Замок Гайнем-Касл, где снова жили Эрвиллы, стоял среди зарослей ольхи, рябины и дуба, которыми были покрыты северные склоны Нока-на-Мойне, вплоть до выходов гранатовых сланцев на юге, где стоял Дунадд – крепость, построенная еще в первом тысячелетии. Из замка – довольно крупного шотландского варианта Z-образной крепости, с пушечными каменными жерлами водосточных труб – открывался прекрасный вид на парковые насаждения и лужайки и дальше, на поля у окраины Галланаха, что раскинулся вокруг глубокого озера Лох-Кринан. Гайнем-Касл напоминал некий архитектурный плацдарм возле моря, плацдарм, на котором войска цивилизации неспешно, но решительно готовились к наступлению на варварство.
Для меня скрежет гравия под колесами машины всегда был звуком особенным: он одновременно и успокаивал, и возбуждал. Однажды я попытался объяснить свое впечатление отцу, но он, конечно, тут же предположил, что на самом деле это означает плавно нарастающее давление, которому, по понятиям среднего и верхнего классов, они вправе подвергать широкие пролетарские массы. Должен признаться, что успех контрреволюции на международной арене лично меня вполне устраивал, потому что папа казался теперь не таким убийственно всеведущим, а просто мудрым. Всегда было стремно его подкалывать на эту тему, и было бы еще стремнее подкалывать, когда отвязная перестрой-ка Горби привела к эффектному и необратимому крушению одного из самых незыблемых и ярких символов нашей эпохи, – но к тому времени мы с отцом уже не разговаривали.
– Прентис! – выпалил малость обрюзгший Эрвилл Эрвилльский, хватая и встряхивая мою клешню, словно пытался ее взвесить. Наверное, я испытал то же, что испытывает молодой бычок, когда парень из «Макдональдса» хлопает его по ляжке…
– Мне так жаль, – сказал Фергюс Эрвилл.
Что он имеет в виду: кончину бабушки Марго, ее посмертный взрыв или явную попытку доктора Файфа перещеголять старушку? Дядя Фергюс отпустил мою руку.
– Как учеба?
– Отлично, – ответил я.
– Что ж, рад это слышать.
– А как ваши близняшки? У них все хорошо?
– Хорошо, хорошо. – Очевидно, каждой из его дочерей уделялось по слову.
Взгляд Ферга непринужденно перебрался на мою тетю Антонайну. Я понял намек и похилял дальше.
– Антонайна! – раздалось позади. – Мне так жаль…
Хелен и Дайана, изящно-грациозные дочки дяди Ферга, увы, не присутствовали. Дайана если и выбиралась из своего Кембриджа, то разве что на Гавайи, причем не в самое популярное у туристов местечко. В тридцати километрах от ближайшего пляжа (четыре из тридцати – по вертикали), в обсерватории Мауна-Кеа, она изучала все инфракрасное. Хелен работала в швейцарском банке и имела дело преимущественно с желтым и зеленым цветами.
– Прентис, все в порядке?
Меня обняла мать, прижала к своему черному пальто. Судя по запаху, она все так же брызгалась «пятеркой». Зеленые глаза были ясны. Возглавлял встречающую делегацию мой отец. Я его игнорировал.
– Все в порядке, – ответил я матери.
– Правда в порядке? – Она сжала мои руки.
– Да. У меня правда все в самом что ни на есть порядке.
– Ну, пойдем к нам, пожалуйста. – Она снова меня обняла и тихо добавила: – Прентис, это же глупо. Помирись с отцом. Ради меня.
– Ну пожалуйста, мама. – Я чувствовал, что все кругом смотрят на нас. – Я к тебе попозже зайду, ладно? – и отстранился.
Я прошел в холл и снял куртку, неистово моргая и шмыгая носом. Со мной всегда так, если с холода – в тепло.
Парадный холл Гайнем-Касла щеголял дюжиной рогатых голов. Головы до их усекновения принадлежали самцам благородных оленей. Их присобачили к облицованным дубом стенам так высоко, что они никоим образом не справлялись со своей ролью вешалок для пальто, шарфов, курток и т. п. Набросить на внушительные разветвленные рога предмет одежды было все же можно, но это настолько энергозатратный процесс, что он более сродни спорту, нежели бытовому комфорту. Тем более что есть альтернатива: вполне прозаичные медные крючки, похожие на когти, под стеклянными оленьими глазами так и просят, чтобы на них повесили шмотку. Моя разлинованная вдоль и поперек молниями куртка, типа байкерская, здесь, среди мехов и строгого сукна, выглядела маленько неуместно, но ведь и снежно-белая куртка Верити… скажем так: она столь же мало соответствовала обстановке.
Я стоял и таращился на нее секунды на две дольше, чем следовало бы, но ведь куртка будто и впрямь светилась в темной компании. Глубоко вздохнув, я решил не снимать белый шелковый шарф-мёбиус.
Я вошел в пронизанный балками со́лар. Огромный зал был заполнен негромко болтающими Макхоунами, Эрвиллами и прочими; все жевали канапе и волованы, потягивали виски и шерри. Наверное, моя бабушка предпочла бы горячие сэндвичи и, быть может, несколько кусков пирога с яйцами и беконом; с другой стороны, Эрвиллы, пригласив нас сюда, сделали широкий жест, так что брюзжать не стоило. Почему-то дом Макхоунов, носящий шрамы бабушкиного неортодоксального и внезапного проникновения в оранжерею, что последовало за ее неудачной попыткой очистить от мха водосточные желоба, казался столь же неподходящим для поминок, как и наша послекремационная ретирада.
Ага! Я засек Верити, она стояла перед одним из больших окон солара и смотрела наружу, и серый свет холодного ноябрьского дня мягко отсвечивал на ее коже. Я остановился и поглядел на нее, и засосало под ложечкой, как будто сердце вдруг превратилось в вакуумный насос. Верити, зачатая под двухтысячелетним деревом и рожденная в треске и пламени рукотворной молнии! Она пришла в этот мир неспроста!
Всякий раз, встречая ее, я то ли насвистывал, то ли мурлыкал первую фразу этой темы Deacon Blue, «Born in a Storm»[2], – для меня это стало своего рода ритуалом, маленькой личной темой в жизни, подобной фильму; в бытии, смахивающем на оперу. На сцене появляется Верити – я тут же включаю ее музыку; тоже своего рода форма обладания ею.
Я поколебался, не подойти ли к ней; потом решил, что сначала лучше выпить, и направился к буфету с бутылками и бокалами и запоздало сообразил, что у Верити пустой бокал, а значит, есть отличный предлог, чтобы с ней заговорить. Я снова повернулся к ней. И едва не столкнулся с дядей Хеймишем.
– Прентис, – обратился он ко мне с великой серьезностью в голосе и положил руку на плечо, и мы отвернулись от Верити и от буфетной стойки с выпивкой и пошли через весь зал к окрашенным стеклам высоченного фронтонного окна. – Прентис, твоя бабушка ушла в лучший мир, – сообщил мне дядя Хеймиш.
