– И все же вы будете в ней биться, – сказал Петр, выпрямляясь. Смело встретив удивленный взгляд Иверии, он указал на расстегнутый мундир. – Отчего воротники у вас красные? Мундиры по цвету другие, а воротники – как наши. Не потому ли, что жизнь из века в век на одной земле чем-то, да связывает? Мы чувствуем эту связь. Уважение к вам впитываем с молоком матери, со сказками в детстве, со страхами и любовью. Бояться лешего, уважать водяного, заботиться о домовом – вот что мы знаем, не головой и не книжками, а душой, все – от крестьянина до князя. Разве не теплее вам от этого? Что истории о вас рассказываем, что стихи о вас пишем, что помним о вас? Я ведь и Егора спас только потому, что сказку про Емелю и щуку его вспомнил. А француз – у него свои сказки. Что ему до вас, от него тепла не возьмете. Не тела́ ведь он – память о вас уничтожит.
Иверия слушала молча, а потом так же молча поднялась и отошла к окну. Уперлась рукой в раму, прижалась лбом к стеклу. Снаружи лилась нежная музыка: все звуки были природными – игра сверчков, шелест листвы, пение зарянки – но слишком уж ритмичным и дружным был оркестр, чтобы обходиться без дирижера.
– Протяните до зимы.
– Государыня?
– Солдат я вам не дам, летом сил тоже мало. А вот как выпадет снег… – Она сжала кулак, будто пережимая кому-то горло, кожа на костяшках побелела. – Вот тогда и придет мое время. Узнает Бонапарт, что у Кутузова новый генерал на службе: генерал Мороз.
Стало очень тихо. Огонь в камине замер, скукожился, но свет в комнате теперь исходил от Иверии: бело-сизый, мертвенно-мерзлый. Петр с трудом разлепил губы:
– Государыня, до снега еще сколько ждать… А Бонапарт… сто верст – и Москва…
– Да гори она синим пламенем ваша Москва!
Иверия повернулась, и стало совсем ясно, чья суть скрывается под образом потусторонней императрицы: глаза выцвели до глубокого льда, волосы покрылись инеем, дыхание заклубилось, будто в сильный холод. Она была ужасна и прекрасна одновременно, и Петр сейчас понимал Лонжерона: такую императрицу хотелось уважать, боготворить, а уж влюбиться в нее было и того легче.
Иверия сверкнула глазами:
– Бонапарт пожалеет, что посмел ступить на русскую землю, будет стучать зубами, мерзнуть до костей, лошадиное мясо есть будет! А вы бросайте все, жгите за собой поля, отступайте, покуда хватит сил, а как придет зима – готовьтесь биться. – Она взмахнула снежинками на ресницах и кровожадно прищурилась: – И запасайтесь подштанниками.
Не в силах усидеть, Петр вскочил, бросился к ней.
– Государыня, вы… вы… – Волнение мешало ему говорить; он смотрел в прозрачные глаза и чувствовал трепет во всем теле. – Спасительница!
Иверия лишь подняла бровь.
– Считайте это своей заслугой. Завтра я напишу ответ Александру и выскажу личное пожелание, чтобы ваш мундир потяжелел.
Она положила ладонь Петру на грудь, туда, где был приколот крест Святого Георгия, – и вдруг замерла, а глубокая морщина снова ранила ее меж бровей. Она прикрыла глаза, глубоко вдохнула, а потом медленно, словно через силу, опустила руку.
Петр подался вперед, не испытывая более нужды скрывать свое восхищение.
– Возьмите, государыня, – воскликнул он, протягивая ладони. – Отдам столько, сколько нужно, возьмите!
Иверия громко выдохнула. Резко шагнула, обжигая льдом в глазах, посверлила испытывающим взглядом. Замерла близко-близко, обдавая прохладой. Как же хотелось поделиться с ней теплом, хоть толикой благодарности. Петр склонил голову, подставляясь, и Иверия прижалась губами к щеке – холодными, но мягкими. Такими, что память отрезала прошлое, оставив только их: замороженная малина, сладость и свежесть, будто с размаху нырнул головой в снежный сугроб. Сколько же страсти в этой ледяной царице, сколько жаркой жажды.
