивные права. Еще говорили, что ребята неплохо греют руки на визите, живой классик, мол, служит великолепным катализатором продаж, и этим информация исчерпывалась.

Дятлов сразу почувствовал мою отстраненность от эпохального события.

– Нет, – сказал он, – так не пойдет. Ты понимаешь, что такое бывает раз в пятьдесят лет?

– Ну уж… – криво усмехнулся я. – За последние пятьдесят лет к нам и Маркес приезжал, и даже Жан Поль Сартр…

– И ты слушал их лекции, да? И брал у них автографы, верно?

– Так я и здесь лекцию не слушал. И автографа, как видишь, не имею.

– Ну и дурак, – заключил Дятлов. – Между прочим, в Домжуре завтра прессуха будет, а потом еще в Доме книги пройдет автограф-сессия. Где ты спокойно можешь подписать такую же книжку.

– Такую же не хочу… – вяло возразил я. – Мне больше «Имя Розы» нравится.

Дятлов испепелил меня взглядом. Да читал ли я вообще это великое произведение – «Маятник Фуко»? Ах, не читал… Но как же я тогда смею предпочитать одно – другому?!

Спорить не тянуло. Библиофил гвоздил лоха из всех калибров, а я вдруг вспомнил про тот маятник, что раскачивается в Исаакиевском соборе. С юных лет меня завораживал процесс демонстрации вращения Земли, когда маятник Фуко сбивал установленные дощечки. То есть завораживал именно процесс сбивания, о том, что Земля вертится, я и так знал. Установленный экскурсоводом крошечный брусочек в гигантском объеме Исакия смотрелся жалко, выглядел ничтожной песчинкой мироздания. А маятник, между тем, неумолимо к нему приближался, как воплощенный Фатум. Приделанный к шару длинный штырь скользил в сантиметре от брусочка, потом в миллиметре, и, когда в момент очередного качка брусочек опрокидывался, так жалко почему-то становилось, так вдруг сжималось сердце… Ей-богу, в этот момент хотелось остановить вращение Земли, но группу уводили, и теперь другие должны были лицезреть беспомощность брусочка перед судьбой.

– Короче, приходи завтра в Домжур. Это будет самым значительным событием в твоей жизни, поверь.

– Думаешь? – усомнился я. – Вообще-то я Гагарина видел живого, а еще Фиделя Кастро…

– Скажи еще: руку ему пожимал!

– Руку Фиделю пожимал один мой знакомый. Между прочим, он…

– Нет, ты полный дебил! Все, прекращаю общение, иначе мне захочется стукнуть тебя по голове этой книжкой! А книжку – жалко!

Дятлов кинулся на другую сторону Невского, рискуя быть задавленным автотранспортом, я же направился к метро.

Через час я уже вешал двери под четким руководством Якута. Главное тут было соблюсти идеальную вертикаль коробки, а для этого – использовать отвес.

– Что-то он качается все время, отвес этот… Прямо как маятник Фуко.

– Маятник чего? – спрашивал Якут.

– Фуко. Который в Исаакиевском соборе висит.

– Ты там тоже, что ли, двери навешивал? Ну, в соборе этом?

– Пупок развяжется, если там двери навешивать. Там каждая створка – весом в танк.

– Да ну? – не верил Якут.

– Точно. Слушай, а почему тебя якутом зовут? Ты вроде не похож на представителей нацменьшинств…

– Потому что родился в Мирном. Знаешь такой городишко? Он как раз в центре Якутии находится… Но здесь уже десять лет работаю, видишь, даже до прораба дорос.

– И что, за десять лет в Исаакиевский не сходил ни разу?

– Да я вообще не знаю, где он находится. Ну как, установил? Косовато вроде…

– Можно поправить, если косовато.

Якут взглянул на часы.

– Некогда поправлять. Сегодня с дверями надо кончать, на кухню переходим.

Не знаю, почему хозяин этих пятикомнатных хором так доверял прорабу из Мирного. Немцы вместо слова «брак» употребляют выражение «русская работа». Здесь же практиковалось нечто более чудовищное, что следовало бы назвать «якутская работа». Дверные и оконные блоки перекашивало, паркет в углах скрипел, но Якут как-то умело убалтывал хозяина, выпячивал достижения, халтуру же искусно маскировал.

– От, блин… – ругался он на кухне, заделывая в стену пластиковый водосток. – Не лезет! Надо было штробу глубже делать, а времени долбить уже нет! Ладно, дай-ка молоток.

Якут в три удара вогнал в штробу водосток, который из круглого сделался овальным, потом и вовсе треснул. Повисла неприятная пауза.

– Надо бы заменить… – неуверенно проговорил Якут. – Но где взять время? Поэтому давай, заклей эту трещину скотчем – и можешь замазывать.

Замуровывая треснувшую трубу в стену, я представлял, как через пару месяцев штукатурка набухнет водой и из стены забьет «Кастальский ключ». Однако жалости к владельцу апартаментов не испытывал. С какой стати? Я чувствовал себя жертвой экономической разрухи, хозяин же, говорили, неплохо хапнул во время перераспределения собственности, откуда и квартирка в сталинском доме в полторы сотни квадратов…

Когда я, собравшись домой, вскинул на плечо сумку, раздалось предательское звяканье. Якут сделал стойку.

– А что это у тебя звенит? – спросил он вкрадчиво. – Пиво?

– Кагор, – честно ответил я.

– Да ну? – не поверил прораб.

– Точно, я его в церковь несу, продавать.

– В церковь, значит… – Якут что-то мысленно прикинул, после чего радостно заявил:

– Так ведь сейчас пост! А значит, твои церковники подождут еще пару недель! В общем, давай, наливай!

К счастью, Якут плохо переносил сладкое, поэтому ограничились распитием одной бутылки из трех. Продолжили на улице, пивом, и, когда прораб расслабился, я закинул удочку насчет завтрашнего дня.

– Мне на пресс-конференцию надо. Хочу Умберто Эко послушать.

– Кого-кого?!

– Одного итальянца знаменитого.

Якут горестно махнул рукой.

– Итальянцев все хотят слушать, а кто будет слушать Якута?! Я же говорю: времени, блин, в обрез! Заканчивать надо с этой хатой, а то скоро все сыпаться начнет!

Когда я купил еще по кружке, Якут вспомнил, что у него есть домашние дела. А значит, хата вполне может подождать до послезавтра.


Пресс-конференция была намечена на вторую половину дня, первую же я посвятил делам коммерческим. Опыт говорил: любой бизнес заканчивался для меня плачевно, госпожа удача воротила нос от моих поползновений огрести маржу на купле-продаже. Но тут вроде как не я, а Мосина была инициатором коммерции. На всякий случай я поставил инициатора в известность, мол, «иду на вы», услышал в телефонной трубке бодрое: «С богом!», после чего отправился в Спасо-Преображенский собор.

Первой преградой оказался церковный порог. Я не бог весть какой православный, но входить в церковь с прагматической целью впарить две фуры кагора не позволяло генетическое уважение к крестам на куполах. Перед глазами встала картина: «Изгнание торгующих из храма», и я в смущении остановился перед колоннадой. Служителей культа не было видно, пришлось обращаться к церковным нищим.

– Служебный вход? – удивился некто одноглазый. – Так откуда ж в храме – служебный вход?! Тут все входы для верующих, а ты, мил человек…

Я понял свою промашку и тут же опустил в шапки каждому из трех сидящих на паперти.

– Есть вход, – объяснила пожилая нищенка, – вон там. Надо в подвал спуститься, где у них хозяйственная часть. Только смотри, они ребята суровые…

– Ага, – добавил третий попрошайка. – Гоняют нас – со страшной силой!

Спускаться в подвал сразу расхотелось. Но и позорно сбежать, когда вожделенная прибыль была так близко…

В длинном, уходящем вдаль подвальном коридоре было пусто. Плитка на полу, белый кафель на стенах – это напоминало коридор больницы, сходству мешали разве что прикрытые брезентом штабеля вдоль стен. Приоткрыв брезент, я обнаружил ящики с пустой стеклотарой, на которой красовалась одна и та же надпись: «Кагор “Чумай”». Мелькнуло: «Верной дорогой идете, товарищи!» – после чего я двинулся вглубь, где слышались приглушенные голоса.

Завернув за угол, я увидел такой же коридор, а в нем – еще один штабель, теперь уже без брезента. Голоса сделались громче, а вскоре показались и их обладатели: один мелкий и худосочный, с венчающим редкую шевелюру хохолком, другой – массивный и чернобородый, в расстегнутом сером халате. Парочка сидела за столом, на котором стояла водка (как ни удивительно) и какая-то простецкая закуска.

– Плитку укладывать хочешь? – спросил обладатель хохолка. – Извини, набрали уже орлов… Приходи через месяц, когда будем ограду подновлять.

Я смущенно забормотал, дескать, работа не нужна, а вот кагор… Выслушав меня, собеседники переглянулись.

– Два фургона, говоришь? Да куда ж нам столько, родное сердце? Разве мы столько выпьем?

Мужик с хохолком цепко меня оглядывал, будто обшаривал карманы.

– Можно впрок купить… – неуверенно сказал я. – Впереди ведь еще Пасха, ну и так далее…

– Конечно, родной, конечно… И Пасха, и Троица, и Успение Богородицы… Сам-то крещеный?

– Ну., да… В детстве крестили.

– В детстве – это хорошо. В детстве мы эти… агнцы, да, Кирилл?

– В детстве – все агнцы, зато потом…

Толстый Кирилл, кажется, имел в виду меня, дескать, из безвинной овцы некоторые потом превращаются в живоглотов.

– Так как, берете? Я видел в коридоре пустые бутылки, там под брезентом один опорожненный фургон уж точно стоит.

Хохолок удивленно закачался влево-вправо.

– А ты хват – разглядел, чего хотел! Ну, ладно, если ты такой умный, то вспомни, что написано на бутылках?

– Написано: «Кагор».

– А еще что?

– Ну, «Чумай»…

– Вот! Мы молдавский кагор покупаем, ясно тебе?

– Краснодарский лучше! – убежденно сказал я.

– Зато молдавский дешевле.

– Это как-то непатриотично… – проговорил я после паузы. – У нас с Молдавией трения, приднестровский конфликт, а вы в это время…

– Ну, ты загнул! Выгода – она границ и конфликтов не знает. Нам выгодно это, понимаешь? А с тобой связываться – невыгодно!

Я помолчал, потом сказал:

– А маятник Фуко вешать не пробовали?

Парочка опять переглянулась.

– Что за маятник, родной? – спросил хохолок с подозрением.

– Его подвешивают за верх церковного купола, чтобы вращение Земли демонстрировать. Если деньги за это брать, тоже выгоду можно поиметь.

Повисло нехорошее молчание.

– А ты, однако, безбожник… – произнес Кирилл и, выпрямившись, уперся головой в подвальный свод. – А с безбожниками у нас разговор короткий…

– Сами хороши! – огрызнулся я, ретируясь. – Сейчас пост, между прочим, а вы тут водяру трескаете!

Я не стал огорчать Мосину неудачей, решил, что сделаю это после пресс-конференции.


Мероприятие проходило в малом зале Дома журналистов. Ища место, я здоровался со знакомыми, то и дело слыша: сколько лет, сколько зим! Ты куда пропал, а? Мы уже решили: ты умер… «Не дождетесь», – думал я, придерживая сумку с бутылками.

На сцене восседал вальяжный чернобородый человек, он что-то быстро говорил по-итальянски, а сидевшая рядом дама с короткой стрижкой (надо полагать, Костюкович) переводила. В первом ряду я заметил Дятлова, однако там мест не было.

– Ну? – саркастически спросил один из знакомых, свободный философ по фамилии Брандт. – Тоже пришел отметиться? Тогда садись, приобщись к дискурсу этого профессора.

– Почему профессора? – я присел на уступленный кусочек стула. – Он вроде как писатель.

– Нет, он именно профессор! Все, что он пишет, – это же университетская лекция, закрученная в детективный сюжет!

Брандт был фигурой гомерической, и предметы поклонения у него были такие же. Ницше, Селин, Чарльз Буковски – все, кто идет перпендикулярно толпе, превозносились Брандтом, остальных же он в упор не видел.

– Собрались, смотрите на них! – Брандт саркастически кривил рот, озирая сообщество. – Дескать, мы тоже участники европейской интеллектуальной жизни! Тоже не лаптем щи хлебаем!

Публика в зале и впрямь напоминала неофитов, приобщавшихся к таинству, которое ожидалось в течение всей жизни. Те же, кому удалось усесться на сцене и составить что-то вроде президиума, вообще парили в облацех, их лица без всякого преувеличения сияли.

Эко вел себя свободно, много шутил, возвышаясь на высоком подиуме, как римский бог, изволивший посетить гиперборейскую страну. Гиперборейцы, напротив, своей неестественностью и суетливостью демонстрировали безнадежный провинциализм.

Брандт толкнул меня в бок.

– А Дятел-то – глянь: никак вопрос задать решил!

Вскочивший в первом ряду библиофил что-то прокричал, получив краткий шутливый ответ. Дятлов захлопал в ладоши, приглашая зал присоединиться, а Брандт закатил глаза в потолок.

– Нет, ну что за низкопоклонство?! – он раскрыл газету. – Ты лучше посмотри, что пишут про твоего любимого Эко!

– С чего ты взял, что он у меня любимый? Он у Дятлова любимый.

– Ну, с Дятла чего возьмешь? Дятел – он же и в Африке, как говорится… Короче, слушай. «Когда этот человек объявляет, что заканчивает новый роман, издательские машины по всему миру приходят в движение. Литературные агенты начинают бороться за права на переводы и издания. Новый роман этого маэстро интеллектуальной интриги подобен камню, который обрушивает лавину…» Тьфу!

– Ну, положим, я бы тоже не отказался, чтобы издательские машины скрипели и литагенты шустрили, когда я заканчиваю что-то писать. Но ведь не скрипят, увы.

Моей ошибкой было то, что я втиснул между собой и Брандтом сумку. Тонкий кожзаменитель не мог скрыть лежащих в ней сосудов, и приятель, поерзав, спросил: что, мол, там?

– Кагор… – вздохнул я.

– Ну, даешь! Ты бы еще шампанского притащил, чтоб отметить приезд этого макаронника! Ладно, здесь есть одно укромное место, в курилке. Пойдем, раздавим твой кагор…

Говорить про образцы продукции было бессмысленно. Оставалась робкая надежда, что церковное винище Брандту придется не по вкусу и хотя бы одна бутылка уцелеет. Увы, аппетиты на спиртное у Брандта были тоже гомерические: два кагора пролетели мелкими пташками.

– Идем продолжать в «Борей», – сказал Брандт.

Я не возражал, философски решив: книжку все равно не купил, автограф не светит, а тогда – почему не выпить? Мы продолжили в подвале «Борея» водкой, потом забежали в актерское кафе заполировать выпитое пивком. Коктейль крепко шибанул в голову, мы шатались, идя по вечерней улице, и спорили, перескакивая с пятое на десятое. Как всегда, Брандта понесло в сторону своих «перпендикулярных» любимцев, о них он мог болтать хоть до утра.

Вскоре мы оказались возле цирка, встав рядом с афишей. А Ницше?! А тварь дрожащая?! Нет, при чем здесь тварь?! А вот при том! С афиши идиотически улыбались два клоуна, мы тоже чем-то напоминали идиотов. Я вдруг увидел нас со стороны: двое в соплю пьяных людей выкрикивают непонятные слова, и если бы нас кто услышал…

Оказалось, нас услышали.

– Нет уж, – не давал повернуть голову Брандт, – ты в глаза мне смотри! И отвечай: кто из нас та самая, дрожащая?

– Оба, – отвечал я. – Только я этого не отрицаю, а ты пальцы растопыриваешь.

– Я пальцы растопыриваю?!

– На полторы октавы, как Рихтер.

– Рихтер – выдающийся человек, высший! Он имел право растопыривать пальцы!

– Но ты же не Рихтер. Ты всего лишь Брандт.

Пока оппонент подбирал аргументы, я таки повернул голову. И увидел трех ментов: те стояли возле машины и, поглядывая на нас, весело переговаривались. Возможно, заключали пари: кто быстрее упадет? Или: кто первый врежет противнику в морду? Думаю, они стояли давно и должны были основательно пополнить образование в части философии бунта.

– Ну, мы пошли? – спросил я, почти не надеясь на положительный ответ.

– Я бы сказал: поехали! – загоготал один из ментов. – Предлагается автомобильная экскурсия по вечернему городу! Оплата – в конце маршрута!

Я никогда не понимал милицейской логики, не понял и на этот раз. Нас довезли, выгрузили из «стакана», но перед дверью меня остановили.

– Ладно, – сказали, – ты можешь гулять. А вот с приятелем твоим мы потолкуем!

Массивная железная дверь лязгнула, скрыв Брандта в недрах ментовки. «Оставь надежду всяк сюда входящий…» – вспыхнула надпись на черном железе. Я попытался заглянуть внутрь через окно, однако там виднелась лишь наглухо задернутая штора. Я выкурил сигарету, мысленно проклиная моего ницшеанца, затем приблизился к двери. Звонка обнаружить не удалось, и я постучал по железу костяшками пальцев. Глухо. Я постучал еще раз, потом грохнул кулаком. Безответность прибавила наглости: я начал методично долбить кулаком по двери, и раза с двадцатого та распахнулась.

– Ну, чего ты стучишь? – примирительно сказал мент. – У тебя это… деньги есть?

– Практически нет.

– Вот и у него ноль. Практически… – мент вздохнул. – Что ж вы так, ребята? Надо это… Иметь в кармане на всякий пожарный!

– Надо было нас до того брать. Тогда в карманах было.

– А повод? До того повода не было бы, а просто так нельзя…

Мент еще раз вздохнул.

– А этот твой Брандт… Он какого происхождения – еврейского?

– Германского, – сказал я.

– Фашист, значит… Хотя – какая теперь разница? Если денег нет, то хотя бы душу отвести…

Брандта вытолкнули за дверь через полчаса. Приятель держался за печень, матерился, но как-то тихо – видно, душу менты отвели основательно. Когда поймали такси, я спросил:

– Ну, понял теперь, сколько в этом мире твоя жизнь стоит? Рихтер Ницшевич, твою мать…

– Да уж… – пробормотал Брандт, потирая правое подреберье.

– Ты – всего лишь дощечка, понял? А жизнь – это огромный маятник Фуко, он раскачивается, приближаясь к тебе, и в один прекрасный день – щелк! И нет тебя, грешного!

– Слушай, – озираясь, сказал Брандт, – я, наверное, поеду все-таки. А то нас, я чувствую, еще раз заберут.


На следующий день Якут на работу не вышел, по огромной захламленной квартире бродил один лишь хозяин, толстый и мрачный. На вопрос о прорабе я бодро ответил, дескать, у него домашние дела.

– Дела у него? Ну-ну. А это – тоже дела?

Мы стояли в кухне, хозяин отвернул кран, и через минуту на стене расплылось мокрое пятно.

– Вы чего, заразы, наделали?! Предупреждаю: буду наказывать рублем! За такой ремонт не платить надо, а вычитать!

Я изъявил желание сбегать за новым водостоком, дабы исправить огрех, но хозяин показал фигу: нетушки, разбираться будем, когда появится эта якутская морда! То есть я получал три-четыре выходных – примерно столько продолжались запои прораба.

Отвыкший от праздности, я включил дома «ящик» и тут же увидел Умберто Эко. Вначале показали Публичную библиотеку, где писатель читал открытую лекцию, и толпы слушателей, ловивших каждое слово. Показ закончили красноречивым кадром: раздавленная стеклянная витрина в лекционном зале, на которую взгромоздился некий жадный до информации студиозус.

Репортаж из Дома журналистов начали с вопроса Дятлова. Мелькнула кислая физиономия Брандта (меня почему-то отсекли), после чего Эко заговорил о босоногом детстве, когда он запоем читал русских классиков. «Интересно, – подумалось вдруг, – а Гоголя в Италии так же встречали?» Насколько я знал, в его честь чепчики в воздух не бросали и витрин в римской библиотеке не давили. У нас же сплошная кумирня, и я тут не был исключением. То есть я уже решил: если заработок накрылся, то хотя бы автограф получу.

Но для начала следовало огорошить Мосину, на чьем пути встали молдаване со своим винным демпингом.

– Не берут, говоришь? Дорого? Ну да, ну да… А сам что сейчас делаешь? С Умберто Эко пойдешь встречаться?! Слушай, заскочи на минутку, у меня на этот счет идея есть!

