В последний вторник месяца на рассвете автобус, с еще включенными фарами, въехал в город, подкатил к воротам британского консульства, где и вышла мисс Рехана. Автобус, когда тормозил, поднял облако пыли, которое оседало долго и, подобно вуали, скрывало красоту мисс Реханы от всех чужих глаз, пока нога ее не ступила на землю. Автобус был весь разрисован яркими затейливыми завитушками, спереди, под ветровым стеклом, красовалась зеленая с золотом надпись: “ВПЕРЕД, ПРИЯТЕЛЬ”, а сзади – “ТАТА-БАТА” и “О’КЕЙ. СЛАДКАЯ ЖИЗНЬ”. Прощаясь, мисс Рехана сказала водителю, что автобус прекрасный, и тот выскочил на дорогу раньше нее и, театрально наклонив голову, придерживал дверь, пока она не вышла.
Глаза у мисс Реханы были большие, блестящие, черные – таким не нужна никакая сурьма, – и когда их увидел специалист по советам Мухаммед Али, ему показалось, будто он снова молод. При свете занимавшегося утра Мухаммед Али смотрел, как мисс Рехана подошла к бородатому лалу[1], стоявшему возле ворот на страже в своей униформе цвета хаки, с блестящими пуговицами, в тюрбане с кокардой, и спросила у него, когда откроется консульство. И лал, обычно не церемонившийся с приезжавшими по вторникам женщинами, отвечал мисс Рехане почти любезно.
– Через полчаса, – буркнул он себе под нос. – А может, через два часа. Кто ж его знает когда? Когда сахибы дозавтракают.
Пыльная площадка между автобусной остановкой и воротами консульства, как в каждый последний вторник месяца, к этому часу почти вся заполнилась женщинами, среди которых редко кто был с открытым, как у мисс Реханы, лицом. Женщины робко держались за руку дядюшки или брата, а те, хоть и сами всего боялись, изо всех сил пытались это скрыть. Только мисс Рехана приехала без сопровождающего, но как раз она держалась без страха.
Мухаммед Али, зарабатывавший на жизнь тем, что продавал советы, всегда умело выбирал из толпы самых беспомощных, на этот раз сам не заметил, как ноги понесли его прямиком к этой странной, большеглазой, уверенной в себе девушке.
– Мисс, – начал он, – должно быть, и вы приехали сюда за английской визой?
На площадке между консульством и остановкой, где стоял короткий, всего в несколько палаток и киосков торговый ряд со всякой всячиной, она остановилась в самом его конце, возле киоска с горячими закусками, и с наслаждением ела острые, с красным перцем пакоры. Она оглянулась, услышав, что к ней обращаются, заглянула в глаза Мухаммеду Али, и от ее взгляда у него стало пусто под ложечкой.
– Да. Я тоже за визой.
– Тогда позвольте дать вам совет. За очень скромную плату.
Мисс Рехана улыбнулась.
– Хороший совет дороже рубина, – сказала она. – Жаль, но я не могу вам заплатить. Я сирота, а не богатая леди.
– Доверьтесь моим сединам, – не отступился Мухаммед Али. – Я человек опытный. Возможно, мой совет вам понадобится.
Она покачала головой.
– Я же сказала, у меня нет денег. Здесь много женщин, которые приехали с родственниками, и у них наверняка есть деньги. Предложите свои услуги им. Хороший совет дорогого стоит.
Я спятил, подумал Мухаммед Али, потому что в эту минуту будто со стороны услышал, как его собственный голос, вдруг обретший самостоятельность, произносит:
– Мисс, меня к вам направила воля небес. Ничего не поделаешь. Значит, это судьба. Я и сам человек небогатый, но вам дам совет бесплатно.
Она еще раз улыбнулась.
– Раз так я, конечно, вас выслушаю. Нельзя отказываться от подарков судьбы.
Он провел ее мимо киосков в другой конец ряда, где стоял его личный деревянный письменный стол на коротких ножках. Мисс Рехана шагала за ним, на ходу доедая пакоры из кулька, свернутого из газеты. Она даже не предложила ему взять штучку.
Мухаммед Али положил на пыльную землю подушку:
– Прошу, присаживайтесь.
Девушка послушно села. Мухаммед Али обошел стол и сел по-турецки с другой стороны, спиной чувствуя на себе взгляды всех мужчин у киосков – а было их там человек не меньше двадцати, если не тридцать, и он точно знал, что все они сейчас завидуют ему, старому жулику, которому вручила свою судьбу прекрасная незнакомка. Он вздохнул поглубже, чтобы перевести дух.
– Назовите ваше имя, пожалуйста.
– Мисс Рехана, – сказала она. – Невеста Мустафы Дара, который живет в Лондоне, в Бредфорде.
– В Англии, в Бредфорде, – деликатно поправил он. – Лондон такой же город, как, например, Мултан или Бахавалпур. А вот Англия – страна, великая страна, где есть море, в котором живут самые холоднокровные рыбы в мире.
– Понятно. Благодарю вас, – серьезно ответила она, и ему показалось, будто в словах ее промелькнула насмешка.
– Вы уже заполнили анкету? Не позволите ли мне взглянуть?
Она протянула коричневый конверт, в котором лежал аккуратно сложенный лист бумаги.
– Все в порядке? – спросила она, и голос у нее впервые дрогнул.
Он похлопал ладонью по столу, почти коснувшись ее руки.
– Наверняка, – сказал он. – Однако сначала дайте проверить.
Он закончил просматривать бумаги в ту минуту, когда она доела свои пакоры.
– Все тип-топ, – наконец проговорил он. – Полный порядок.
– Благодарю вас, – сказала она, намереваясь подняться. – Пора пойти занять очередь.
– Интересно, как вы себе это представляете? – громко воскликнул он, постучав пальцем себе по лбу. – Думаете, все так просто? Подали анкету и – ах, да пожалуйста, мисс, – вам улыбнутся и выдадут визу? Да там, куда вы идете, вас ждет разговор похуже, чем в полицейском участке, уж можете мне поверить!
– Правда?
Цветистая его тирада достигла цели. Девушка замерла, и у него появилась надежда провести в ее обществе еще несколько прекрасных минут.
Во второй раз он перевел дух, после чего произнес целую речь. Сахибы, поведал он, считают, что женщины, которые приезжают по вторникам за визой и утверждают, будто в Англии у них есть жених – либо водитель автобуса в Лутоне, либо бухгалтер в Манчестере, – все до единой обманщицы и мошенницы.
Мисс Рехана возмутилась.
– Я им все расскажу, и они поймут, что я не такая!
Мухаммед Али даже содрогнулся от ужаса при мысли о том, к чему может привести такая наивность. Она воробышек, сказал он ей, а люди в консульстве ястребы, и глаза у них закрывает клобук. Они начнут задавать вопросы, сказал он, – вопросы очень личные, такие, какие постеснялся бы задать даже брат. Ее спросят, девственница ли она, а если нет, то что ее жених любит и каким словом называет ее в постели.
Мухаммед Али намеренно сгустил краски, чтобы она поняла, как они там за воротами себя ведут, и чтобы не растерялась, если потом услышит что-то подобное. Но девушка осталась по-прежнему спокойна, и только рука ее, лежавшая на краю стола, слегка дрогнула.
Тогда Мухаммед Али продолжил:
– Они спросят, сколько у него в доме комнат, какого цвета стены в ванной и по каким дням приезжает машина за мусором. Спросят имя приемной дочери тетки троюродного брата матери вашего жениха. А потом, чтобы вас проверить, то же самое спросят и у него. Если вы ошибетесь хоть раз, не ждите ничего хорошего.