Иверия обхватила руками плечи.
– Горячий… какой горячий… – шептала она, сжимая тонкими пальцами неожиданно сильно.
Дышалось с трудом, в груди что-то сладко дрожало. Стон заскребся на языке – и вдруг сдавил горло. Глубоко в гортани засел снежный ком. Холод быстро спускался по груди, ухнул ниже, но не как в обычную стужу, а изнутри. Онемел затылок, заледенели пальцы, губы дрожали так, что ни слова не срывалось, хоть Петр и пытался заговорить. Ледяная рука поползла по мундиру, выше, ухватила за шею – но наткнулась на темляк и отдернулась. Иверия громко вскрикнула.
Холод отступил. Петр закачался, попятился, ударился о кресло и упал в него, задыхаясь. Изо рта вырвался комочек пара.
Реальность осторожно, на цыпочках, возвращалась. Вот раздались сдавленные ругательства, вот Петра обтерли теплым полотенцем, укутали в одеяло, вот в руку сунули горячую кружку. Пахло смородиновыми листьями, брусникой и еще чем-то острым, пряным, колдовским. Язык обожгло, но даже это было приятнее, чем ледяной паралич.
– Пейте, пейте, Петр Михайлович, – шептали в ухо. – Сейчас все пройдет. Ну как вы? Как вы?
Петр прочистил горло – все еще было льдисто:
– Как мороженая селедка.
Рядом засмеялись.
– Вы простите меня, друг мой, не со зла. Увлеклась… – Пальцы приятно прошлись по волосам, спустились по шее и остановились у темляка. – А эту вещицу вы никогда не снимайте, слышите? Бережет вас пуще любой брони. В ней много любви.
Зрение наконец вернулось, и первым проступило лицо Иверии. Ох как у нее полыхали глаза, ох как горели щеки, ох каким жаром обдавала улыбка. И холодной манила, а тут Петр совсем не мог оторваться. Глядя на эту ожившую красоту, ни о чем не жалел.
Иверия погладила взглядом. Заметила, как он ощупывал грудь в поисках мундира.
– Одежду вашу починят и вернут утром, не беспокойтесь. Ну, согрелись?
– Согрелся, – кивнул Петр, хоть и почувствовал, как в шее скрипнули заиндевевшие мышцы.
– Тогда ступайте, не то Егор мне не простит. Я обещала не задерживать вас разговорами. Увидимся утром, друг мой, я передам письмо вашему императору с обещанием помощи.
Петр одернул рубашку, поправил ворот. Задел пальцами темляк – и застыл. Голова наконец прочистилась, и в памяти всплыло лицо Сашки, как он видел в последний раз – серое, бескровное, с серыми пятнами на шее. Вот ведь, и так, на грани смерти, оберегает его.
– Государыня… – начал он. – По правде, у меня есть к вам еще одно дело…
– Какое же? – Иверия смотрела удивленно, но без недовольства. Да и «друг мой» из ее уст звучало воодушевляюще.
– Моя сестра, Александра… Нельзя ли узнать, что с ней, нельзя ли увидеть?..
– Разве она здесь?
– Нет, она там, по другую сторону. Была ранена в бою, лежит без сознания. Едва дышит, но кто-то будто вытягивает из нее все силы. Доктор говорит, все в руках божьих, но я видел там, на поле, черных всадников на лошадях, из ноздрей которых валил дым. Вот я и подумал…
Иверия грустно улыбнулась.
– Мне очень жаль, Петр Михайлович… Но сраженный мертвой сталью уже не воротится к живым. Души, что забрал Кощей, в его владении, тут даже я ничего поделать не в силах. Это его добыча.
– Добыча? – Петр сжал кулаки от звериного слова. – Так ведь она жива! Что ему, мерзавцу, мертвых мало? Государыня, не ради себя прошу, ради невинной души. Можно ли… поговорить с ним, потребовать…
– Полно вам, Петр Михайлович, оставьте. – Иверия положила ладонь ему на грудь, успокаивая. – Тут ничего уже не изменишь. Мир между мной и Кощеем хлипок, только и держится на том, что мы договорились не наступать друг другу на пятки. Так что рисковать своим отечеством ради одной, пусть и невинной, души я не буду. – Когда Петр открыл рот, чтобы возразить, она посмотрела жестко и с намеком: – И вам не советую. Вашу сестру не вернуть, забудьте о ней.