Я оглянулся на чудное виденье – Верити – и снова посмотрел на дядю.
– Да, дядя Хеймиш.
Отец прозвал дядю Хеймиша Деревом, потому что он очень высок и передвигается крайне неуклюже; он как будто сделан из менее гибких материалов, чем стандартный человеческий набор: кости, сухожилия, мышцы и жир. Отец утверждал, когда мы с ним впервые вместе напились (а случилось это полдесятка лет назад, по случаю моего шестнадцатилетия), что однажды смотрел в школьном театре пьесу с участием дяди Хеймиша, где он был «ну буратина буратиной».
– Она была прекрасным человеком, она в жизни сделала очень мало плохого и очень много хорошего, и я верю, что она, когда поселится среди антисущностей наших, получит в награду больше, нежели в наказание.
Я кивал, и мы шагали через толпу и поглядывали на членов моего семейства, на Макгуски (девичья фамилия бабушки Марго), на клан Эрвиллов, на всяких важных шишек из Галланаха, Лохгилпхеда и Лохгайра, и уже не в первый раз я подумал, с какого ж это перепугу (или с какой радости) дядя Хеймиш ударился в свою доморощенную религию. И в этой связи мне стало чуток неловко, потому что я вовсе не являлся столь горячим фанатом личной теологии дяди Хеймиша, каким сподобился выглядеть в его глазах.
– Она всегда была ко мне очень добра, – сказал я.
– А значит, и твой антитворец будет добр к ней, – сделал вывод дядя Хеймиш, не убирая руку с моего плеча, и мы остановились перед витражным чудищем в торце зала. Оно графически иллюстрировало летопись рода Эрвиллов со времен норманнского завоевания, когда из Октевиля, что в Котентине, Эрвиллы отправились в Англию, там распространились на север, покружили вокруг Данфермлина и Эдинбурга и наконец осели – возможно, под воздействием неких воспоминаний о мореплаваниях и землях своих предков – на краю Ла-Манша, в самом эпицентре древнешотландского королевства Далриада, потеряв в пути лишь несколько родичей и парочку букв. Присягнув на верность Давиду Первому, они остались здесь, чтобы смешать свою кровь с кровью пиктов, скоттов, англов, бриттов и викингов, которые всячески заселяли, колонизировали, грабили и эксплуатировали эту часть Аргайла или, быть может, случайно наведывались сюда и забывали убраться.
И странствия, и последовавшие за ними местные успехи клана Эрвиллов весьма и весьма интересны; жаль, что повествующее о них исполинское окно сделано так бездарно. На эту работенку напросился сын одного из школьных товарищей предыдущего вождя клана, человек, следивший за модой, но не слишком талантливый. И он выполнил все слишком буквально. Получилось смертельно скучно и крикливо; короче, глядя на витраж, я хотел скрежетать зубами.
– Да, дядя, вы правы, я думаю, – солгал я.
– Ну разумеется, я прав, Прентис, – неторопливо кивнул дядя Хеймиш.
Он лысел, но лысел по моде, которая считала, что длинные пряди волос, аккуратно зачесанные поперек голой черепушки, смотрятся лучше, чем открытый всем стихиям срам. Окрашенный свет витража скользил по блестящей коже и почти столь же ярко блестящим от бриллиантина волосам; я глядел на это свинство и думал: «Не голова, а натуральная жопа». И вдруг поймал себя на том, что невольно мурлычу подходящую музыкальную фразу из рекламы сигар «Гамлет» и думаю о Грегоре Фишере.
– Прентис, ты придешь ко мне вечером на молитву?
О черт, подумал я.
– Пожалуй, нет, дядя, – напустил я в голос уйму сожаления. – Надо в «Як» заскочить, решить один вопросик насчет девочки и джакузи. Прямо отсюда рвану.
Я снова солгал.
Дядя Хеймиш посмотрел на меня; морщины на его лбу были собраны в пучки и спутаны, карие глаза – как узлы.
– Джакузи, Прентис? – Слово «джакузи» прозвучало так, как в яковитской трагедии главный герой произносит имя своего палача.
– Да, джакузи.
– Это такая ванна, я не ошибаюсь?
– Ванна.
– Надеюсь, ты не собираешься встречаться в ванне с этой юной леди, Прентис? – Губы дяди Хеймиша медленно растянулись – вероятно, в улыбке.
– Что вы, дядя, бар «Якобит» вряд ли может похвастать таким сервисом, – сказал я. – Там и горячую-то воду в мужской туалет провели совсем недавно. Джакузи, о котором идет речь, находится в Берлине.
– Берлин? Немецкий город?
Я пораскинул мозгами: может, недослышал, может, Эш говорила о каком-то одноименном ансамбле, который недавно вошел в топ-десятку? Вряд ли.
– Да, дядя, город. Там еще стена была.
– Понятно, – кивнул дядя Хеймиш. – Берлин. – Он посмотрел на испещренный картинами средневековых битв витраж. – Это не там ли, где Ильза?
Я нахмурился:
– Тетя Ильза? Нет, она ведь, кажется, в Патагонии. Инкоммуникадо[3].
Дядя Хеймиш, лицезрея ужасный фронтонный витраж, изобразил должное смущение. Затем кивнул.
– Ах да, конечно. – И взглянул на меня. – Так что же, Прентис, увидим ли мы тебя за ужином?
– Не знаю, – пожал я плечами. – Скорее всего, я в баре возьму шашлычок или рыбу.
– У тебя есть ключ?
– Да, есть. Спасибо. Я… ну… ну, вы понимаете. Вы уже будете спать, когда я приду.
– Хорошо. – Взгляд дяди Хеймиша снова переместился на дурацкое рубилово. – Мы уже через полчасика поедем. Дай знать, если захочешь, чтобы мы тебя подвезли.
– Конечно.
– Договорились. – Дядя Хеймиш кивнул, повернулся, а затем снова, с крайним интересом на лице, оглянулся на меня: – А правду говорят, что мама взорвалась?
Я кивнул:
– Электростимулятор. Потому-то и приехал доктор Файф – спешил нас предупредить. Но опоздал.
Таким озадаченным я дядю Хеймиша еще ни разу не видел. Все же он кивнул и сказал беспечно: «Понятно», – и отошел, скрипя паркетом, в точности как скрипит ветвями старое дерево, и я с небольшим, но приятным удивлением догадался, что на самом деле это скрипят его черные ботинки.
Я двинулся прямиком к буфету за выпивкой, но по пути бросил взгляд на боковое окно. Верити Божественная оттуда уже ушла.
Фортингалл – скромных размеров деревня на холмах севернее озера Лох-Тай. Там моя тетя Шарлотта зимой 1969 года решила консуммировать свой брак. В частности, она пожелала забеременеть под древним тисом, что растет за оградой кладбища при тамошней церквушке. Тетя Шарлотта была убеждена, что дерево (двухтысячелетнее, согласно надежным источникам) под завязку наполнено волшебной жизненной силой.