– Понятно, – сказала она, изо всех сил пытаясь совладать с голосом. – Что же вы мне посоветуете, уважаемый?
Обычно именно в этом месте Мухаммед Али переходил на шепот и говорил, что знает в консульстве одного человека, который – разумеется, за плату – сам подготовит бумаги, поставит на них все печати, а потом перешлет их ей по почте. Дело было верное, и чаще всего беседа заканчивалась тем, что женщина протягивала ему либо золотой браслет, либо пятьсот рупий на хлопоты и, счастливая, уезжала.
Они все были издалека – обычно он выяснял, кто откуда приехал, прежде чем подходил к этому моменту, а потом уже говорил смело, нисколько не боясь, что она рискнет во второй раз проделать такой путь в сотни миль. Женщина, довольная, отправлялась обратно в свой Лалукет или Саргодху, где начинала собирать вещи, а потом, конечно, догадывалась, что Мухаммед Али мошенник, но время было потеряно, и уже ничего нельзя было сделать.
Жизнь, она тяжелая у всех, а старику остается только идти на хитрость. Мухаммед Али ничуть не страдал сочувствием к вторничным женщинам.
Но тут его снова подвел собственный голос, который вместо того, чтобы завести как по писаному давно затверженную речь, принялся вдруг выбалтывать вслух его сокровенные тайны.
– Мисс Рехана, – к изумлению Мухаммеда Али, произнес его голос, – вы редкий человек, вы жемчужина, и для вас я сделаю то, чего, может быть, не сделал бы и для родной дочери. У меня есть один документ, с помощью которого вы решите все свои проблемы.
– Что же это за волшебный документ? – спросила она, а глаза ее при этом взглянули на него с откровенной насмешкой.
Дальше голос его зазвучал едва слышно.
– Британский паспорт, мисс Рехана. Подлинный, настоящий британский паспорт. У меня есть хороший приятель в консульстве – впишет имя, наклеит фотографию, и дело сделано! – торопитесь, складывайте вещи и добро пожаловать в Англию!
Он в самом деле это сказал!
Тогда, значит, с ним может случиться все что угодно – он, значит, сошел с ума. Мухаммед Али сейчас еще и отдаст его бесплатно, и тогда останется только целый год кусать себе локти.
Старый дурак, сказал себе Мухаммед Али. Только старые дураки и теряют голову из-за красивой девушки.
– Правильно ли я вас поняла? – проговорила она. – Вы предлагаете мне совершить преступление…
– Я предлагаю, – перебил он, – ускорить события.
– …совершить преступление, въехать в Лондон, в Бредфорд, в обход закона и тем самым утвердить английских сахибов в мысли о том, что их низкое мнение о нас справедливо? Разве это хороший совет, дедушка?
– В Англию, в Бредфорд, – грустно поправил он. – Нехорошо так относиться к подарку.
– А как еще я должна к нему относиться?
– Я бедный человек, биби[2], и мне захотелось сделать тебе подарок ради твоей красоты. Не плюй на него. Бери. Или откажись от своей затеи, вернись домой, забудь про Англию – не ходи в этот дом, не позволяй им себя унизить.
Но мисс Рехана уже поднялась и, не дослушав, направилась в сторону ворот, возле которых толпились женщины, и потерявший терпение охранник кричал на них, чтобы стояли спокойно, иначе никого сегодня не примут.
– Глупость делаешь, – крикнул ей вслед Мухаммед Али. – Да как хочешь, мне-то что! – крикнул он, чтобы она поняла, что он сделал ради нее все что мог.
Она даже не оглянулась.
– В этом вот беда нашего народа, – возопил тогда он. – Мало того, что мы нищие, что мы темные, так мы еще и не хотим ничему учиться.
– Что, Мухаммед Али? – сказала с другой стороны ряда женщина, которая торговала бетелем. – Плохи твои дела? Ей-то, небось, нравятся помоложе?
В тот день Мухаммед Али ничего не заработал, потому что простоял весь день возле ворот в ожидании мисс Реханы. То и дело он принимался себя бранить: “Ступай отсюда, старый болван, она леди и даже и говорить-то с тобой не пожелала”. Но все-таки он ее дождался.
– Салям, советчик-сахиб, – сказала ему мисс Рехана, направляясь к нему.
Вид у нее был такой же уверенный, как и утром; на него, на Мухаммеда Али, она явно больше не сердилась, и он подумал: “Ах ты боже мой, слава Аллаху, кажется, повезло. Значит, даже и у английских сахибов оттаяло сердце, едва они утонули в глубине ее глаз, и она получила визу”.
Он улыбнулся ей в ответ улыбкой, исполненной надежды. А мисс Рехана улыбнулась в ответ улыбкой, исполненной спокойствия.
– Дочь моя, мисс Рехана-бегум, – сказал он, – в счастливый час торжества примите мои поздравления.
Она вдруг ласково взяла его под руку.
– Пойдемте, – сказала она. – Позвольте мне поблагодарить вас за хороший совет, который вы мне дали, извиниться за свою грубость и угостить вас пакорами.
Они стояли на пыльном пятачке между воротами консульства и автобусом, который должен был отбыть ближе к вечеру. Кули привязывали на крыше скатки матрасов. Разносчик старался всучить пассажирам любовные романы и травяные снадобья, громко расхваливая и то и другое как средство от всех несчастий. Совершенно счастливый Мухаммед Али вместе с мисс Реханой устроились на “пылесборнике”, иначе говоря, на бампере, и принялись уплетать пакоры. Дневная жара пошла на спад.
– Нас обручили еще наши родители, – неожиданно начала мисс Рехана. – Мне тогда было девять лет, Мустафе Дару тридцать, но отец хотел, чтобы муж был старше меня и заботился обо мне так, как сам он заботился о матери, потому он и выбрал мне Мустафу-джи, которого считал человеком ответственным. Потом родители у меня умерли, а Мустафа Дар отправился в Англию и сказал, что через некоторое время вызовет меня. С тех пор прошло много лет. У меня есть его фотография, но он для меня давно чужой человек. Я даже голос его по телефону не узнала.
Слушая, Мухаммед Али дивился ее рассказу, но в этом месте кивнул головой, надеясь в душе, что кивнул с умным видом.
– Ну, – сказал он, – в конце концов, родители всегда стараются, чтобы детям жилось получше. Ваши родители выбрали для вас хорошего честного человека, который сдержал слово и вас вызвал. Теперь вы познакомитесь, полюбите его… у вас вся жизнь впереди.
Заметив на этот раз горечь в ее улыбке, Мухаммед Али удивился.
– Скажите, уважаемый, – заговорила мисс Рехана, – почему это вы так уверены в том, что мне дали визу?
Потрясенный, он встал.
– У вас… вы оттуда вышли с таким счастливым видом… Я и подумал… Прошу прощения… Неужели и вам дали от ворот поворот?
– Я ответила неправильно на все вопросы, – сказала она. – Что родинка не на той щеке, что ванная комната совсем не такая – я ее придумала и обставила, как хотела. Одним словом, все сказала не так, понятно?
– Что же теперь делать!? Куда вы теперь?
– Обратно в Лахор, вернусь на работу. Я работаю в одном большом доме няней у трех прекрасных мальчиков. Если бы я уехала, они заскучали бы.
