Я шел зимою вдоль болота

Ждешь чего-то всю жизнь как самого невероятного счастья, и вдруг невероятное счастье случается, и вот он, подарок от Деда Мороза, – и нет, чтобы тут же начать наслаждаться, откусывать от всех конфет, запихивать в рот мандарины и любоваться шоколадным зайцем, – нет, ты суешь нос в подарок, придирчиво всматриваешься, и оказывается, что конфеты не любимые «Мишка на Севере», а простые карамельки, у мандарина подгнил бочок, у шоколадного зайца отломился кусок уха, в общем, вместо Невероятного Счастья – Не Совсем То.

Когда человек рассказывает, тем более пишет о прошлом, всегда появляется такой немного заунывный тон «тадам-тадам-тада-ам», как будто крутят ручку шарманки. Почему? От осознания значительности своей роли в скрупулезном (и якобы беспристрастном) наклеивании прошлого на настоящее, в создании раз и навсегда зафиксированной картины, где ты и живописец, и зритель, и, хочешь не хочешь, судья? Буду бить себя по рукам, – если замечу эту заунывную интонацию, тут же прервусь и сделаю пометку «Уныло! Веселей давай!», или «Слишком многозначительно! Проще давай!», или еще как-нибудь, чтобы прервать этот монотонный тоскливый звук «тадам-тадам-тада-ам».


В нашей коммунальной кухне было шесть столов, в туалете на гвоздях висело пять сидений, – дядя Игорь не имел своего сиденья и вечно приворовывал сиденье соседей. Мама кричала ему: «У меня дети! А ты неизвестно где шляешься и в дом приносишь! Попробуй только возьми мое сиденье, я тебе его на голову надену!» Но никто не знал, чьим сиденьем воспользуется Игорь, в этом и была интрига.

Слова «своя кухня…» и «свой туалет…» мама произносила как люди произносят «любовь», – мечтательно, а «квартира в сталинском доме» – ласково-безнадежно, так люди говорят о совсем уж несбыточных мечтах. До начала девяностых, в советской жизни, отдельная квартира была Несбыточной Мечтой: тридцатиметровая комната на четверых не давала нашей семье права получить квартиру от государства, а на кооперативную квартиру родители не заработали бы никогда.

С начала девяностых квартиру стало возможным купить. Странное для советского уха выражение – купить квартиру?! как булку или картошку? – для любого советского уха, но для моих родителей особенно: если в советской жизни они были обычные, как все, то в новой, постсоветской, стали бедные.

Может быть, это уже уныло и нужно сказать себе «Веселей давай!»?

Они были бедные, не считая нескольких месяцев, когда папа «занимался бизнесом», – тогда у мамы возникли кое-какие надежды, например, она купила Каракулевую Шубу. Осенью шубу пришлось продать, чтобы выйти из бизнеса. Тогда мне было очень жаль папу, но теперь мне не меньше жаль маму: она успела пришить к шубе другие пуговицы. Прежние показались ей недостаточно нарядными, счастливыми, – и ей пришлось расстаться с шубой, с пуговицами, – пуговицы можно было бы оставить себе, но мама решила не рубить хвост по частям, а расстаться с надеждами одним махом. Так что об отдельной квартире можно было что? Забыть.

Но все же оставалась одна возможность: а вдруг нашу коммуналку купит какой-нибудь новый русский? Купит нашу огромную квартиру на углу Невского и Фонтанки с видом на Аничков мост и станет там жить-поживать, а нас расселит по городским окраинам. Бедная мама мечтала об этом мифическом новом русском, как Золушка о принце, как запертая Змеем Горынычем в башне принцесса об Иване-дурачке: придет, освободит, расселит по спальным районам.

Расселение коммуналок в центре шло активно: быстро разбогатевшим людям хотелось иметь жилье не просто хорошее, а роскошное, в особняках, – они расселяли коммуналки на Невском и прилегающих к Невскому улицах. Однако в нашу квартиру принц все не приходил (что, учитывая наш вид из окон на Невский и на Аничков мост, наш балкон над Фонтанкой, наши четырехметровые потолки с лепниной и наши камины, было довольно странно) – до зимы девяносто четвертого года.