Это случилось в темную грозовую ночь (на самом деле – нет); трава у комля древнего узловатого тиса, что скрипел и корчился под напором ураганного ветра, была мокра, поэтому тете и ее мужу Стиву пришлось стоять до дрожи в коленках, и Шарлотта держалась за могучий низкий сук; вот тогда-то и вот там-то, вопреки силе тяжести, была зачата грациозная и сногсшибательно-очаровательная Верити – под черными громовыми небесами, под тучами, затмившими полную белую луну, в час, когда все приличные люди лежат в своих постелях и даже неприличные люди лежат в постелях, правда не обязательно в своих. Случилось это в незнакомой пертширской деревушке, в самом конце великой и смешной хипповской эпохи.
Так рассказывает моя тетя, и я ей верю. Это каким же надо быть психом, чтобы допустить, будто какая-то сверхъестественная космическая энергия возьмет и попрет из какого-то гериатрического пня на каком-то занюханном шотландском погосте в дождливую ночь понедельника! По-моему, придумать такое нарочно совершенно невозможно.
– Не-а, она – класс, просто классный класс! Я в нее влюблен! Я обожаю ее, я принадлежу ей. Верити, возьми меня, вытащи меня из моего ничтожества! О господи!..
Я надрался. Дело было к полуночи, дело было в баре «Якобит», и дело шло к десятой кружке «экспортного», что для меня, собственно, норма. Эш с Дином Уоттом, еще парочка старых приятелей – Энди Лендганд и Лиззи Полланд – приняли на грудь примерно по стольку же, но они, в отличие от меня, с поминок отправились по домам пить чай; я же почти весь день накачивался эрвилловским виски.
– Так ты, Прентис, ей об этом сказал? – спросила Эш, ставя очередную батарею кружек на щербатый медный столик.
– Ах, Эш! – хлопнул я по столу ладонью. – Преклоняюсь перед женщиной, способной за раз принести три кружки пива.
– Прентис, я спрашиваю: ты сказал ей, что влюбился? – уселась рядом Эш.
Из нагрудного кармана матросской куртки она достала бутылку крепкого сидра, а из другого – стакан с виски.
– Ух ты! – восхитился я. – Эш! Правда – ух ты! Лихо!
Я потряс головой, взял свою недопитую кружку и залпом ее прикончил.
– Отвечай девочке, – пихнул меня локтем в бок Дин.
– Нет, не сказал, – признался я.
– Трус, – обвинила Лиззи.
– Хочешь, я за тебя ей скажу? – предложил Дроид (после «Звездных войн» целое поколение Эндрю носит прозвище Дроид).
– Не-а, – сказал я. – Она ведь такая… баснословная. Такая…
– Но почему ты ей не скажешь? – спросила Лиз.
– Стесняюсь, – вздохнул я, положив руку на сердце, возведя очи горе и трепыхая ресницами.
– Да иди ты!
– Скажи ей, – потребовала Эш.
– Да к тому же у нее бойфренд, – снова вздохнул я.
– Вот оно что… – Эш уткнулась взглядом в пивную кружку.
Я пренебрежительно помахал рукой:
– Да он не в счет – чмошник.
– Ну, тогда все в порядке, – решила Лиз.
– Вообще-то, – нахмурился я, – если у Верити и есть недостаток, то лишь один: в мужчинах не разбирается.
– Э, да у тебя, стало быть, есть шанс, – весело проговорила Лиз.
– Ну да, – подтвердил я. – Она его вроде как отшить хочет.
– Прентис! – Эш постучала кулаком по столу. – Скажи ей!
– Не могу.
– Почему?
– Потому что не знаю как, – объяснил я. – Никому еще в любви не признавался. А сами-то хоть в курсе, как это делается? Какие слова ни скажешь, покажутся пошлыми, никчемными. Одни… одни клише.
Эш презрительно глянула на меня:
– Что за чушь.
– Слышь, ты, бывалая, – наклонился я к ней, – сама-то кому-нибудь говорила, что любишь его?
– Да сто раз, милый, – пробасила Эш, дуясь, и Дин захохотал. Эш хлебнула пивка и отрицательно покачала головой: – На самом деле – ни разу в жизни.
– То-то! – сказал я.
Эш наклонилась ко мне, ее длинный нос едва не соприкоснулся с моим.
– Идиот, пойди к девчонке и скажи.
– Не могу, – откинулся я на спинку стула. – Не могу, и все. Она слишком идеальная.
– Чего? – нахмурилась Эш.
– Безукоризненная. Совершенная. Идеальная.
– Здорово смахивает на женоненавистническо-романтическую дурь, – фыркнула Лиз, никогда не жаловавшая подобных вещей.
– Да, смахивает, – согласился я. – Но что делать, если она – совершенство? Вы хоть знаете, где она была зачата?
Дин и Эш переглянулись. Энди фыркнул в кружку, а Лиззи закатила глаза.
– Так-так, – закивал с крайне серьезным видом Дин. – Не там ли, где и все мы?
Меня это настолько шокировало, что я едва не поперхнулся пивом.
– Да что ты себе позволяешь?!
– Прости его, Прентис, он глупость сказал. – Эш встряхнула головой, длинные светлые волосы рассыпались по плечам. – Но какая раз…
– Есть разница! – перебил я. – Это просто потрясающе! Мне рассказывала ее мама, тетя Шарлотта. Шизуха, конечно, но все реально. Я в том смысле, что у нее крыша съехала, но все равно… – Я снова глотнул пива. – Вся эта фигня: психическая энергия и так далее… из шотландской истории.
– Ага, просек: «В нашем роду такое случается»? – спросил Дин.
– Не-а, она не из Макхоунов… Короче, тетя вышла за англичанина по фамилии Уокер, и они в брачную ночь не консуммировали брак. Она хотела подождать, чтобы заняться этим непременно в деревне под названием Фортингалл, понятно? Это возле Лох-Тай. Она, вишь ли, что-то слышала насчет Фортингалла, там Понтий Пилат…
– Постой-ка! – перебил Дин. – А сколько прошло времени между свадьбой и перепихоном?
– А? – Я почесал в затылке. – Ну, не знаю. Может, день, может, два. Вообще-то они и раньше этим занимались. Не в первый раз у них тогда было. Просто тете Шарлотте пришла мысль, что если сделать перерывчик, а потом – под деревом, то это будет что-то особенное. А до того они трахались, точно. Вы что, забыли? Это же было поколение любви, хипари.
– Ну да, – явно смягчился Дин.
– Короче, некоторые считают, что в Фортингалле родился Понтий Пилат, и…
– Чего? – спросил, вытирая бороду, Энди. – Ну ты заливаешь!
– Так говорят, – упорствовал я. – Его папаша был в… черт!.. в седьмом легионе? Или в девятом? Черт!.. – Я снова почесал в затылке, посмотрел вниз, на свои кроссовки, и с некоторым облегчением подумал, что хоть сегодня избавлен от долгой борьбы с застежками и шнурками «мартенсов». – Или все-таки в седьмом? – рассуждал я, глядя на свои «найки».