Как я и предполагал, Мосина о трех бутылках даже не вспомнила, зато выдала такое! В общем, у нее возникла идея поставить «Маятник Фуко» на театре, что должно было произвести эффект разорвавшейся бомбы.

– Постой, но это ведь проза!

– Ерунда, мы с тобой в два счета превратим ее в драматургию.

– Ну, если в два счета… А о чем это? Ты хоть читала?

– Слышала. То есть примерно представляю: тамплиеры, масоны, каббалисты… Публика от всего этого визжать будет!

– А деньги? – ехидно спросил я. – Сама понимаешь: это ведь страшная сила. А кто их даст под твоих тамплиеров?

На лице Мосиной мелькнула торжествующая улыбка.

– Умберто Эко!

– Ты серьезно?!

– А что? Ты сегодня подойдешь, скажешь, что готовится постановка, и я уверена: он будет очень рад! Я проверяла: у нас пока никто его не ставил, мы будем первыми!

У меня вдруг заболел зуб. Я ничего не имел против Мосиной, она была далеко не бездарной, но здесь я чувствовал: она на краю. Это было отчаянье, съехавшая крыша, жест утопающего, который хватается за соломинку (нужное – подчеркните). И верно: спустя минуту она уже хлюпала на моем плече, бормоча, мол, посетила Антона, тот совсем слабый, надо больше фруктов возить, а где деньги? И самореализации никакой, а от этого хоть в петлю, так что прости мои дурацкие идеи…

Она вытерла слезы.

– Ладно, бог с ним, с твоим любимым Эко.

– С чего ты взяла, что он у меня любимый?

– Я, может, Вампилова восстановлю, которого на Моховой делала.

– Да? А…

– Добудем как-нибудь деньги, не переживай.

Автограф, тем не менее, я по-прежнему хотел получить. Тамплиеры меня мало интересовали, и я приобрел небольшую (а главное – недорогую) книжку под названием «Пять эссе на темы этики».

На втором этаже Дома книги царило столпотворение. Даже в советские времена, когда выбрасывали в свободную продажу Дрюона и Дюма, здесь не наблюдалось столько возбужденных лиц. Лица были в основном молодые, с нездоровым румянцем – то ли по причине культурного шока, то ли от выпитого пива.

– Эй, ты куда? – обернулся ко мне некто долговязый, когда я сделал попытку пробиться сквозь толпу. – Тут вообще-то пипл уже час пасется, так что торчи сзади…

– Кто не успел – тот опоздал, – высокомерно добавила его спутница, низенькая и круглолицая.

«И чего они выступают? – подумалось. – Их положение, в сущности, мало отличается от моего…» Я ошибался: долговязый вдруг зааплодировал, и я понял, что сектор обзора у него больше. То есть в силу своего роста он видел классика, я же наблюдал лишь косвенные признаки его появления.

Круглолицей тоже достались косвенные.

– Коль! А Коль! – теребила она долговязого. – Тебе видно, да? Ну, какой он, скажи?

– Нормальный, – отвечали. – С бородой. И в очках.

Она вставала на цыпочки, подпрыгивала, а я решил слушать, благо, задействовали микрофон, а бороду с очками я уже лицезрел. Издатели хвалили переводчицу, та хвалила издателей, а господин Умберто Эко выражал крайнюю признательность обеим сторонам. Вот только, растолковывала толпе мадам Костюкович, устал он очень, понимаете? Немолод уже классик, а тут его буквально разрывают на части. Поэтому автограф-сессия продлится недолго, минут пятнадцать, после чего им нужно ехать в гостиницу.

Словосочетание «автограф-сессия» в те годы было непривычно для русского уха. «Сессия» вроде предполагала порядок, чинность и четкость, но становиться в очередь за автографом?! Короче, толпа начала придвигаться к столу, за которым расположились писатель и переводчица. Толпа потрясала книжками разных лет и мест издания, она жаждала закорючку на титульном листе, и противостоять этому стремлению не могли никто и ничто.

– Осторожнее, друзья! – крикнул издатель, мужественно вставший на пути толпы. – Не беспокойтесь, автографы получат все!

Ага, держи карман шире! Наши люди знали: все никогда не могут получить («Кто не успел – тот опоздал»), а значит, надо опередить остальных. Долговязый, в которого мертвой хваткой вцепилась круглолицая, усиленно работал локтем левой руки, держа в правой толстенную черную книгу. Парочка служила для меня своеобразным тараном, я рвался за ней вперед, когда вдруг послышался скрежет сдвигаемого стола.

– Твою мать! – взвизгнул издатель. – Ты куда прешь, придурок?!

«Интересно, – подумал я, – будет ли переводить эту фразу Костюкович?» Казалось бы, писатель Умберто Эко обретал бесценный опыт: не всякому удается заглянуть в глаза бессмысленному и беспощадному русскому бунту! Но каково было профессору Умберто Эко?! Это ведь все равно, что на горгону Медузу глядеть: каменеешь, впадаешь в ступор, и тебя давят сотни ног…

В этот момент между долговязым и его спутницей образовалась прореха, там мелькнула борода, и я моментально сунул туда книжку. Когда парочка сомкнулась, рука оказалась зажатой горячими молодыми телами. Неожиданно я почувствовал, что книжку взяли из руки, и какое-то время моя раскрытая ладонь трепыхалась сиротливо и растерянно. Потом последовало быстрое рукопожатие, книжку вложили обратно, и, вытащив ее, я прижал к телу мою добычу. Есть автограф! Казалось, книжка прибавила в весе, стала равна тому черному тому, которым обладал долговязый, в общем, я был доволен.

Вскоре толпа была оттеснена. Находясь теперь в первых рядах, я мог наблюдать усталое, изможденное лицо маэстро. Показалось, что на лице был даже испуг, который Умберто Эко прятал за вежливой улыбкой. «А ведь ты тоже дощечка… – пронзила вдруг жалость к суперуспешному, суперизвестному, но всего лишь человеку. – Ты немолод, нездоров, а вокруг мечутся толпы фанатов, далеко не все из них понимают, о чем ты пишешь, но раздавить они могут – запросто…»

Умберто Эко достал платок, промокнул лоб и вопросительно взглянул на переводчицу.

– Господин Эко уже несколько дней дает интервью и автографы, – сообщила та. – Ему надо в гостиницу. Что? Ага, господин Эко хочет сказать два слова…

Последовало несколько тихих фраз, Костюкович покивала головой, затем проговорила:

– Господин Эко говорит, что у него в России, как он видит, появилось очень много друзей. И ему не хотелось бы их потерять.

«Друзья» смущенно переглядывались, вертя в руках символы приобщения к мировой культуре, затем захлопали. Я открыл свою тоненькую книжку наугад и прочел: «В 1942 году, в возрасте 10 лет, я завоевал первое место на олимпиаде Ludi Juveniles для итальянских школьников-фашистов…». «Интересное чтение меня ожидает», – подумалось, когда писатель с переводчицей удалялись под аплодисменты.

Летом Мосина раздобыла наконец деньги на спектакль. И опять были зажженная пламенными речами труппа, аренда сцены в ДК, декорации, нашлось дело и для меня: сочинить, напечатать и распространить рекламные листовки.

Когда я собрался выкупать тираж листовок, типография вдруг повысила цену. Как, почему?! «А газеты надо читать, маладой челаэк! – орал начальник типографии. – В стране кризис, понимаете?! Кризис!! И я не хочу оказаться без куска хлеба!»

Это было уже не дыхание, наступил дефолт как таковой. Мосина никогда не отличалась практичностью, и слово «дефолт» для нее значило не больше, чем слово «синхрофазотрон». Она по инерции скликала актерскую братию на репетиции, а те уже разбегались, как крысы с корабля, предпочитая генеральным прогонам стояние в очередях в сберкассу. Народ спасал свои сбережения, у Мосиной же не было сбережений, были только долги. О чем ей вскоре и напомнили: дескать, желательно вернуть кредит побыстрее.

– Почему побыстрее?! – не понимала она. – У нас же договоренность: конец текущего года! Да за это время мы заработаем в пять раз больше!

Только ее журавля в небе никто не хотел замечать, все предпочитали синичек в руках. Назначенная на сентябрь премьера была отодвинута на месяц, потом и вовсе приказала долго жить. Последний раз я видел Мосину на остановке, с авоськами – она в очередной раз отправлялась в санаторий к сыну.

– Ничего не получается… – кусала она губы. – Ни матери нормальной из меня не вышло, ни режиссера… Ну, почему так? Одним – все, как дураку Курамову с его фильмами идиотскими, а другим…

У меня гораздо меньше друзей, чем у господина Умберто Эко. Тем горше их терять. Тот грузовик сдавал задом медленно, то есть совсем медленно, пять километров в час. Он приближался неумолимо, как маятник Фуко, ударив худенькую женщину точно в висок. Говорили, что смерть была мгновенной, она даже вскрикнуть не успела. На похоронах вдруг возникла несостоявшаяся труппа, было много покаянных речей, фальшивых актерских слез, но лицо лежащей в гробу Мосиной будто говорило: «Не верю!».

Еще раз маятник вернулся спустя месяц. Как рассказала ее сестра, усыновившая Антона, к ней заявились какие-то бритоголовые, требовали вернуть долги. Однако от этого удара Мосина ускользнула.

Райский сад

Очередная просмотровая квартира требует ремонта, но Майе очень нравится расположение дома. Исторический центр, да такой, что центровее не придумаешь! Из окна видно Фонтанку, плывущие по ней теплоходы, отчего сердце трепещет в восторге. «Хочу здесь жить!» – говорит себе Майя, не замечая колотый кафель в ванной и облезлый потолок.

– Тут дырка в полу, кажется… – Кирилл трогает ногой углубление. – Она ПВХ прикрыта, а на самом деле…

Риэлтор Зверьков оттесняет его к окну.

– Какие дырки?! Какое ПВХ?! Вы сюда посмотрите! Это ж видовая квартира! Для себя берег, но если попались такие замечательные люди… От сердца отрываю, честное слово.

Бросив в окно сумрачный взгляд, Кирилл откидывает ногой пластиковую плитку. Под ней обнаруживается провал, на дне которого – черное отверстие.

– В такую дыру, пожалуй, крыса пролезет, – прикидывает вслух Кирилл. – Или другой домашний грызун.

– Господи, какие грызуны в наше время?! – не выдерживает Майя. – Чего цепляешься к пустякам?!

– Действительно, чего цепляетесь? – встревает Зверьков. – У вас что – рук нет? Наши руки, как говорится, не для скуки…

Майя жалеет, что взяла на просмотр Кирилла. Лежал бы на диване в Веселом поселке, как во время предыдущих просмотров, и лазил по своему дурацкому Интернету!

Зверьков выводит Майю в коридор.

– Знаете три критерия, по которым оценивают недвижимость?

Майя отрицательно крутит головой.

– Location, location & location. Что в переводе означает: место, место и еще раз место. А место тут, сами понимаете, уникальное. Ну, идемте во двор? Его отремонтировали недавно, любо-дорого посмотреть!

Ухоженный двор резко отличается от внутреннего наполнения дома.

– Ну? – вопрошает Зверьков. – Это ж не дом, а парадиз! Побелен, покрашен, двор замощен… Клумба есть! С тюльпанами!

Подскочив к клумбе, риэлтор выбирает крупный тюльпан, срывает и преподносит Майе.

– Вы прекрасны, как этот цветок! Полностью соответствуете парадизу!

Майя моментально тает. «Да! – кричит ее сердце. – Соответствую! Я выросла в ужасной новостройке, но всегда стремилась сюда, в исторический центр! Я поклонница Кваренги и Растрелли! Я хочу гулять по набережным и любоваться дворцами! Жаль, что муж-увалень не соответствует, он плоть от плоти Веселого поселка, еле уговорила на обмен…»

Благостную картину смазывает бомж, ковыряющийся в помойке. В грязном пиджаке, горбатый, он выглядит гнойным прыщом на выбритой щеке.

– Идемте на набережную, – подталкивает к арке Зверьков, но Кирилл интересуется бомжом.

– Что у него под пиджаком? – спрашивает.

– Что под пиджаком? – тревожится Зверьков.

– Кажется, горб шевелится…

– Ничего там не шевелится! – говорит Зверьков, выпихивая их со двора. – И шевелиться не может! А если и шевелится, то какая-нибудь гадость невероятная!

– Вот именно, – говорит Майя сурово. – Как у тебя язык поворачивается такое спрашивать?! Бр-р…

– Причем тут язык? Увидел, что шевелится, вот и спросил! И смотрит он как-то странно…

– Денег хочет, – говорит Зверьков, оглядываясь. – Они такие: просят на хлеб, а на самом деле хотят денег.

Выйдя на набережную, риэлтор с облегчением вздыхает.

– Была б моя воля, выселял бы таких на сто первый километр. Но нынешние законы… Поэтому приходится ждать.

– Чего ждать? – спрашивает Майя.

– Пока сами исчезнут. Скоро их не будет.

– Куда же они денутся? – интересуется Кирилл.

– Куда, куда… Денутся куда-нибудь. Если ничего им не давать, они вымрут, как тараканы без пищи.

Зверьков подмигивает Майе, чувствуя в ней союзника.

– А какие в этом доме арендаторы? Магазин итальянского кафеля, фитнес-центр, элитный ресторан…

Кирилл хмыкает:

– Название, однако, у этого элитного…

На фасаде багровыми буквами выложено: «Райский сАд».

– Разве плохое название? – недоумевает риэлтор.

– Неприятное, честно говоря. Конечно, если понимать это как игру слов…

– Так и понимайте. Вы знаете, что здесь раньше было? Дешевая рюмочная! Сюда такие вот бомжи толпами шастали, и запах оттуда шел… Радуйтесь, что арендатора сменили!

Майя радуется, Кирилл же настроен скептически.

– Убитую хату втюхивает, – говорит на обратном пути. – Причем наглым образом.

Задохнувшись от возмущения, Майя молчит, затем переходит в атаку. Дескать, по этим выражениям сразу видно жителя Веселого поселка. Втюхивают! Хата! Ты же сын школьных учителей, как тебе не стыдно, даже гастарбайтеры так не выражаются!

– Да по фиг мне, – отвечает увалень. – И вообще твой риэлтор…

– Что – мой риэлтор?! Он, между прочим, целый месяц с нами возится!

– Противный он. Зубы у него какие-то… Острые.

– Господи, твое какое дело?! Он же тебя грызть не собирается?

– Иногда кажется, что собирается. Вот возьмет, думаю, и вцепится в горло этими зубами…

– Не говори ерунды!

Выйдя из метро, Майя с тоской озирает привычное архитектурное убожество. Убегающий вдаль проспект наполняли дома, похожие на обувные коробки. Коробки поставили на попа, насверлили в них дырочек, после чего заселили туда человечков. По утрам человечки покидали коробки и спешили к станциям «Проспект Большевиков» и «Улица Дыбенко», которые засасывали население Веселого поселка, как две подземные воронки. Вечером воронки выплевывали человечков обратно, и те расползались по коробкам, чтобы вскоре отойти ко сну. «Какой грустный этот Веселый поселок! – думает Майя. – То ли дело Фонтанка! Или стрелка Васильевского! Хочу туда, хочу!»

Центр хорошел год от года. Фасады на Невском выглядели, как участницы конкурса «Мисс Петербург» – один другого краше. Дворы тоже соревновались в красоте; и тротуары сделались чище, и жители сплоченнее. Если кто-то посягал на вновь обретенную гармонию, они дружно выходили на протестные акции. «Нет башне Газпрома!» – слышалось с площадей. «Укоротите новую биржу!» – читалось на плакатах. Майя тоже однажды участвовала в акции, и лишь Кирилл портил настроение, выискивая в Интернете шокирующие новости.

– Вот, сообщение: на Стремянной рухнул дом. В двух шагах от твоей Фонтанки, между прочим.

– Ну и что? – раздражалась Майя. – Наша новостройка тоже может рухнуть!

– Такое, пишут, специально делается. Дома в центре сносят вместе с людьми. Зачем? Чтобы потом заново отстроить, но уже без жильцов. Чисто для красоты типа.

– Какой идиот это пишет?!

– Портал Фонтанка. ру.

– Это портал Фонтанка – вру! Ничего такого нет, и быть не может!

Возвращаясь с работы, Майя делает крюк, чтобы прогуляться по центру. Ноги сами приводят к дому на Фонтанке, который запал в сердце и притягивает, как магнит. Украшенный классическим фронтоном и полуколоннами, дом напоминает Русский музей. А может, Смольный институт. И падать вовсе не собирается, наоборот, выглядит очень даже основательно.

Майя находит глазами окно будущей (возможно) квартиры и, не удержавшись, машет рукой, вроде как приветствует саму себя, уже переехавшую. Настроение портится, когда входит во двор и видит все того же бомжа. Майя приближается к клумбе, делая вид, что разглядывает тюльпаны, и вдруг за спиной:

– Здравствуйте, кхе-кхе…

Майя вздрагивает.

– Добрый день…

– Поселиться здесь хотите?

– Да, есть такое желание. Но это еще неточно.

– Что ж, дело серьезное, спешка тут не нужна. Семь раз отмерь, как говорится… А меня дядей Женей зовут. Я тут… Да в общем, я тут всегда.

Бомж дядя Женя не спешит протягивать ладонь, но Майя инстинктивно прячет руки за спину. «Какой ужасный горб! – думает она. – Конечно, он не может шевелиться, но если дать волю воображению…»

– Интересный дом… – говорит дядя Женя. – Только делают с ним что-то не то. Была, к примеру, нормальная рюмочная. Водочка недорогая продавалась, бутерброды с килькой и половинкой яйца… По-человечески, в общем, все было. И тут на тебе – кабак на ее месте открывают! Да еще с таким названием…

– По-вашему, распивочная лучше? А по-моему, хуже!

Бомж смотрит на нее с сожалением.

– Да не в этом дело.

– А в чем тогда дело?

– Квота, знаете ли, увеличилась. Старые договоренности похерили, поэтому все время надо быть начеку… Все время…

Махнув рукой, он направляется к помойке. Майя же в недоумении. Бред какой-то! Квота, договоренности… Хорошо бы, чтоб к моменту переселения бездомных здесь вообще не было. Сто первый километр – это слишком, конечно, но по ночлежкам их расселить вполне гуманно.

Вскоре в новостях передают, что в городе открылось три ночлежки.

– Видишь? – говорит она мужу. – Целых три! Решают, то есть, проблему, и без всяких сносов домов!

Только Кирилл реагирует в своем стиле: мол, капля в море, туда можно от силы роту бомжей поселить. А их на улицах – армия!

– Выражаешься, как солдафон: рота, армия… Ты же сын школьных учителей!

– Да иди ты! – отмахивается Кирилл и опять утыкается в компьютер. – Тут не только у бездомных проблемы. Вот, пишут, что люди в центре исчезать начали – прямо из своих квартир.

– Опять Фонтанка – вру? – ехидничает Майя.

– Нормальный портал, между прочим. Короче, есть подозрение, что в дома кто-то проникает – через дырки в полу. Их нарочно оставляют, чтобы проникали…

– Чтобы кто проникал? Вурдалаки? Пришельцы?

– Кому надо, тот и проникает.

– А кому надо?

– Кому-то надо… – недобро усмехается Кирилл. – Главное, жильцов потом не находят.

У Майи выступают слезы, когда представляет, что оставшуюся жизнь проживет в грустном Веселом поселке. По утрам будет всасываться в воронку метро, вечером – выплевываться оттуда; потом супермаркет, плита, телевизор, и опять по кругу… Водопад слез усмиряют валерьянкой и клятвенными заверениями не читать желтый Интернет. Как не стыдно! Есть ведь газета «Деловой Петербург»! «Невское время»! «Санкт-Петербургские ведомости»!

На вторичный просмотр она отправляется в одиночку. Риэлтор ждет у метро с букетом тюльпанов, и легкое опасение (очень легкое!) тут же развеивается. Да, он понимает, что один раз – это мало, всего не заметишь. Так что милости просим, благо хозяева съехали, квартирой распоряжается агентство.

И опять она смотрит на облезлый потолок – и не видит. Видит колотый кафель, но не берет в расчет. Потому что Фонтанка за стеной, Невский в двух шагах, а там людей красивых орды, свет фонарей, блеск театров и т. п. Согласна ли она на доплату? Разумеется. Зверьков обнажает в улыбке зубы (и впрямь остренькие), после чего предлагает взглянуть на проект договора.