– Разве можно забыть о своей плоти и крови?..
– Ради победы? Сами ответьте. – Иверия поднялась, растирая порозовевшие пальцы. – Идите, Петр Михайлович, вы получили то, за чем пришли, не испытывайте судьбу.
Сказано это было таким тоном, что означало скорее: «не испытывайте меня». В сочетании с похолодевшим взглядом и сухою улыбкой это не оставляло надежды.
Петру ничего не оставалось, как поклониться и выйти за порог.
Добравшись до отведенной ему комнаты, он упал в кресло и долго сидел, уронив голову на ладони. Красный темляк жег шею немым укором: ты, ты во всем виноват. Петр и не спорил: и в самом деле, виноват. Не уследил, не удержал, не смог вовремя положить конец неподобающим забавам. Не смог распознать, что для Сашки все серьезно, а ведь маменька еще на похоронах отца предупреждала: «Смотри за сестрой! Отец распустил, а теперь ее честь, ее будущее – твоя забота». И Петр заботился как мог, но этого не хватило. Вот и поплатился – только не соразмерно! Да, он не был строг, да, понимал, что просто так свою свободу Сашка не сдаст, но… сбежать? обмануть? отправиться к войску, переодевшись мужчиной? – кто мог о таком догадаться?
Петр сидел, а мысли уже складывались в строчки письма, адресованного сестре, как бывало и раньше. Что бы в жизни ни случалось, хорошее и плохое, – в дороге ли отвалилось колесо, или Анна сбежала с министерским сынком, не оставив даже записки, – он первым делом думал, как расскажет об этом Сашке и как потом будет смеяться или досадовать от ее ответов. Сейчас же… кому ему довериться, с кем делиться, от кого ждать участия?
«Господи, Сандра, как я без тебя? Единственный настоящий друг мой, родная душа, как ты только могла погибнуть? Нет, не могу об этом думать, темляк греет слишком живо… Ты будто все еще там, в деревне, ночами сбегаешь в лес на Делире, а днями сидишь у окна, досадуешь на коклюшки и ждешь от меня звона почтового колокольчика. Невозможно поверить, что изломанное тело твое, замотанное в окровавленные тряпки, трясется сейчас на телеге в сторону дома… Сандра-Сандра, если бы ты только послушалась, если бы приняла свою судьбу, разве пришлось бы мне осыпаться ледяным потом, вспоминая твое сизое лицо и закатившиеся глаза?»
В самом затылке вдруг зазудел маленький писклявый голос: «А то, что наговорил в последнюю встречу, что кричал в злобе, – не сам ли толкнул на побег?» Петр стиснул волосы меж пальцев. Нет, нет, это ложь. Что ему еще было делать, если Сашка не слушала? Если его и маменькины слова отскакивали от нее, словно пули на излете от уланской каски? Что он мог еще сказать, чтобы всыпать хоть щепоть здравого смысла? Весь тот ужасный спор о замужестве вышел от братской заботы, от мыслей о Сашкином счастье, от страха за ее судьбу. И пусть доводы его были обидны, но правдивы! «Ты не родная нам, хочешь до конца жизни слыть приживалкой?» – это были не столько его слова, сколько то, о чем шептались люди. И если бы Сашка не была по-отцовски упряма, если бы встала на его место, если бы согласилась хотя бы подумать о свадьбе, если бы безрассудство ее не оказалось сильнее страха, если бы, если бы, если бы…
«А ты помнишь, Сандра, как сидели на нашем клеверном поле, у пруда под старой ивой, и ты говорила, что мы все листья и рано или поздно падаем в воду, только кто-то – бесшумно, а кто-то – посылая по воде круги, и что ты больше всего мечтаешь упасть так, чтобы как можно сильнее взбаламутить воду своими кругами? И что же вышло? Упала ты неслышно, никто и не заметил, и только в моей груди такие волны, что впору захлебнуться…»
В дверь постучали, врываясь в мысли, заставляя вздрогнуть и испуганно оглядеться. Где это он? В Лесном царстве. Кто там? Ах да, Егор. Придется открыть, обещал же… Петр выдохнул, отнимая онемевшие пальцы от головы. Пригладил встопорщенные волосы. Застегнул переживания на все пуговицы и наскоро умылся.