И вот, как всегда бывает, когда мама сказала папе: «Это не будет больше играть никакой роли в моей жизни, я буду жить, как будто Это никогда не случится», Это – раз, и случилось.

Все произошло молниеносно. Вечером пришла Тетка-риелтор, по-тогдашнему маклер, с неискренней улыбкой и бегающим взглядом (вряд ли она хотела обмануть нас или своего клиента, скорее это была профессиональная деформация – привыкла улыбаться и бегать глазами). Всех, включая детей (нас с Ларкой), нервно собрали на кухне, всем велели назавтра быть дома в приличном виде. «Оденьтесь прилично», – сказала Тетка плюс уничтожающий взгляд на дядю Петю в кальсонах и остальных в засаленных халатах. Как будто жильцы прилагаются к квартире и Он, новый русский, не захочет, чтобы потом, когда Он купит квартиру, дядя Петя бродил по его квартире в кальсонах. В общем, все должны быть в приличном виде ровно в половине седьмого, потому что после семи придет Он и у Него мало времени. Он – бизнесмен.

«Вот люди!» – сказал бы кто угодно нормальный, увидев реакцию соседей, и был бы прав: наши люди самые странные в мире. Вместо того чтобы обрадоваться, разнадеяться, попытаться как-то этому бизнесмену понравиться (ну, хоть в прихожей прибрать, что ли), все как-то насторожились: завтра вечером после семи к нам придет Враг, и ровно в половине седьмого нам нужно сидеть в доспехах с навостренными мечами.

С одной стороны: без сомнения, все (дядя Петя, слесарь, с тетей Катей, продавщицей Елисеевского магазина; баба Сима – бывший врач «ухогорлонос», ныне пенсионерка; баба Циля – бывшая завклубом по прозвищу Циля-два притопа, ныне пенсионерка; тетя Ира – профессор в Политехе, бывшая самая из всех обеспеченная, к тому времени такая же, как все, нищая; дядя Игорь – швейцар в баре «Роза ветров», владелец «девятки» с тонированными стеклами, как шептались, «бандит», но наш, домашний бандит) хотели получить отдельные квартиры на халяву, просто потому, что повезло жить на Невском у Аничкова моста.

С другой стороны: ни за что! Что «ни за что»? А ни за что не сдадимся! Не уступим! Покажем новому русскому, где раки зимуют и кузькину мать. Наша квартира была не пролетарская и не интеллигентная, а такой типичный срез советского общества: тут тебе и профессор, и продавщица; но все соседи, даже отчасти деклассированный, но вписавшийся в новую жизнь дядя Игорь, были удивительно единодушны в своем желании дать отпор новому русскому.

– Чего это я должен прилично одеваться? Лично я у себя дома. А если этот новый русский… если ему не нравятся мои кальсоны, так пусть идет к е… м… – сказал дядя Петя. – …Лично я буду в кальсонах, и точка.

– А я специально опоздаю, – сказал дядя Игорь с видом «можете на меня рассчитывать».

Зачем? А вот так. Чтобы новый русский не задавался. Чтобы не думал, что может нас купить. Нашу жилплощадь.

– Но ведь именно об этом и шла речь, разве не так? Мы же хотим, чтобы нас расселили, почему же?.. – спросил папа.

– Что ты понимаешь в жизни, котовод… гонора у тебя нет, – сказал Игорь, и все согласно кивнули, и мама тоже.