Майя рассеянно пробегает глазами бумагу, говорит, что договор устраивает, и опять к окну. На город спускается вечер, по реке скользят теплоходы и катера, и через форточку доносится приглушенный голос экскурсовода: «Посмотрите на дом справа! Его фасад решен в классическом стиле! Строгий, но изящный фронтон, полуколонны с коринфским завершением смотрятся просто великолепно! Дом был построен…» Имя архитектора съедает плеск реки, но разве в нем дело? Он был настоящий архитектор, а те, кто возводил Веселый поселок, были бездарными прорабами!

Когда Зверьков отлучается в туалет, Майя на всякий случай откидывает ПВХ-плитку. Странно: дырка стала больше. То есть, ей кажется, что стала больше, потому что муж накрутил нервы. Не зря же говорят: переезд – хуже пожара, никакая нервная система не выдержит. А потому, слыша шум воды, Майя торопливо укладывает плитку обратно.

Зверьков прячет договор в кейс.

– Что ж, осталось получить подпись мужа…

– Он подпишет, – говорит Майя. – Мы уже договорились.

– Тогда предлагаю отметить событие. Внизу есть ресторан, там отличная кухня!

– Внизу?! Но…

– Никаких но! Ужин оплачивает агентство!

В арке поперек дороги разлегся горбатый бомж, так что нужно его перешагивать.

– Это уже ни в какие ворота… – бормочет риэлтор. – Можно вас попросить отойти? Вон туда, к клумбе, а то будут такие выражения… Лучше вам их не слышать.

Когда Зверьков толкает бомжа, тот сразу встает. Дальше следует немое кино: риэлтор загибает пальцы, указывая на Майю, и угрожающе трясет головой. Он настолько разъярен, что в глазах сверкают красные отблески, только Майя испытывает лишь чувство благодарности. «Зубы ему не нравятся… – вспоминает Кирилла. – А у тебя вообще нет зубов! Рохля ты, а не муж, призванный защищать слабую половину!»

Уже основательно стемнело, Майя видит лишь черные силуэты на фоне желтого арочного проема, высвеченного фонарями с набережной. Ей кажется, что горб пухнет, становится больше, но это наверняка обман зрения. Наконец, фигуры разделяются: бездомный выходит за пределы двора, риэлтор спешит обратно.

– Черт знает что… – кусает он губы. – Квоту увеличили, а он… Жаловаться буду!

– Это правильно, – говорит Майя. – Уже проходу от них нет. Извините, а что такое – квота?

– Я сказал – квота?! Это так… Оговорка по Фрейду.

Поначалу скованная, Майя размякает после коньяка и, озирая интерьеры в красных тонах, тихо млеет. Все тут с иголочки, везде евроремонт, а в туалете даже музыка играет. «Скоро так будет везде. – уверяет она себя. – Весь дом станет сказкой, отремонтируется, и засияет изнутри точно так же, как сияет снаружи…»

Подвыпив, она жалуется на мужа, дескать, совершенно не активный, натуральный увалень, а Зверьков подливает коньяк и благодушно кивает:

– Что делать? Сейчас, как во время войны, все на женщинах держится. В нашем агентстве тоже в основном женщины, один я – мужчина.

– Вы настоящий мужчина… – вздыхает Майя, наблюдая в очередной раз острозубую улыбочку и (как ни странно) не испытывая при этом неприязни.

– Не буду скрывать: руководство довольно. На самые трудные участки посылают, например, на этот дом. Если б вы знали, сколько тут проблем… Как мучились, пока договоренности пересмотрели! А они все равно по своим помойкам копаются, да еще норовят поперек дороги улечься, пьяных изображают!

В общем, вечер удался. Зверьков занервничал только раз – когда Майя сказала, что беседовала с бездомным. В этот момент их обслуживали, и одетый в черное официант, как показалось, даже замер на несколько секунд.

– Вот этого делать не надо! – говорил риэлтор, держа ее за руку. – Ни в коем случае! Он же выселен отсюда, за неуплату! Не верите? Я вас с членами ТСЖ познакомлю, они бумаги покажут! Теперь вот бомжует, горб напоказ выставляет, на жалость бьет… Но вы не пробивайтесь. Не будете?

– Не буду пробиваться, – мотала пьяненькой головкой Майя. Потом она гуляла по набережной, свернула на Невский, зашла в пару ночных бутиков, а домой отправилась на такси.

Городской центр похорошел еще больше. Его хотели подпортить уродливой башней Газпрома, но люди с площадей устроили акцию «синяя ленточка». Они всем раздавали эти ленточки, добрались даже до станции метро «Улица Дыбенко». Майе достались сразу две ленточки – вторую она вручает Кириллу, вербуя его в союзники.

– Что это значит? – не въезжает тот.

– Это символ небесной линии Петербурга.

– Ну и?

– Мы ее защищаем. Ты, я… Не даем нарушить.

– Так это снаружи линия. А внутри домов что творится? – он машет рукой. – Там вообще такое…

Интернет подкидывал все новые ужастики, запугивая жителей исторического центра и всех, кто туда стремился. Одной из мишеней стали пресловутые ТСЖ, которые Фонтанка. ру расшифровала как Тихая Смерть Жильцов. Мол, руководители именно этих структур способствуют исчезновению жителей из их законных квартир. Два агентства недвижимости и три ТСЖ подали на портал в суд, но затем отозвали иск. В зале суда озвучивались такие факты, что судьи разводили руками: это не к нам, а в церковь или, на худой конец, к экстрасенсам.

Впрочем, всю эту информацию сливал читателям тот же скандальный портал, а какое ему доверие? Майя знакомится с начальницей ТСЖ, и видит: милейшая дама. Опять в «Райский сАд» приглашает, поит-кормит, потом бумаги показывает. Наша политика, говорит, простая: неплательщиков – вон! Жил тут один, отказывался платить, так быстро оказался на улице.

– Дядя Женя? – спрашивает Майя.

– Какой он вам дядя?! – округляет глаза дама. – Отребье, бомж алгогол ический…

Как назло, алгоголический бомж решает проникнуть в ресторан.

– Не пускать! – командует начальница. – Это он по старой памяти сюда рвется! Ишь, алкаш, думает, здесь его рюмочная любимая…

А дядя Женя стучит и стучит в большую стеклянную дверь. Майя из-за столика глядит на него с жалостью, но что она может сделать? «Твое место в ночлежке. – думает она сочувственно. – Или в грустном Веселом поселке. А здесь должны жить такие люди, как я…»

К окончательному решению вопроса подталкивает закрытие на вход станции «Проспект Большевиков». Теперь на «Улице Дыбенко» по утрам был натуральный ад (а никакой не райский). Пытаясь ввинтиться в воронку, люди давились, матерились, пинали друг друга локтями, и Майя сказала себе: все, готовимся к переезду.

Начальница ТСЖ настолько любезна, что организует переезд едва ли не за счет товарищества. Мол, свои люди – сочтемся. Перевозкой вещей занимаются молчаливые грузчики в черном, чем-то напоминающие официантов «Райского сАда». То есть, Майе кажется, что они похожи (нервы, нервы!). Она мечется от двери к лифту, от лифта к машине, призывает нежнее относиться к домашним растениям и к тщательно упакованным сервизам. Но люди в черном молча грузят вещи, и на Майины выклики – ноль внимания.

– Они ведут себя так, будто нас нет… – усмехается Кирилл.

– Они ведут себя, как профессиональные грузчики! Я просила тебя, между прочим, друзей позвать, – и где они?!

Переезд завершается поздно вечером. Наконец, мебель расставлена, коробки распиханы по углам, и можно приблизиться к окну. Майя не чувствует рук, ног, спины, но она счастлива: свершилось! Теперь под окнами всегда будет Фонтанка, теплоходы, плеск воды и т. п. Она долго не может уснуть, когда же засыпает, вокруг нее кружатся в хороводе грузчики в черном, осыпая ее тюльпанами…

Летняя ночь, пустынный двор. Из подъезда выкатывается Зверьков – припозднился, сидя в гостях у начальницы ТСЖ. Лежащий возле клумбы бездомный тут же встает, и парочка, застыв, молча озирает друг друга. Рот риэлтора оскален в ухмылке. Видно, как остренькие зубки удлиняются, а в глазах вспыхивает багровый огонь, вроде как две маленькие мартеновские печи, готовые испепелить ничтожного бомжа. Но тот почему-то спокоен. Его лицо безмятежно, из глаз струится голубоватый небесный свет, а там, где горб, что-то трепещет.

– Ты крылышки-то не топорщи… – шипит риэлтор. – Квота увеличена, поэтому они – мои!

Только сияние неба все ярче, кажется, что в полутемный двор заглянул ослепительный солнечный день. С легкостью разорвав ветхую ткань, выпрастываются два огромных крыла, и Зверьков, не выдержав, заслоняет ладонью глаза.

– Ну, хватит, хватит! Забирай их, если очень нужно!

Огонь в буркалах превращается в тлеющие угольки.

– Только зря ты это делаешь. Люди здесь не нужны, неужели ты не понимаешь?! Дома, набережные, каналы – нужны, а люди тут лишние. Без них такая красота!


Они расходятся с первым лучом солнца. Зевнув, риэлтор направляется к арке, дядя Женя сворачивается калачиком возле клумбы. В самом красивом городе мира начинается утро…

Мусорный остров

1

Уборка начинается с террасы. Опоясывающая коттедж по периметру, терраса прикрыта навесом, но ветер и сюда заносит листья, так что настил из мореного дуба сплошь усеян разноцветными пятнами. И газон усеян, и мощеные дорожки, и кровля гостевого домика, и баня, и причал – все засыпано опавшей листвой.

Природное воспроизводство мусора огорчает Петровича. Будь Петрович художником, он бы любовался желтыми и красными узорами на зеленой траве, глядишь, еще и картину бы живописную наваял. Но Петрович не художник, его обязанность – поддерживать порядок на территории, а как поддержишь, если высшие силы против тебя? Кажется, будто некий небесный командир запил, и вверенная ему воинская часть медленно, но верно погружается в хаос. А хаос и Петрович – две вещи несовместимые, поэтому метлу с граблями в руки, мешки за пояс – и полный вперед!

Методично очищая пространство и набивая черные пластиковые мешки листвой, Петрович думает: лучше бы поставили дом на берегу, в сосняке. Хвоя осыпается не в таком грандиозном количестве, как листья с дубов и лип, настоящих генераторов мусора. И мост тогда возводить не пришлось бы, потому что как без моста, если усадьба на острове? Точнее сказать, на островке, от которого до берега рукой подать, но все равно ведь – водная преграда…

Закончив с газоном, Петрович приставляет лестницу к бане и, вооружившись щеткой, прикрепленной к длинному шесту, сметает с рыжей черепицы отходы матушки-природы. То же самое проделывается с кровлей гостевого дома, с ангаром для гидроциклов, после чего Петрович переходит на причал. Эту границу земли и воды он выметает особенно тщательно, не оставляя на таком же, как на террасе, мореном дубе ни единого листочка. После чего вынимает из кармана тряпку и до блеска натирает установленные вдоль причала металлические поручни.

Блестящие поручни пробуждают в душе что-то забытое, с чем Петрович распрощался семь лет назад. И вода пробуждает, хотя эта вода, спокойная, будто в ванной, – совсем не та, к которой привык Петрович. Самое же острое «пробуждение» наступало, когда он поднимался в мансарду, под конек крыши, и озирал оттуда усадьбу. Сверху были отчетливо видны границы крошечного, в полгектара, островка, окруженного водой, и казалось: он вот-вот отчалит от берега и пустится в свободное плавание…

Свободное плавание мичмана Василия Петровича Лапина закончилось в день, когда волновалось море и его МПК (малый противолодочный корабль) «Отважный» вздымало на волне. Корабль приказали отшвартовать у заякоренной бочки, и сделать это был обязан мичман. Так было принято: швартуется – Петрович, красит облезшую рубку – Петрович, даже продукты посвежее на базе выбивает Петрович. Официально, конечно, к нему обращались иначе, в соответствии со званием, но в обыденном общении он был Петрович, а еще «наш боцман». До лампочки нам официальная табель о рангах, мы по-человечески привыкли, по-простому. Что всегда палка о двух концах. То есть от «человеческого» до «бесчеловечного» нередко бывает один шаг.

Сделал шаг молодой (гораздо моложе Петровича) кап-три, назначенный новым командиром корабля. Невзлюбил молодой командир немолодого мичмана, и тому были причины. Молодой с отличием закончил военно-морское училище, сразу был назначен командиром БЧ (боевой части) на тральщик и вскоре стал капитан-лейтенантом. Еще через пару лет звездная россыпь слетела с погон, и там обосновалась одна большая звезда, сигналя: вот, мол, новый капитан третьего ранга! А поскольку чину должна соответствовать должность, молодого (все еще молодого) поставили командовать «Отважным», где душой экипажа был Петрович. А кто такой Петрович? Сверхсрочник, училища вообще не заканчивал, от старшего матроса до главного корабельного старшины рос пять лет, а потом еще пять – от старшины до мичмана. И это все, потолок, без образования выше не прыгнешь, можно разве что стать «нашим боцманом», к которому еще и не подкопаешься. Петрович был озабочен порядком на корабле, как образцовая хозяйка – чистотой своей кухни. По его распоряжению матросы драили палубы так, что с железа отслаивалась шаровая краска, а само железо, казалось, протиралось до дыр. Поэтому корабль буквально блестел, а командир хотел, чтобы блестела его репутация, чтобы ценилось его умение ставить задачи и их решать, ну и т. д.

Так вот о финале свободного плавания. Не стоило бы связываться с бочкой, когда штормит, да только приказ есть приказ. Чтобы завести швартов, спустили шлюпку, куда вместе с Петровичем попрыгали матросы-срочники. Забираться на бочку предстояло мичману, так что управление шлюпкой было передано матросу. А тот возьми и неправильный маневр сделай! А еще МПК «Отважный» винтами отработал, ну, чуть вперед двинулся, в итоге «малый» (а на самом деле – очень большой!) корабль так шандарахнул маломерное судно, что сразу оверкиль!

По счастью, никто не утонул. Но в рапорте молодого командира мичман предстал во всей красе: дескать, и сам не умеет, и других не обучил, и вообще тут сплошь преступная халатность, несовместимая со службой в краснознаменном флоте! Когда честный (я, мол, анонимных кляуз не пишу!) командир зачитывал эту галиматью мичману, тот менял цвет лица, будто хамелеон. То бледнел, то серел, то вдруг краской наливался, а в висках стучало: как же так?! Это же враки, это несправедливо!

А в глазах молодого читалось: понял, кто ты такой? Никто, и звать тебя никак, скажи спасибо, что под суд не отдаю, а просто списываю на берег. Мичман мог бы попросить командование перевести его на другой корабль, но ему порекомендовали вообще уволиться с флота. Карьера не светит, возраст опять же, да и сокращения грядут в связи с тяжким экономическим положением страны.

Когда мичман, сойдя по трапу с чемоданом, оглянулся на родной корабль, несправедливость в очередной раз захлестнула горло, словно удавка. И, освобождаясь от этой унизительной петли, он мысленно открыл кингстоны. Будь он сейчас на борту, точно бы открыл, чтобы пустить корабль на дно, а там – будь, что будет!

Слабым утешением было то, что молодому так и не удалось сделать блестящей карьеры и выйти в адмиралы. Тяжкое экономическое положение вначале приковало МПК к причальной стенке, а затем и вовсе перебросило его (за совсем небольшие деньги) в состав военно-морских сил Индии, где «Отважный», надо полагать, сделался каким-нибудь «Шивой многоруким». Лапин же сделался «дембелем», коего безжалостная эпоха перемен в упор не видела.

В маленьком поволжском городке, где они жили с женой, на работу не брали, и жена, в конце концов, заявила:

– Ну, кто ты такой? Никто! Сухопутный моряк – с печки бряк! Мало того, что ждала тебя месяцами, пока ты по морям болтался, так теперь еще зубы на полку класть?! Извини, не хочу!

Расстались мирно, благо детей у них не было. Проявив благородство, жена уехала к родителям, оставив Петровичу двухкомнатную квартиру с мебелью и пустоту на душе. Еще, правда, загородный участок остался, но заниматься им не было никакого желания. Иногда Петрович приезжал туда, без охоты ковырял землю, а еще подыскивал халтуры, ну, рукастый же был. Один из таких халтурных подрядов и привел Петровича на этот причал – и в буквальном, и в переносном смысле.

«Вот именно: причал…» – думает Петрович, докуривая «беломорину». Другой без зазрения совести кинул бы папиросу в озеро, он же, загасив окурок аккуратным плевком, сует его в пластиковый мешок. На родном причале не мусорят. И рядом с жильем не гадят, поэтому мусор будет отвезен куда положено – в контейнеры.

Пластиковые мешки под завязку забивают багажник старенькой «девятки». Петрович отпирает ворота, заводит мотор и какое-то время прислушивается. Двигатель работает ровно, без перебоев, значит, включим первую и аккуратно выедем за территорию. Еще один выход из машины, чтобы запереть ворота, дальше десятиметровый мост, соединяющий остров с берегом, и вот он уже катит по дороге, искоса поглядывая на домишки, окруженные штакетниками.

Из-за штакетников время от времени высовываются головы аборигенов, в свою очередь, провожая взглядом машину. Петрович догадывается, какие мысли возникают в этих головах, но ничуть не расстраивается. Думайте, что хотите, только не свинячьте у себя (и у меня) под носом! Он знает: если доехать до оврага, служившего границей поселка, то сразу захочется прикрыть окно. Такой запах в нос шибанет, что мама не горюй! Почему? Потому что местные свинтусы устроили из оврага натуральную помойку, отчего вонь по всей округе. Лень им, видишь ли, протопать два километра до контейнеров, что установлены возле поворота на трассу! Лучше нюхать говно, ага, чем сесть на велосипед (если ног жалко) и выбросить мусор куда следует!

«Девятка» тормозит у края оврага. Зачем Петровичу лицезреть помойку? Не верит же он, что в один прекрасный день она исчезнет, а на ее месте возникнет благоухающая клумба? Ну да, не верит, он просто воспитывает себя на отрицательном примере. Так сказать, отталкивается от противного, сам же являет собой исключительно положительное начало. Петрович застегивает на все пуговицы бушлат (можно сказать, демисезонную свою одежду), одергивает его и, вполголоса выматерившись, направляется к машине.

Машину подарил Вадим Олегович – владелец этого «причала». Хозяин усадьбы когда-то приютил отставного мичмана и с тех пор ни разу не пожалел о своем решении. Столкнулись они на строительном рынке, где Петрович подрабатывал грузчиком, а Вадим Олегович закупал материалы для стройки. Погрузишь за столько-то? Нет вопроса. А на месте – разгрузишь? Без проблем. Так он и оказался на островке, где в то время стояли одни лишь фундаменты.

– Прораба уволить пришлось, – говорил Вадим Олегович, – подворовывать начал, сукин сын. Теперь сам занимаюсь строительством, хотя времени совершенно нет. Дела у меня за рубежом, и они требуют личного присутствия. А ты, я вижу, флотский?

Петрович отрапортовал по форме, мол, такое-то звание, служил там-то, потом оказался на берегу.

– Ну да, вашему брату сейчас нелегко, это известно…

Вадим Олегович приглядывался к человеку в бушлате, прикидывая: годится тот в прорабы? Не пустит ли налево немецкую черепицу вкупе с финским клеевым брусом? Опасения оказались беспочвенными, Петрович и сам не зарился на чужое, и другим не позволял. Хотя предлагали позариться, ага, и на флоте, и на строительстве усадьбы.

Предложил вожак белорусской бригады, нанятой Вадимом Олеговичем в один из кратких приездов. Мол, хозяин далеко, в Германии, а на другом берегу тоже коттедж строится, и не перебросить ли туда десяток-другой мешков с цементом? Петрович все это выслушал с невозмутимым видом, затем подошел к воротам (уже стояли ворота) и распахнул их во всю ширь:

– Пять минут на сборы и – шагом марш отсюда. Всей бригадой.

Белорусы повозмущались, мол, не ты нас нанимал, не тебе и увольнять. Но бывший мичман был настроен решительно. Потом он пахал как папа Карло, до приезда хозяина одолев фронт работ, рассчитанных на целую бригаду. И Вадим Олегович это оценил. Он позволил Петровичу самому нанимать рабочих (теперь это были таджики), выделил для него личный вагончик и подарил «девятку», правда, сломанную.