– Ни хрена не удивлюсь, даже если это окажется Иностранный легион, – раздраженно сказал Дроид. – Уж не намекаешь ли ты, что твой сраный Понтий Пилат родился в Шотландии?
– Очень даже может быть! – Я раскинул руки и чуть не опрокинул виски Эш. – Его отец служил в стоявшем здесь легионе! Очень может быть! У римлян тут был военный лагерь, и в нем запросто мог находиться батька Понтия Пилата, а значит, тут мог родиться малютка Понтий. А почему нет?
– Все ты выдумал! – рассмеялась Эш. – Сочинитель под стать своему папаше. Помнишь, как он нам по воскресеньям байки травил?
– Я не как мой папаша! – взревел я.
– А ну, цыц! – приказала Лиззи.
– Я не как папаша! Я правду говорю!
– Ну да, ну да, – покивала Эш. – Все может быть. Люди где только не родятся. Дэвид Бирн родился в Дамбартоне.
– И все равно, Понтий Пи…
– Кто-кто? – скорчил мину Дин. – Тот парень, что написал «Тутти-фрутти»?
– Да вы послушайте: Понтий…
– Не! Это был Джон Бирн, – сказала Лиззи. – А Дэвид Бирн – он из Talking Heads, тупица!
– Ладно, черт с ним, с Пила…
– И вообще, это был Литтл Ричард.
– Вы заткнетесь наконец? Я уже не про Пила…
– Чего?! Из Talking Heads?
– Молчать! Я вам говорю: Понтий…
– Не, это который «Тутти-фрутти» написал.
– Сдаюсь. – Я откинулся на спинку стула, вздохнул и хлебнул «экспортного».
– Да, песню, но не кино.
– Так это ж не кино, это сериал.
– Я знаю: ты знаешь, что я имею в виду.
– Терпеть не могу пьяный бред! – воскликнул я.
– Ну, я и похуже слышала, – пожала плечами Эш.
– Короче, это не кино. Это видео.
– Ни хрена-а! – возмущенно протянул Дин. – Прекрасно же видно было: это кино.
Я закинул ногу на ногу, закинул руку на руку и повернулся на стуле к Эш. Потер не очень чистое лицо и сфокусировал на ней зрение.
– Привет. Часто здесь бываешь?
Эшли пожевала губами и поглядела в потолок.
– Первый раз, – хмуро ответила она. – В клозет понадобилось, вот и зашла. – Она сгребла в кулак ворот моей рубашки, подтянула меня к себе и процедила в лицо: – Кто бы говорил?
– Хрр… фрр… – выдохнул я.
У Эш сморщилось лицо. Не утратив, между прочим, симпатичности.
– Эй, вы, – пробасили вдруг над нами, – ваша очередь.
– Куда? – спросил я очень большого парня с очень длинными волосами.
– К бильярду. Пэ-Эм и Э-У – вы?
– О черт! Верно.
И мы с Эш пошли играть на бильярде. Я собирался ее спросить насчет берлинского джакузи, но, похоже, упустил подходящий момент.
Дядя Фергюс построил обсерваторию в семьдесят четвертом (когда божественной Верити было четыре года). При этом он хотел одним камнем убить двух зайцев. Во-первых, если верить моему отцу, Фергюсу понадобился новый телескоп, побольше и получше прежнего. У отца был трехдюймовый рефрактор под навесом в саду лохгайрского дома. Фергюс заказал шестидюймовый рефлектор. Мало того, это был демонстрационный образец: линзы и зеркало изготовлены в новом спецотделе «Галланахского стекла» – фабрики, которая принадлежала Эрвиллам и давала городу немало рабочих мест. Стало быть, дядя Фергюс получил не только роскошный и уникальный экспонат для своего отреставрированного замка, но и рекламу для фабрики – рекламу, не облагаемую налогами.
Тот факт, что телескоп располагался близковато к городу, в зоне светового загрязнения, на поверку оказался несущественным: дядя, с его-то связями, добился, чтобы на уличные фонари были надеты колпаки за муниципальный счет. И дядя Фергюс был готов в экстренной ситуации (и разумеется, в строго избирательном порядке) гасить свет в родном городе.
Его невестка пошла еще дальше: когда на сцене появилась крошечная вопящая грязненькая Верити Уокер, фонари и впрямь погасли.
Впервые с неподражаемой Верити я встретился через шестнадцать лет после ее рождения, в 1986 году, в обсерватории, угольно-черной ночью, за несколько дней до того, как поехал учиться в университет. Тогда я с великим предвкушением ожидал отъезда и свободы, и верилось, что передо мной вот-вот раскроется громадный мир, словно некий гигантский, необозримый цветок – цветок возможностей и успеха. Близняшки в то время часто устраивали посиделки – на звезды погляделки в холодной тесной полусфере на крыше малогабаритного замка.
Я припозднился; днем мы с младшим братом Джеймсом гуляли в предгорьях, а потом выдержали пытку запоздалым чаепитием – какие-то отцовские друзья заявились в гости не предупредив, и за ними пришлось ухаживать.
– Ага, вот и наш Прентис, – басом констатировала миссис Макспадден факт моего прибытия. – Как поживаешь, дружочек?
Миссис Макспадден была домоправительницей у Эрвиллов – полная зычная шумная дама вечных средних лет; ее широкое мясистое лицо всегда казалось распаренным, выскобленным с мылом и мочалкой. У миссис Макс был очень громкий голос – отец часто говорил знакомым, что на ее вопеж откликаются в Файфе, и звон в ушах после близкого общения с этой дамой подтверждал, что папины слова – не шутка.
– Остальные уже наверху. Ты, мил друг, подносик не захватишь ли, а? В кофейниках кофе, а вот тут, на тарелочке, – она приподняла уголок плотной салфетки, придавившей широченное блюдо, – булочки с сосиской.
– Понял, спасибо, отнесу. – Я взял поднос. В замок я проник через кухню – парадный вход уже заперли на ночь. Вот была бы сцена, вздумай я ломиться в ворота.
Я направился к ступенькам.
– Погоди-ка, Прентис. Отдай этот шарф мисс Хелен, – сказала миссис Макспадден и встряхнула упомянутым предметом одежды. – Малютка доиграется когда-нибудь, что простудится и помрет от чахотки.
Я наклонил голову, чтобы миссис Макс набросила шарф мне на шею.
– И напомни ребятам, что хлеба полно, в холодильнике есть цыплята и сыр, и супа тоже вдоволь. Проголодаетесь – не тушуйтесь.
– Понял, спасибо, – повторил я и осторожно двинулся вверх по ступенькам.
– Э, бумага папиросная есть у кого-нибудь?
Я сощурился в ярко освещенном обсерваторском куполе. Алюминиевая полусфера в диаметре не превышала трех метров, и большую часть объема занимал телескоп. Было холодно, несмотря на электрообогреватель. Средних размеров кассетник играл что-то из Cocteau Twins. Дайана и Хелен в толстенных вязаных монгольских кофтах ежились за столиком в компании Даррена Уотта – шла игра в карты. Мой старший брат Льюис прилип к телескопу. Мы перездоровались.