– Какая беда! – воскликнул Мухаммед Али. – Я ведь предупреждал! Нужно было взять паспорт. А теперь, как это ни печально, я не в силах помочь. У них теперь есть анкета, и если они проверят, то и паспорт не поможет… Все пропало, все пропало… Ах, ну если бы вы меня послушались! Все было бы хорошо.
– Вряд ли, – сказала она. – И не нужно так огорчаться.
Он стоял на пятачке возле остановки автобуса и смотрел, как она улыбается ему сквозь заднее стекло, до тех пор пока автобус не скрылся в облаке пыли, не в силах отвести от нее глаз, потому что до сих пор никогда в жизни – в своей жаркой, длинной и трудной, не знавшей любви жизни – он не видел такой открытой, такой счастливой улыбки.
Мы все знали, что, коли вдова вцепилась в него мертвой хваткой, добром дело не кончится, но парень был глупый, осел молодой да и только, а таких ничему не научишь. Жизнь у него начиналась хорошо. Бог его одарил божественной красотой, отец уступил ему место и сошел в могилу, но не бросил мальчишку-то без ничего, а оставил ему в наследство роскошную рикшу, с пластмассовыми сиденьями и всем что положено. Так что и красота у него была, и работа была, и если бы откладывал сколько-то рупий в год, со временем нашел бы себе хорошую жену, так нет, его угораздило влюбиться в жену вора, когда усы еще не отросли, молоко, можно сказать, не обсохло.
Мы знали, что все кончится плохо, да кто только сейчас за умом ходит к старикам?
Кто, я вас спрашиваю?
Вот именно, никто, и уж конечно же не наш дуралей рикша Рамани. Вдова во всем виновата. Я, конечно, видел, к чему дело клонится, но молчал, пока, знаете ли, терпение не лопнуло. Сидел вот здесь, под этим баньяном, курил самодельную хуку и почти ничего не упустил.
Одно время хотел я уберечь его от судьбы, да только ничего у меня не вышло…
Вдова была и впрямь хороша собой, спорить не стану, было чем ей заманить парня, однако нутро у нее было гнилое. Она была старше Рамани лет на десять, успела народить семерых детей – пятеро выжили, двое умерли, – и чем тот вор еще занимался, кроме как воровал и детей делал, одному Богу известно, да только ей он не оставил ни пайсы, так что она, понятное дело, и вцепилась в Рамани. Не хочу сказать, что рикша у нас в городке много зарабатывает, но плошка риса лучше, чем ничего. А вот к ней-то, вдове нищей, мало кто заглядывал дважды.
Именно тут они и встретились.
Ехал как-то Рамани по улице – сам был без пассажира, но сиял, как обычно, от уха до уха, будто денег полный карман, и песню распевал, какую-то из тех, что тогда крутили по радио, и голова у него была намазана, будто на свадьбу. Парень он был не промах, знал, что девушки ему вслед смотрят, слышал, как нахваливают его ноги, какие они, мол, длинные да крепкие.
Вдова как раз вышла из лавки, где и купила-то всего плошку чечевицы – уж не знаю, откуда деньги брала, но, говорят, видели по ночам возле ее развалюхи мужчин, даже, говорят, хозяина лавки, но я его сам не видел, так что об нем лучше помолчу.
Пятеро ее паршивцев под ногами вертятся, а она на них ноль внимания, и вдруг как крикнет: “Эй! Рикша!” Громко, знаете ли, как торговка на базаре. Чтобы, значит, всем показать, что рикша ей по карману – будто это кому интересно. Детей, наверное, оставила голодными, чтобы разок прокатиться, но если хотите знать мое мнение, то она его позвала, потому что уже положила на него глаз. Потом они все загрузились в коляску, а он пустился бегом, а везти вдову с пятерыми детьми, это, знаете ли, нелегко, так что бежал он, пыхтел, и вены у него на ногах вздулись, а я еще тогда подумал: поосторожней, сынок, как бы не пришлось тебе тащить эту ношу всю жизнь.
Начиная с того дня вдову и Рамани везде видели вместе – не стеснялись людей, бесстыжие, и я рад был тому, что мать у него умерла, иначе провалилась бы со стыда.
В те времена Рамани иногда по вечерам заезжал на нашу улицу повидаться с приятелями, а они считали себя умнее других, потому что ходили в иранскую забегаловку, пили там в задней комнате контрабандную водку, и все, конечно, об этом знали, но коли мальчишки решили загубить свою жизнь, так это их личное дело.
Горько мне было видеть, как Рамани пропадает в дурной компании. Я хорошо знал его родителей, когда те были живы. Потому посоветовал ему держаться подальше от этих головорезов, а он в ответ только осклабился, как баран, и сказал, мол, что я ошибаюсь, что никто ничего плохого не делает.
Ну-ну, подумал я про себя.
Я-то их знал. Все носили на рукаве повязку “Молодежного движения”. Тогда только что ввели чрезвычайное положение, и ребята эти были вовсе не безобидные – люди рассказывали, как они дерутся, так что сидел я под баньяном и помалкивал. Рамани сам повязки не носил, а с ними сдружился, они ему, дураку, нравились.
Те ребята с повязками то и дело нахваливали Рамани. Ты красавец, говорили они, в сравнении с тобой Шаши Капур и Амитабх[3] просто страхолюдины, и тебе, мол, нужно в Бомбей, сниматься в кино.
Мололи они эту чушь только по той причине, что и в карты он с ними играл, а его обыграть было нетрудно, и выпивку за игрой покупал, хотя он был ничуть их не богаче. Но с той поры мечта о кино запала Рамани в голову, голова-то была пустая, и за это я тоже виню вдову, которая была его старше, так что должна была соображать, что к чему. Ей ничего не стоило в два счета заставить его забыть эти глупости, да куда там, я своими ушами слышал, как она ему однажды говорила: “Ты и вправду похож на самого Кришну, только кожа не голубая”. На улице! Чтобы все, значит, знали, какая у них любовь! С того дня я и понял, что жди беды.
В следующий раз, когда вдова пришла к нам на улицу в лавку, я решил действовать. Не ради себя, а ради покойных родителей юноши рискнул подвергнуться оскорблениям со стороны… нет, не буду никак ее называть, она теперь далеко, пусть сами там разбираются, кто она такая.
– Эй, вдова вора! – окликнул я ее.
Она встала посреди дороги, и лицо исказилось, будто ее огрели хлыстом.
– Подойди, поговорить надо, – сказал я ей.
Она не могла мне отказать, потому что я-то человек в городе уважаемый, и она, конечно, сразу смекнула, что если люди увидят, как я с ней разговариваю, то и от нее перестанут отворачиваться, так что расчет мой был верный, она ко мне подошла.
– Хочу сказать тебе вот что, – с достоинством обратился я к ней. – Рикша Рамани мне дорог, так что поди поищи кого-нибудь другого, себе по возрасту, а еще лучше – отправляйся в Бенарес, во вдовий ашрам, и до конца дней своих благодари Бога за то, что запретили сжигать вдов.
Тут она принялась меня стыдить, орать и ругаться, обозвала меня ядовитым старикашкой, который давно свой век отжил, а под конец заявила: – Вот что я вам скажу, господин учитель на пенсии, Рамани попросил меня выйти за него замуж, а я ответила “нет”, потому что хватит с меня детей, а он молодой, и ему нужно иметь своих. Так что можете рассказать об этом хоть всему городу, и нечего брызгать ядом, как кобра.