– Починишь – твоя будет, – сказал он, залезая в Land Cruiser и отбывая в очередной германский вояж. Петрович перебрал движок, заменил масло и вскоре уже пылил по окрестностям, доставляя стройматериалы и вывозя строительный мусор на свалку. Таджики безропотно выполняли строгий приказ: в конце рабочего дня собрать мусор в плотные бумажные мешки, завязать и выставить у ворот. Бывало, и контейнер заказывали, но в основном Петрович справлялся своими силами.

Дом рос не по дням, а по часам: первый этаж, второй, стропила, кровля, дымовая труба; потом котел заработал, электричество подключили, а там уже и баню пора строить. Когда постройки были закончены, взялись за причал и ландшафт. Раскатали рулонные газоны, дорожки замостили, после чего озаботились альпийской горкой. Лишней земли на островке не было, и тогда Петрович первый и последний раз наступил на горло собственной песне. А именно: высыпал на месте предполагаемой горки десятка два набитых мусором мешков, ждавших своего часа у ворот. Поверх подсыпали чернозема, посадили цветочки, уложили камушки, в общем, горка как горка, очень живописно смотрелась.

Вскоре из вагончика Петрович переехал в дом, где ему была выделена комната между котельной и бильярдной. Он фактически забыл, что в городке у него есть квартира; и про участок забыл, так что вместо теплиц и моркови там рос один бурьян. Зачем ему это все? Здесь гораздо уютнее, опять же природа, свежий воздух, а главное – вода. Бывших моряков (как и бывших разведчиков) не бывает, вода – это любовь на всю жизнь, пусть даже озеро совсем не похоже на морскую стихию.

По большей части он жил здесь один, Вадим Олегович лишь изредка наведывался с супругой или с шумной компанией, чтобы погулять несколько дней, попариться в бане, погонять по водоему на гидроциклах, и вновь за бугор, работать на износ. С течением времени Петрович сменил амплуа: теперь он соединял в своем лице охранную структуру и управляющую организацию. Иначе говоря, был сторожем и одновременно сантехником, электриком и уборщиком, поддерживающим усадьбу в идеальном состоянии. Без разрешения хозяина сюда ни одна собака не проникала, разве что местные, когда встречались за территорией, портили настроение.

Окрестные жители поругивали обладателей коттеджей на берегу озера, особенно тех, кто закрывал народу выход к берегу. Честно говоря, берег был народу по фигу, в местных селениях даже рыбаков не осталось, одни алкаши. Но это ведь дело принципа: обеспечьте нам выход к водной глади – и точка! Доставалось порой и Петровичу, мол, цепной пес, служащий «новым русским», прихлебала, за медный грош продавший честь военного моряка! Петрович на истерики местных люмпенов реагировал спокойно. Во-первых, усадьба никому не закрывала выход к берегу, поскольку располагалась на острове. Во-вторых, если человек сумел на такое заработать, то он вполне заслуживает уважения. А что? Живет сам и другим жить дает, например, Петровичу.

С течением времени выстроилась некая новая вертикаль, по мнению экс-мичмана, вполне здравая. Командиром корабля был Вадим Олегович, его жена имела статус командира БЧ, остальных же (прежде всего гостей) он попросту игнорировал. То есть просьбы, пожелания и приказы вначале передавались «начальству» и лишь после соответствующего распоряжения исполнялись. Бывало, возникали конфликты, но Вадим Олегович, смеясь, разводил руками:

– Такой вот у меня мажордом! Военная косточка, для него субординация – превыше всего!

Коллективных приездов, честно говоря, Петрович не любил. Эти глупые гости заезжали на своих джипах на мост одновременно, что небезопасно (мост мог попросту обрушиться). Только им хоть бы хны: стоят бампер в бампер и еще сигналят в нетерпении! А пьянки-гулянки? Сам Вадим Олегович выпивал умеренно, он больше о деле думал, но гости попадались такие, что туши свет! Один заснет посреди газона, другой в сауне угорит, у третьего гидроцикл перевернется, так что приходится работать еще и сотрудником МЧС. Но самое страшное начиналось после пикников, когда Петрович инспектировал территорию, приходя в ужас от того бардака, в который погружалась усадьба. Стеклянные и пластиковые бутылки, какие-то пакеты, сигаретные пачки и оброненные зажигалки, остатки жратвы (ее почему-то всегда оставалось много), и все это воняет, приводя «мажордома» в ужас.

Когда джипы выкатывали поутру за ворота, Петрович яростно набрасывался на мусорные монбланы, превращая их вначале в скромные холмы, а затем и вовсе сравнивая с землей. В финале битвы с мусором возле ворот выстраивался ряд черных пластиковых мешков, будто матросы-новобранцы, так что не терпелось скомандовать: «На-пра-аво! Шагом марш за ворота!» Лишь после поездки к контейнерам на душу Петровича сходил покой – до следующего пикника.

– Ты куда мусор-то выбрасываешь? – спросил однажды Вадим Олегович. – В овраг, как остальные?

У Петровича вытянулось лицо.

– Обижаете, Вадим Олегович. Я по правилам действую, мне остальные не указ. Строительный мусор на свалку, бытовой – в контейнеры, а в овраг свое говно одни свиньи выбрасывают.

– Ладно, извини. Ты, случаем, его не сортируешь? Ну, мусор? Стекло отдельно, пластик отдельно и так далее?

– Зачем? – искренне удивился Петрович.

– Потому что так принято в цивилизованных странах. Мусор – это вообще тема, понимаешь? Очень перспективная тема!

Тыкая пальцем в кнопки портативного компьютера, Вадим Олегович удалился в дом, оставив Петровича в недоумении. Почему мусор – перспективная тема? Мусор – это мусор, его полагается утилизировать, проще говоря: выкидывать в специально отведенное место – и все.

«Что-то давно Вадим Олегович не звонит…» – думает Петрович, возвращаясь в усадьбу. Сам он хозяина не беспокоил, у того хватало забот и без него. Вадим Олегович отзванивался сам, если собирался приехать с супругой или с ордой гостей. А поскольку одним из неизменных пунктов «отдыха на природе» было катание по водной глади, требовался профилактический выезд на одном из гидроциклов.

Заехав на территорию, Петрович направляется к ангару. Отпирает, обводит взглядом трех красавцев и делает выбор: синий. В прошлый раз был красный, в позапрошлый – желтый, значит, сегодня надо синий погонять, чтоб не застаивался. Он наполняет бензином бак, переодевается в прорезиненный костюм и на специальной тележке везет гидроцикл к воде. Петрович до сих пор не мог унять восхищения этим замечательным плавсредством. Он начинал службу на ракетном катере, знал, что такое скорость, но с водным мотоциклом не могло сравниться ничто.

Вначале Петрович утюжит акваторию на малых оборотах, вроде как проверяет работу в принципе. Вираж, еще один, что ж, руля слушается идеально. А тогда – подкрутим ручку газа и направимся к другому берегу. Озеро немаленькое, берег маячит где-то в отдалении, теряясь в дымке, но скоростной гидроцикл стремительно его приближает. Бывших моряков, как уже говорилось, не бывает, поэтому Петрович кайфует, иногда он что-то даже поет. Ветер в лицо, серебристые брызги, скорость – что еще надо?

Достигнув цели, он эффектно глиссирует вдоль береговой линии. В самом дальнем конце, где высятся кроны вековых сосен, озеро истекает протокой, соединяющейся с Волгой. Бывало, Петрович углублялся в протоку, но затем всегда возвращался. Чтобы добраться до Волги (до «большой воды», как говаривал Петрович) и вернуться обратно, бака не хватало, надо было брать дополнительную канистру, так что путешествие пока откладывалось. Зато никогда не откладывался проезд мимо домика, что высится на берегу неподалеку от острова. Берег тут застроен хаотично, скромные «хижины» вперемешку с помпезными «дворцами», но Петровича интересует лишь одно строение. Точнее, та, что живет в строении, вскапывая грядки на даче и высматривая своего моряка. Петрович притормаживает, движется на малой скорости, но участок, как видно, пуст. И свет в домике не горит, хотя дело к вечеру, значит, Нина сегодня не приехала.

2

С Ниной они познакомились возле контейнеров. Петрович привез мешки со стружкой, а она принесла старую пленку, снятую с дачной теплицы. То, что женщина пешком отправилась за несколько километров, не выкинув по малодушию отходы в овраг, сразу внушило уважение. Петрович пригласил ее в машину, чтобы довезти обратно, по дороге разговорились, так и завязались отношения. А чего не завязаться, если Нина была в таком же положении, что и ее новый знакомый? Безмужняя, бездетная, она точно так же не могла терпеть свою городскую квартиру (тоже, между прочим, двухкомнатную) и предпочитала проводить время на прибрежных шести сотках.

Встречались тоже на ее сотках, хотя Петрович имел в распоряжении полгектара. То есть вроде бы имел, а на самом деле… Нет, его никто бы не упрекнул, приведи он к себе женщину, да и не узнал бы никто. Что-то, однако, мешало, поэтому их любовные свидания проходили в «хижине», причем в дневное время. Усадьба была подключена к сигнализации, но Петрович предпочитал находиться по ночам на боевом посту. А Нина изредка приходила сюда как на экскурсию: посмотреть баню, обстановку в доме или полюбоваться на то, как ее возлюбленный ловко управляется с газонокосилкой, подстригая лужайку.

– Надо же! – всплескивала она руками. – А я траву сорную – только руками, потом так спину ломит…

– Это еще что, – говорил Петрович, – мы с тобой как-нибудь на гидроцикле прокатимся.

– На котором ты по озеру носишься?! Да ты что, я же забоюсь!

– Почему забоишься? Я же с тобой буду.

И вот звонок, а затем и появление хозяина, на этот раз одного и очень озабоченного. Когда Петрович, по обыкновению, приносит для отчета товарные чеки и оставшиеся наличные (деньги ему выдавали в каждый приезд), Вадим Олегович машет руками: верю, Петрович! Он не отнимает от уха трубку телефона, постоянно что-то подсчитывает на компьютере, только к вечеру третьего дня беспокойство с лица исчезает.

– Все, – говорит, – сделка проведена. По русскому обычаю надо бы обмыть такое мероприятие. Выпьешь со мной?

Петрович не злоупотреблял, но под хорошую закуску и в хорошей компании – почему не выпить? Он не спрашивает про сделку, ждет, пока хозяин сам расскажет. И тот, конечно, не выдерживает, хвастает, мол, купил мусоросжигательный завод!

– Ну, я же тебе говорил, что мусор – это серьезная тема? Так вот я приобрел такой завод в Германии. Мусорная проблема в Европе – одна из самых острых, только они, в отличие от нас, научились ее решать.

Завод, говорит он, может сжигать юо тысяч тонн мусора в год, при этом еще и тепловую энергию будет давать! Энергия Петровича мало интересует, а вот юо тысяч тонн – это впечатляет. Сколько же, думает он, лежит на дне оврага? Больше? Или меньше?

– Давай еще выпьем! В общем, грамотно подходят к этому делу немцы. Они проблему утилизации еще в Освенциме решили.

– Как это? – не понимает Петрович.

– Они же там людей сжигали, для них заключенные – тот же мусор.

Они выпивают, закусывают, и Вадим Олегович опять наливает.

– Да что немцы? Вон, в Сингапуре целый остров из мусора создали, он им свалкой служит. Только на этой свалке никакой вони и никаких бомжей, там даже птицы гнезда вьют.

Петрович дожевывает салями и, кашлянув, говорит:

– Я тоже мусорный остров видел. Когда на ТОФе служил.

– Где служил?

– На Тихоокеанском флоте. Мы тогда в дальний поход ходили, в район Гавайских островов. Так в одном месте из пластиковых бутылок целый остров образовался! Их круговым течением прибивает друг к другу, и с каждым годом их все больше, больше…

– А я о чем?! Проблема, причем острейшая! Выпьем за ее быстрое разрешение!

Ночью беседа оборачивается кошмарным сновидением. Малый противолодочный корабль, на котором опять оказался Петрович, причаливает к огромному мусорному острову. И молодой командир, имеющий почему-то обличье Вадима Олеговича, командует: мичману Лапину сойти на берег! «Какой же это берег?! – хочется возопить. – Это ж пластиковые бутылки!» Только приказ есть приказ, и Петрович осторожно спускается по трапу. Бутылки пружинят под ногами, но худо-бедно держат, и мичман движется вперед. Внезапно остров вспыхивает синим пламенем. Путь назад отрезан, и впереди все горит, а с корабля доносится усиленный мегафоном голос:

– Мусор – острейшая проблема! Ее надо решать!

– Но я же не мусор! – отчаянно кричит Петрович.

– Кто тебе сказал? Ты ничем не лучше этого пластика, тебя тоже надо в мусоросжигательную печь!

В следующее появление Вадима Олеговича они вдвоем отправляются в сауну. Хозяин чем-то озабочен, он опять наливает одну за другой и, наконец, выдает: все, мол, закончил дела в родном отечестве. Переезжаю в «фатерлянд» – окончательно и бесповоротно!

– Постойте, но ведь здесь…

– Здесь родина, сам знаю. И Волга-матушка поблизости протекает. Но дела, увы, надо руководить работой предприятия. И жена у меня там, и дети учатся в Кельне, так что… Эх, не хочется, а – надо!

– А как же… – Петрович обводит руками предбанник. – Это все?!

– Придется избавляться. Там у меня есть домик, но небольшой. А теперь мне по статусу положен большой, так что этот продам.

– Кому? – упавшим голосом вопрошает Петрович.

– Кому? Да хоть бы тебе. Почему нет? Ты же все это строил, своими руками, столько труда вложил…

– Шутите, Вадим Олегович? Где же я такие деньги возьму?!

– Ну, какая-то недвижимость у тебя имеется?

– Квартира, – отвечает Петрович. Вспомнив про Нину, он добавляет: – И еще одна квартира.

– Вот! А еще участок есть, верно?

– Два участка, – уточняет Петрович.

– А еще кредит в банке можно взять, ну а если уж не хватит, получишь от меня индивидуальную «ипотеку»!

Вадиму Олеговичу, видно, самому приятно выступать в роли благодетеля, но Петрович все еще не верит в свалившуюся удачу. Будто стукнутый пыльным мешком, он передвигается по территории, выполняет текущие работы, не осознавая пока новых возможностей. Неужели эта огромная двухэтажная махина с мансардой и террасой окажется в его собственности? Ему бы и гостевого дома хватило, если честно, но, как говорится: дают – бери, бьют…

Бьет цена, которую называет Вадим Олегович, увы, не имеющий права дешевить.

– Потянешь? В общем, действуй, это дело откладывать нельзя.

Следующий день он проводит в переговорах, судя по обрывкам беседы – с супругой. Они о чем-то спорят, похоже, по вопросу продажи дома, после чего хозяин быстро собирается и уезжает.

А Петрович, получив приказ действовать, как и положено, берется его исполнять. Едет в город, в риэлторскую контору, и вскоре его «двушку» выставляют на продажу. Он тоже не может дешевить, но и цену задирать нельзя, иначе квартира зависнет. Выставляется на продажу и участок, на котором ради будущих покупателей пришлось вырвать бурьян.

Затем в известность ставится Нина. Получите, дескать, предложение руки и сердца, а еще личный остров в придачу.

– Господи! – всплескивает руками Нина. – Да разве ж такое возможно?!

– Вполне, – скромно отвечает Петрович. – Надо только объединить усилия, ну и кредит, наверное, придется взять.

На этот раз Нина остается ночевать в усадьбе, пока что в скромной комнатке Петровича. Он вроде как привыкает к предстоящей новой роли, хотя получается не очень. Он даже подругу не ласкает, полночи смоля папиросы и таращась в окно. Полная луна заливает лужайку и постройку призрачным светом, и перспектива владеть этим всем тоже кажется призрачной, нереальной…

Процесс вживания требовал постепенности. Петрович поднимался в спальню, осознавая: вот здесь, на шикарной двуспальной кровати, они будут спать. Спускался в гостиную, видел камин – и опять: здесь они будут греться у живого огня долгими зимними вечерами. Или, если захотят, погоняют шары в бильярдной. Петрович, иногда приглашаемый в спарринг-партнеры хозяином, уже научился владеть кием, научится и Нина. Ее квартиру взялась продавать та же риэлторская фирма. Договорились продать и участок, но в последнюю очередь – слишком много скопилось на даче консервации, а перевозить пока некуда.

Нина тоже заразилась мечтами, только они имели свой, женский уклон. «Сколько земли пропадает! – думала она, глядя на огромный газон, где из растительности было высажено лишь несколько декоративных кустарников. – Надо здесь смородину посадить, а еще крыжовник!»

3

Забрезжившая на горизонте новая жизнь провоцирует новые идеи (пусть и слегка сумасшедшие). В один из приходов Нины Петрович долго думает, поглядывая на нее, затем выдает:

– Слушай, а может, нам с тобой потомством обзавестись?

Нина, по обыкновению, пугается.

– Да ты что?! Ты на возраст наш посмотри!

– Ну, какой у нас возраст? Я, честно говоря, еще вполне…

– А я? В моем возрасте некоторые уже бабками становятся! Хотя… Есть, в общем, случаи, когда рожают и после сорока.

Между тем квартиры продаются со скрипом, потому что запущенные, не жилые. Риэлторы просят снизить цену, иначе, говорят, до второго пришествия будем продавать. А Петровичу не надо до второго, ему требуется выложить деньги на бочку до пришествия Вадима Олеговича. Не все деньги, конечно, хотя бы часть.

Наконец, первая сделка заключена, следом – вторая, итогом чего становится внушительная пачка валюты (оплату попросили в евро). То есть внушительная она с точки зрения Петровича, он, честно сказать, таких денег никогда в руках не держал. А вот с точки зрения Вадима Олеговича денег было маловато, даже с учетом реализованного участка. Покупатель участка вылупился на Петровича, мол, где я тебе эти самые “евры” возьму?! Бери рубли, пока не передумал! Пришлось взять, потом самому менять, в итоге получив совсем небольшую прибавку к предыдущей пачке.

Кредит оформляют на Нину. Зарплата у нее “белая”, но маленькая, так что обогатиться не получается. Если на круг, то они едва половину стоимости осилили, и остается одна надежда – на “ипотеку” от Вадима Олеговича.

Тот собирается приехать в конце августа, потом в начале сентября, да только дела, как всегда, не пускают. Завалили, то есть германцы своим мусором, только успевай включать горелки для его утилизации. Уже и участок Нины продается, а хозяина нет и нет.

Наконец, как-то под вечер на мосту за воротами – нетерпеливо клаксонят. С радости кажется, что сигнал подает хозяйский Land Cruiser, и машина такая же черная. Но, когда внедорожник въезжает на территорию, видно, что это Land Rover. Да и вообще Вадим Олегович без звонка никогда не приезжает, не его стиль.

Из джипа вылезают он и она, молодые совсем, и просят показать дом.

– Для чего показать? – тупо спрашивает Петрович.

– Чтобы купить, – отвечает он. – Ну, если понравится.

– A-а… А разрешение на осмотр у вас есть?

– Разумеется, – дергает плечом она. – Покажи ему факс, что мы из Германии получили.

Петрович долго вертит в руках бумагу, на которой написаны какие-то немецкие буквы, русские, но и те, и другие почему-то не складываются в слова. Есть, короче, разрешение, а значит…

Значит, надо водить парочку по дому и по участку, разъясняя: это, мол, баня, это дом для гостей, а здесь место для барбекю, с жаровней и навесом. Петрович дает пояснения, а самому кажется: это говорит не он, а кто-то другой, “Петрович № 2”. В то время как номер первый оглушен, раздавлен, сбит с панталыку и совершенно не понимает, что происходит.

– А там что? – кивает молодой.

– Где? – не сразу вникает Петрович.

– Вон там, спрашиваю, что за сарай у воды?

– Это не сарай, это ангар для гидроциклов. Но туда заходить нельзя.

– Почему это нельзя?!

– Там горюче-смазочные материалы. По технике безопасности не положено.

Парочка переглядывается.

– Ты свою технику безопасности засунь знаешь куда? Пойдем, посмотрим ваши гидроциклы!

Но Петровича как заклинило, мол, не положено – и все!

– Слушай, ты кто такой?! Ты сторож, понял?! А мы – покупатели! Так что давай, отпирай!

– Ладно, – говорит молодая, – и так все ясно. Мне тут нравится, да и просят недорого… Поехали обратно.

Перед тем как залезть в джип, молодой сплевывает.

– Ты, я вижу, тормоз. Ладно, пока охраняй имущество, но когда проведем сделку… Чтоб духу твоего здесь не было, понял?!

