Глава вторая, где генерал Афсиомский принимает филозофа Д’Аламбера и где становятся очевидными пользительные свойства орехового масла

Прошло три дня после толь же блистательного, коль и скандального театрального триумфа, прежде чем генерал Афсиомский паки узрел Вольтера. Газетные слухи тем временем своими лепостями и нелепостями обескураживали посланника: «Король принял Поэта в Версале и после двухчасовой беседы подарил ему свой собственный письменный набор», «Король и кардинал приказали связать Вольтера и вывезти его за пределы Франции, где турки только и ждут, чтобы посадить его на кол», «Луи Пятнадцатый внял мольбам умирающей от чахотки мадам де Помпадур и вновь назначил творца „Генриады“ своим придворным историографом», «Великий Вольтер в третий раз препровожден в Бастилию, на этот раз без предметов своего домашнего обихода», «Русская царица устами своего представителя, только что прибывшего в Париж генерала (по имени не назван) предлагает за французского гения миллион ливров выкупу», «Французский двор просит больше»… Слухи эти в арендованный генералом особняк на острове Сан-Луи еще до выхода в печать доставлял его секретарь, премьер-майор Дрожжинин, прямо из кафе «Прокоп», где, по всей вероятности, и всходило все это тесто. Ксенопонт Петропавлович внимал слухам и думал: уж не сам ли Вольтер их заквашивает в сем вечно взбухающем слухами граде, ведь такие слухи стоят сундука золотых пиастров, господа; вот именно, пиастров, пиастров! Сам он в ожидании весточки от друга подолгу сиживал в покойном кресле у окна и взирал на проходящие мимо воды Сены, что именем своим тревожила его вельми далекие рязанские воспоминания, а в частности, напоминала буколику зарождения иных плодотворных наследий.

* * *

На ночном торжестве в отеле Сюлли генералу удалось удачно выбрать позицию, чтобы ненароком, под видом обмена кумплиментарными благообразностями шепнуть в живое ухо старика, что при нем на имя филозофа прибыло конфиденциальное послание из Царского Села. Эко как полыхнули очи Вольтера, не дашь ему и пятой части хронологического возраста! Быстрым разумом своим он мигом оценил исключительность сей экспедиции и, чтобы сбить с толку востроухих слухачей правительства, тут же запустил вдохновенную тираду об исторических шагах Санкт-Петербургской академии в сторону просвещения, о достойных всяческих похвал достижениях ученых россиян, и, в частности, пейзанина месье Ломоносова: а правда ли, что славное имя переводится на язык Корнеля: «comme casse le nez»? – ах-ха-ха, клянусь Мельпоменой, иные носы в наш век заслуживают доброй ломки! – и таковыми изящными молниеносностями дал понять старому другу Ксено, что серьезный разговор впереди.

Между прочим, по воле чистого случая дом для пребывания графа Рязанского был взят внаем на той же набережной, где с его подопечными уношами случилась первая парижская облискурация. Внедряясь далее в подробности, скажем, что он был просто вплотную с тем малоприятным лежалищем антивольтеровского сутяги. Полагая себя в аристократическом квартале, граф с недоумением внимал всяческим шумам и воням, доносившимся из поблизости, а однажды прямо в окно к нему одним махом влетел ворох желтых от старости перьев из вытряхнутой подушки.

Не подлежит исключению, что выбор сей случился опять же по вине недотеп из секретной экспедиции. Вот так же тридцать лет назад вечно опохмеляющиеся «витязи незримых поприщ» выписывали графу подорожную и намотали там несусветное отчество Петропавлович, поелику батюшку-то в сем заведении звали во все времена Петром Павловичем. Да если уж всю правду речь, ведь и крестное имя извратили почти до утраты смысла путем замены «ф» на «п», а с фамилией и вообще получился сущий куршлюз: сроду ведь фита в подобных позициях не фигурировала, а уж польское-то окончание целиком остается на совести опохмеляющихся. Вот так в конечном счете и образовался в российской и европейской истории некий феномен по имени Его Высокопревосходительство генерал-аншеф Ксенопонт Петропавлович Афсиомский (через фиту), его светлость граф Рязанский. Прочтя впервые это начертание, генерал было весь вызверился, поклялся устроить полную обчистку проклятой конторы, но потом решил, что подобная облискурация (это было его словечко) легче будет выделять ея носителя в исторических анналах.