После того случая я какое-то время и знать не хотел про их с Рамани шашни, я сделал что мог, да к тому же у такого человека, как я, были в нашем городе дела и поинтересней. Например, как раз после того случая к нам на улицу приехал местный санитарный врач, и его большой белый фургон разрешили поставить под моим баньяном, и каждую ночь туда стали приходить мужчины, и что-то там с ними делали.
Не очень-то мне понравилось такое соседство, потому как возле фургона все время вертелись парни с повязками, так что я со своим кальяном пересел на другое место. О том, что делалось внутри, говорили разное, да только я не слушал.
Но как раз тогда, когда у нас стоял тот пропахший эфиром белый фургон, все наконец окончательно поняли, до чего эта вдова вора подлая, потому что Рамани придумал себе новую затею и начал болтать, будто ему скоро пришлют подарок из Дели, от самого правительства, лично для него, и будто это будет роскошный транзисторный радиоприемник на батарейках, самой последней модели.
Тут-то мы поняли, что с головой у нашего Рамани не все в порядке, иначе с чего бы он то про кино, то про радио, и потому в ответ ему лишь терпеливо кивали и говорили: “Да, Рам, повезло тебе”, или: “Какое хорошее, щедрое у нас правительство, дарит приемники людям за то, что любят слушать поп-музыку”. Но Рамани твердил, будто это правда, а вид у него был счастливый, как никогда, до того счастливый, что трудно было поверить, будто дело в одном только радио.
В скором времени после того, как мы в первый раз услышали про радиоприемник, Рамани и вдова поженились, и тогда все стало понятно. На церемонию я не пошел – свадьба, как ни крути, была бедная, – но когда после этого Рам пробегал мимо моего баньяна с пустой коляской, я его окликнул.
Рамани остановился, сел рядом, а я спросил:
– Дитя мое, не ходил ли ты в фургон? Что они там с тобой сделали?
– Не беспокойтесь обо мне, – ответил он. – У меня дела лучше не бывает. Я люблю и любим, учитель-сахиб[4], и я сумел добиться согласия моей женщины выйти за меня замуж.
Признаюсь, я впал во гнев, даже едва не заплакал, когда понял, что Рамани добровольно подверг себя тому унижению, на какое другие шли вынужденно. С горьким упреком сказал я ему:
– Глупое ты дитя, ты позволил женщине лишить тебя мужского начала!
– Чепуха, – сказал Рамани, и это-то про насбанди[5]. – Прошу прощения, учитель-сахиб, за то, что говорю о подобных вещах, но любовью заниматься это не мешает, да вообще ничему не мешает. Детей не будет, но моя женщина их и не хочет, так что у меня все о’кей на сто процентов. Кроме того, это в интересах нации. Так что мне скоро пришлют радиоприемник.
– Радиоприемник, – повторил я.
– Да, учитель-сахиб, – сказал мне доверчивый Рамани, – помните, как несколько лет назад, когда я еще был мальчишкой, портной Лаксман тоже сделал себе такую же операцию? Тогда ему быстро прислали радио, весь город ходил слушать. Его прислали в благодарность от правительства. Вот бы и мне такое же.
– Уходи с глаз моих, убирайся! – в отчаянии закричал я, но мне духу не хватило сказать то, о чем знал весь город: никаких радио давно никому не давали, все уже и забыли про радио. Сто лет, как поняли, что вранье это, и ничего больше.
После того случая вдова вора, которая теперь была женой Рамани, стала появляться в городе редко, потому что, конечно же, ей было стыдно за то, что она с ним сотворила, а Рамани работал больше прежнего, и всякий раз, завидев кого-нибудь из тех, кому наболтал про радио – а таких было много, – прикладывал ладонь к уху горсткой, будто уже держал в ней окаянный приемник, и начинал кривляться, изображая диктора.
– Йе акашвани хэй[6], – орал он на всю улицу. – Говорит “Радио Индия”. Передаем новости. Представитель правительства сегодня заявил, что радиоприемник для рикши Рамани уже отправлен и вот-вот будет доставлен по адресу. А теперь немного популярной музыки.
Тут он начинал петь своим нелепым, высоким фальцетом какую-нибудь из песен Аши Бхонсле или Латы Мангешкара.
У Рамани было редкое свойство до того верить своим фантазиям, что, бывало, и мы ими заражались и сами уже почти верили, а вдруг он и впрямь скоро получит его, свое радио, или даже вдруг уже получил и держит его, невидимое в ладони, разъезжая по нашим улицам. Мы уже даже ждали, когда он появится из-за угла, зазвонит в свой велосипедный звонок и весело заорет: – “Радио Индия”! Говорит “Радио Индия”.
Время шло. Рамани по-прежнему разъезжал по городу со своим невидимым радио. Прошел целый год. Но и через год он все так же сотрясал воздух воплями о приемнике. Только теперь у него в лице было новое выражение – напряженное, будто он каждую минуту совершал некое огромное усилие, большее, чем то, что нужно было, чтобы тащить рикшу, чем даже чтобы тащить рикшу вместе с вдовой, и с ее пятью живыми детьми, и с ее памятью о двух умерших; будто бы он вливал все силы своего молодого тела в тот крохотный зазор между ухом и ладонью, сложенной горсткой, откуда пел невидимый радиоприемник, который он пытался материализовать неимоверным – может быть, роковым – напряжением воли.
Не могу передать, каким беспомощным я себя почувствовал, осознав, что теперь у Рамани все печали и горести связались с надеждой получить этот приемник, потому что, когда эта надежда рухнет, ему придется признать суровую правду жизни, придется понять, что зря надругался над телом, что вдова, став его женой, и его тоже сделала вором, заставив обокрасть себя.
Когда снова приехал фургон и встал под тем же баньяном, я уже знал, что Рам придет туда за приемником, и бессмысленно было пытаться его остановить.
Он пришел не в первый день и не во второй, потому что, как я узнал позднее, не хотел показаться жадным, не хотел, чтобы врач решил, будто ему только радио и нужно. К тому же Рамани все еще лелеял надежду, что они придут к нему сами и вручат радио, и, может быть, это будет пусть скромная, но официальная церемония. Хотя дурак он дурак и есть, и какая разница, о чем он тогда думал.
Он появился на третий день. Позвонил в свой велосипедный звонок, приложил, как всегда, ладонь к уху, выдал прогноз погоды и с тем и подъехал к фургону. А ведьма эта, вдова, сидела в коляске – не выдержала, увязалась посмотреть на его позор.
Закончилось все очень быстро.
Рам весело помахал рукой своим бывшим собутыльникам, которые, все с повязками, охраняли фургон от людского гнева, а голова у него, говорят, была напомажена, и сам весь наглажен – я-то сразу тогда ушел, потому что больно мне было все это видеть. Вдова вора осталась сидеть в коляске, прикрыв голову краем черного сари, и прижимала к себе детей так, будто боялась, что они исчезнут.
Вскоре из фургона послышались недовольные голоса, потом крики, парни с повязками зашли внутрь посмотреть, что там происходит, и не прошло и минуты, как эти его бывшие дружки вышвырнули Рамани оттуда, и он нырнул своей напомаженной головой в дорожную пыль и разбил в кровь губы. Ладонь возле уха он уже не держал.
Говорят, вдова вора в черном сари даже не пошелохнулась, когда ее мужа швырнули на пыльную дорогу.
Да, я знаю – я старик, и понятия мои о жизни, наверное, тоже сморщились от времени, к тому же теперь говорят, будто стерилизация, и не знаю там что еще, это нужно для государства, и вполне возможно, я зря во всем обвиняю вдову, вполне возможно. Наверное, прежние взгляды действительно устарели, пора их менять, и если оно и впрямь так, то пусть будет что будет. Но я хочу все-таки рассказать эту историю до конца.