Когда он открыл дверь, Егор уже подпирал стену напротив.
– Ну что, Петр Михайлович, вы готовы?
Петр поправил воротник, пряча темляк.
– Готов, – сказал он и кивнул на вертящуюся при великом князе небольшую суетливую собачку, белую с черными пятнами: – Кто это у вас?
– Да вот… прибилась тут, – сказал Егор, ласково глядя в умные темные глаза. – Ее величество предложила назвать Мушкой, за черные пятна, – вроде бы отзывается.
– Хорошая, – одобрил Петр, потрепав аккуратное длинное ухо. Собака если и не была чистым спаниелем, то явно могла похвастаться испанской кровью. – Откуда же она здесь?
– Будто люди собак не топят… – Оглянувшись на заоконную темноту, Егор распрямился и подцепил Петра за рукав. – Скорее, – он цыкнул на собаку, подзывая, – не то пропустим!
Пришлось бежать – по коридорам, через темные гостиные, огромные залы, вверх по широким мраморным ступеням, еще выше по ступеням узким и деревянным, дальше и вовсе по балкам чердака; подпрыгнуть, подтянуться, откинуть железную затворку – и вдохнуть полной грудью густой ночной воздух: душистая вечерница, пряная белладонна, лунный цветок. На крыше дворца было просторно и чисто. Устроившись рядом с Егором у теплой трубы, Петр поднял голову. Какая же красота! Ночь была необычайно звездной, какой она редко кажется из дома, и почти всегда – из военного лагеря накануне сражения. Такой она виделась перед самым Аустерлицем, как раз перед тем, как Петр заработал крест Святого Георгия, а Лонжерон – смерть.
Во дворе горели огни, отсветы факелов блестели на дамских украшениях и офицерских сапогах: благородная лесная публика оживленно общалась и глядела в сторону озера, где вдруг из воды поднялась гигантская горбатая тень, перекрывающая горизонт.
– Сейчас-сейчас, – хихикал под боком Егор, – сейчас увидите!
Петр не успел спросить, что именно они увидят, как у тени из горба вырвался сноп разноцветных брызг, заполнивших небо новыми звездами – пронзительно-синими, зелеными, золотыми. Фейерверки! Толпа внизу восхищенно заохала, Егор рядом захлопал, а монстр, казалось, вздохнул – и выпустил новый, еще больший, фонтан.
– Красиво? – Егор толкнул локтем. Мушка, подрагивая от взрывов, жалась к его боку.
– Невероятно…
Егор подался вперед, разглядывая его.
– Отчего же вы тогда грустны?
Петр осознал, что глаза его и в самом деле наполнились влагой, и подергал алый темляк на шее.
– Сашка… Грущу, что ее нет рядом.
– Александра Михайловна? Что с ней?
– Ранена в битве, картечь застряла в груди. Доктор говорит, надежды нет, осталось лишь дождаться конца.
– Да как же это! – воскликнул с горечью Егор. – Как она оказалась в битве?
– Украла мой старый мундир, сбежала из дому, под чужим именем прибилась к батальону…
– Александра Михайловна – бесстрашная девушка, – сказал Егор печально.
– Безрассудная! Своенравная! Упрямая! – возразил Петр в сердцах. Осекшись, он тяжело выдохнул. – В самом начале войны мы плохо расстались, ссорой.
– О чем был ваш спор?
Петр замешкался, подбирая слова.
– В чем долг старшего брата? Защищать сестру. А как же мне ее защищать, коли она носится ночами по лесу, сидя верхом, как мужчина, подкупом склоняет мсье де Будри, чтобы он учил ее стрелять и драться на шпагах, таскается за отцом в полк, подхватывая солдатские манеры? В детстве это казалось весельем, первейшей шуткой, но чем больше мы взрослели, тем это становилось серьезней. А если бы кто узнал? В ее ситуации это было бы катастрофой…
– О чем вы?