– Это кузина Верити, помнишь ее? – спросила Хелен, наматывая принесенный мною шарф на голову Даррена. Когда выпущенный Хелен изо рта в мою сторону клуб пара рассеялся, я увидел ту, о ком шла речь.
В неподвижном основании купола было нечто вроде собачьей конуры, углубленной в чердак замка. На самом деле это была всего лишь узкая продолговатая ниша, но в такой тесноте она оказывалась очень кстати. Там в спальном мешке лежала Верити Уокер, и только верхняя часть ее тела вдавалась в пространство купола. Верити смолила косяк и одновременно скручивала следующий на обложке иллюстрированного звездного атласа.
– Добрый вечер, – сказала она мне. – Как насчет бумажки?
– Приветик, есть. – Я поставил поднос, обшарил карманы, вынул кое-какое барахло. Последний раз, когда я видел Верити Уокер, месяцев пять или шесть назад, это была тощенькая малявка с серьезным пристрастием к Шейкин Стивенсу и полным ртом ортодонтического железа. Зато теперь, как удалось мне разглядеть в дыму, у нее были короткие светлые волосы (натуральная блондинка!) и изящное, почти эльфийское личико, которое сужалось внизу и заканчивалось премиленьким подбородком – так бы и взял тремя пальчиками и подтянул бы легонько к своим губам… Глаза ее полнились синью древнего морского льда, а когда я пригляделся к коже, то в голову пришла лишь одна мысль: ух ты, город Ллойда Коула! Идеальная шкурка!
– Сойдет. – Она что-то забрала из моей руки.
– Эй! Это же читательский билет! – отнял я. – Держи. – Я вручил ей половинку подарочного купона – в книжном магазине такие на книги обменивают. Его мне мама дала.
– Спасибо.
Верити принялась резать бумагу маникюрными ножницами.
– Купон на книгу не меняем, его мы травкой набиваем, – опустился я возле нее на корточки.
Она прыснула, отчего сердце мое совершило маневры, которые приросшая к нему кровеносная система в обстоятельствах менее романтичных делает топологически неосуществимыми.
– Ну че, братишка, готов к свободному плаванию? – ухмыльнулся Льюис с сиденьица под окуляром телескопа. Наклонился к столу, куда я водрузил поднос, и стал разливать кофе по чашкам.
Мой старший брат всегда казался гораздо взрослее меня, чем на два года, и чуть выше (хотя у меня метр восемьдесят пять), и крепче сбит. Да еще в ту пору его делала крупнее и солиднее борода – в стиле «лопнувший диван». Тогда была его очередь терпеть отцовскую опалу – Льюис только что вылетел из университета.
– Да, собрался, – ответил я. – Уже и жилье нашел. – Я кивнул на телескоп: – Нынче интересненькое что-нибудь показывают?
– Как раз навел на Плеяды. Глянь-ка.
Мы по очереди пялились на звезды, играли в карты, терлись о калорифер и сворачивали косяки. Я с собой прихватил полбутылки виски, а у близняшек было бренди; то и другое пошло на крепление кофе. Этак через часок после того, как была съедена последняя булочка с сосиской, нас снова пробило на хавчик, и близняшки отправились в недра замка на поиски мифического Супового Дракона; мы разговаривали на чикчирике, пока они не вернулись с дымящейся супницей и полудюжиной глубоких тарелок.
– Ну и где ты, Прентис, кости бросишь? – спросил Даррен Уотт.
– В Хиндленде, – ответил я, хлебнув супчику. – Лодердейл-Гарденс.
– Так это ж впритык к нам. Придешь тринадцатого? Вечеринка намечается.
– Как карта ляжет. – На самом деле я собирался на те выходные ехать домой, но мог и запросто поменять план.
– Давай закатывайся, будет прикольно.
– Спасибо за приглашение.
Даррен Уотт учился на последнем курсе художественной академии и был, по крайней мере для меня, воплощением шика. Два года назад, когда отзвенели новогодние колокола, мама отвезла нас с Льюисом в Галланах, и мы отправились на вечеринку к Дроиду и его чувакам. Там был и Даррен – белокурый, долговязый, тощий и угловатый и донельзя стильный. Меня восхищало, как он носил шелковый шарф поверх красного бархатного пиджака. Шарф этот на ком другом смотрелся бы по-дурацки, но Даррен выглядел сущим денди. Он всучил эту штуковину мне, и, когда я пытался возражать, Даррен объяснил, что шарф ему надоел и лучше отдать его тому, кто оценит, и никто тебе не мешает тоже от шарфа отделаться, когда надоест. Поэтому я взял подарок. Обыкновенный шелковый шарф, единожды перекрученный, с аккуратно сшитыми концами, – и это, разумеется, превращало его в ленту Мёбиуса, в топологическое чудо, которое меня тогда завораживало. Мне и Даррен казался чудом, и я даже одно время гадал, а ну как я и сам гей, но потом решил: нет, не похоже.
Если быть до конца честным, главным соблазном, заманившим меня к Даррену на вечеринку, был тот факт, что он делил квартиру с тремя слюноотделительно-умопомрачительными и маниакально-гетеросексуальными студенточками-художницами. Годом раньше Даррен привозил этих цыпочек в Галланах, тогда-то я с ними и познакомился.
– Так ты еще строишь модели волноэнергетических хреновин? – спросил я, доедая суп.
Даррен подчищал свою тарелку кусочком хлеба, и я поймал себя на том, что подражаю ему.
– Ага, – с задумчивым видом ответил он. – И даже вроде спонсора для натуральной величины нашел.
– Что, правда?
– Да. – Даррен ухмыльнулся. – Заинтересовалась крупная фирма по производству цемента. Большой грант обещают.
– Ух ты! Мои поздравления.
Вот уже полтора года Даррен мастерил из дерева и пластика скульптуры в одну десятую величины, мечтая когда-нибудь сделать их полномасштабными, из бетона и стали. Фишка заключалась в том, чтобы украшать такими штуковинами берега. А для этого требовались разрешение властей, много денег и волны. Скульптура у него была специфическая: мобили и фонтаны, работающие на энергии и воде моря. Когда набегает волна, вращается огромное колесо или по трубам идет воздух, и получаются сверхъестественно оглушительно-сокрушительные басовые ноты, а еще дичайшие стенания и завывания; а можно саму воду по желобам и воронкам куда-нибудь отвести, и как вдарит китовыми фонтанами из верха и боков скульптуры! Все это казалось классным и вполне осуществимым, и мне бы очень хотелось воочию увидеть подобное диво – так что, выходит, Даррен сообщил хорошую новость.
Я спустился отлить, а вернулся уже в разгар добродушного, но бестолкового спора.
– Что значит – нет? – спросила Верити из своей конурки, из спального мешка. – Что ты имеешь в виду?
– Я хочу спросить: что есть звук? – сказал Льюис. – По определению, это то, что мы слышим. Значит, если рядом никого нет, то и слышать некому…
– По-моему, это слишком антропо… софично?.. центрично? – сказала из-за карточного столика Хелен Эрвилл.