Что правда, то правда, гонора у папы не было. В словаре «гонор» определяется как «высокомерие, заносчивость, преувеличенное чувство собственного достоинства». Казалось бы, по отношению к кому может возникнуть высокомерие у пьяного Игоря, какой меркой нужно измерять пьяного Игоря, чтобы он оказался выше нового русского, который в силах сделать то, чего не смогло сделать государство, – развести по разным жизням пять унитазных сидений у Аничкова моста? Но дядю Петю и остальных можно понять: ведь еще вчера и всю жизнь были «все равны», а теперь что? Попрание всего, на чем росли. И этот новый русский, как он смеет покупать мою квартиру, а значит, и меня самого, – он и спаситель, и ниспровергатель основ, бандит и гад, украл у нас… мы точно не помним, что именно, но что-то важное, возможность самим… самим что?.. Ну, всем все понятно, и этот разговор можно вести бесконечно, но все они, и даже мама, воспринимали нового русского как обидчика и унижателя нашего человеческого достоинства, а завтрашний день не как обычное житейское дело типа переговоры или сделка, а как войну миров, столкновение лоб в лоб в битве за «кто лучше», личное единоборство… Ну такие уж они. Все кивнули, и мама.

– Не волнуйтесь, мы интеллигентная семья, и, если что, мы обязательно… – сказала мама.

Она имела в виду: если нужно будет дать отпор новорусскому хамству, мы дадим, – если оно будет, а если нет, так нет.

Забегая вперед, скажу, что дальнейшая история, мамина личная история, – несчастливый роман, череда семейных неудач, попытки вывести меня в люди по своему разумению – сформировала у нее четкую систему ценностей: успешный и богатый всегда аморален, а тот, у кого все не получается, кто лежит на диване, отвернувшись к стене, – морален. Бедная мама, ею двигала не зависть к более удачливым, которые нам, конечно, враждебны и нами презираемы, а чувство самосохранения, нежелание признать, что папа – неудачник. Куда лучше слово «зато»: «зато он честный» или «зато он не суетится». Даже сейчас, через двадцать лет, она так обыденно, без напора, говорит «эта их прихватизация», словно так и написано в словаре – «приХватизация». Создание собственной системы морали с целью морального реванша за свои неудачи – история не новая, термин «ресентимент» придумал еще Ницше.

Назавтра вечером мы сидели на кухне принарядившись (наши люди самые нелогичные на свете), дядя Петя зачем-то надел медали… то есть снизу-то он был в кальсонах (мама просила его надеть штаны, но – нет), а сверху в пиджаке с медалями. С бабой Симой и бабой Цилей у мамы был схожий диалог («Вы бы хоть халат сняли». – «Я у себя дома!»), но обе остались в халатах, одна привычно, другая намеренно, а мама была в своем лучшем пятнисто-леопардовом платье и туфлях на каблуках, чтобы отделить себя от их негламурной фланелевой компании, – так наша квартира приготовилась встретить врага. Все робели в этой непривычной ситуации: хотели понравиться и были уверены, что не понравимся и нас не купят, и заранее гордо вскидывались – а нам и не надо!..

Раздался звонок, и мы высыпали в прихожую: новый русский (занял все пространство, как будто внесли шкаф и поставили поперек, на самом деле Роман был невысокий и худощавый, так что это мне показалось от волнения), за ним Тетка-риелтор с бегающими глазами, маленький мальчик, юная женщина с потрясающей длины и тонкости ногами, которую все приняли за жену, а она оказалась няней.

Роман прошел по квартире, заглянул в каждую комнату, но зашел лишь в нашу, вышел на балкон, посмотрел на Невский, на Аничков мост и вдруг выбросил вперед руку со словами «Здесь будет город заложен!», затем громко произнес: «Я царь, я бог!» И, обернувшись к нам, робкой толпой застывшим в дверях, сказал: «Годится». Все думали, что это будет обстоятельный осмотр с вдумчивым «А как тут у вас кран прикручен?», и мы будем, волнуясь, представлять наш кран в лучшем виде, а он – раз, и «годится».

– Подумайте еще… посмотрите другие квартиры в нашем доме… Как можно так быстро принять решение? – совершенно некоммерчески удивился папа, и Роман ответил:

– Да вот так.