Через несколько дней после драки в фургоне я увидел Рамани, когда он продавал свою рикшу старому пройдохе мусульманину, владельцу мастерской по ремонту велосипедов. Заметив меня, Рамани сам подошел и сказал:
– Прощайте, учитель-сахиб, уезжаю в Бомбей, скоро стану кинозвездой, не хуже, чем Шаши Капур или даже Амитабх Баччан.
– Уезжаешь, говоришь? – переспросил я. – Ты что, едешь один?
Рамани окаменел. Вдова вора уже успела его отучить от почтения к старшим.
– Мои жена и дети едут со мной, – сказал он.
Это был наш последний с ним разговор. Они уехали поездом в тот же день.
Через несколько месяцев я получил от него первое письмо, которое написал он, конечно, не сам, потому что в школе, несмотря на все мои усилия, писать так и не выучился. Конечно же, он нанял писца и, конечно же, за большие деньги, потому что в жизни все стоит денег, а в Бомбее тем более. Не спрашивайте, почему он стал мне писать – захотел и все тут. Я его письма храню, так что могу подтвердить свои слова, но, стало быть, и от стариков бывает польза, или, быть может, он понял, что я единственный человек на свете, кому небезразлична его судьба.
Как бы то ни было, с тех пор он мне писал, рассказывал о своей новой жизни, о работе, о том, как его сразу отметили и он прошел пробу на большой киностудии, где ему дали роль, а теперь хотят сделать из него звезду; о том, что он живет в “Сан-Сэнд отеле” на берегу Джуху, там же, где знаменитые актрисы, что собирается купить шикарный дом в Пали-хилл, оснащенный самыми что ни на есть новейшими системами безопасности, чтобы защищали его от поклонников, что вдова вора счастлива – конечно, она счастлива, – здорова, немного растолстела, жизнь их полна света и радости, и никаких проблем с выпивкой.
Письма он слал замечательные, искренние и теплые, но, когда бы я их ни читал или ни перечитывал, я каждый раз вспоминал выражение лица, появившееся у него в тот год, когда он ждал радио, и то страшное напряжение воли, ту отчаянную веру, которыми он творил реальность, возникавшую в тесном зазоре между ухом и ладонью.
В начале 19… года, когда весь Шринагар лежал в объятиях зимнего сна, скованный лютым, до костей пробиравшим морозом, отчего казалось, что кости вот-вот затрещат, как трещит на морозе стекло, тогда, в ту зиму, люди видели, как один юноша, на чьем покрасневшем лице отчетливо читалась печать не только холода, но и благополучия, пришел в самую грязную, известную своей дурной славой часть города, где деревянные домишки, крытые рифленой жестью, стояли криво и косо, словно хотели упасть, и негромко, серьезно сказал, что хотел бы воспользоваться услугами хорошего профессионального взломщика, попросив указать, где такового найти. Местная братия с восторгом повела юношу, которого звали Атта, в улочки, еще более темные и пустынные, и водила там до тех пор, пока не привела во двор, посреди которого два человека, чьих лиц он так и не увидел, повалили его на еще влажную от крови недавно зарезанной курицы землю, отобрали пачку денег, взятую им неразумно в одинокую эту прогулку, и избили до полусмерти, едва не лишив жизни.
Стемнело. Неизвестные люди перенесли тело юноши на берег озера, откуда его перевезли в шикаре[7] в безлюдную часть набережной канала, который ведет к Шалимарским садам, и там оставили на берегу, избитого и окровавленного. На рассвете следующего дня мимо того места плыл в своей лодке по воде, от ночного холода загустевшей, словно дикий мед, развозчик цветов, который заметил почти безжизненное тело молодого Атты, услышал, как он в ту минуту шевельнулся и застонал, и различил на мертвенно бледной коже за печатью холода печать благополучия.
Развозчик цветов причалил к набережной, склонился пониже и с трудом сумел все же разобрать, что бедняга, едва шевеливший губами, прошептал ему, где живет, и тогда цветочник, возмечтав о роскошной награде, переложил его в лодку и поплыл на другой берег озера, туда, где стоял большой особняк, доставив таким образом Атту его семье, а две женщины, одна прекрасная, молодая, но страшно избитая, и вторая, ее мать, с лицом измученным, но не менее прекрасным, обе в тревоге не сомкнувшие глаз всю ту ночь, закричали, заголосили при виде своего Атты, старшего брата прекрасной молодой женщины, который лежал среди зимних полумертвых цветов в лодке размечтавшегося торговца.
Развозчику цветов действительно было уплачено немало, главным образом за молчание, и больше в нашей истории он не сыграет никакой роли. Атта, который пострадал от холода не меньше, чем от пролома черепа, тем временем впал в состояние комы, и лучшие в городе доктора лишь беспомощно пожимали плечами. Тем более странным было то, что на следующий день под вечер в самой грязной, известной своей дурной славой части города появилась еще одна неожиданная гостья. Той гостьей была Хума, сестра несчастного юноши, и она так же тихо и так же серьезно, как брат, задала тот же самый вопрос:
– Где здесь можно нанять вора?
Обитатели сточных канав к тому времени успели немало посмеяться над богатым придурком, который явился к ним нанять вора и влип, но женщина, в отличие от него, к сказанному добавила:
– Должна предупредить: денег у меня с собой нет, драгоценностей тоже. Выкупа за меня отец не даст, поскольку лишил меня всех имущественных прав, и к тому же, прежде чем отправиться сюда, я оставила письмо с детальным описанием своего маршрута на столе заместителя комиссара полиции, которое он вскроет в случае, если к утру я не вернусь домой живая и невредимая, и он, приходясь мне дядей, найдет и покарает любого, кто решится меня обидеть, где бы тот ни спрятался, на земле или под землей.
Удивительная ее красота, какую не смогли скрыть даже следы побоев на лице и на руках, а также не менее удивительная предусмотрительность, заранее предупреждавшая любые недостойные действия в отношении девушки, стали причиной тому, что вокруг нее быстро собралась толпа любопытных, где хотя и раздавались язвительные замечания по поводу странного – для близкой родственницы высокопоставленного полицейского – желания нанять преступника, но никто даже не попытался причинить ей какой-либо вред.
Ее повели по улочкам, которые, чем дальше, тем становились все темнее и безлюднее, и водили по ним до тех пор, пока не привели туда, где темнота сгустилась до черноты, будто вокруг кто-то пролил чернила, и где старая женщина, которая смотрела перед собой до того пристально, что Хума сразу же поняла, что она слепая, открыла перед ней двери дома, где было еще темнее, и Хуме показалось, будто оттуда через порог хлынула новая волна мрака. Хума сжала кулаки, приказала сердцу стучать как положено и вслед за старухой шагнула в дом.
В темноте глаза с трудом различили тонкий, неправдоподобно призрачный лучик света, исходившего от свечи, и, руководствуясь лишь его желтоватой нитью (поскольку старая леди мгновенно исчезла из виду), Хума сделала шаг вперед, тут же сильно обо что-то стукнулась, вскрикнула и, рассердившись на себя за то, что невольно выдала страх, который с каждым мгновением становился сильнее, прикусила губу и запретила себе думать о том, кто – или что – ждет ее здесь.