– Но как они могут падать беззвучно? – возразила Верити. – Это же полная чушь.
Я наклонился к Даррену, сидевшему с ухмылочкой на лице.
– О чем речь? О том, как в лесу деревья падают? – спросил я.
Он кивнул.
– Но ты же не слушаешь… – сказал Верити Льюис.
– А может, это ты ни звука не издал?
– Прентис, умолкни, – не удостоив меня взглядом, велел Льюис. – Я говорю: что есть звук? Если определить это явление как…
– Да как ни определи, – перебила Верити. – Если дерево ударяется оземь, это вызывает сотрясение воздуха. Я стою возле дерева, когда оно падает, и чувствую, как вздрагивает земля. Разве она не вздрагивает, когда рядом нет никого? Воздух должен двигаться… должно быть… движение в воздухе: молекулы… Я имею в виду…
– Волны сжатия, – подсказал я, кивая Верити и думая о дарреновских волноэнергетических органах.
– Да, это вызывает волны сжатия. – Верити признательно помахала мне ладошкой – о, как подпрыгнуло мое сердце! – Слышат птицы, животные, насекомые…
– Постой! – сказал Льюис. – Предположим, что нет вокруг никаких…
Да, по большому счету это было глупо, смахивало на полемический эквивалент белого шума, но мне импонировала линия Верити – линия крепкого бытового здравомыслия. И к тому же, пока Верити говорила, я мог на нее пялиться, и никому это не казалось подозрительным, и это было здорово. Я в нее влюблялся. Красота плюс мозги. Класс!
Потом были еще звуки, и были еще затяжки, и было разглядывание звезд. Льюис изобразил, как радиоприемник перенастраивают с волны на волну: губы купно с пальцами производили удивительно похожие на шумы эфира звуки, и вдруг вторгались дурацкие голоса: диктора, конферансье, эстрадного комика, певца… «Трррршшш… сообщает, что члены лондонской зороастрийской общины забросали бутылками с горючим редакцию газеты “Сан” за богохульство… зззоооууууааааннннжжж… Блягодалю, блягодалю, ляди и дьзентильмены, а сисяс длюзьно поднимем люки за сиамских блязнисов… крррааашшшуууашшшааа… Бобби, ты это пробовал? Ну еще бы не понравилось! Лапша “Доширак”, кто съел, тот дурак!.. Хей, хей, мы – наркома-аны! Мы – наркома-аны… зпт!»
Ну и так далее. Мы смеялись, пили кофе, курили.
Телескоп был черным и мощным, как сама ночь. Алюминиевый череп обсерватории повторял движения единственного зрака, который медленно полз по развернутой паутине звезд. Вскоре и у меня как будто поползла крыша. Музыкальная машинка играла где-то далеко, очень далеко. И когда до меня начал доходить смысл песни «Близнецов Кокто», я понял, что поплыл. В таинственной галактической гармонии звучали небесные тела, космос играл мне симфонию древнего дрожащего света. Льюис рассказывал всякие жуткие истории, чередуя их с крайне несообразными хохмами, а близняшки в свитерах, с иссиня-черными длинными волосами, обрамляющими широкие скуластые лица, нахохлились над карточным столиком; они походили на гордых монгольских принцесс, спокойно созерцающих Вселенную из дымной юрты с жердяным каркасом, которую наступление ночи пришпилило к земле посреди бескрайней азиатской степи.
Верити Уокер, позабыв свою роль завзятого скептика, гадала мне по ладони; прикосновение ее было словно теплый бархат, голос – точно говор океана, а каждый зрачок – голубоватое солнце, висящее в миллиарде световых лет от меня. Она нагадала, что ждет меня печаль, и ждет меня счастье, и будет мне плохо, и будет мне хорошо, и я во все это поверил, а почему бы и нет, и последнее пророчество было на чикчирике, искусственном птичьем языке из детской телепередачи, которую мы все смотрели подростками, – и она пыталась щебетать с серьезной миной на лице, но Лео, Дар, Ди и Хел без конца прыскали, и даже я ухмылялся. Тем не менее весь последний час я счастливо подпевал потусторонним голосам Cocteau Twins и четко понимал все, что говорила Верити, пусть даже она сама этого не понимала; и я окончательно влюбился в васильковые глаза, и пшеничную копну волос, и в персиковый бархат кожи.
– Так что ты там бухтел насчет Пилата? – спросила Эш.
– А… – Я помахал ладонью. – Это слишком сложно.
Мы с Эш стояли на невысоком кургане, откуда открывался вид на верфь Слэйт-Майн, что на юго-западной окраине Галланаха, где Килмартин-Бэн течет с холмов, сначала помаленьку петляет, а затем расширяется, образуя часть Галланахской бухты, прежде чем его воды окончательно сольются с глубокими водами Иннер-Лох-Кринана. Это здесь стояли доки, когда поселенцы вывозили сначала уголь, потом сланец, потом песок и стекло, до того как проложили железную дорогу и началась джентрификация в мягкой викторианской форме – представ в облике железнодорожной пристани, гостиницы «Стим-пэкет-хоутел» и горсти вилл с окнами на море (неизменным остался только рыболовецкий флот, стихийно сгрудившийся посреди внутренней бухты, в каменных объятиях города, распухая, умирая, снова расцветая и опять приходя в упадок).
На холм меня затащила Эшли, в том часу глухой ночи, когда небо делается чистым, а звезды светят ровным и резким светом из глубины ноябрьской тьмы. Перед этим в баре «Якобит» мы победоносно сыграли на бильярде, а потом отправились домой к Лиззи и Дроиду через «Макрели» (точнее, через «Империю быстрого питания Маккреди»), и поужинали пудингом и пирогом с рыбой, и выпили по чашке чая, и долбанули по косячку, и двинули в гости к Уоттам на Рованфилд, и там обнаружили, что миссис Уотт еще не спит, смотрит ночные телепередачи, и она тоже напоила нас чаем, и мы наконец чуток придавили ухо в комнате Дина.
– Ребята, я созрела прогуляться, вы как? – заявила Эш, выходя из туалета под шум бачка и натягивая пальто.
У меня вдруг возникло параноидальное подозрение, что я злоупотребил гостеприимством и по своей пьяной близорукости не уловил тьмы намеков. Я глянул на часы, вручил недокуренный косяк Дину.
– Пожалуй, и мне пора.
Я попрощался с миссис Уотт, Эш сказала, что вернется минут через пятнадцать.
– Я вовсе не пытаюсь от тебя избавиться, – сказала Эш, затворив за нами дверь.
– Черт, кажись, я стал толстокожим, – посетовал я, когда мы пошли по короткой дорожке к воротцам в низкой ограде сада.
– Прентис, тебе это не грозит, – рассмеялась Эш.
– Ты и правда собралась гулять в такое время?
Я глянул вверх: середина ночи и холодно. Надел перчатки. Изо рта вырывались плотные белые клубы.