– Сашка… мы рождены от разных матерей. Маменька смирилась с ней, я всегда принимал как родную, но ведь общество не обманешь. Какая надежда у незаконнорожденной, кроме как в удачном замужестве? Я сказал ей это, она возмутилась. Мы принялись ругаться, в сердцах я… сказал то, чего не следовало, то, что вправду и не думал. Хотел написать ей, извиниться, но вдруг выяснил, что она тайком пробралась в войско – и какие уж тут извинения! Я едва сдержался! Решил только дождаться конца битвы – и тогда вернуть ее домой, любым средством. Но уже вечером я искал ее тело среди трупов и нес в перевязочный пункт, где мне и сказали, что рана, скорее всего, смертельна. Вот чего стоит моя защита… – Он обтер лицо, уронил на ладони. – И я даже не смог сопроводить ее домой…
Егор смотрел на него с искренним сочувствием.
– Батюшка всегда говорил: «Война – подлейшее дело, на ней есть время убить, но нет времени оплакать».
Петр задумчиво кивнул:
– Знаете, бывает, что батальон идет в атаку, стройно, четкими рядами – и вдруг в середину попадает пушечное ядро. Солдаты в этом месте падают кровавым месивом, но приказ остальным – «держать строй». И батальон приспосабливается, шагает дальше, ряд за рядом, обходя, обтекая «мертвое место». Только оно ведь от этого никуда не делось. Так и в душе. Я многое видел на войне, терял друзей, но Сашку… не думал, что для нее в груди будет такое мертвое место.
Егор посидел, молча глядя на взрывающиеся фейерверки, а потом засопел. На глазах повзрослел, из мальчишки-озорника стал серьезным большим человеком со своей Потерей. Мушка, привстав, положила умную голову ему на плечо.
– Как с батюшкой, – сказал наконец Егор. – Вроде и привык, что он более не рядом, а все одно, нет-нет, да и представится: тут бы он так сказал, а здесь бы этак сделал… И знаю ведь, неправ он был, что не хотел вступать в войну с Кощеем, и если бы не его смерть, то быть бы сейчас потусторонней России большим погостом, но все же… Я до последнего думал, выкарабкается – мы ведь не так легко умираем, разве поможет кто, а тут – за три дня угас.
Он влажно выдохнул.
– Тяжко без него. Вспоминаю… А вы?
– И я вспоминаю…
– Что вспоминаете?
– Как пела романсы, играла на гитаре – за клавикорды было не усадить, сколько маменька ни билась, а вот гитару любила верно. Когда пела, появлялось в ней что-то… такое жгучее, страсть такая… О любви ли пела, о битве, о расставаниях, о встречах – все с жаром. Знаете, от одного голоса, от силы слова и музыки ее хотелось и смеяться, и плакать, и жить, и умереть, но больше всего хотелось сидеть рядом и слушать…
– Знаю…
– Знаете?
Егор улыбнулся:
– Я встретил одного… не поет, но стихи такие пишет – заслушаешься.
– Так хорошо сочиняет?
– Волшебно. Только пока все по-французски. Я ему говорю: «Вы, Александр, разве не по-русски думаете?», а он…
– Погодите, вы что же, ему показались?
Егор вжал голову в плечи:
– Так вышло. Дурачился как-то в царскосельском пруду – там над мальчишками весело шутить, – а он однажды пришел, сел на берегу, да и принялся стихи свои воде читать. Смешной такой, кудрявый. Я заслушался, он меня и увидел.
– И что же вы с ним?
– Подружились. Ему страсть как интересна наша жизнь. Правды я много не рассказываю, нельзя, так по большей части выдумываю, то про ступу волшебную, то про русалку в ветвях… А он так слушает… До того с ним светло и весело, я на уроках часы считаю, чтобы снова к нему плыть. Дуб Алексеевич все серчает, спрашивает, что это я в классе сонный, а что я ему скажу? Что всю ночь про кота-баюна рассказывал и слушал, как Саша на своих учителей эпиграммы складывает?
Петр, все еще улыбавшийся глупейшему образу русалки на дереве, вмиг отрезвел: слишком уж увлеченным сделалось выражение на юношеском лице.