Пришли на кухню. Мама заранее предупредила папу: «Не веди себя как умирающий лебедь, борись за свою семью – хвали квартиру, повышай ее ценность в глазах покупателя», и папа, солидно откашлявшись, приступил к делу.

– Я должен вас предупредить о проблемах квартиры: у нас плохой пол, пол нужно перебирать… а трубы… Ох, больно! – Очевидно, его ущипнула мама или пнул кто-то из соседей.

И тут же раздался громкий шепот дяди Игоря:

– Ты, мудак! Ни слова про трубы!

На самом деле трубы не имели никакого значения. Наша квартира не состояла из труб, стен, пола, потолка, провалился ли пол или рухнул потолок, можно было выйти на наш балкон – и ты над Аничковым мостом, в десяти метрах от первого коня Клодта, – я стоял на балконе тысячи раз, и каждый раз у меня начинал болеть живот от красоты. Не знаю, заболел ли у Романа живот, когда он смотрел на Аничков мост, но было понятно – он хочет смотреть на Аничков мост.

Решение было принято мгновенно, а дальше был торг. Все уселись за стол переговоров, покрытый белой от частого вытирания клеенкой, и Роман, тыкая пальцем в каждого, пять раз произнес – «однокомнатная», а в маму – «хорошая двухкомнатная». Тетя Катя сказала: «Нас двое, почему нам однокомнатную?» Тетка-риелтор, быстрей обычного бегая глазами, ответила: «Не хотите, как хотите, мы пойдем в квартиру напротив», но Роман сказал: «Сделай им вместо приличной однокомнатной дешевую „двушку“». Роман не столько был уступчив и добр к тете Кате (я потом часто видел, как он зверски торгуется из-за совершенно незначащей для него суммы), сколько понимал, что в квартире напротив окна во двор, а уже через несколько лет вид на Аничков мост ни за какие деньги не купишь. Нам было – хорошую двухкомнатную. Хорошую – нас выделили из массы: мы интеллигентная семья, мама красивая, и в нашей комнате балкон.

Дядя Игорь обиженно сказал: «Давайте еще вести переговоры», так быстро ему было не интересно и не значительно.

Обычно люди смотрят на собеседника на уровне рта, а Роман неотрывно смотрел в глаза, не мигая, как смотрят агрессивно настроенные животные, такая у него была привычка звериная.

– Тебе однокомнатная в хрущёвке, район можешь выбрать сам, – сказал Роман и посмотрел на Игоря пару секунд, вот и все переговоры.

– А можно им однокомнатные получше? – спросил папа, указывая на бабу Цилю и бабу Симу. – Они блокадницы.

– А мне по барабану, я не государство, блокадникам льгот не даю, – усмехнулся Роман.

Папа смешался, мама уничтожающе на него посмотрела, улыбнулась Роману, выдохнула «…сталинскую?..», а Роман улыбнулся ей. Мама была красивая, яркая, с кудрями до плеч, такая, что люди сразу понимали, что имеют дело с красотой, а не с чем-то другим. Роман был не таким однозначным: все в его лице было кривоватым, неправильным, но вместе получалось красиво, и люди сразу понимали, что имеют дело не с красотой, а с обаянием.

…Да, а сколько лет было Роману?.. Потом я узнал, что Роману было тридцать шесть, он был младше папы всего на пару лет, но папа всегда был одет по-взрослому – в брюки с наглаженными стрелками, кроме, конечно, синих тренировочных, в которых он лежал на диване, а Роман был одет как я – в отвисшие на коленях джинсы и клетчатую рубашку.