Стукнулась она о низенький стол, на котором и стояла единственная свеча, а за ним, за столом, у противоположной стены, на полу сидел по-турецки человек, похожий на гору. “Садись, садись”, – произнес ровный и глубокий голос, и от тона его, похожего на приказ, ноги у нее подкосились, и она тоже опустилась на пол, не дожидаясь более никаких приглашений. Она только покрепче сцепила пальцы и заставила себя говорить спокойно:
– Надо ли так понимать, что вы, сэр, и являетесь тем самым вором, которого я ищу?
Сидевший слегка переменил положение, отчего его темная тень шелохнулась, и произнес речь, из которой последовало, что в данном районе любая преступная деятельность совершается не сама по себе, но организованно и под контролем, и, соответственно, всякая попытка вольного, так сказать, найма должна для начала получить одобрение, каковое дается именно здесь, в этой комнате.
Настоятельно он предложил изложить – и как можно подробнее – все детали предполагавшегося ограбления, включая опись предметов, какие она желала бы заказать, а также назвать сумму вознаграждения, оговорив, кстати, и условия премиальных, а в довершение, исключительно для полноты картины, попросил рассказать о мотивах.
Услышав эти последние слова, Хума словно о чем-то вспомнила, выпрямилась, собралась с духом и громко сказала, что ее мотивы касаются исключительно ее лично, что детали она обсудит только с тем, кто возьмется исполнить заказ, и ни с кем более, и что вознаграждение, которое она готова предложить за работу, будет весьма щедрым. – Поскольку вы, сэр, исполняете здесь, в этом районе, функции агентства по найму, то, полагаю, понимаете, что, предлагая щедрое вознаграждение, я жду, чтобы мне нашли самого отчаянного человека, какой только имеется в вашем распоряжении, иными словами, такого, кто не испугается ничего, в том числе гнева Божьего. Мне нужен самый отчаянный из ваших людей… и никакой другой.
При этих словах кто-то зажег керосиновую лампу, и Хума увидела перед собой седоволосого гиганта, чья щека была обезображена шрамом, напоминавшим по форме букву “син” насталического письма[8]. Хуме на миг показалось, будто перед ней возник призрак прошлого, и с нестерпимой ясностью в памяти встала детская, где ее с Аттой няня, в надежде предотвратить новые их неразумные проявления самостоятельности, в который раз пригрозила детям:
– Если не будете слушаться, я попрошу, и он вас заберет. Шейх Син, Вор Воров!
Значит, он, этот седовласый, с уродливым четким рубцом, и есть здесь лучший грабитель… Не сошла ли Хума с ума, не ослышалась ли, или он сейчас и впрямь ей сказал, что, учитывая обстоятельства, лишь он один способен выполнить ее заказ, и никто больше?
И тогда она, чтобы не выпустить вдруг родившихся заново демонов страха своей детской, без промедления обратилась к нему с речью, для начала сказав, что лишь крайняя опасность и крайняя надобность вынудили ее совершить столь рискованную прогулку.
– Нельзя медлить ни минуты, – продолжала она, – и потому я расскажу все как есть, без утайки. И если, выслушав до конца мою историю, вы не откажетесь, то мы сделаем все возможное, чтобы облегчить вам работу, а по окончании дела наградим со всей щедростью. Старый вор в ответ пожал плечами, кивнул и сплюнул на пол. Хума приступила к рассказу.
Всего еще шесть дней назад утро в доме ее отца, богатого ростовщика по имени Хашим, началось, как обычно. Мать, чье лицо лучилось любовью, поставила перед мужем полную тарелку хичри; за столом потекла беседа, полная той изысканной учтивости, коей гордилась их семья.
Хашим никогда не упускал случая подчеркнуть, что свое состояние скопил благодаря отнюдь не религиозным “заветам”, а “уважению к правилам мирской жизни”. В его прекрасном просторном особняке на берегу озера даже неудачников всегда встречали с почетом и вниманием; даже тех несчастных, кто приходил просить малой доли от его, Хашима, богатств и с кем он делился – не меньше, конечно, чем за семьдесят процентов, однако лишь ради того, как объяснял он в то утро подкладывавшей ему хичри жене, “чтобы научить их уважать деньги; ибо тот, кто усвоит урок, тот, в конце концов, избавится от дурной привычки жить в долг, так что можно сказать, я работаю себе во вред, ибо когда они это поймут, я останусь без куска хлеба!”
Детям своим, Атте и Хуме, ростовщик с женой неустанно прививали такие добродетели, как бережливость, честность и здоровое свободомыслие. Об этом Хашим тоже был не прочь лишний раз помянуть.
Завтрак подошел к концу, члены семьи перед уходом пожелали друг другу удачного дня. Но не прошло и нескольких часов, как все хрупкое, будто стекло, благополучие дома, изысканная, словно фарфор, учтивость и подобное алебастру изящество разлетелись вдребезги, не оставив надежды вернуть прошлое.
Ростовщик, который намерен был отбыть по делам в своей личной шикаре, кликнул гребца и уже было занес ногу, собираясь ступить на борт, как вдруг внимание его привлек серебристый блик, и он разглядел сосуд, качавшийся в узком пространстве между лодкой и его личным причалом. Без всякой задней мысли Хашим наклонился и выловил сосуд из воды, словно загустевшей от холода.
Сосуд оказался обычной цилиндрической бутылочкой темного стекла, но оплетенной серебряной нитью изумительно тонкой работы, а сквозь стенки Хашим разглядел внутри серебряную подвеску, в которую был вправлен человеческий волос.
Хашим зажал в кулаке удивительную находку, крикнул лодочнику, что его планы изменились, и поспешно вернулся к себе, в свое домашнее святилище, где запер дверь и принялся изучать сосуд.
Вне всякого сомнения, ростовщик Хашим с первого взгляда понял, что у него в руках оказалась знаменитая реликвия, благословенный волос пророка Мухаммеда, украденный накануне из мечети в Хазрабале, где до сих пор вся долина оглашалась воплями беспримерного горя и гнева.
Вне всякого сомнения, воры – наверняка испуганные всеобщим негодованием, бесконечными процессиями, воем уличных толп, народными волнениями, политическими демонстрациями, а также массовыми обысками, которые проводились и руководились людьми, чья карьера буквально повисла на украденном волоске, – поддались панике и избавились от сосуда, бросив его в глубины озера, ставшего от холода желатиновым.
Долг Хашима, нашедшего пропажу благодаря великой своей удачливости, был очевиден: реликвию следовало возвратить в мечеть, и таким образом вернуть государству мир и спокойствие.
Однако вдруг у него возникла другая мысль.
Вид всего его кабинета свидетельствовал о давней страсти Хашима к коллекционированию. В стеклянных витринах лежали пронзенные булавками бабочки из Гульмарга[9], по стенам висели бесчисленные мечи с копьем нагов[10] посередине, стояли отлитые из разнообразных металлов три дюжины копий пушки Замзама[11], а также девяносто терракотовых верблюдов, какими торгуют с лотков при вокзалах, и множество разнообразных самоваров, и полный зоопарк всяких зверей из сандала, которыми развлекают младенцев во время купанья.
– В конце концов, – сказал себе Хашим, – и сам Пророк не одобрил бы столь неистового поклонения перед реликвией. Он с презрением отвергал саму идею обожествления себя! Следовательно, утаив его волос от безумных фанатиков, я скорее исполню долг, нежели если верну, не так ли? Безусловно, лично меня в этой вещице привлекает отнюдь не ее религиозная ценность…
Я человек мирской, я принадлежу этой жизни. И я смотрю на сей предмет с точки зрения сугубо светской, иными словами, ценю в нем его уникальность и редкую красоту. То есть, короче говоря, я желаю обладать фиалом, а вовсе не волосом Пророка… Говорят, американские миллионеры скупают по миру ворованные шедевры, чтобы потом спрятать их в своих подземельях… Да, вот они бы меня поняли. Я не в силах расстаться с прекрасным!