После отъезда покупателей Петрович дрожащими руками тычет в кнопки мобильного, но телефон Вадима Олеговича не отвечает. С пятого (а может, с седьмого) раза удается дозвониться лишь до супруги. Да, отвечает, продаем срочно, потому что требуются деньги, причем в полном объеме. Ипотека?! Не смешите меня, наша семья не ипотечная компания, мы кредиты не выдаем!

Палую листву Петрович сгребает по привычке. Хочется себя занять, чтобы утишить жжение, что разгорается в груди, растет и пухнет, как тогда, на мотоботе. Петрович безуспешно карабкался на перевернувшееся суденышко, всякий раз сползая в воду, а из рубки на него поглядывали с усмешкой, мол, знай свой шесток, сверхсрочный мичман! Сейчас родное и обжитое пространство тоже (так казалось) хохотало и улюлюкало: кто ты такой?! Ты – мусор, который вскоре выметут отсюда поганой метлой! Когда перед мысленным взором встает сцена предстоящего объяснения с Ниной, жжение перекидывается на лицо. Стыд буквально сжигает Петровича, он знает, что не вынесет этого; а еще предстоит суета с покупкой квартир…

Петрович (или “Петрович № 2”?) погружает мешки в багажник, выезжает за ворота и тупо едет к месту назначения. Но по дороге вдруг останавливается, достает мешки и направляется к оврагу. Встав на краю, он озирает клоаку, этот огромный мусорный “контейнер”, что годами заполняли жители окрестных поселков, и без всяких эмоций швыряет мусор вниз. Да, это нарушение (точнее – вопиющее нарушение!), но если правил нет, то мешком больше, мешком меньше – не важно.

Он еще раз вопиюще нарушает правила, когда лезет в хозяйский бар. Достает литровую бутылку водки, наливает стакан и залпом опрокидывает. Надо же, как вода! После второго стакана в голове начинает шуметь, после третьего кажется, что шумит море. Петрович выгребает из дома, озирается, но моря нет, вокруг один мусор. И дом, и баня с ангаром, возведенные некогда Петровичем, представляются обычным мусором, вызывают отвращение. «Мусорный остров! – вспыхивает в затуманенном мозгу. – А что делают с мусором?! Правильно, его…»

Через полчаса от причала отваливает гидроцикл. Он движется тяжеловато, неся человека в прорезиненном костюме и две огромные канистры, что привязаны по бокам крепкими морскими узлами. По карманам костюма рассованы документы и деньги (много денег!), то есть человек рассчитывает на долгую и нелегкую дорогу.

Сделав вираж, гидроцикл останавливается. Отсюда, с озера, остров всегда смотрелся классно, а сейчас, охваченный пламенем, он выглядит просто фантастически. Отчетливо различаются несколько больших факелов: основной дом, гостевой, баня и ангар, подожженный в последнюю очередь. Неожиданно ангар (по совместительству – склад ГСМ) взлетает на воздух, расцветая огненным цветком. Лишь после этого человек, будто выполнивший свою миссию всадник Апокалипсиса, разворачивает водного коня и удаляется по озерной глади.

Человек нетрезв, но держится в седле уверенно, еще бы, столько тренировок прошел! Вскоре он достигнет протоки, а дальше – Волга, по которой можно двигаться, пока не кончится горючее. Или не найдется другой причал.

Царская охота

1

Мобильные отключают, не сговариваясь. Какие могут быть звонки, если не виделись семь лет?!

– Пять, по-моему… – неуверенно говорит Паскевич, но Букин машет руками, мол, у тебя Альцгеймер! Перед последней встречей ты третьего родил, так? А сколько сейчас ему?

– Ей. Третья у меня – дочка.

– Какая разница?! Я спрашиваю: лет ей сколько?

– В школу должна пойти…

– Вот! Семь лет, и к бабке не ходи! Но, поскольку мы все же встретились, выпьем за это!

Букин наливает щедро, не видя краев, так что вокруг рюмок образуются водочные лужицы. Первый тост: за встречу! Это же замечательное дело, старые друзья должны встречаться! Должны, кивает Паскевич и накатывает рюмку. Когда голова запрокидывается, он видит потолочный вентилятор, с трудом разгоняющий знойный летний воздух. Не стоило бы в жару потреблять водку, но робкое высказывание в пользу пива тут же пресекается: ты очумел! Если б мы с тобой каждый день встречались (типа работали по соседству), то пивка дернуть – самое то. Но тут ведь семь лет, такие встречи на Эльбе обмывают только водкой!

Еще пара тостов за встречу, а там и графин заканчивается. Букин вскидывает руку, и к ним направляется официантка, чтобы получить заказ еще на триста грамм. A-а, ладно, говорит Букин, давайте уж сразу полкило! И, упреждая возможные возражения, достает бумажник, дескать, я плачу! Официантка поворачивается спиной, Паскевич видит на блузке влажное пятно, что означает: не он один страдает от жары. Почему в кафе нет кондиционеров?! Лопасти вентилятора с шумом перемалывают воздух, увы, нисколько его не охлаждая.

– Не пора еще в зоопарк? – вопрошает Паскевич после очередного тоста.

– Нет, рано. Я с запасом встречу назначил, чтоб посидеть можно было. Ну, как прежде.

– Как прежде – трудно. Печень уже шалит, да и концерт хочется послушать в нормальном состоянии…

– До концерта мы сто раз протрезвеем! А не протрезвеем, пусть Бен не обижается. Сам хорош: столько времени пропадал где-то, гитарист хренов, и даже на выступление не пригласил! Да если б я вчера эту газету в супермаркете не взял – так и не узнали бы ничего!

Повод для встречи подкинула газета «Мой район», сообщавшая, мол, в концертном зале петербургского зоопарка пройдет рок-концерт Бена Завадского.

– Концерт Бена, прикинь! – орал в трубку Букин. – Этого гада, который уже столько лет о себе знать не дает! Мы думали, он вообще умер или сторчался на наркоте, а он – выступает! В общем, до кого мог, дозвонился, обещали вроде придти. А с тобой можем пересечься пораньше, ну, выпьем, побазарим… Короче, получай вводные.

А почему, спросил Паскевич, в зоопарке? Потому, объяснили, что каждый нынче зарабатывает, как может. В том числе и зоопарк, где в административном корпусе давно уже оборудовали концертный зальчик, в котором выступают барды и рокеры.

– Тигров надо кормить, понял? Вот начальство и нашло выход из положения. В итоге и тигры довольны, и музыканты, потому что доход делят фифти-фифти.

– Ты-то откуда знаешь?

– А я был там пару лет назад, слушал хэви-металл. Хотя, если про Бена говорить, это может быть просто прикол. Он же всегда прикалываться любил, а выступать среди тигров и медведей – это тебе не «Юбилейный» на уши ставить!

С дивана за телефонной беседой зорко наблюдала Раиса, телепатически вопрошая: куда намылился, родное сердце? Ты разве забыл, что старший готовится к экзаменам, и ему нужна помощь отца? А среднего надо возить за город, на соревнования по плаванию? Да и младшую доченьку требуется выводить на прогулки, в школе-то будет не до свежего воздуха, а мы договорились, что гуляем с ней по очереди. Предвидя этот набор аргументов, Паскевич не стал лезть на рожон, мол, завтра иду на встречу с друзьями, и баста! Он просто решил: иду, а там видно будет. Накатило вдруг, вспомнилось, и так захотелось в старую компанию…

Компания сложилась в студенческой общаге на Каменоостровском проспекте. Эпоха была рок-н-ролльная, и в лидеры компании закономерно выдвинулась персона с гитарой и с патлами. У Паскевича давно уже наметилась плешь (грозившая перейти в лысину), но Бена иначе, чем с гривой черных волос, он не представлял. И с другим именем не представлял, хотя на самом деле это было прозвище, полученное за высоченный рост. То есть, вначале он был «Биг Беном», потом первая половина отпала, зато вторая прилипла к гитаристу крепче подлинного имени. Начинал он с репетиций в красном уголке и полулегальных «квартирников». Но в воздухе уже пахло свободами, за окнами гудела и гремела эпоха перемен, и постепенно его концерты переместились из занюханных коммуналок на подмостки ДК и в рок-клуб на Рубинштейна. После чего друзья гитариста почувствовали свою исключительность. Кроме Бена, в их комнате жили Паскевич, Букин и Пупс; к ним примыкали Дед, прозванный так из-за шкиперской бороды, а еще Салазкин и Конышев, учившиеся курсом ниже. И на каждого падал отсвет славы (а это была небольшая, но слава) Бена, каждый ощущал себя посвященным. Получив дипломы, они продолжали встречаться; и отсвет по-прежнему грел компанию, пока Бен не исчез. Одни говорили, что он перебрался в Москву, другие – что свалил за бугор. Но вот, друг концертирует, значит, цена этим слухам – копейка в базарный день.

После очередной рюмки в памяти всплывает сцена, как отмечали день рожденья Бена. Накануне долго думали, чего бы подарить другу, и, наконец, додумались. Стена над кроватью Бена была закрыта китайской соломкой, что поднимается на веревочке, и в самый пиковый момент – раз! И на стене – Джон Леннон! Фишка была в том, что портрет вначале наклеили на стену, после чего трижды покрыли эпоксидной смолой.

– Это что ж такое? – спросил Бен, проводя рукой по блестящему покрытию.

– Это – как в Мавзолее! – гордо проговорил Букин. – То есть, Джон мумифицирован навечно! А что? Чем, скажите, Леннон – хуже Ленина?! Комендант потребовал убрать портрет, но счистить эпоксидку водой не представлялось возможным. И соскоблить было невозможно (нож скользил), так что начальство, в конце концов, плюнуло на это «безобразие», и Леннон остался на стене forever.

Прерывает воспоминания Букин.

– Ё-моё, семь лет! – качает он головой. – А ведь когда-то каждый год встречались, и какие встречи были! Помнишь, как на охоту собирались? На пятую годовщину выпуска?

– Помню, конечно. Пупс обещал вывезти всех на Свирь, у него там, говорил, егеря знакомые.

– Точно. Серьезного зверя валить собирались, например, лося. Или кабана, или медведя даже… Прикинь: лес непролазный, и ты выходишь на медведя…

– Мы выходим на медведя, – уточняет Паскевич.

– Ну, пусть мы. Обложили со всех сторон зверюгу матерого; он, конечно, рычит, встает на задние лапы, чтобы на тебя броситься, а ты – бах! А потом из другого ствола – ба-бах!

– Ружье, значит, двуствольное?

– А как же! Только не наша паршивая двустволка, а настоящая немецкая – «Зауэр». С вертикальным расположением стволов. Сам я из нее не стрелял, вообще-то, но Пупс говорил, что именно так они расположены. А Пупс в этом деле – дока!

– Класс… Ну, и что дальше с медведем?

– А капец ему. Ну, представь, если в тебя два пули всадить! Потом мы рядом с ним фотографируемся, а дальше шкуру снимаем.

Они молчат, воображая лес, замершего медведя и настоящих мужиков, победивших зверя в честной борьбе.

– Жаль, – разводит руками Паскевич, – что не состоялась охота…

– Ничего, – отзывается Букин, – зато концерт обязательно состоится. Бен будет играть, как бог, я тебе обещаю! Выпьем за это!

Неожиданно настроение портится – это Паскевич вспоминает о работе. Казалось бы: работа как работа, нужная и горожанам, и гостям города, желающим справить нужду. Но очень уж не сочетается ремонт мобильных туалетов, коим занимается его отдел, с прожекторами рок-сцены. И с мужественными ребятами, что поставили ноги на тушу медведя, не сочетается – да это вообще курам на смех! Зачем он вообще туда устроился? А потому что семья, а семье нужны деньги, черт бы их побрал! Хотя в свое время был подающим надежды аспирантом, на конференциях выступал, полдесятка патентов на изобретения получил! Представив кабинку мобильного ватерклозета, Паскевич вздыхает: увы, совсем не сочетается…

«Ничего, – сказала бы Раиса. – Главное, деньги платят. Да и организация звучит солидно: “Биоэкология”. А он сказал бы, что солидность эта – дутая, его работа, как ни крути, воняет, так что стыдно даже знакомым о ней рассказать. И вообще, сказал бы он, ты дура, ни черта не смыслящая в рок-музыке. А уж в охоте тем более, и слово “Зауэр” для тебя – звук пустой. А она бы… Нашла бы, в общем, что сказать, эти разговоры случались у них раз в полгода, когда Паскевич, поддав, ставил точки над i. То есть, проговаривал последние истины о жене, работе, мироздании, чтобы на следующий день опять отправиться в свою «Биоэкологию».

– А помнишь, – пытается он улучшить настроение, – как соседи на нас в деканат стучали? Мол, нам музыка из двадцать первой комнаты спать не дает! А однажды вообще ментов вызвали, и те нас в отделение забрали…

– Помню, конечно! – отзывается Букин. – Бен им еще песни пел, сидя в камере!

– Точно! А когда нас выпускали, он автограф лейтенанту оставил, как настоящая звезда!

– Эх, блин, какая была жизнь! А сейчас не жизнь, а…

Не в силах найти дефиницию, Букин машет рукой. Точно так же он махал на прошлой неделе, когда явились налоговики, принявшись копаться в отчетности, как свиньи в навозе. Какая же зараза из его фирмы стучит в налоговую инспекцию?! Бухгалтерша? Вряд ли, это не в ее интересах. Заместитель? Так они вроде приятели… В принципе, он мог бы каждого вызвать в кабинет и учинить допрос с пристрастием, благо, на фирме работало всего полтора десятка человек. Беда в том, что кабинет у него два на два, вызовешь – и будешь нюхать перегар, так ничего и не добившись в итоге. Да и фирма – одно название, продажа счетчиков для газа, причем китайских. Когда-то их с руками отрывали (народ взялся экономить на ерунде), но в последнее время спрос упал, и персонал начал проявлять недовольства, вплоть до «стука» в нужные инстанции. А инстанциям разве объяснишь, что фирма загибается? Ты кто – предприниматель? Значит, плати в казну! Букин с содроганием вспоминает, как отслюнивал купюры главному налоговику, зазвав того в кабинет. А потом достал из сейфа початую бутылку Hennesy и угостил его коньячком.

Когда инспекция отвалила, он добил бутылку в одиночку, что нередко делал в последнее время. А что? Дома его не ждут, он еще пять лет назад развелся, а здесь – выпил, вставил в компьютер любимый хэви-металл, и унижение побоку. Рюмочка, лимончик, и мысли улетают то в прошлое, то в будущее, и так кайфово на душе…

– Ты чего сигналишь? – спрашивает Паскевич. – У нас вроде еще есть в графине…

– Пусть будет про запас, – отзывается Букин. – Это ж карман не тянет, и вообще – какое твое дело? Я плачу! – он еще раз поднимает руку. – Девушка! К нам подойдите, плиз!

– Мы первые ее звали! – кричат из-за углового столика. – Пусть к нам сначала подойдет!

– Чего-о? – вытягивает физиономию Букин. – К вам сейчас подойдут, ага! Двое с носилками, один – с топором!

– Да ты чего, козел?! Ты на кого…

Еще больше вспотев от волнения, официантка при поддержке Паскевича утихомиривает скандал, что Букина явно огорчает. И он дважды (причем в быстром темпе) набулькивает в рюмки. А Паскевич вспоминает, как их компанию однажды занесло на Васильевский, в пивной бар, где сидела местная урла. Слово за слово, тычок, другой, и вот уже на них надвигается человек двадцать, не меньше. И хоть они встали спина к спине, взяв в руки пивные кружки (все ж таки оружие), все равно были б битыми – если бы не Пупс. Откуда-то у него появился охотничий нож, и он с диким криком вскочил на стол.

– Конечно, помню! – кивает Букин, когда эпизод озвучивается. – Как он там орал? «Всех покромсаю на шашлыки!» И ведь покромсал бы, даже не на шашлыки – на бефстроганов!

– Еще бы, он же сибиряк, охотился в тайге…

– А я о чем?! Сколько раз на охоту нас зазывал, и ружья обещал всем предоставить… Ведь обещал, верно? Только мы, чайники безмозглые, никак собраться не можем! Вот представь: сидишь с двустволкой…

– С двустволкой «Зауэр», – уточняет Паскевич.

– Ну, пусть так. Сидишь на дереве, и тут на поляну выходит лось. Настоящий такой лосяра, с рогами, которые на полтора метра расходятся…

– Неужели на полтора?!

– А ты думал?!

– Класс!

– Ну, и вот он, значит, стоит, красавец, воздух нюхает. Но ты же не дурак, сидишь против ветра, так что он тебя не чует. И вот ты прицеливаешься и под лопатку ему из первого ствола – бах! Лось на передние колени припадает, и ты опять – ба-бах! Готов!

Паскевич восхищенно крутит головой:

– Да, царская была бы охота!

– А я о чем? – Букин опять набулькивает. – Ладно, будет и на нашей улице праздник! Ну, поехали!

Паскевичу то ли кажется, то ли и впрямь вентилятор начинает вращаться быстрее. Теперь лопасти напоминают винт вертолета, способного унести в иные края начальника отдела по ремонту мобильных туалетных кабин, выставленных нынче у каждой станции метро. Туда, где ты не просто добытчик, приносящий в дом купюры (Раиса их всегда тщательно пересчитывает и раскладывает по стопочкам), а настоящий мужик, так сказать, бог, царь и герой, способный и медведя завалить, и лося, если понадобится.

Неожиданно лопасти начинают вращаться в обратную сторону, то есть, Паскевич возвращается домой. Причем с трофеем, а именно: с рогами, что в размахе полтора метра. В глазах старшего сына заметно уважение (коего давно не замечалось), средний тоже гордится героическим папашей, а дочка просто визжит от радости. Даже Раиса меняет вечно недовольное выражение лица на благосклонное, берет в руки трофей и пытается привесить его в прихожей, напротив входной двери. «Не помещается! – говорит она с досадой. – У нас ведь ширина прихожей – всего метр двадцать, а здесь явно больше!»

– Эй, очнись! Какие еще «метр двадцать»?

– А я сказал: метр двадцать?!

– Ага.

– Извини, это я о своем… Наливай, что ли, да пойдем из этих злачных мест.

Букин с готовностью исполняет просьбу.

– Но на улице – продолжим! Я знаешь, с каким запасом встречу назначил? Ужас! Мы с тобой еще часа два можем смело отдыхать!

Запас времени у предпринимателя образовался за счет убега из офиса, где назревал бунт. Сегодня утром газовые счетчики, лежавшие штабелем в коридоре, переместились под дверь его кабинета. Надо же, уроды! Он им когда-то дал работу, взяв их с улицы, а они заявляют протест, борются, понимаешь ли, с капиталистом!

– Тебя не тошнит? – спрашивает он, когда выгребают на улицу. Паскевич с тревогой прислушивается к происходящему в желудке.

– Пока вроде нет… Да мы еще не так много выпили!

– Я о другом, – говорит Букин. – От жизни не тошнит?

– От жизни? От нее – конечно! Иногда очень даже тошнит!

– Вот и меня тошнит. Такая тошниловка, будто я опять сдохшего слона разделываю. Помнишь, как мы в этом самом зоопарке зарабатывали на новую ударную установку Бену?

– Я не зарабатывал. У меня тогда, как ты помнишь…

– Первая родилась?

– Первый. Старший у меня – сын.

– Ну да, а мы взялись за эту халтуру, еще не зная, чем она грозит. Прикинь: слон издох, а тушу разделывать некому! Нету желающих! Нам же деньги нужны были позарез, точнее, они Бену были нужны. Ну, что это за группа, где ударные, того и гляди, развалятся? Короче, подрядились за неплохие бабки разделать эту тушу, которая уже подванивать начала. И так меня заворотило… Что характерно: Пупсу было хоть бы хны, он даже респиратор не надевал!

– Ну, конечно, он же привык в своей тайге лосей и медведей разделывать…

– А мы с Беном, хоть и в респираторах, а все равно блевали. И Са-лазкин блевал, и Конышев, и Дед… Нет, Дед не блевал, потому что писал тогда диплом. Или не писал? Но тогда, выходит, блевал… Короче, без пузыря не разберешься, идем в магазин!

2

Идею посетить общагу подает Паскевич. Точнее, он вспоминает, что старое здание на Каменоостровском проспекте ставят на капитальный ремонт, кажется, уже расселяют, и Букин хватается за голову. Мол, это ж такое место, это ж молодость наша, это ж… Короче, надо сходить туда напоследок. Навестить, так сказать, на посошок, чтобы ребятам было о чем рассказать.