С историей у графа были весьма сурьезные отношения. Льзя ли будет предположить, что без нея он себя не мыслил, что мнил себя только как деятель оной, а будучи хоть ненадолго выдвинут за ея (напоминаем, истории) пределы, становился не ахти как здоров, нервозен, отчасти уж не злобноват ли ко всему роду человеческому. Вот и сейчас, пребывая аж третий день вне истории, он начинал мизантропствовать. Ох уж этот «большой свет», нельзя на него положиться ни дома, ни тем паче в Париже! Экий почет выказали во дворце Сюлли, экое произошло изрядное, поистине историческое шествие посреди блистательной ассамблеи, а теперь, извольте, любимец общества, конт де Рязань всеми напрочь забыт, никто не ищет, не делает визитов, не приглашает. Значит, если сам не делаешь визитов, никто и не вспомнит, невзирая на триумф? Значит, надо все время не ходить, а дефилировать? Вот появляется небезызвестный друг Вольтера, Ксеноε де Рязань, вот он дефилирует, слегка по-светски покашливая, defiler et tousser, по своему обыкновению, дефиле и туссе, туссе и дефиле, и все в восторге, все счастливы, что снова появился со своим «туссе и дефиле», со своим прекурдефляпистым франсе, с кумплиментами а-ля Вольтер, а если тебя в таком виде не видно, значит, ты забыт, немедля стерт, так? Как сказал бы тот же Вольтер: Il faut sans cesse tourner aux fourmiliere, мой Ксено, ведь даже муравьи забывают друг друга, если долго не встречаются.

Натюрельман, при других, не столь важных, государственных обстоятельствах надо в было сразу самому начать делать визиты и министрам, и префекту, и епископам, а главное, дамам, и Помпадур, и герцогине Мэнской, увы, увы, до встречи с основной, озаглавленной самой Государыней персоной он не может не только высшим блюстительницам света делать визиты, но и к малышке Нинон не поспешит наведаться. Значит, такая идет полоса истории: одиночество, выжидание. Он сидит в покойном кресле из тех, что в будущем будут называться «вольтеровскими», и созерцает в окне катящие с монотонной настырностью воды Сены. Ну почему хотя бы уж бумаги не спросить, не очинить перьев, не двинуть дальше задуманную утопию, герой коей некий Ксенофонт Василиск в поисках Гармонии уже и Землю покинул, унесся на Луну, однако и там не может сыскать неуловимую деву. Так он бродит там средь лунных ям, и везде население с ним делится своими терзаниями сродни нашим, как на Востоке, так и на Западе, и только на сатурнических кольцах цветет благодатное славянское царство под мудрым оком девы Гармонии; да как туда добраться супротив притяжения светил?

Нет, сударь мой, такое важнейшее для всего человечества (часто вместо сего красивого слова он почему-то выборматывал «пчеловодство») сочинение нельзя продолжать в чужом наемном доме. Вот завершу свою историческую ролю и засяду где-нибудь в Царском, в окрестностях Государыни, и первым делом ей самой буду направлять главы, а вовсе не псевдодругу Сумарокову Александру, как его отчество, вовсе не в нынешние плачевныя литературы.

Так он сидел день за днем и только гонял секретарей Дрожжинина и Зодиакова за сплетнями, за газетой, за напитком «тизан», за бутылью орехового масла. В этом чертовом масле, быть может, только и было хоть малое, но оправдание историческому сидению. Его предписывали втирать в корни оставшихся волос, и тогда траченое поле вроде бы начинало паки колоситься. Граф, однако, догадывался, что плодородие тут может пойти гораздо глубже энтих присной памяти, почти незримых луковок и в конечном счете приведет голову тела к рождению важных фраз государственного и литературного характера.