– Ностальгия. – Эш остановилась на мощеной дорожке. – Схожу напоследок туда, где часто бывала в далеком детстве.
– Вот оно что… Это далеко? А можно и мне?
Я всегда питал сугубый интерес к местам, которые люди считают важными, например дающими силу. Конечно, выпил бы поменьше, не стал бы так грубо набиваться в попутчики. Но что сделано, то сделано. К счастью, Эш не обиделась – со смехом повернулась кругом и сказала:
– Ладно, пошли, тут недалеко.
И вот мы на месте. На курганчике всего в пяти минутах от дома Уоттов. Прошли по Брюс-стрит, сквозь дощатый забор, через Обан-роуд, по заросшему бурьяном пустырю, где в прошлом стояли доки.
Теперь бывшая верфь была от нас метрах в десяти: голый скелет крана накренился над истрескавшейся бетонкой, под ним из бока пристани торчали деревянные сваи, словно черные сломанные кости. В лунном свете блестела грязь. У моря был вкус, и у моря был далекий блеск, но мерцание это почти исчезало, когда я пытался приглядываться. Эш, похоже, погрузилась в раздумья, она смотрела вдаль, на запад. Дрожа от холода, я застегнул на кнопки широкие отвороты липовой байкерской куртки и поднял замок молнии на правом плече, закрыл глянцевой кожей шею до подбородка.
– А можно спросить, чего это мы здесь делаем? – проговорил я.
Позади нас и слева ровно горели оранжевые огни Галланаха – как и во всех английских городах, вечно предупреждали жителей о том, что на ночных дорогах клювом лучше не щелкать.
Эш тяжело вздохнула, резко качнула головой вниз – указывала на землю под ногами.
– Прентис, ты хоть знаешь, что это такое?
Я тоже опустил голову.
– Ну, кучка.
Эш смотрела на меня, ждала ответа.
– Ладно, ладно. – Я резко оттопырил локти (развел бы руками, но предпочел держать их, хоть и обтянутые перчатками, в карманах). – Сдаюсь. Что это такое?
Эш наклонилась, и я увидел, как бледная рука сначала погладила траву, а потом зарылась в нее и глубже, в почву. Несколько секунд моя спутница сидела на корточках, потом подняла руку, встала, стряхнула землю с длинных белых пальцев.
– Это балластный курган, Прентис, Мировой холм. – Я почти разглядел ее улыбочку в свете выпуклой луны. – Сюда приходили корабли со всего мира и привозили всякую всячину, но некоторые прибывали без груза, с одним балластом. Понял?
Она смотрела на меня.
– Ага, балласт, – кивнул я. – Я знаю, что такое балласт. Это чтобы корабль не отправился вдогонку за паромом «Геральд оф фри энтерпрайз».
– Обыкновенные камни, набирали их там, откуда корабль отправлялся, – проговорила, снова глядя на запад, Эш. – А когда корабль прибывал в порт назначения, камни становились не нужны, и их сбрасывали.
– Сюда? – выдохнул я, на этот раз с уважением оглядев скромный курган. – Всегда – сюда?
– Мне об этом дедушка рассказывал, когда я была совсем малявкой, – сказала Эш. – Он тогда в доках работал. Бочки катал, стропы ловил, таскал в трюмы мешки и ящики. А позже крановщиком сделался. – Эшли произнесла слово «крановщик» на подходящий клайдсайдский манер.
Я опешил: вот уж не ожидал, что до понедельника, до возвращения в университет, буду вынужден стыдиться пробелов в своем историческом образовании.
– Ты прикинь, чувачок, – сказала Эшли, – у тебя целый мир под ногами.
Эшли улыбалась, вспоминая.
– Никогда не забуду, как в детстве сюда приходила. Приходила одна, и часто – просто посидеть. Думала: надо же, я сижу на камне, который был раньше частичкой Китая, или Бразилии, или Австралии, или Америки…
Она снова опустилась на корточки, а я прошептал:
– Или Индии…
И на долгий головокружительный миг жилы мои как будто наполнились океаном, темной подвижной водой – такой же точно, как та вода, что точила кромки полуразвалившейся пристани. Я подумал: боже мой, до чего же тесно мы связаны с миром. И вдруг поймал себя на том, что вспоминаю дядю Рори, связавшего наш род со всей остальной поверхностью планеты. Дядя Рори, наш вечный скиталец… Я посмотрел вверх, на истрескавшийся лик луны; меня охватили сладостные чувства: ожидание чуда и жажда познаний.
Мой дядя Рори, когда был еще моложе меня, покинул отчий дом. Он задумал кругосветное путешествие, но добрался только до Индии. И влюбился в эту страну, исходил ее, изъездил вдоль и поперек: из Дели – в Кашмир, потом вдоль предгорий Гималаев; пересек Ганг у Патны, проспавши в поезде этот знаменательный момент; потом сделал зигзаг из глубины страны до океанского побережья, и снова – вглубь; но всегда держал или пытался держать путь на юг. Он коллекционировал имена, паровозы, друзей, ужасы и приключения, а потом на самом краешке субконтинента, с последнего камня, омываемого низким прибоем на мысе Коморин, дождливым днем в наижарчайшую летнюю пору, повернул назад – и ехал на север, и шагал на запад, виляя по-прежнему, направляясь то в глубь Индии, то к морю, и обо всем увиденном, услышанном и пережитом писал на страницах дешевых школьных тетрадей, и упивался дикой культурой этого людского океана, и любовался циклопическими руинами и сказочной географией, и дивился слоеному пирогу из древних обычаев и современной бюрократии, и благоговел перед причудливыми образами богов, и поражался непомерному величию всего и вся. Он описывал увиденное им: города и села, перевалы через горы, пути через равнины, мосты через реки; и города, о которых мне доводилось слышать, такие как Сринагар и Лакхнау; и города, чьи названия у всех на слуху из-за их теснейшей связи с карри – такие как Мадрас и Бомбей; а еще те города, которые, по его чистосердечному признанию, он посетил только за их имена: Аллеппи и Деолали, Куттак и Каликут, Вадодара и Тривандрам, Сурендранагар и Тонк… Но где бы ни оказывался дядя Рори, он везде смотрел и слушал, он спрашивал и спорил; он все пропускал через себя и мотал на ус; он проводил безумные параллели с Англией и Шотландией; он ездил автостопом и верхом; он добирался вплавь и пешком, а когда денег не оставалось ни гроша, зарабатывал на ужин фокусами с картами и рупиями; и он снова добрался до Дели, а потом до Агры и совершил паломничество из ашрама к великому Гангу; и там от солнцепека и величия происходящего совсем окосел; и наконец, он вытерпел долгое плавание на барже, и поездом доехал до Калькутты, и самолетом долетел до Хитроу, едва живой от желтухи и хронического недоедания.
Проведя в лондонской больнице месяц, он уселся за пишмашинку, потом собрал у себя в квартирке друзей, прочитал путевые заметки и дал им название: «Деканские траппы и другие чертовы кулички». И отправил в издательство.