И вот они уже на проспекте, озирают массивный дом с эркерами, балконами и венчающим крышу «шлемом» из оцинкованного железа. Окно их комнаты расположено слева под «шлемом», то есть, так считает Букин. Паскевич же утверждает, что справа. Они спорят, тыча пальцами в окна – все без исключения темные. В окнах соседних домах горит свет (дело идет к вечеру), в общаге же царит мрак кромешный, значит, и впрямь капремонт. Значит, полный капец прежней жизни, той феерической dolche vita, каковая только и может считаться жизнью – в отличие от нынешнего бездарного существования. А тогда надо выпить, причем по полному!

Сказано – сделано, и вот уже пьяная слеза катится по щеке Букина. Помнишь, как я на спор перелезал из нашего окна – в соседнее? На высоте шестого этажа, между прочим, по бордюру в семь сантиметров! Хотел Надьку Березину поразить, она как раз в той комнате жила… Ага, поразил так, что она чуть заикой не сделалась! Ничего подобного: она втюрилась по уши, замуж за меня хотела! А ты? А я – дурак, женился на такой выдре, что до сих пор, как о ней подумаю, трясет!

А помнишь, говорит Паскевич, как я учебник по научному коммунизму на самолетики пустил? И как всю ночь перед экзаменом кидал их из окна? А как же! Это ж, можно сказать, диссидентская акция была, наш ответ совку! Весь проспект был усеян самолетиками, хорошо, время перемен наступило, никто особо не разбирался – откуда были выдраны листки. Они еще раз выпивают, теперь уже за смелость Паскевича. Из окна в окно, конечно, он не лазил, но мог запросто вылететь из института.

Внезапно входная дверь открывается, и в проеме мелькает свет. Неужели в доме есть кто-то живой?! Неужели не все крысы сбежали с этого корабля?! Оказалось, не все, одна седовласая «крыса» осталась, чтобы сидеть на вахте и никого не пускать.

– Как это – не пускать?! – возмущаются приятели. – Да знаете ли вы, кто перед вами стоит? Мы ж в этом доме… Мы тут полжизни, можно сказать, прожили!

– Да хоть всю жизнь. Дом идет на ремонт, коммуникации отключены, так что до свиданья!

Паскевич с Букиным переглядываются.

– А чего мы у нее разрешения спрашиваем? – говорит Букин. – Кто она такая?! Пойдем, посетим родные пенаты…

Седовласая поднимает трубку телефона.

– В таком случае я вызываю милицию.

– Вызывайте хоть ОМОН, а мы – к себе домой пришли!

Настроенная решительно, вахтерша накручивает диск.

– Вообще-то, – вворачивает Паскевич, – у нас в милиции свой человек работает. Фамилия его Конышев, он старший, между прочим, лейтенант. Так что ничего они нам не сделают!

– Ну, если не сделают, то чего вам бояться? Алё! Это отделение? Пожалуйста, вышлите наряд на Каменоостровский…

Приходится ретироваться, смывая позор очередным стаканом. Нет, какая сволочь, а?! В наше время вахтерши были добрее, верно? Ну, в наше время вообще все было по-другому! Совок, конечно, но какой-то душевный… Проглотив водку, Букин толкает приятеля в бок.

– А чего ты там гнал про Конышева? Какой еще, блин, старший лейтенант?

– Да это я так… – смущается Паскевич. – На понт ее брал…

– На понт – это понятно.

Букин затягивается сигаретой, после чего задумчиво произносит:

– Слушай, а почему никто из нас по специальности не работает? У нас же уникальная, блин, специальность – корабельные гироскопы! Не просто гироскопы, а – корабельные! Которые на подводных лодках крутятся! На авианосцах!

– У нас на флоте нет авианосцев, есть авианесущие крейсера.

– Ну, значит, на крейсерах этих… Я уже и забыл, где именно они крутятся, одни газовые счетчики в башке.

– И у меня в башке такое… Лучше не говорить.

– Вот именно! Лучше не говорить, а… Выпить!

У Паскевича это последний всплеск трезвости, который не хочется поддерживать. Наоборот, ему хочется забыть встречу годичной давности, когда Конышев, одетый в лейтенантскую форму, подвозил его на сине-белой машине с надписью по борту «РУВД Фрунзенского района». А потом угощал в своем кабинете водкой, охотно рассказывая про бывших однокашников.

– Откуда ты про всех знаешь?! – поражался Паскевич, а Конышев многозначительно усмехался, мол, ты плохо представляешь наши возможности. У меня такие каналы информации, о которых ты и не догадываешься. А если еще свой интерес имеется? Все ж таки старые друзья, хочется о них побольше знать…

По его словам выходило, что Дед, которого считали самым умным на курсе, нынче продавал леденцы. Те самые простенькие леденцы из нашего детства, они в провинции по-прежнему спросом пользуются (не у всех хватает денег на «Чупа-чупс»). А Салазкин? А этот – носильщик на Московском вокзале, я его называю «Тележкиным», потому что он, понятное дело, всегда с телегой. Никогда его не встречал? Ну, конечно, он отворачивается, если знакомого увидит, типа – стыдно ему. Но если ты придешь как-нибудь утречком, когда прибывают поезда из Адлера и Симферополя, то обязательно его заметишь на платформе. А этот? А этот, наоборот, ни от кого не скрывается, потому что охранником в финское консульство устроился. Теперь стоит на входе, и морда прямо сияет от счастья! А тот? А тот вообще копыта отбросил. Он-то как раз по специальности пошел, корабли строил. Когда заморозили проект, на который несколько лет было потрачено, он запил, ну, а дальше…

– Букина, кстати, встретишь, передай: пусть с налогами перестанет шустрить. Налоги – не наша епархия, конечно, но я ему по дружбе советую выйти из тени. Скоро всех таких деляг будут строить по стойке «Смирно!».

– Букина я давно не видел. Пупса встречал года три назад. Помнишь, как он на охоту нас все время зазывал? Мол, давайте соберемся, я всем ружья достану, и такую царскую охоту устроим…

Конышев нехорошо усмехнулся.

– А вот этот деятель нынче – по другую сторону баррикад. Надо же, охотник! Сказал бы я тебе, какой они тут «охотой» занимаются…

– Какой еще охотой? Что-то я не въезжаю…

– В бандиты он подался. Тут и разряд по боксу пригодился, и то, что в оружии разбирается… Только их скоро тоже всех прижмут. Так прижмут, что пикнуть не смогут!

После стакана звезды на погонах старшего лейтенанта меркнут, Конышев с его «досье» исчезает в сумеречном воздухе, и накатывает странная легкость. Та легкость, что позволяла бесстрашно скакать по бордюрам на верхотуре, и сейчас, без сомнения, она тоже выручит.

Паскевича вдруг озаряет:

– Слушай, так здесь же черный ход имеется!

– Точно! – просветляется следом Букин.

Расположенная во внутреннем дворе-колодце, дверь оказывается запертой. Что нисколько не умаляет пыл. Здесь же, у помойки, находится стальная труба, которую подсовывают под дверь и начинают рьяно работать этим рычагом. С пятого раза дверь чуть сдвигается вверх, с десятого вообще слетает с петель. The best! Они звучно схлопывают ладони и, хлебнув по очереди из горлышка, устремляются внутрь.

Света нет, то есть, коммуникации и впрямь отключены, так что приходится подниматься наверх при свете зажигалок. На стенах пляшут неверные тени, слышны какие-то шорохи (или кажется, что слышны), но двое отважных продолжают путь. Куда делся предприниматель? Где работник ассенизационной компании? Их нету, они умерли, по темной лестнице пробираются романтики, искатели приключений, сорвиголовы, которым по фигу любые запреты.

– А помнишь, – шепчет Паскевич, – как после моих самолетиков мы на Каменный остров рванули? И всю белую ночь по заброшенным домам лазали?

– Помню, а как же! – так же шепотом отвечает Букин. – Вот где было жутко… А почему мы, кстати, шепчемся?

– А хрен его знает.

– Мы, блин, у себя дома! Мы право имеем!

Громкая тирада разносится по лестнице, отдаваясь эхом в гулкой пустоте. Взойдя на шестой этаж, они движутся по темному коридору. Под ногами хрустит строительный мусор, двери комнат – нараспашку, то есть, и впрямь капец прежней жизни. Где же их родная комната со счастливым номером «21»? Слабенький свет зажигалок выхватывает из темноты цифры на дверях, и, наконец, вот она! Зажигалки уже выдохлись, но, по счастью, сюда добивает свет галогенных фонарей с проспекта.

Поначалу они ничего не узнают: мебель передвинута, посредине комнаты груда хлама, а вдоль стен – ряд панцирных сеток, поставленных на попа. Осторожно сдвинув сетки, они обнаруживают на одной из стен портрет, после чего опять сталкивают ладони. Такое, мол, не исчезает! Леннон жил, Леннон жив, Леннон будет жить!

Экс-битл смотрит на них загадочно, поблескивая эпоксидным глазом, и они опускаются на груду мусора. Слова не нужны, ни тихие, ни громкие, хотя они и имеют, конечно, право орать в этих стенах и вообще ходить на голове. Это святое, они видят перед собой не фотографию – икону, альфу и омегу, центр Галактики под названием: НАША ЖИЗНЬ. А в таких случаях хочется говорить о главном, о том, что составляет суть и смысл этой самой «нашей».

– У нас там еще осталось? – кашлянув, произносит Букин.

– Конечно, – с готовностью отзывается Паскевич (ничего главного на ум не приходит, и он с облегчением отвинчивает пробку). А после доброго глотка говорит:

– Странно. Нельзя ведь сказать, что мы не вписались в нынешнюю жизнь, верно?

– Нельзя, – крутит головой Букин. – Мы вписались.

– Все наши как-то устроились, но… Тоска иногда накатывает. Иногда как накатит, ну хоть, блин, вешайся!

– Здесь ты прав. Но сегодня мы разгоним тоску. Ты, надеюсь, помнишь про зоопарк?

– Помню. Нам еще, кстати, не пора?

– Через полчаса пойдем. Заберем этот портрет – и пойдем.

Паскевич хмыкает.

– Как его заберешь?! Не помнишь, что ли, как наш комендант ножом его отскоблить пытался? Дудки, ничего не вышло!

– А у нас выйдет. Мы его вместе со штукатуркой из стены выбьем! А потом подарим Бену! Прикинь: мы приходим с этим портретом, и все наши в осадок выпадают!

Паскевич выставляет большой палец.

– Классная идея!

Но, когда он пытается встать, ноги не слушаются. И Букина не слушаются, что означает: не надо было присаживаться (не надо было пить?). Они ползают по хламу, выискивая подходящее орудие, находят какие-то ножницы и, с трудом поднявшись, начинают обкалывать изображение по кругу. Штукатурка крошится, шум стоит неимоверный, но дело есть дело. Тут ведь и впрямь фурором попахивает, то есть, респект и уважуха им обеспечены.

И вот портрет отделяется от стены: обсыпавшись по краям, он все-таки сохранил целостность (спасибо смоле). Комната как-то сразу теряет привлекательность без главной своей святыни. Гуд бай, прежняя жизнь! Мы перенесем святыню в другое место, и она продолжит жить, счастливо избежав позорной судьбы: быть замурованной в ходе евроремонта!

Но что там за шум? Почему голоса за окном? Открыв створку, Паскевич перегибается через широкий подоконник и видит внизу сине-белый автомобиль с мигалкой. Рядом перемещаются несколько темных кругляков (так выглядят сверху милицейские фуражки) и седоволосая голова. Обладательница головы тычет рукой вверх, дескать, призовите к порядку это хулиганье! Накажите за взлом помещения по всей строгости закона!

– Эй! За нами, кажется, приехали…

Букин тоже с любопытством пялится вниз.

– Ну да, двое с носилками, один с топором… Фиг они нас поймают, спорим?

– А чего тут спорить? Конечно, фиг!

Что удивительно: страха нет, зато есть задор, ощущение настоящего приключения, о котором они тоже сегодня расскажут. Еще бы! Остальные притащатся со скучных работ, служб и офисов, они же, пройдя огонь и воду, принесут потрет Леннона, что можно приравнять (или почти приравнять) к царской охоте.

Фуражки перемещаются к парадному входу, а наши охотники – к спасительному черному. Там, однако, тоже слышны голоса, и внизу мелькает фонарь.

– Что будем делать? – шепотом (теперь это оправданно) вопрошает Паскевич.

– Можно отсидеться в учебной комнате, что под самой крышей. Вряд ли они туда поднимутся, хотя…

– В этом случае с концертом пролетаем?

– Сто пудов. Поэтому рвем когти к старому лифту. Помнишь, где он находится?

– Спрашиваешь! В конце коридора, и там только шахта, а кабины никогда не было.

– Правильно; и мы по этой шахте сейчас – тю-тю!

Пьяно хихикая и стараясь не хрустеть мусором, они движутся в коридорный тупик. Двери лифта намертво заклинены, зато сбоку есть дыра, достаточная, чтобы пролезть. Приложившись по очереди, они добивают бутылку, аккуратно ставят тару у лифта и лезут внутрь.

Сетчатая конструкция позволяет худо-бедно перемещаться по шахте. Первым сползает Паскевич; будучи налегке, он то и дело вопрошает: как, мол, ты? Груз не мешает? Не мешает, бодрится Букин, хотя, конечно, сползать с тяжеленным шматом штукатурки – еще то удовольствие.

– Подожди… – бормочет Паскевич. – Я тебе щас буду ботинки в сетку вставлять.

– Как это? – не понимает Букин.

– Ну, ты ж не видишь, куда ногу ставишь, так? А я снизу – вижу! Короче, давай ногу… Оп-паньки! Вставил! Теперь другую ногу давай!

Вот и пятый этаж, потом четвертый, однако до низа еще целая пропасть, это же старый дом с высоченными, под четыре метра, потолками. Они сползают еще ниже, когда ступня Букина вдруг срывается (плохо вставил, наверное). Ломая ногти, он судорожно цепляется свободной рукой за сетку, только сил не хватает, и, сметая приятеля, Букин летит вниз…

3

В себя они приходят, когда оседает пыль. Надо же, сколько ее накопилось внизу! Отплевываясь и отряхиваясь, они озирают место, куда грохнулись вдвоем, и Паскевич очумело качает головой.

– Надо ж, блин, повезло! Можно ведь запросто переломаться об эти надолбы!

Оказывается, они угодили аккурат между мощными бетонными столбами, на которые опускалась некогда кабина. А грохнись они чуть левее или правее? Капец, опять же, только не прежней жизни, а – нынешней. Но они, видно, в рубашке родились, потому что а) ни царапины не получили, б) сохранили портрет! Букин как-то исхитрился прижать его к телу, в итоге Леннон ну просто как новенький!

Сетка внизу настолько хлипкая, что отваливается после одного тычка. Оказавшись во внутреннем дворе, они выходят через арку на проспект. У парадного входа мигает синим «воронок», и они, не сговариваясь, направляются к нему. Как отказать себе в удовольствии продефилировать мимо безмозглых ментов? С гордым и независимым видом они маршируют по проспекту, не привлекая при этом внимания, будто сделались невидимками.

– Ну? – вопрошает Букин. – Теперь на концерт? Кажется, мы уже опаздываем…

Зоопарк, несмотря на позднее время, сияет огнями, не иначе, в честь эпохального концерта. На входе Букин предъявляет кусок штукатурки с портретом, типа – вот наш пригласительный. И служитель в форменном кителе и фуражке берет под козырек.

– Понял, да? Наверняка Бен предупредил здешних устроителей, чтоб друзей пропускали без билетов! Глянь-ка, тигры!

Огромные полосатые кошки расхаживают в золоченых клетках, грозно рыкая, и откуда-то издали им отвечают таким же рычанием, надо полагать, львы и леопарды. В соседней клетке встает на дыбы медведь, с виду – натуральный гризли, а еще дальше виднеются разлапистые лосиные рога.

– Вот бы где поохотится… – восхищенно проговаривает Паскевич, но Букин пожимает плечами: здесь не положено, сам понимаешь.

– Ого! – восклицает он. – Да тут прямо второй «Юбилейный» отгрохали! В прошлый раз, скажу тебе, зальчик скромнее был, совсем, то есть, крошечный!

Зал и впрямь шикарный, с остеклением снизу доверху и с прожекторами, освещающими площадку, заполненную многочисленной публикой.

– Тут вообще все изменилось, – крутит головой Букин, – причем в лучшую сторону!

– Хочешь сказать, что уже не тошнит? Ну, от такой жизни?

Букин прислушивается к себе.

– Знаешь, нет. Не тошнит! Совсем не тошнит!

Первым встречают Салазкина, который явился на концерт прямо с вокзала, даже тележку грузчицкую прихватил. Ну, здорово, старик! Правильно, нечего стесняться своей профессии, мы по любому – лучшие! А что это ты сосешь? Леденцы?! Значит, и Дед здесь?!

Оказывается – здесь, улыбается (правда, грустно как-то) в свою бороду, затем достает из кармана два петушка на палочке. Угощайтесь, мол, дружбаны, чем бог послал! Даже Конышев притащился, хоть и стоит в сторонке. Когда Паскевич его замечает, Конышев (на сей раз одетый в штатское) прикладывает палец к губам, мол, тихо, сохраняем инкогнито! Потому что вон там – Пупс, который вылез из джипа и, раскрыв объятия, направляется к старым друзьям.

«Да брось ты! – хочет сказать Паскевич. – Какие баррикады?! Мы все здесь друзья, мы пришли на концерт нашего Бена, мы – вместе!» Друзей, надо сказать, изрядно, публика буквально ломится на выступление, что говорит о невероятной популярности их талантливого друга. И афиша говорит о том же: на ней указано, что в первом отделении будет играть легендарная рок-группа «Зоопарк».

– Понял, в чем фишка?! – радуется Букин. – Ну, почему концерт здесь назначили? Майк Науменко с «Зоопарком» будет у Бена на разогреве, прикинь! Да это ж, блин, верх мечтаний!

Пупс интересуется, мол, что там у тебя? Когда Букин выставляет на обозрение «икону», никто на колени не падает, конечно, но эффект налицо.

– Мы его Бену принесли, в подарок. Как вы думаете, появится он перед концертом? Или мы его только на сцене увидим?

– Понятия не имею, – пожимает плечами Пупс. – Может и не появиться, он все-таки суперстар…

– А вот и не угадал!

Бен появляется из служебного входа, заметившие кумира фанаты кидаются за автографами, но их останавливают недвусмысленным жестом, дескать, позже! В первую голову – друзья, однокашники, не разлей вода, с кем столько всего пережито! Надо каждого обнять, потрепать по плечу, парой слов перекинуться, ну, как положено. И хотя приветствие вполне дежурное, по сердцу разливается тепло.

– Как ты? – обращаются к Паскевичу, а тот машет рукой: не спрашивай! Что такое – моя жизнь? Ты про свою расскажи! А то тут отдельные сотрудники МВД, понимаешь ли… Паскевич бросает смущенный взгляд на Конышева, который внимательно наблюдает за ними, по-прежнему держа дистанцию.

– A-а, вот ты о ком… – Бен усмехается. – Не верь сплетням, мол, Бен Завадский – спился, а играет в кабаках и в третьесортных концертных зальчиках. Ты же сам видишь, какой у нас аншлаг!

– Да, конечно, я не поверил! Конышев вообще какой-то другой стал, не наш. Ну, мент – он и в Африке мент. А тебе мы подарок принесли, ты его сейчас вспомнишь. Ну? Показывай!

Подарок явно по душе Бену.

– Спасибо, ребята… – говорит он растроганно. – А теперь пойдемте в зал, пора начинать.

Они рассаживаются на почетном первом ряду. Вскоре на сцену выходит Майк Науменко в своих фирменных темных очках, объявляя: гвоздь сегодняшней программы – Завадский, а мы так, поиграем для настроения. «Ва-ау!» – содрогается зал, когда музыканты «Зоопарка» берут первые аккорды. Разогревают зал на всю катушку, так что к перерыву публика уже беснуется в проходах и лезет на сцену, истошно крича: «Бе-на! Бе-на!». И он появляется, откидывает назад гриву, затем поднимает руку, утихомиривая разбушевавшуюся стихию.

– Мы обязательно отыграем свое отделение. Это обещаю вам я, Бен Завадский.

«Ва-ау, Бен! – отзывается зал. – Мы верим тебе!»

– Но пока надо проявить смелость и мужество. Из клеток, как нам сказали, вырвались хищники, а значит… Здесь есть настоящие мужчины?