Мальчик (в возрасте детей я тоже не разбирался, просто мальчик, малыш, точная копия Романа, такой же неправильный и обаятельный) противно тонко пищал (Роман раздраженно сказал, как о чужом: «Бывают же такие дети, которых не заткнуть»), длинноногая няня шикала на него: «Не трогай тут ничего, тут одни микробы», но он все время что-то хватал и посреди «переговоров» Романа с дядей Игорем вдруг замахнулся на нее и начал шлепать по плечам и громко смеяться, а она натянуто улыбалась и говорила как бы ласковым голосом: «Перестань, ну перестань». Я схватил его за пухлую лапу и сказал: «Ты что, с ума сошел?! Хочешь, я тебя шлепну?» Малыш так удивился, как будто никогда не слышал «Ты что, с ума сошел?!», кивнул, я шлепнул, и он опять стал смеяться. Мне показалось, он неплохой малыш, просто никто никогда не хватал его за лапу.

Няня пробормотала: «Могу я хотя бы в туалет сходить от этого ребенка?», и я забрал малыша в комнату, и мы начали катать мои старые машинки (стояли в коробке под кроватью), потом он захотел полетать над диваном, я показал ему, как растопырить руки, как крылья, и он летал над диваном, потом он смотрел мультик по телевизору, я до этого никогда не видел, чтобы человек смеялся без перерыва, – хороший малыш, потом за ним пришла няня. Сказала: «А еще ленинградцы называетесь, я хоть из пригорода, но такого не видела, чтобы в туалете пять сидений, вот смехота».

Ну, и все, нас купили.

Разъезд произошел мгновенно, не считая того, что вдруг – всё отменяется! Баба Сима и баба Циля никуда не поедут.

Мы не сразу поняли, почему все отменяется, но потом поняли: дело было в том, что мы «ленинградцы называемся» и наша жизнь была связана с блокадой. Обыденно, без всякого пафоса: паникой в глазах бабы Симы, когда на Дворцовой раздавались залпы салюта в День Победы (у нас было хорошо слышно), и виноватым пожатием плеч «ничего не могу поделать, боюсь взрывов». Пачками геркулеса пятьдесят восьмого года на полке бабы Цили в общей холодной кладовке, – она их не открывала, держала на мало ли что. Тем, что мы с Ларкой называли чужую Цилю «бабой» и чужую Симу «бабой», – так велел дед, папин отец, он жил в нашей квартире еще «с до войны». Деда к тому времени, о котором идет речь, уже не было, я помнил кое-какие его рассказы, а Ларка нет.

Баба Циля тоже боялась салюта. Осенью сорок второго, кажется, года, ночью, пятнадцатилетние баба Сима с бабой Цилей пошли с кастрюльками к проруби на Фонтанку за водой. Спустились по ступенькам к воде (я каждый день ходил в школу мимо этих ступенек, по которым они спускались к блокадной полынье), набрали воды, прошли метров сто по набережной до нашего дома. Снег с проезжей части Невского отбрасывали к тротуару, и на углу Невского и Фонтанки были высокие, выше человеческого роста, валы, для прохода в них прорыли тропинки. Чтобы перейти дорогу к нашему дому, нужно было пробраться сквозь снежный вал: и вот, пока они были внутри снежного вала, в переправу на Фонтанке попала бомба, гранитную тумбу и решетку снесло в Фонтанку, – а снежный вал остался стоять. Девочки, баба Сима с бабой Цилей, вернулись домой невредимые и с водой в кастрюльках. Но с тех пор они боятся залпов салюта.

Ни дед, ни наши названые бабки никогда не говорили о голоде, о «подвиге ленинградцев». Наша жизнь была связана с блокадой самым естественным образом, как ночь с утром, но о блокаде никто никогда не говорил специально. К примеру, о бомбе и снежном вале баба Сима рассказала не в связи с Днем Победы или днем снятия блокады, а в связи с сосисками: однажды баба Сима встала в очередь за молочными сосисками, и сосиски закончились прямо на ней, но она упорно стояла (в очередях баба Сима стояла как вкопанная), и ей повезло, вдруг выкинули еще, – это было чудо. Баба Сима рассказала маме, как ей достались сосиски, и по аналогии вспомнила о бомбе на Фонтанке: бывают чудеса, не убившая их с бабой Цилей бомба – чудо, судьба, удача, и сосиски – чудо, судьба, удача.