– Егор… разве вам это можно? Привязываться к живым?
Улыбка стерлась с лица Егора. Он прищурился – совсем как Иверия, и кивнул на темляк:
– А вам – к мертвым?
Вот ведь, растет юный император. Петр вздохнул:
– Вы правы, не мое это дело – вам указывать. Простите, пресветлый князь.
Пресветлый князь засопел, нахохлился, снова стал Егорушкой.
– И вы меня простите, Петр Михайлович. Знаю, что нельзя. Скроюсь от него. Вот окончит свой лицей – уплыву, буду издалека присматривать. – Его лицо вновь стало жестким, обидные слезы серебрили глаза. – Но только до смерти. А как умрет, уговорю государыню сюда его забрать. Нечего ему в мертвом царстве делать.
Петр с горечью прикрыл глаза ладонью.
– Как и Сашке…
– Александре Михайловне? Да откуда бы ей попасть к Кощею?
– И все же она там, сраженная мертвой сталью.
– Мертвой сталью? – повторил Егор, хмурясь. – Вы, должно быть, ошиблись. По мирному договору Кощею разрешено забирать лишь павших от оружия. А Александра Михайловна, вы сказали, и вовсе еще живая.
– Все так, но я сам видел черных всадников и как они орудовали своими саблями…
– Орудовали саблями?! – Егор подскочил и принялся вышагивать по крыше, не обращая внимание на Мушку, которая, почувствовав его расстройство, стала тявкать и путаться под ногами. – Это… это предательство! – кипятился он и в возмущении топорщил тонкие жабры под челюстью. – Нарушение мирного договора! Забрать себе невинную душу – да еще живую! Это… это подлость! Поднимайтесь, Петр Михайлович, поднимайтесь, мы сейчас же идем к императрице. Александру Михайловну следует немедленно спасти из мертвого плена!
– Постойте, Егор, – сказал Петр, пытаясь успокоить его негодование. – Я, как и вы, мечтал бы спасти Сашу, но это невозможно. «Сраженный мертвой сталью не воротится к живым», – так сказала императрица.
Егор немедленно остановился.
– Государыня… знает? – спросил он неверящим тоном.
– Я рассказал ей то же, что и вам.
– И что она?
– Сказала, что за спасение Саши пришлось бы заплатить слишком высокую цену – Потусторонней России, а как следствие, и Живой.
Егор посмотрел на него большими блестящими глазами.
– И что же вы, – спросил он совсем тихо, – отступили? Сдались?
Петр поднялся. Стало трудно дышать, он схватился было за ворот рубашки, но нащупал темляк и отдернул руку, словно обжегшись. Слова все не находились.
– Егор…
– Вот, значит, как…
Егор повернулся к лестнице. Его стремительные оскорбленные шаги загрохотали по железным ступеням. Петр кинулся было следом, но Мушка встала перед ним, заграждая путь, и глухо зарычала. Она трижды резко гавкнула, предупреждая не соваться, и спрыгнула за хозяином.
Петр, словно придавленный морским гигантом, рухнул на парапет. По щекам текли слезы.
«Разве можно забыть о своей плоти и крови?» – «Ради победы? Сами ответьте»… Там, в кабинете императрицы, казалось, Петр знает, как правильно ответить, но сейчас вместо дворцового великолепия перед глазами стоял летний пруд, шумела старая ива, вокруг пахло клевером, а на поверхность воды бесшумно все падали и падали молодые листья.
Петр еще долго сидел на крыше дворца, блуждая невидящим взглядом по расписанной вспышками темноте, пока рассвет не забрезжил золотым и янтарным, словно край кружевного блинчика, сбрызнутый медом. Тогда он спустился к себе и, макнувшись в стремительный, лишенный сновидений сон, проснулся от грозного стука в дверь.
– Именем государыни-императрицы имею приказ арестовать князя Петра Михайловича Волконского до дальнейших распоряжений, – отчеканил голос за дверью.
В полном ошеломлении накинув рубаху, Петр открыл дверь. Перед ним стоял с извиняющимся выражением на морде Елисей. В одной лапе он держал починенный Петров мундир, а в другой – кандалы.