Аск! Переглянувшись, они встают с почетных мест и, ловя на себе взгляды притихшего зала, направляются к выходу. Бен спускается со сцены, чтобы к ним присоединиться; когда же выходят наружу, совсем близко слышится грозный рык. С другой стороны отвечает вой то ли волка, то ли гиены, в общем, положение и впрямь серьезное.

– Давай, разбирай! – говорит Пупс, распахивая багажник джипа. – У меня все уже приготовлено.

Паскевич хлопает Букина по плечу.

– А ты говорил: не положено!

– Так кто ж его знал… Ладно, бери ружье.

Паскевич выбирает новенькое, в заводской смазке ружье с двумя расположенными друг под другом стволами.

– «Зауэр»? – спрашивает он.

– «Зауэр», «Зауэр»… – озабоченно отвечает Пупс. – Ты, главное, с предохранителя его сними и патроны вставь!

В этот момент из зала выбегает Конышев.

– Постойте, мужики… В общем, я с вами.

Когда он достает табельный «Макаров», Паскевич хмыкает, но вполне добродушно. Они жмут друг другу руки, потому что по-прежнему друзья, а друзья, как известно, познаются в беде.

И вот патроны загнаны в стволы, охотники выходят на травяной газон и встают спина к спине, оглядывая территорию. Хищники где-то близко, их глаза мерцают за пределами освещенного круга, даже запах долетает. Но охотники не боятся, наоборот, об этом они и мечтали, именно такая охота должна ознаменовать встречу друзей.

Что за тени мелькают среди древесных стволов? Ага, львы, их целый прайд – полдесятка самок и гривастый самец. Рыжие кошки выскакивают на открытое пространство и стремительно кружат вокруг горстки смельчаков, порыкивая и надеясь, надо полагать, на панику в человеческих рядах. А вместо этого: бах! Потом ба-бах! И вот уже гривастый бьется в агонии, окрашивая траву красным, а львицы кидаются врассыпную…

– Это вам не буйволов пугать… – бормочет Дед, стрелявший первым. Приблизившись к мертвой кошке (точнее – к коту), Пупс восхищенно крутит головой.

– Классный выстрел, прямо между глаз! Ты, Дед, и здесь остаешься отличником!

– Между глаз – это Бен, – скромно отвечает продавец леденцов. – Это он укокошил его вторым выстрелом.

– Все равно молодцы. Эй, Салазкин! Давай твою тачку, будем их в одно место свозить!

Носильщик охотно предоставляет свою тележку, на которую с трудом взваливают громадного зверя. Весь он не вмещается, хвост с кисточкой тянется по траве, вываливают же первый трофей перед ступенями зала.

После этого Пупс предлагает разделиться на пары и разойтись в разные стороны. А как же Салазкин с его тележкой? Его будем вызывать по мере необходимости, когда следующие трофеи появятся. А прикрывать его… Пупс скользит взглядом по выстроившимся в ряд охотникам и тычет в Конышева: будешь ты!

– Почему я?! – хорохорится мент. – Я тоже хочу зверя завалить!

– Потому, – отвечает Бен, – что милиция должна охранять своих граждан. Такие вот особенности национальной охоты.

Друзья смеются, и Конышев машет рукой: хрен с вами, уговорили!

Нет, это не зоопарк, это джунгли и тайга, саванна и буш, здесь собрались хищники со всей планеты, и каждый алчет человеческой крови. Алчете? Так вот вам дуплетом! Хотите зайти со спины? Но друг – всегда настороже! Бах! Бах! Ба-ба-бах! Выстрелы доносятся с одного, с другого края, куда то и дело вызывают Салазкина с Конышевым.

– Забирай косолапого… – небрежно говорит Букин, переламывая ружье и вставляя очередной патрон. Носильщик пыхтит, но даже с помощью охранника не может поднять медвежью тушу. Приходится помогать, да еще сопровождать до ступеней.

– Ого! – восклицает Паскевич (он – напарник Букина). – Ничего себе кучка!

Гора трофеев постоянно пополняется, тут лежат и ягуары, и гиены, и прочая мелкая шушера. Что, впрочем, вовсе не означает вседозволенности. В суматохе из вольеров начинают выскакивать травоядные: в испуге шарахаясь от выстрелов, они то и дело пересекают охотникам путь. Но, когда Паскевич пытается поймать в прицел ветвистые рога, Букин его одергивает.

– Так не договаривались! В смысле: сегодня отстреливаем хищников, ясно?

– Извини, увлекся…

Паскевич присаживается на траву, затем в блаженстве откидывается.

– Класс! Знаешь, сейчас я даже своей Раисе готов все простить. Вот такое у меня настроение! Ну да, она постоянно долбит мозги насчет денег, и насчет новой квартиры тоже долбит… Но такие моменты – все искупают, вся наша тупость, вся наша примитивность куда-то уходят в это время!

– Это верно, я тоже всем прощаю. Можно, в конце концов, не гнаться за прибылью, а жить как-то по-человечески, что ли… Но все ведь можно поправить, верно?

– Конечно! – убежденно говорит Паскевич. – У нас вообще все впереди!

Передохнув, они движутся к слоновьей вольере – если этот разбушуется, мало не покажется никому. Конечно, им жалко убивать слона, он ведь тоже травоядный, но если того потребуют обстоятельства, они на это пойдут. Ба, да его уже кто-то грохнул! Странно: выстрелы гремят в другой стороне, а здесь – туша убитого животного, ко всему прочему подванивающая. Первым зажимает нос Букин, следом то же делает Паскевич.

– Когда, интересно, он успел протухнуть? – вопрошает Букин.

– Да он вообще разложился, на нем и мухи, и червяки…

– Ничего не понимаю… – бормочет Букин. Протиснувшись сквозь мощные железные прутья, он приближается к туше, затем возвращается, бледный и растерянный.

– Эй, ты чего?

– Кажется, я начинаю догонять… – шепотом говорит он. – Этот тот слон. Прежний!

Паскевич замирает.

– И Майк прежний, а ведь он…

– Умер давно. И группы «Зоопарк» больше не существует. И мы с тобой выглядим как-то странно… Что у тебя с коленками? Они вроде как в другую сторону смотрят…

– Ау тебя… – Паскевич прокашливается, – шея вывернута. И шум какой-то, ты не слышишь? Будто сирена воет.


Въехавшая во внутренний двор общежития машина «скорой» не выключала сирену. Лишь когда из шахты лифта вытащили два тела, и их осмотрел врач, вой затих. Торопиться было некуда.

Миллениум

Т. И. Бечик

1

Она пересекает замерзшую реку торопливым шагом. Лед прочен, надежен, но вдруг налет? Тогда река становится ловушкой, ее покрывают пробоины и трещины, где плещет черная ледяная вода, значит, ускорим шаг. Впереди чернеет фигура человека, тоже идущего по льду – он как раз поравнялся со Смольным собором. Она хочет догнать человека, но фигура, как и громада собора, почему-то не приближаются! Почему?! Она еще прибавляет шагу, и опять такое чувство, будто ее оттянули назад. Странно: кажется, она знает человека, идущего впереди. Хочется крикнуть: «Эдик, не спеши! Подожди меня!» – но ледяной воздух не входит в легкие, получается не крик, а шепот. А главное, она безнадежно отстает, ей не хватает скорости, она черепаха, улитка, не соответствующая современному ритму жизни! Хотя – причем здесь современный ритм?! Сейчас блокадная зима, того и гляди, на берегу завоют сирены, предупреждая об очередном налете, превращающем реку в холодную могилу…

Вместо сирены раздается звонок. Резкий, настойчивый, он прогоняет видение: силуэт собора исчезает, фигура блекнет; и ледяная белизна делается зыбкой, оборачиваясь белизной потолка.

Ирина Петровна не сразу берет трубку. Медленно теперь просыпается; и передвигается медленно, и думает. В сущности, хороших известий телефон принести не мог, лучше было бы его отключить. Но как отключишь? Моментально примчатся сын, невестка, а им сейчас и без нее, старой черепахи, тошно от жизни.

Звонила Нина, невестка, сообщив голосом робота:

– Мама, начало в одиннадцать. Вы поедете?

Ирина Петровна молчит, размышляет.

– Я подумаю. Сейчас еще девять, я только проснулась.

– Если решите, машину пришлем.

Подчеркнуто ровная интонация могла любого ввести в заблуждение, только не Ирину Петровну. Она знала: по венам и артериям Нины бежит не кровь, а лекарственный раствор. И в крови сына Георгия сплошь успокоительные лекарства, что не мешало ему то и дело впадать в прострацию. У него не закрывался рот: челюсть отвисала вниз, и он так и сидел, с шумом заглатывая воздух.

– Тебе трудно дышать? – спросила вчера Ирина Петровна, когда Георгий заехал на полчаса. Тот долго молчал.

– Мне трудно жить, – ответил, наконец. И так вдруг стало жалко его, ссутулившегося, с потухшими глазами, с нелепо раззявленным ртом… Он вернулся из поездки в Воронежскую область другим человеком, будто по нему проехался тот груженый щебнем «Камаз», раскатав тело и душу в труху, в полное ничто. И Нина вмиг постарела: казалось, ей больше лет, чем дряхлой и беспомощной Ирине Петровне, которая разве что во сне могла спешить, догоняя Эдика. Каждое утро усилием воли она вставала с постели, ковыляла в туалет, в ванную, на кухню – заставляла себя жить. А Нина? Недавно заходила, и такой рев подняла, мол, еле сдерживаюсь, чтобы газовые конфорки не открыть!

Сегодня Ирину Петровну захлестывает похожее состояние. Ей тоже отвратительна жизнь, она с удовольствием провалилась бы в сонное небытие вместо того, чтобы ковылять по квартире. Поездку же на похороны она вообще представляет с трудом. Поездку? Да, хоть и живет в двух кварталах от Охтинского кладбища, а добраться туда может только на машине. Шейка бедра, уничтоженная при неудачном падении два года назад, превратила ее в черепаху, причем до конца дней. «В вашем возрасте этот сустав не восстанавливается, – сказал хирург, – так что привыкайте к костылям!»

Костыли дежурят у кровати, как два надсмотрщика, напоминающие о необходимости жить. «Вставай, кляча! – командует левый костыль. – Причешись, умойся, приготовь завтрак – будь, короче, человеком!» Ирина Петровна вяло возражает, мол, не хочу быть человеком, хочу быть бревном. «Эй, разговорчики! – вступает правый. – Бревном еще успеешь побыть, належишься на своем Охтинском! А пока ты человек, так что stand пр!» Интересно: откуда костыли знают одно из любимых словечек Эдика?!

– Stand up! – кричал он на даче, поднявшись раньше всех. – Идемте купаться! Ба, ты пойдешь?

Лежа в постели, Ирина Петровна отвечала, что еще понежится. А ему надо обязательно взять полотенце, потому что утром зябко, и после купания можно простыть.

– Взял, ба! – слышался голос из-за двери. Когда за окном звучали шаги, Ирина Петровна обычно приподнималась, чтобы увидеть, как исчезает вдали синяя майка с надписью Speed King. Эдик сказал, что «Король скорости» (так звучал перевод) – песня какой-то английской группы, но Ирина Петровна называла так самого внука, стремительного и неудержимого. Если она преодолевала опушку по дороге к озеру минут за десять, то майка Эдика уже через пару минут скрывалась в ельнике, тянувшемся вдоль берега. Спустя полчаса майка опять появлялась, Эдик вытирал на ходу непослушные вихры, после чего плюхался на стул и требовал чаю с баранками. Семейство только просыпалось, умывалось, брилось, а этот уже шумно прихлебывал чай, нарушая утреннюю тишину смехом и быстрым говором. Не дожидаясь общего сбора за столом, он вскакивал на велосипед и, поднимая пыль, исчезал вдали, чтобы за полдня объехать чуть не полмира. Где был? У станции, в лесу, на озере, у черта на рогах… Сидение на месте было для Эдика пыткой, движение – высшим наслаждением. Время летело, велосипед сменил мотороллер под названием «скутер», а на третьем курсе вдруг появилась машина «Таврия», купленная, между прочим, на свои деньги.

– Как ты умудрился заработать?! – удивлялась Ирина Петровна. Оказалось, внук получил приз на компьютерной олимпиаде, где он быстрее всех решил поставленные задачи.

– Ты, Эдик, шустрый, как электровеник! – иронизировал Георгий, на самом деле довольный: в двадцать лет не каждый имеет собственный транспорт. Понятно, что транспорт не стоял на месте, он все время куда-то спешил, мчался, несся, порицаемый владельцем за малую скорость. «Медленная тачка!» – махал рукой Эдик, в свою очередь, порицаемый Ириной Петровной за безобразное словоупотребление. Сорок лет преподавания не прошли даром, она сопротивлялась новоязу и жаргонным словечкам, засорявшим быстрый (а как же!) говор любимого внука. Уже устроившись на работу, он, помнится, заскочил в ее комнату, чтобы радостно прокричать:

– Ба, я новую тачку купил!

Ирина Петровна указала на стул.

– Присядь, пожалуйста.

Внук с неохотой подчинился.

– Теперь послушай меня. Тачка – это тачка. У нее две ручки и одно колесо. На ней возят уголь, песок, ну, не знаю, цемент, наверное… А автомобиль – это автомобиль. Так что изволь выражаться нормальным русским языком.

Эдик засмеялся.

– Понял, ба! Значит, так: я прибрел новый автомобиль марки «Хонда». Сто пятьдесят лошадок… То есть, лошадиных сил, до ста километров разгоняется за шесть секунд! Классная, короче, тачка!

– Эдик!!

А тот уже чмокал в щеку, хвастаясь, мол, премию выписали огромную! К тому времени он уже закончил ЛЭТИ, работал в какой-то компьютерной фирме и, надо сказать, делал поразительные успехи. Его карьеру, казалось, тоже тащил вперед мотор мощностью в сто пятьдесят лошадиных сил: не успели оглянуться, а он уже старший программист. Потом получил в подчинение отдел, который негласно именовался: группа прорыва. Они решали самые трудные задачи, получая фантастические (так казалось Ирине Петровне) оклады, но работая при этом по десять-двенадцать часов. Нина все время беспокоилась насчет его загруженности, мол, совсем не отдыхает, а отпуск дали – всего неделю! Здесь каждый день на счету, и он помчался на своей скоростной машине к морю, где уже отдыхали приятели. Мчался по трассе на Москву, потом на Воронеж, чтобы неподалеку от Ельца… Она так и не разобралась, кто выскочил на «встречку» – Эдик или водитель груженого щебнем «Камаза», главное, страшный итог.

– Его автогеном вырезали… – выдавил сын. – То есть, не его, а то, что осталось…

Она лишь мельком взглянула на привезенные Георгием фотографии – тут же сделалось дурно. Стремительная серебристая «Хонда» была хуже старой тачки, так, кусок смятого железа. И, поскольку Эдика не было видно, проскочила абсурдная мысль: может, он спасся? Чудесным образом выскользнул из стального кокона, сплющенного ударом чудовищной силы?

Чудеса всегда ходили где-то рядом с внуком, во всяком случае, так представлялось Ирине Петровне. Она, допустим, никак не могла взять в толк, что означает: «эффект 2000». По словам Эдика, в момент смены дат с 1999 на 2000 миллионы компьютеров могли дать сбой, из-за чего наступит едва ли не планетарная катастрофа.

– Не понимаю, – говорила Ирина Петровна, – это же обычные цифры! Не алгебра, а простая арифметика! Откуда тут взяться катастрофе?!

– Ба, ты не понимаешь. Нынешний мир устроен иначе, это не алгебра даже, это гораздо сложней. Я не говорю, конечно, что будет что-то ужасное, надо просто готовиться.

Когда смена дат миновала, и катаклизма не произошло, Ирина Петровна напомнила о том разговоре.

– Радуйся, ба, что ничего не грохнуло. Значит, машины умней, чем мы думаем.

– Ну да, двадцать первый век, машины умнеют с каждым днем…

– Нет, – засмеялся Эдик, – это еще не двадцать первый век, он начнется с наступлением 2001 года. Вот это будет праздник! Знаешь, куда мы с Анькой махнем? В Лондон! Под Биг Беном будем встречать Миллениум!

Ирина Петровна хотела, по обыкновению, заметить, что Миллениум – не русское слово, но промолчала. Русские аналоги были громоздки и неблагозвучны; да и вообще подумалось, что Эдик прав. Современный мир действительно устроен иначе, он движется очень быстро, и она просто не в силах его понять и освоить.

Ирина Петровна уже сидит на кровати, два ворчуна-костыля обещают поддержку, если вознамерится встать, только силы вдруг покидают. Нет смысла куда-то двигаться черепашьим шагом, если внук уже не увидит Лондон; и в следующий век не шагнет, навсегда оставшись в тихоходном двадцатом. Она, старая кляча, скорее всего, дотянет до нового тысячелетия, еще и поживет там, а Эдик…

И все же двигаться надо. Медленно, с кряхтеньем, со скрипом суставов (будто телега не смазанная!), надо вначале добраться до туалета, потом перейти в ванную и, вычистив зубы, приковылять в кухню. Когда-то она досадовала на столь маленькую, в пять квадратных метров кухню, сейчас – радуется этому. Усевшись на стул, можно дотянуться до полки с крупами и одновременно до кастрюль; раковина тоже в пределах досягаемости, лишь к плите приходится вставать. Ирина Петровна на секунду отставляет костыли, чтобы поджечь газ – и тут же теряет равновесие. Первая опора – плита, затем буфет, а вот и стол со стулом, любимое место времяпровождения.

Пока варится каша, она «листает» телепрограммы, благо, пульт – дистанционный. Калейдоскоп картинок всегда отвлекал, помогал забыть о треклятой шейке бедра, о старости, но сегодня, похоже, не тот случай. В новостях показывают автомобильную аварию с участием десятков машин, называют число погибших, и вновь подкатывает дурнота.

Решение уже созрело: не надо идти. Если что, ухаживать за больной старухой Георгию с невесткой, а разве тем своего горя мало?

Когда тишину прорезает очередной звонок, тревога вспыхивает с новой силой. Неужели сын прислал машину? Ирина Петровна, конечно, в состоянии сойти вниз, сесть в автомобиль, проехать три минуты до Охтинского кладбища, но выдержит ли она похороны? Ей вдруг остро хочется спрятать голову под подушку, чтобы ничего не слышать, не видеть, не знать…

На этот раз беспокоит Ольга. Такая же старая, она все-таки нашла силы добрести до кладбища и, по своему обыкновению, держит отчет. «Я твои глаза и уши», – говорит Ольга, регулярно докладывающая обо всех новостях в районе. Для больших событий у Ирины Петровны есть телевизор, для малых – Ольга, знающая все и обо всем. Где открылся новый магазин, куда переехал собес, почему вырубают деревья в соседнем сквере – об этом Ирине Петровне докладывали по телефону или за чашкой чаю. Сегодня тоже будет чай, новые подробности, пока же Ольга интересуется ее состоянием.

– Не поедешь? Правильно, дома пересиди, не с твоим здоровьем по кладбищам ходить…

Пауза, в трубке слышен уличный шум.

– Ты откуда звонишь? – спрашивает Ирина Петровна.

– От ворот кладбищенских. Мне этот дали… Мобильный телефон.

– Что дали?

– Телефон такой, с улицы можно звонить. Кто-то из его начальства дал, тут вообще много людей из фирмы. И венков куча, и катафалки шикарные… Говорят, фирма взяла похороны на себя, это правда?

Еще пауза, Ирина Петровна сглатывает комок.

– Не знаю, надо спросить Георгия. Как он там?

– Белый весь… И рот не закрывает, вроде как дышать ему тяжело…

Хочется, чтобы «глаза» на время ослепли, а «уши» оглохли. И чтобы похороны были нормальные, без запоздалой, никому не нужной пышности, только усиливающей горечь утраты. Ирина Петровна вдруг ощущает острую неприязнь к «фирме», характерную для всего (или почти всего) ее поколения. Откуда взялись эти бесчисленные «фирмы» с чудовищными аббревиатурами ООО, ЗАО и т. д.? Эдика ценили, естественно, но ведь и пахали на нем, использовали темперамент, задор, по сути, эксплуатировали!

– Ладно, потом зайду, расскажу, а то телефон назад требуют.

«Не такая уж она старая…» – думает Ирина Петровна про Ольгу, внезапно ощутив разницу в возрасте. Она давно забыла про эту разницу, смешно было думать об их давних отношениях учителя и ученицы. Но шейка бедра вновь обнажила девятилетний разрыв, со временем стершийся.