Баба Сима нас лечила (она была «ухогорлонос», но лечила от всех болезней), в начале девяностых, когда баба Сима из врача стала нищей пенсионеркой, мама отдавала бабе Симе мои вещи (она была крупная), а Ларкины бабе Циле (она была мелкая). Баба Циля носила Ларкину розовую шапку из синтетического меха, Ларкину клетчатую юбку, цветные колготки, бывшее модное пальто из красного кожзаменителя. Пальто Ларка ненавидела и отдала его бабе Циле как будто бы от мамы, пришла и сказала: «Мама велела пальто вам отдать». Мама стонала «новое пальто!..», но забрать пальто обратно означало признать перед всей квартирой, что Ларка самовольная врунья, а мама плохо воспитала дочь и жадина. Это я к тому, что мы были как семья, и отказ бабок продавать квартиру мама восприняла как предательство: «Мы же были как одна семья, а они!..» Но это правда, мы были с бабками как одна семья и, как одна семья, после разъезда навсегда рассыпались в стороны. Баба Сима и баба Циля больше не появятся в моей жизни, они – уходящая натура, и я как будто оглянулся и напоследок щелкнул фотоаппаратом. Можно узнать у мамы, были ли они с отцом на похоронах, но зачем?..

Как это было
18 февраля 1994 года

А мама-то уже расставила на тетрадных листах мебель в нашей будущей квартире! А я-то уже подержался за копыто своего коня – это моя примета, и загадал, чтобы вернуться. А я-то уже думал, как я буду жить без всех? Без бабы Цили и бабы Симы. Без дяди Пети с тетей Катей я обойдусь, и без тети Иры тоже, а вот без пьяного дяди Игоря как? Он говорит котенку: «Ах ты, мурло пушистое!», а нам с папой: «Ну что, котоводы?»

Но вдруг – все. Всё отменяется.

Новый русский сказал маме: «У вас здесь одно старичье, я буду иметь дело с вами». Мама приосанилась, что с ней можно иметь дело, но не тут-то было.

Баба Сима и баба Циля отказались. Им дали по однокомнатной квартире, а они отказались. Мама сказала: «Если вам в вашем возрасте уже все равно где жить, вы хотя бы моих детей пожалейте», дядя Игорь сказал бабе Симе: «Старая карга, давно могла бы сдохнуть, так ничто тебя не берет, ни блокада, ни советская власть», тетя Катя назвала бабу Цилю жидовкой, а тетя Ира (она слишком интеллигентная для того, чтобы ругаться «жидовкой») высыпала ей в суп полную солонку.

Баба Сима и баба Циля, наверное, не могут с нашей квартирой расстаться. Они тут до войны жили и в блокаду. Нас в школе просили в день снятия блокады привести кто кого знает из блокадников рассказать о подвиге ленинградцев. Но они ни за что не захотели прийти и рассказать о своем подвиге. Баба Циля так и сказала: «Ни за что». Баба Сима сказала просто: «Нет». Вот вредные старухи!

А друг с другом они не разговаривают. Пятьдесят лет не разговаривают, с блокады. Баба Сима проходит мимо бабы Цили, как будто она тень. Баба Циля все время о бабу Симу спотыкается, как будто она бревно посреди комнаты. Когда они отказались переезжать и начались скандалы, баба Сима сказала маме: «Не думай, что я против вашей семьи» и кое-что маме рассказала, мама – папе, а я слышал.

Папа у бабы Симы был начальник, а мама домохозяйка. У бабы Цили отца не было, а мама была экскурсовод в Эрмитаже. Баба Сима с бабой Цилей в одном классе учились и были не разлей вода. Когда война началась, бабы Симин папа-начальник по блату отправил их с бабой Цилей в эвакуацию в Старую Руссу (я знаю Старую Руссу, мои родители там были в санатории). Никто не знал, что детей везут прямо на фронт, что к Старой Руссе уже подходили немцы. Тогда их повезли в детдом в Ярославскую область. В детдоме было очень плохо, голодно. В конце августа бабы Симин папа перед отправкой на фронт чудом вернул их домой, в Ленинград, а 8 сентября разбомбили Бадаевские склады.