Казалось, рукопись канула бесследно. Но вдруг «Траппы» стали печататься кусками в воскресной газете и ни с того ни с сего, совершенно необъяснимым, казалось бы, образом привлекли к себе жгучий интерес читающей публики.
В возрасте тринадцати лет я прочел «Траппы», перечитал через четыре года и тогда уже понял их лучше. Мне трудно быть объективным, но думаю, это хорошая книга, кое в чем сыроватая и наивная, но интересная и живая. Дядя Рори путешествовал с открытыми глазами, без фотоаппарата, и записывал впечатления на страницах дешевых тетрадей, и записывал так, как будто боялся: он не сможет поверить в то, что увидел, услышал и испытал, пока это не оживет где-нибудь еще, не только в его завороженной душе. Поэтому он мог описать путешествие к Тадж-Махалу, который ты прежде знал лишь по скучным открыткам, так, что у тебя мгновенно создавалось впечатление об истинной красоте этой белой усыпальницы – изящной, но массивной, небольшой, но все же беспредельно величавой.
Эпическая грация. Этими двумя словами он выразил всю сущность Тадж-Махала, и я абсолютно точно понимаю, что он имел в виду.
Вот так наш Рори сделался знаменитым – очарованный странник, бредущий на фоне радужных гор.
Эш присела на корточки, вертя между пальцев сорванную с кургана травинку.
– Я часто сюда приходила. Особенно когда папаша, сволочь, маму лупил, а то и нам доставалось. – Она посмотрела на меня. – Прентис, останови меня, если ты об этом уже слышал.
Я тоже опустился на корточки. Потряс головой – не в знак отрицания, а чтобы в ней прояснилось.
– Ну, конкретно, может, и не слышал, но догадывался: житуха тебе медом не казалась.
– Вот уж точно, блин, не казалась, – с горечью подтвердила Эш. Травяное перышко проскальзывало между ее пальцами, возвращалось и снова проскальзывало. Эш подняла глаза, пожала плечами. – Иногда я сюда приходила только потому, что в доме невыносимо воняло горелым жиром, или телик орал на полную мощность, или просто хотелось напомнить себе, что существует целый мир, кроме дома сорок семь по Брюс-стрит, кроме бесконечной грызни над каждым пенсом, кроме споров о том, кому из нас пришел черед получать новую обувку.
– М-да, – сказал я, в основном потому, что поумнее слов не нашел. Мне, пожалуй, неловко сделалось при упоминании, что общество состоит не только из отпрысков благополучных семейств.
– Ну, короче, – заговорила она, – завтра тут все сровняют.
И оглянулась через плечо:
– Ради завода этого гребаного.
Я только сейчас заметил в отдалении на пустыре смутные контуры двух бульдозеров и экскаватора «JCB».
– Во суки, – выразил я соболезнование.
– Эксклюзивный контракт на застройку берега коттеджами в модном стиле «Рыбацкая деревня», с гаражами на две машины и свободным вступлением в частный оздоровительный клуб, – сказала Эш с клайдсайдским акцентом.
– Гады! – возмущенно мотнул я головой.
– Да ладно, чего там, – поднялась Эшли. – Надо же среднему классу Глазго куда-нибудь расползаться после геройской победы над коварными водами канала Кринан. – Она в последний раз погладила землю. – Надеюсь, ему тут понравится.
Мы с Эш уже повернулись, чтобы спуститься с кургана, и тут я схватил ее за руку.
– Слышь?
Она обернулась ко мне.
– Берлин, – сказал я. – Джакузи.
Только что вспомнил.
– А, ну да.
Она зашагала вниз по склону, к зарослям бурьяна, мусору и невысоким, по лодыжку, остаткам кирпичных стен. Я поспешил следом.
– Я была во Франкфурте, – сказала она. – Помнишь мою подружку по колледжу? Мы услышали, что в Берлине начались большие дела, и махнули туда автостопом и поездом, а там повстречались с… Короче, я очутилась в одной стремной гостинице, в бассейне, и это была типа огромная массажная ванна, и в ней, в уголке, типа островок, и один пьяный чувак, англичанин, пытался меня склеить, все прикалывался над моим акцентом и…
– Вот ведь козел! – сказал я, когда мы вышли на большак.
Мы подождали, пока мимо проскочит пара автомобилей. Они ехали из города на север.
– Вот и я так решила, – кивнула Эшли, пересекая вместе со мною шоссе. – Ну, короче, когда я ему сказала, откуда родом, он перестал врать, будто отлично знает эти места, и охотился здесь, и рыбачил, и что он знаком с лэрдом, и…
– А что, у нас есть лэрд? Надо же, я ни сном ни духом… Может быть, он дядю Фергюса имел в виду?
– Может быть. Вообще-то иногда он говорил довольно интересные вещи… Сказал, что тут одного чувака водят за нос, и уже давно, и зовут его вроде…
Эш остановилась на дорожке, что вела к Брюс-стрит. Мой путь к дому дяди Хеймиша лежал прямиком по шоссе.
Я окинул взглядом дорожку, освещенную одиноким желтым фонарем на полпути между нами и Брюс-стрит. Потом снова посмотрел в глаза Эшли Уотт.
– Случайно не Макхоун?
– Угу, – кивнула Эш.
– Хм, – сказал я. Потому что Макхоуны не так уж часто встречаются в наших краях, да и в любых других. – И кем же этот парень оказался?
– Журналюгой. Но это для прикрытия главного сдвига по фазе.
– А как его звали?
– То ли Рудольф, то ли как-то похоже, а фамилию не помню. Сам не представлялся, его при мне кто-то назвал.
– Что ж ты не выпытала? Нет бы пустить в ход женское обаяние.
– Ну, если честно, в то время оно было практически целиком отдано компьютерщику с плечами шире прерии и золотой карточкой «Ам-экс».
Эш лукаво улыбнулась.
Я негодующе покачал головой:
– Ну ты шалава!
Эш взялась за мои яйца через ткань «пятьсот первых» и вполне ощутимо сжала. У меня аж дух перехватило.
– Прентис, следи за языком.
Она отпустила меня, но тут же подалась вперед, прижалась губами к моим губам, языком провела по зубам, а затем повернулась и пошла прочь.
– Оба-на! – сказал я. Старые добрые шарики ныли, но не шибко. Я кашлянул и произнес как можно спокойнее: – Доброй ночи, Эшли.
Эш повернулась, ухмыльнулась, затем полезла во внутренний карман большой куртки флотского покроя, с медными пуговицами, что-то достала и бросила мне. Я поймал. Кусочек серого бетона. С одной стороны гладкий и темный.
– Die Mauer[4], – сказала, возвращаясь, она. – Взято, если хочешь знать, у Бранденбургских ворот. «Viele viele bunte Smarties!»[5] Красная краска – середина точки над последней «i». У тебя в руке обломок мира, разделявшего две Германии.
Я поднес к глазам зернистый бетон и восхитился:
– Оба-на!
Светлые волосы Эш мелькнули под уличным фонарем и растаяли в темноте.
– Оба-на!