Немощь, как тяжелый камень, все чаще утягивала Ирину Петровну в прошлое, и оживали мерзлые улицы города, погруженного в беспроглядную темноту; лишь вспышки снарядных разрывов нарушали ее. Самое ужасное было: двигаться по льду Невы, когда срезала путь от Охты до Финляндского, где располагалась бывшая музыкальная школа, наспех переоборудованная в обычную. Ее распределили в школу на Среднеохтинском, но та сделалась госпиталем, и приходилось мотаться к Финляндскому, а это, если по набережной, немалый крюк, можно окоченеть по дороге. Напрямую по льду – в два раза короче, но вдруг налет? Когда она представляла, что ухнет в полынью, чтобы погибнуть в ледяной каше – сердце стучало, как у загнанного зайца, и ноги сами переходили на трусцу. Лишь в школе, отогревшись у огромной железной печки в учительской, она вновь становилась не испуганным подростком, а учителем. Закончившая перед войной педучилище, сама похожая на старшеклассницу, она выходила к своим «птенцам» как серьезный авторитет, защитник.

По сути, это были первые ее ученики. После зимы из четырех классов остался один: кто-то не вынес блокадных тягот, кого-то вывезли на большую землю. Тех же, кто остался, в течение сентября собирали по домам, зазывая на уроки. Оленька была ответственной за «керосинку», что болталась возле доски, высвечивая написанное Ириной Петровной. К ее приходу зажженную лампу нужно было повесить на крючок, выложить мел и тряпку, а к печке наносить колотых дров. За дрова, впрочем, отвечал Севка, ныне Всеволод Иванович, ведущий конструктор «Малахита». Хулиган, каких мало, он норовил вместе с дровами забросить в топку подобранные на улицах патроны, и однажды такую канонаду устроил, что все попадали на пол, как при артобстреле. Севка, Оленька, Валерик, Настя, Коля Луганский… Они давно уже Валерий Павлович, Анастасия Борисовна (Коля вообще умер давно), только памяти не прикажешь, в ночные бессонные часы эти пенсионеры с одышкой и сединой превращались в беззащитных детишек, которых юная учительница нередко разводила по домам.

Жизнь разбросала учеников, увела в другие города, в другие страны (один эмигрировал в Германию на старости лет), но костяк ее любимцев остался в Питере, и на каждый День учителя она получала букет и видела на пороге гостей. А Ольга вообще сделалась с годами близкой приятельницей, благо жили по соседству. Она наверняка рассказала остальным о ее горе, так что сегодня, не исключено, ей нанесут визит. Вот только Ирина Петровна не знает: хочет она их видеть или нет?

2

Визит был некстати, он выглядел абсурдом, и визитеров полагалось тут же выпроводить. Но как выпроводишь массивную энергичную даму, готовую смять и опрокинуть едва стоящую на ногах хозяйку? Дама втаскивает за собой худенькую угловатую девушку, называет фамилию, и в памяти всплывает: действительно, обещала провести занятие (знакомые просили), но забыла. Хотя какая разница? Забыла, отменила, раздумала – в таком контексте любой отказ правомерен.

Только дама по фамилии Шевлякова думает иначе. Затащив дочь (ее зовут, кажется, Инна) в комнату, она торопливо докладывает, мол, экзамен завтра, осталось всего ничего, а в голове – каша! Ладонь с толстыми пальцами укладывается на голову Инны, дескать, каша – вот здесь. И задача Ирины Петровны превратить содержимое во что-то иное, более съедобное для преподавателей филологического факультета.

– Я в долгу не останусь, обещаю! – Шевлякова указывает на костыли. – Может, вам хирург хороший нужен? У меня есть знакомые в больнице на Костюшко!

– Спасибо, – сухо отвечает Ирина Петровна, – у меня сын медик, он сделает все, что нужно.

– Я помню, у вас шейка бедра, но войдите в наше положение…

«А в мое положение кто войдет?» – думает Ирина Петровна. Она редко отказывала в помощи, занималась со всеми, но сегодня – увольте! Она сейчас скажет о своем горе, и эта Шевлякова все поймет; и дочь поймет, и они тут же оставят ее в покое.

Только слова не сходят с губ, наверное, Ирина Петровна боится расплакаться. Пробуждать жалость малознакомых людей нелепо, это как милостыню просить; но ведь и занятие проводить – верх нелепости!

– Тебя зовут Инна? – Задает она дежурный вопрос.

– Ирина… – отвечает дочь. Повисает пауза, она все и решает. Совпадение имен перевешивает возражения, а может, Ирина Петровна просто хочет забыться, погрузившись в привычную (и любимую) стихию.

– Двух часов достаточно? Извините, меня на большее не хватит…

– Достаточно двух? – Вопрошают Ирину, и та часто кивает головой.

Занимаются в большой комнате, оставив на кухне старшую Шевлякову. Та иногда заглядывает, нервно прихлебывая чай, но Ирина Петровна жестом отправляет ее обратно. Она сорок лет учила и принимала экзамены, учила и принимала, так что давно поняла: это процесс интимный. Бывало, такая «каша» под черепной коробкой, а успокоится человек – сразу все по полкам раскладывается. Эта испуганная Ирина тоже не безнадежна, просто мамаша себе и ей нервы накрутила.

Они проходят исключения из правил, это всегда самое трудное, затем пишут диктант из слов и выражений, составленных Ириной Петровной. Когда-то она не поленилась, выписала эти полторы сотни языковых каверз, в которых большинство делает ошибки. Интересно, как она напишет слово «сильносоленый» – слитно? В слове «кисло-сладкий» не забудет дефис? А слово «двухсполовинный» – не разымет на части? Банальный «племянник» с двойным «н» соседствует в диктанте с коварным «бессребреником», «замешанные в преступлении» – с «замешенным тестом», так что Ирина нередко задумывается, робко смотрит в глаза репетитора, ища подсказку, затем со вздохом записывает.

Результат неплохой, меньше десяти ошибок, каждую из которых они разбирают. Лучше всего, говорит Ирина Петровна, запоминать, воспользовавшись каким-нибудь мнемоническим правилом.

– Каким правилом? – не вникает Ирина.

– Чтобы возникала стойкая ассоциация с чем-нибудь. Или с кем-нибудь.

Девушка упирает взгляд в потолок, но Ирину Петровну «ассоциация» догоняет раньше. Ученица чем-то напоминает Аню, девушку Эдика, с которой тот почти год дружил (или как это теперь называется?). Аня разительно отличалась от внука: ее движения были плавными, она тоже задумывалась перед тем, как что-то сказать, в то время как реплики Эдика моментально отскакивали от зубов.

– Ты говоришь раньше, чем думаешь! – упрекала его Нина, но темперамент сидит на такой глубине, куда воспитательным пассажам не пробиться. Будучи на голову выше, Эдик иногда стремительно склонялся к девушке, целовал ее в ухо или в макушку, и лишь потом смущенно озирал наблюдающую за этим (еще бы!) родню. Мальчишка, по сути, он пытался выглядеть полноценным мужчиной, у которого есть любимая, собравшаяся ехать с ним на море. Да, вспоминает Ирина, Аня тоже собиралась на море; помешал поездке диплом (она заканчивала педагогический). То есть, Ане повезло, хотя… Отправься она в поездку, возможно, Эдик не гнал бы машину, и они остались бы живы?

– Что с вами?! – тезка округляет глаза.

– Ничего, все нормально… Вон лекарство, подай, пожалуйста.

– Мама, принеси воды!!

Старшая Шевлякова расплескивает воду, бежит за новой порцией, когда же суета заканчивается, дочь отводит ее в угол. Похоже, девушка тоже имеет право голоса, и это голос гуманистки, то есть, Ирина предлагает не мучить преподавательницу. Возражает, как ни странно, сама Ирина Петровна.

– Если сказали «а», нужно говорить «б». А то не поступите, и скажете: Ирина Петровна виновата! Нам полчасика осталось, потерпите немного.

Перед их уходом опять вспоминается Аня. Георгий обмолвился, мол, у нее депрессия, трое суток не выходит из комнаты, наверное, на похороны не придет. Вот как вышло: беспокоились, чтобы отношения не зашли слишком далеко, чтобы не было «последствий», а в итоге…

– Они сейчас очень спешат, – озабоченно говорила Нина, – им кажется, надо познать друг друга как можно быстрее!

– Время такое… – отвечала Ирина Петровна, соглашаясь то ли с невесткой, то ли с эпохой.

Шевлякову удивил отказ от денег. Не предупредили, что ли, знакомые? Ирина Петровна всегда отказывалась, дескать, мой гонорар – ваше поступление в вуз! И, надо признать, этими «гонорарами» ее бог не обидел, в определенном смысле она была весьма «состоятельной» старушкой. После занятий с нею поступали если не сто процентов, то девяносто пять – точно. У той же Ольги внучка уже заканчивает филологический, так до сих пор цветы приносит за полдесятка уроков, преподанных Ириной Петровной…

И опять ее заглатывает пустота, которую на время удалось обмануть, войдя в привычную жизненную колею. Она вновь бежит по льду среди ночи, не в силах догнать фигуру, что движется впереди. А в небе уже раздается гул, ночь прорезает характерный свист, и лед вокруг взлетает фонтанами. Один из ледяных фонтанов взметывается рядом с идущим человеком, и где он теперь? Его нет!!

В памяти нередко оживали картинки из прошлого – страшного, голодного, полного лишений, но почему-то более уютного и родного, чем благополучное настоящее. Как недавно, оказывается, все было! Как быстро пробежала-проскочила-пролетела ее жизнь! Окончание войны, возвращение в родную школу, муж – воин-победитель (недаром звали Виктором) с орденами во всю грудь, переход вначале в Суворовское, потом в Нахимовское училище, где Виктор работал военным педагогом, а она преподавала русский и литературу. Рождение Георгия, переезд в новую квартиру на той же Охте, школьные годы сына, дача на Ладожском озере, поступление в медицинский, практика, женитьба (внезапная, как водится), работа хирургом в Военно-Медицинской академии, потом – болезнь Виктора. Кроме орденов, война оставила осколки в легких, и хотя Георгий уложил его на свое отделение, и операцию проводили светила, сделать ничего не удалось. Вскоре родился Эдик, это была отдушина для овдовевшей Ирины Петровны, и тут Георгия усылают в Афганистан! Полгода прошли в беспокойстве, и, как показало будущее, тревожилась она не зря. Вернувшись с сотней проведенных операций за плечами и с малярией, Георгий после доклада начальству прямо в приемной потерял сознание и угодил на больничную койку. Но ничего, выкарабкался, работал, сына растил, и вскоре тот уже учился в ЛЭТИ. Эдик рос незаметно и быстро – не успели оглянуться, а долговязый подросток стал молодым мужчиной, который приводит к бабуле свою девушку, представляет и т. д. Аня была симпатичная, с правильной речью (что Ирина Петровна всегда ценила), правда, выглядела очень молодо, как и ее избранник. Ирина Петровна уже была на костылях, но вызвалась их проводить. И лишь когда Эдик подхватил ее на руки и бережно снес на улицу с третьего этажа, даже не дав зайти в лифт, вдруг поняла: мальчик вырос.

Оглядываясь на пройденный путь, Ирина Петровна не понимает – куда спешить? Жизнь и так несется, будто «Красная стрела»: только отъехал от перрона, а уже конечная станция! Она и не думала, что доживет до этого Миллениума, следующее столетие не воспринималось, как время жизни, исключительно как область мечтаний и грез о будущем. Жаль, будущее оказалось не столь прекрасным, как представлялось…

Через полчаса в трубке раздается тусклый голос Георгия, он приглашает на поминки в кафе. Пойдешь? Нет? Тогда вечером зайду с Ниной, помянем вместе. Ирина Петровна хочет спросить: как все прошло?

Но не решается, боясь услышать сдавленные рыдания. Женский плач она переносила спокойно, если же плачет мужчина – это катастрофа, значит, рушатся основы мироздания.

По счастью, трубку берет какая-то родственница, кажется, двоюродная сестра невестки и, хлюпая, выражает соболезнование. Потом еще кто-то из женщин выражает, в предбаннике кафе (звонок оттуда) стоит плач, но это почему-то успокаивает. Ритуал есть ритуал, пусть поплачут, потом выпьют, закусят, и жизнь покатится своим чередом.

Звонок в дверь застает в ванной, где она решает навести порядок. Она даже невестке не позволяет прибираться в своей квартире: пока ухаживаешь за собой, в тебе бьется жизнь; переложишь заботы на родственников – считай, одной ногой в могиле.

– Иду!

Звонок повторяется, она спешит (если можно так выразиться) к двери, чтобы увидеть на пороге тех, кого ожидала. Валерий Павлович, Анастасия Петровна, Всеволод Иванович, ну и, понятно, Ольга. Без цветов, без улыбок, со скорбными лицами, они выглядят дряхлыми стариками, хотя им всего по семьдесят. Проходят в квартиру, рассаживаются, после чего повисает молчание, будто ждут, что Ирина Петровна что-то скажет. Ну, прямо как в те далекие годы, когда она была на две головы выше самого рослого из второклашек, и первое слово всегда было за ней. Увы, роли изменились, сейчас она готова уступить первенство любому желающему…

– Твои уже поминают? – нарушает молчание Ольга.

– Да, в кафе. Меня звали, только я не пошла.

– Понятно…

Следующую паузу прерывает Ирина Петровна:

– А у меня ученица была… Я отказаться хотела, потом подумала: почему? Кто-то строит планы на будущее, не у всех жизнь кончилась…

Внезапно наворачиваются слезы, тело сотрясают беззвучные рыдания, и будто прорывает плотину: ее обнимают, утешают, кто-то гладит по голове, кто-то всхлипывает за компанию. Ирина Петровна благодарна им, бросившим дела, забывшим про болячки и примчавшимся по зову Ольги. Ну, ладно, Всеволод крепкий, еще продолжает конструировать свои подводные лодки, у остальных же – сплошные поликлиники и вызовы неотложки. А семейные дела? Анастасия трех внуков вынянчила, так еще четвертого родили, и опять на нее повесили! Валерий на даче в Вырице безвылазно живет, значит, приехал издалека, бросив грядки и грибы, в общем, как и раньше, не оставляют в беде.

Когда водопад слез иссякает, Всеволод Иванович выставляет на стол коньяк, мол, у нас свои поминки, стариковские. Ольга идет в кухню (знает, где что лежит), приносит рюмочки, сыр, конфеты, и Ирина Петровна, утерев глаза, опрокидывает в себя пахучую жидкость.

Через минуту уже легче, отчаяние растворяется крепким алкоголем, и Ольга шепчет на ухо, мол, закусывай, а то захмелеешь! Они себе позволяли иногда по рюмке-другой, и приятельница знала: Ирине Петровне много не надо. Ей наперебой подсовывают немудрящую закуску, пододвигают ближе к столу, такое ощущение, что хотят окружить коконом, оградить от бед и несчастий. Не поздно ли? Нет, такое никогда не поздно. И пусть конструктор «Малахита» нальет по второй, Анастасия Борисовна отправится ставить чайник (не пьянствовать же они пришли!), и последуют воспоминания. Вспоминать – тоже жить, хотя и вполоборота назад.

На этот раз память оживляет эпизод, когда эта четверка и Коля Луганский помогали носить дрова, из-за чего едва не погибли. Накануне Ирина Петровна с другими учителями привезли с Финляндского шпалы – тяжеленные, грязные, они, тем не менее, их очень выручили (с дровами было трудно). Истопник с директором распиливали шпалы, учителя кололи, а носили дрова эти маломерки, задержавшиеся после уроков. И вдруг обстрел! Откуда-то из-за Ржевки заухало, захлопало, накрыв разрывами правобережье.

– По вокзалу они били… – говорит Валерий Павлович. – Все-таки узел железнодорожный, хотя и не работающий.

– Я тогда испугалась – жуть! – округляет глаза Ольга. – Первая убежала в подвал, меня директор еле вытащил!

Верно, вытаскивал, школьный подвал был неприспособлен под убежище, мог стать каменной могилой для всех. Когда решили разбить детей на группы и развести по домам, Ирине Петровне достались вот эти четверо и Коля, самый отчаянный в классе. Помнилось, как двигались перебежками, прячась в полуразрушенных домах, осторожно осматриваясь, так что движение получалось крайне медленным. Дети торопились, они хотели быстрее попасть домой, но Ирина Петровна сдерживала прыть, одергивала, хотя самой, если честно, хотелось пуститься вскачь. Ну, кто она была? Девятнадцатилетняя девчонка, у которой от каждого разрыва сердце убегало в пятки; она до сих пор не понимала, откуда взялась волчья осторожность и нечеловеческое хладнокровие. «Быстро – нельзя!» – тукало в мозгу, так что дети, в конце концов, присмирели, приняли этот замедленный ритм. То есть, приняли все, кроме Коли – Ирина Петровна прошляпила момент, когда тот вырвался и припустил к дому. Они долго провожались глазами фигурку, бегущую вдоль краснокирпичного заводского забора – именно по той стороне, что при обстреле наиболее опасна. Фигурка скрылась за домами, они с облегчением вздохнули, чтобы на следующий день узнать: Коля получил осколочное ранение в ногу. Нет, он не погиб, но ампутация ступни, можно сказать, исковеркала парню жизнь. Он объявился через десять лет после войны, уже основательно пьющий – пришел просить денег у Ольги. И у других он клянчил, даже у Ирины Петровны, и та, как ни странно, давала ему пару раз, чувствуя в глубине души вину. Он пропал году в шестидесятом, кажется, умер в лечебнице для алкоголиков; а ведь умница был, сообразительный, веселый…

Сейчас она тоже чувствует вину за то, что не сумела сдержать Эдика. Сходство очевидно, нетерпение, стремительность – бессмысленны, жаль только, эта мудрость запоздала, она умрет вместе с Ириной Петровной.

– Странно… – говорит она. – Тогда столько смерти было вокруг, столько ужаса, а такой боли почему-то не испытывала.

Ольга с Анастасией переглядываются, а Всеволод Иванович крякает, мол, не удалась терапия. Ирина Петровна понимает: ее специально уводят в прошлое, где она была моложе, сильнее, где она, возможно, спасла их от гибели. То есть, она-то так не считала, а вот эти четверо думали именно так, почему и протянули ниточку благодарной дружбы через длинную (и очень быструю!) жизнь. Они и других одноклассников разыскали, ну, кто в живых остался, Катя Самойленко даже статью об Ирине Петровне в «Вечерку» написала.

– Как там Екатерина Матвеевна? – Ирина Петровна сворачивает замогильную тему. – Вы говорили, операцию перенесла?

– Дочка говорит, уже ничего, – отвечает Валерий Павлович.

– Вы передайте, что Георгий может ее в Военно-Медицинскую положить. Медицина сейчас чудеса делает, все-таки двадцать первый век на носу. Приближается этот… Миллениум!

– Иначе говоря, рубеж тысячелетий, – степенно говорит Всеволод Иванович. – Редкая удача: перейти такой рубеж. Не всякому удается даже через границу века перейти, а тут…

– Редкая удача… – задумчиво отзывается Ирина Петровна. Они наперебой говорят, дескать, надо же, не думали – не гадали, что доживем до этой черты, могли бы навсегда остаться еще в первой половине уходящего века, а вот – добрались до такого рубежа! Ольга ворчливо возражает, мол, еще несколько месяцев до вашего рубежа, но с ней не соглашаются: это роли не играют, то есть, дожили. Это опять, как понимает Ирина Петровна, попытка отвлечь, заболтать то, чему нет названия, попытка заклясть словами черную бездну, которая съедает нас на любом рубеже, выхватывая жертву не глядя. Но она благодарна своим старичкам, главное, снова не расплакаться.

Она машет им рукой из окна. Сверху они выглядят маленькими (даже рослый Валерий Павлович), и вспоминаются кадры кинохроники, куда угодили и ее ученики. Тогда как раз начался салют в честь снятия блокады, как обычно, от Петропавловки. И эти ребята двинулись туда гурьбой прямо по льду, который теперь стал безопасным, Нева была всего лишь короткой дорогой к свету. Оператор долго держал этот кадр – крошечные фигурки, спотыкаясь, движутся по белому ледяному полю, а впереди – вспышки и сполохи салюта. И хотя разглядеть лица было нельзя, Ирина Петровна, не раз видевшая хронику, представляла: это Оленька, рядом Настя, чуть впереди – Севка с Валериком… «И ведь дошли… – подумалось, – и до Миллениума действительно дожили…»

Загрузка...