В октябре бабы Цилина мама перевезла их в эрмитажные подвалы. Там спасалось очень много людей, кровати стояли вплотную, и на столах, где раньше картины раскатывали, спали люди. А в январе люди уже начали умирать, и хранилище картин стало как морг. Баба Сима с бабой Цилей вернулись домой. Стали там жить вчетвером, с мамами, в маленькой комнате (сейчас у нас там общая кладовка для всей квартиры). Окно забили и стали жить. У них были карточки детские и иждивенческие, 125 граммов хлеба, и все. Бабы Симина мама пошла работать на мясокомбинат. Приносила кости, они варили, так и выжили. Потом бабы Симина мама обвинила бабы Цилину маму, что она украла кости, и они поссорились. И бабы Цилина мама умерла от голода. Бабы Симина мама тоже умерла от голода.

Мама говорила: «Не понимаю, при чем здесь разъезд, почему они не хотят разъехаться. Наоборот, им нужно разъехаться и больше никогда не видеть друг друга… Все пропало, это тупик».

И вдруг!

Мама думала, что всё пропало, но всё не пропало! Наоборот, вдруг завертелось колесом! Баба Циля с бабой Симой согласились! Они едут в одну квартиру. Странные старухи: не разговаривают друг с другом пятьдесят лет. Ненавидят друг друга. Едут в одну квартиру. Папа сказал: «Они прикованы друг к другу».

Мама смеялась: «Представляю, как они не разговаривают в пятиметровой кухне в двухкомнатной квартире». Мама все время смеется. Она очень счастлива.

1 сентября 1994 года

Нашел свой детский Дневник (думал, что он потерялся при переезде, но вот он, мой дневник). Читал, не мог оторваться. Как я был глуп! В день моего четырнадцатилетия, в сущности, меня занимало взросление моего организма и кура.

Мне нравится выражение «в сущности», звучит, как будто тебе есть что сказать кроме того, что ты уже сказал, даже если это не так. В данном случае меня занимало только взросление моего организма и кура. Теперь мне шестнадцать, у меня закончился переходный возраст.


На первом же уроке в новой школе (алгебра) математичка спросила меня: «О чем думали твои родители, называя тебя Петром, если ты уже и так Чайковский?» Мое пояснение, что меня назвали в честь скульптора Клодта, только окончательно запутало бы дело. И так-то все подумали, что я из семьи психов.

На самом деле все просто: игра совпадений. Папа дал мне имя в честь скульптора Клодта. Все знают «кони Клодта», но мало кто знает, что Клодта звали Петром. Мой дед жил в нашей квартире у Аничкова моста еще с до войны, папа родился в нашей квартире у Аничкова моста, потом я. Мы живем на третьем этаже, то есть жили, моя кровать была у окна. От окна до головы моего коня метров десять, не больше. Если привстать с кровати, кажется, что конь заглядывает в окно. Я перед сном всегда смотрел в лицо коню. Папа считает – у коня лицо, а многие из тех, кто говорит, что у коня морда, сами имеют морду.

Я говорил моему коню «спокойной ночи». Я с ним прожил пятнадцать лет, никто на свете не знает его как я, все его выражения лица. Под дождем одно, под снегом другое, под солнцем третье. Под дождем он самый красивый, просто невероятно красивый. Аничков мост – наше родовое гнездо, а кони Клодта – наши кони, кони нашей семьи.

Математичка сказала: «Уверена, что ты со всеми подружишься, ты такой славный мальчик, у тебя на лице написано, какой ты милый и добродушный». Неужели прямо на лице?


В новой школе меня называют Чайка. Пусть будет Чайка. Переходный возраст у меня закончился, и я уже не так критически подхожу к окружающей действительности (к людям, к маме). Бедная мама. Вот какое мне было дело до ее прически?