Однако еще ни один коллекционер на свете не смог удержаться от того, чтобы хоть кому-нибудь не показать своего сокровища, и Хашим тоже поделился радостью со своим единственным сыном Аттой, который, поклявшись молчать, молчал, хотя и терзался сомнениями, и нарушил слово лишь тогда, когда больше не стало сил терпеть беды, обрушившиеся на их дом. Но в тот, первый, день молодой человек попрощался с отцом и вышел, оставив его созерцать свое сокровище. Хашим сидел в своем жестком кресле с прямою спинкой и не сводил глаз с прекрасного фиала.
В доме у них все знали, что среди дня ростовщик не ест, и потому слуга вошел в кабинет только вечером, намереваясь позвать хозяина к столу. Слуга застал Хашима в том же виде, в каком его оставил Атта. В том, да не совсем – ростовщик за день будто распух. Глаза выпучились, веки покраснели, а костяшки пальцев, сжатых в кулак, наоборот, побелели.
Вид у него был такой, будто он вот-вот лопнет. Будто из неправедно приобретенной реликвии перелилась в него некая мистическая жидкость, наполнив целиком, и готова была истечь изо всех отверстий телесной его оболочки.
С чужой помощью Хашим все же добрался до стола, и тут произошла катастрофа.
Видимо, нисколько не беспокоясь о том, как его речь повлияет на заботливо возводившуюся хрупкую конструкцию, которая лежала в основании теплого семейного счастья, Хашим разразился жуткими откровениями, хлынувшими из его уст с такой силой, будто фонтан из источника. Дети, помертвев от ужаса, услышали, как отец, повернувшись к жене, в наступившей полной тишине проорал, что семейная жизнь за многие годы истерзала его хуже всякой болезни. “Долой приличия! – гремел он. – Долой лицемерие!”
После чего он довел до сведения семьи, в выражениях не менее грубых, о наличии у него любовницы, а также о своих регулярных визитах к платным женщинам. Сказал жене, что наследницей после его смерти станет не она, а ей достанется всего-навсего восьмая часть, меньше которой оставить нельзя, следуя закону ислама. Затем он перенес гнев на детей и начал с того, что накричал на Атту за то, что тот недостаточно умен: “Кретин! Наказал меня Бог таким сыном!” – после чего переключился на дочь, которую обвинил в похотливости, поскольку та выходит в город с открытым лицом, нарушая правила, непреложные для честных мусульманских девушек. С этой минуты и впредь, распорядился он, дочь больше не должна покидать женскую половину.
Так ничего и не съев, Хашим ушел к себе, где тотчас уснул глубоким сном человека, наконец облегчившего душу, нимало не заботясь ни о рыдавшем навзрыд оскорбленном семействе, ни о еде, остывавшей на буфете под взглядами остолбеневшего слуги.
На следующий день Хашим разбудил домашних в пять утра, заставив их выбраться из постелей, совершил омывание и начал читать молитву. С того момента он молился по пять раз на дню, и жена его и дети вынуждены были делать то же самое.
В тот же день перед завтраком Хума сама видела, как слуги по приказу отца вынесли в сад огромную кучу книг, где и сожгли их. Единственной уцелевшей книгой был Коран, который Хашим обернул шелковой тканью и возложил на столе посреди гостиной. При этом распорядился, чтобы каждый член семьи читал строфы Священного писания не менее двух часов в день. На телевизор был наложен запрет. И ко всему прочему, Хашим велел Хуме удаляться к себе, когда к Атте придет кто-нибудь из друзей.
С того дня в доме воцарились печаль и уныние, однако худшие беды ждали впереди.
На другой день к отцу явился должник, который, дрожа от страха, сказал, что не смог раздобыть последней части назначенного процента, и стал просить небольшой отсрочки, допустив при этом ошибку, напоминая Хашиму, в выражениях несколько дерзких, слова из Корана, порицающие заимодавство. Отец пришел в ярость и отхлестал беднягу кнутом, сорвав его со стены, где висели редкие экспонаты его обширной коллекции.
К тому же, как ни печально, в тот же день, немного позже, пришел и второй должник, который просил об отсрочке смиренно, но и он выскочил из кабинета избитый, а на правой руке у него кровоточила резаная глубокая рана, поскольку Хашим, посчитав его вором, крадущим чужое добро, вознамерился было отсечь нечистую руку одним из тридцати восьми ножей кукри[12], висевших на стенах кабинета.
Два этих дня Атта и Хума горько страдали, глядя на попрание неписаных правил семейного этикета, но к вечеру Хашим окончательно перешел все границы, подняв руку на жену, когда та, потрясенная его жестокостью по отношению к должнику, попыталась урезонить мужа. Атта бросился на защиту матери, но отец сбил его с ног одним ударом.
– Отныне, – заявил Хашим, – вы узнаете, что такое порядок!
С женою ростовщика случилась истерика, которая длилась всю ту ночь и весь третий день, после чего Хашим, утомившись от ее рыданий, пригрозил разводом, и жена его бросилась к себе в комнату, где заперлась на ключ и в слезах упала без сил. Тогда Хума тоже вышла из себя и открыто воспротивилась воле отца, заявив (с той самой независимостью, которую он всю жизнь в ней поощрял), что не станет более закрывать лица, поскольку, оставив в стороне прочие соображения, от этого портится зрение.
Услышав эту речь, отец недолго думая лишил Хуму всех имущественных прав и велел убираться из дому, дав неделю на сборы.
На четвертый день страх, поселившийся в доме, сгустился настолько, что стал, казалось, едва ли не осязаем. Именно в тот день Атта и сказал онемевшей от горя сестре:
– Мы близки к погибели, но я знаю, в чем дело.
Днем Хашим, в сопровождении двух нанятых им головорезов, отправился в город выбивать долги двоих своих неплательщиков. Дождавшись его отъезда, Атта направился в кабинет. Как единственный сын и наследник он владел ключом от отцовского сейфа. Там он употребил ключ по назначению, затем достал из сейфа фиал, оправленный в серебро, сунул в карман брюк и снова запер сейф.
Тогда-то он и открыл Хуме отцовскую тайну, под конец воскликнув:
– Может быть, я и сошел с ума; может быть, от того, что у нас произошло за последнее время, у меня мозги набекрень, но одно я знаю наверняка: пока этот волос в доме, ничего хорошего нас не ждет.
Хума сразу же согласилась с братом, предложив как можно скорее вернуть реликвию в мечеть, после чего Атта нанял шикару и отправился в Хазрабал. Однако, добравшись до цели, в толпе безутешно рыдавших верующих, которые толклись на площади возле оскверненной мечети, он обнаружил, что сосуд исчез. В кармане оказалась дыра, которую мать, обычно крайне внимательная к исполнению своих обязанностей, проглядела, по-видимому, из-за последних событий.
Недолго подосадовав, Атта с облегчением вздохнул. – Подумать только, – сказал он себе, – что со мной сделали бы, если бы я успел объявить мулле, будто привез украденный волос! Этот сброд меня тут же и линчевал бы, ведь никто не поверил бы, что я просто его потерял! Но, так или иначе, его больше нет, а этого нам и надо.