Бедная мама. Не одно, так другое. Не я, так Ларка.

Слышал (в новой квартире картонные стенки, так что все тайное тут же становится явным), как мама сказала папе: «У Лары начался переходный возраст прямо во время переезда». Сказала: «Теперь все, прощай, хорошая девочка, теперь она будет выпускать на меня пар».

Слышал, как мама говорила Ларке: «Мы не можем себе позволить покупать прокладки, ты должна пользоваться ватой». (О-о-о!!! Ужас!!! Зачем я это услышал! Теперь я никогда не смогу посмотреть ни на одну девчонку!) Но мне удалось стереть это из памяти, так что ничего.

– А я хочу прокладки, – сказала Ларка.

– Я тоже, может быть, хочу прокладки, и что?! – сказала мама.

– Я имею право! На нормальные средства гигиены! А не унижаться ватой!

– Да?! Ты на все имеешь право, а я, я на что имею право? Мне тоже, может быть, унизительно, я тоже… А ты, ты требовательная дрянь! И не смей так на меня смотреть!

– Как хочу разговаривать, так и буду! А что ты сделаешь? Ударишь меня? – кричала Ларка.

Это первый раз, что Ларка кричит на маму. Все-таки странно: Ларка вышла из дома хорошей девочкой, села в грузовик на тюк с постельным бельем, по дороге у нее случилось это (фу!), и она мгновенно стала требовательной дрянью?

Мама-то как раз любит кричать. Любит ссориться. Папа говорит: «Она хочет, чтобы мы были идеальными».

Это точно. Особенно мама хочет, чтобы Ларка была идеальная. Что бы Ларка ни сделала (первое место в школе по прыжкам в длину или еще какое-то достижение), мама говорит ей: «Я жду от тебя большего». Говорит Ларке: «Тебе нужно носить брюки, у тебя кривые ноги, и не обижайся на меня, я говорю тебе правду». Но Ларке не нужна правда про ее ноги, ей нужно, чтобы ее хвалили! Мне тоже нужно, чтобы меня хвалили… Ну, ладно, я-то переживу, у меня-то давно закончился переходный возраст, а Ларка?

Ларка думает, что мама любит меня больше. Говорит: «Она на тебя смотрит». Но на Ларку мама тоже смотрит! И на кота.

Мама очень добрая к животным. Любит «В мире животных», потом рассказывает нам: «Тигр хотел задрать антилопу. Антилопу жалко, но, если посмотреть со стороны тигра… А взять белых медведей!.. Кака-ая у них тяжелая жизнь…»

А по телефону кому-то рассказывала: «Медведица не подпускает к себе медведя, пока медвежонку не исполнится три года. А медведь-шатун хочет только спариваться… Насколько все же женщины благородней мужчин». Она как ребенок!

Но, если честно, гораздо легче было бы, если бы она попыталась воспринимать всех нас, особенно Ларку, как доброжелательный, приемчивый ко всему взрослый человек (или приемлемый? в общем, который все принимает), на все улыбаться и пожимать плечами. Или что-нибудь не заметить, как будто это не имеет отношения к делу. Но она не такая, хочет, чтобы мы были идеальными, и мучает себя и нас (особенно Ларку) за то, что мы нет, не идеальные.


Записался в районную библиотеку. Взял для мамы книгу «Как воспитывать подростка». Там предлагается во время ссоры с подростком воображать, что на его месте – неодушевленный предмет, животное или посторонний человек. Это мысль. Пусть мама воображает, что Ларка – слон. Или что она сама слон. Или что Ларка – чужая взрослая тетя. И еще пусть радуется, что Ларка выпускает пар дома, а не в обществе.


Когда я вырасту и начну зарабатывать, я, наверное, уже не буду стесняться сказать в аптеке «дайте мне прокладки». Куплю ей сразу много прокладок (маме). Чтобы ей не было унизительно.

Загрузка...