Впервые за несколько дней он рассмеялся и отправился обратно домой.
Дома он увидел, что в гостиной плачет сестра, избитая в кровь, а в спальне рыдает мать, как только что потерявшая мужа вдова. Атта кинулся к сестре за объяснениями, желая знать, что случилось, и когда та наконец рассказала ему, что отец, вернувшись домой, снова заметил в волнах между причалом и лодкой серебряный блеск, снова наклонился и признал злосчастный фиал, а тогда и впал в ярость и принялся избивать Хуму, в конце концов побоями выбив из нее правду, – и услышав ее рассказ, Атта закрыл лицо руками, заплакал и сквозь слезы даже не проговорил, а простонал, что фиал взялся преследовать их семью и возвратился к отцу, намереваясь его руками довершить начатое.
Теперь настала очередь Хумы придумывать, как избавиться от напасти. На следующий день, когда синяки на руках ее и на лице, оставшиеся от побоев, расплылись, утратив черноту, она обняла брата и зашептала ему на ухо, что решила избавиться от этого волоса любой ценой, и повторила эти последние слова несколько раз.
– Волос, – проговорила она, – один раз уже был украден из мечети, значит, можно его украсть и из дома. Однако это нужно проделать без малейшей ошибки, для чего мы должны найти вора bona fide[13], причем такого отчаянного, что его не возьмут никакие чары и он не испугался бы ни полиции, ни проклятий.
К сожалению, добавила она, теперь сделать это будет в десять раз сложнее, поскольку отец, однажды уже едва не лишившись своей драгоценности, естественно, станет ее стеречь как зеницу ока.
– Способны ли вы взяться за такое дело?
Хума, сидя в комнате, освещенной слабым светом свечи и керосиновой лампы, закончила свой рассказ вопросом:
– Можете ли вы гарантировать, что ничего не испугаетесь и доведете дело до конца?
Вор сплюнул на пол и объявил, что не в его привычках что-либо гарантировать, он не повар и не садовник, однако испугать его нелегко, особенно если речь всего лишь о детских сказках. Он может попросту дать слово, чем Хуме и придется удовлетвориться, так что пусть приступает к деталям предполагаемого ограбления.
– Отец, после нашей попытки вернуть волос в мечеть, прячет на ночь свое сокровище у себя под подушкой. Спит он в отдельной комнате, причем спит чутко; от вас требуется осторожно войти в его спальню, подождать, пока отец заворочается, повернется с боку на бок и снова крепко уснет, и тогда вы заберете сосуд. После чего принесете сосуд ко мне в спальню, – с этими словами Хума вручила Шейху план дома. – И я отдам вам все драгоценности, которые есть у меня и у матери. Они дорого стоят… сами увидите… Да-да, за них вам дадут целое состояние.
Тут выдержка едва не изменила ей, но Хума удержалась от слез.
– Сегодня! – произнесла она, справившись с собой. – Вы должны выкрасть волос сегодня же ночью!
Едва дождавшись, пока Хума выйдет из комнаты, старый вор зашелся в приступе кашля, после чего выплюнул кровавый сгусток в старую банку из-под растительного масла. Да, он, великий Шейх Син, Вор Воров, теперь был старый больной человек, и новый, молодой претендент уже точил нож, поджидая своего часа, чтобы вспороть Шейху живот. Ко всему прочему, знаменитый вор лишился всех своих денег из-за пагубной страсти к картежным играм и был беден почти так же, как много лет назад, когда начинал свою карьеру простым учеником карманника, и потому в предложении дочери ростовщика усмотрел перст судьбы, которая вновь явила ему свое милосердие, дав возможность поправить финансовые дела и навсегда покинуть долину, чтобы он купил себе на заработанные деньги роскошь умереть собственной смертью.
Что же касалось реликвии, то ни он, ни его слепая жена никогда не интересовались никакими пророками – и это было единственное, чем их счастливое семейство было схоже со злосчастным семейством Хашима.
Тем не менее своим четверым сыновьям вор не сказал о предстоявшем деле ни слова. Они, к великому его огорчению, все выросли слишком благочестивыми и не раз, бывало, заговаривали о паломничестве в Мекку. “Чушь! – смеялся отец. – Подумайте хоть о пути, как вы туда дойдете!” Всякий раз, когда у них появлялся на свет очередной ребенок, Шейх Син – в самовластии отцовской любви полагавший, будто ребенок родился для лучшей жизни – при рождении его калечил, и теперь его сыновья просили в городе милостыню, чем прекрасно зарабатывали на жизнь.
Дети у него были вполне в состоянии о себе позаботиться.
Так что Шейх решил их оставить и уйти из долины с женой. Лишь только редкому своему везенью он обязан был тем, что к ним, в его часть города, на задворки, пришла прекрасная, хотя и в синяках, девушка.
В ту ночь дом на берегу озера замер в ожидании вора, и в углах его комнат повисла тишина, сгустившаяся до состояния почти осязаемости. Наступила ночь, вполне подходящая для грабежа: небо закрылось тучами, и над холодной поверхностью зимнего озера поплыл туман. Ростовщик Хашим быстро уснул – единственный из всей семьи, кто мог в ту ночь спать спокойно. В соседней с ним спальне без сознания, в коме, с внутричерепной гематомой, метался, страдая от боли, Атта под неусыпным присмотром матери, которая распустила в знак скорби длинные, едва тронутые сединой волосы и, не желая смириться с очевидным, меняла сыну компрессы. В третьей спальне, не раздеваясь, в ожидании вора сидела Хума, выставив перед собой шкатулки с драгоценностями, которые были их последней надеждой.
Наконец в саду под ее окном послышалась тихая трель соловья, и Хума неслышно прокралась вниз по лестнице и отворила дверь этой птичке, чье лицо украшал рубец в виде буквы “син” насталического письма.
Бесшумно следом за Хумой птичка взлетела на второй этаж. В коридоре они разошлись в разные стороны, конспирации ради не посмотрев друг на друга.
Шейх проник в комнату ростовщика с легкостью, неудивительной для профессионала, и понял, что план, полученный им от Хумы, точен до мельчайших подробностей. Хашим спал, разбросав руки и ноги, подушка сбилась на сторону, так что достать из-под нее вожделенный фиал было пустячным делом. Осторожно, медленно, шаг за шагом. Шейх подкрадывался к ростовщику.
Но в эту минуту в спальне за стенкой молодой Атта вдруг резко сел на постели, чем изрядно испугал мать, и неожиданно – возможно, от того, что увеличившаяся гематома давила на мозг, – вдруг завопил пронзительным голосом:
– Вор! Вор! Вор!
Возможно, несчастный его разум на мгновение слился с отцовским, но точно этого никто не знает и никогда не узнает, ибо, выкрикнув трижды “вор”, молодой человек замолчал, упал на подушки и умер.
Мать при виде мертвого сына зашлась таким криком, таким стоном, таким раздирающим слух воем, что довершила дело, начатое Аттой, – иными словами, голос ее проник сквозь стену в мужнюю спальню, и Хашим проснулся.
Пока Шейх думал, что лучше – нырнуть под кровать или дать ростовщику по макушке, – Хашим схватил полосатую трость[14] со скрытым длинным клинком, которую с недавних пор перед сном ставил возле себя, и, не заметив грабителя в темноте по другую сторону от кровати, поспешил в коридор. Тогда Шейх быстро нагнулся и молниеносно выхватил из-под подушки фиал с волосом Пророка.