Однажды он увидел в окне плывущее по течению всеми четырьмя ногами кверху раздутое туловище коровы. Глядя на бессмысленность сего неживого предмета, он вдруг преисполнился скорби. Дохлая корова уплывала в пучины мироздания с той же каменной тайной, с коей четыре года назад уплывала над траурным конвоем незабвенная цесаревна-императрица Елизавета Дщерь Петрова, та, что запретила казнить, что пошила себе пятнадцать тысящ платий, что победоносничала в Семилетнюю войну и чьи горячие ляжки, оседлавшие его в студеную ночь 1740 года, еще помнили гренадерские плечи. Как прикажете это понимать, месье Ореховое Масло? – гневно вопрошал он. К чему вы меня толкаете? К каким излияниям гиньоля? Не к сущему ли богохульству, непригодному для государственного мужа?

Он гневно встал и потребовал парик. Немедленно ехать, делать визиты! Вольтер небось давно уже укрылся в своем Ферне под защитой кальвинистов. Кто его знает, что он тут без меня натворил! Ведь было же время, когда два государя Европы подозревали его в шпионстве, а лучший ученик, коего в те времена паче для недосказанности именовали «протектором господина Мапертюи», приказал бросить учителя в узилище. Нет, сам я туда не поскачу, не хватало еще нарваться на приживала Шувалова Ивана Ивановича. Надо немедля слать к нему Николая и Михаила! Хватит уже брандахлыстничать по Парижу со своими курфюрстиночками-профурсеточками! Ну что за дети эти ребенки, повадились в циркусы да к италийским кукольникам! Пора за дело!

И в этот как раз горячий «муман» (le moment) вошел премьер-майор Дрожжинин и доложил, что к нему посетитель, месье Д’Аламбер, член Французской академии. С париком в руке граф застыл потрясенный: вот что значит резкое движение в сторону Истории! Сразу откликается! Шлет своих людей! Да ведь это же тот самый Жан-Батист ле Ронд Д’Аламбер 1717 года рождения, проживающий в городе Париже, кого так жаждет Государыня иметь в нашей столице и кому предлагает астрономическое – даром что астроном! – жалованье в 100 000 франков!

Далее, труся самым непозволительным его званию фасоном в опочивальню к шкафам с одежою, нахлобучивая парик (намеренно чуть-чуть старомодный, чтобы не забывалось историческое прошлое), граф извлекал все больше даламберовских страниц из своих мыслительных – мерси, месье О.М.! – архивов. Да-да, вот именно: это он, тот самый, что отклонил приглашение Ея Величества, галантнейшим образом сославшись на некие непреодолимые обстоятельства, кои были вельми известны просвещенному обществу Европы (и Петербург не исключение) как состояние любовной зависимости г-на Д’Аламбера от блистательной мадемуазель Леспинас! А еще до этого он отклонил приглашение Фридриха Второго Прусского, указав на невозможность прервать опыты по изучению сопротивления жидкостей, а также движения ветров, а также феноменальных свойств музыки, а также математического выражения механики, et cetera.

Но прежде всего – граф тут даже с немалой комичностью запрыгал по опочивальне, натягивая чулки, отталкивая навязчивого премьер-майора, – прежде всего, это же не кто иной, как составитель нашей главной книги, Энциклопедии! С кем, если только не с самим Вольтером, его можно поставить рядом, этого достопочтенного филозофа, гордость и украшение столетия!

Словом, не прошло и десяти минут, как Афсиомский был готов к встрече. Он принял визитера в гостиной, стоя вполоборота к реке и слегка обмахиваясь китайским веером (пол-Парижа одарил этими веерами в 1751 году на обратном – через Лиссабон – пути Марко Поло!). «Ах, господин Д’Аламбер, какое удовольствие вы мне предоставляете своим визитом!» – провозгласил он, простирая обе руки к визитеру, но не для объятия, разумеется, – ведь мы уже не те Иваны, что с утра напиваются и лезут к жантильному люду с медвежьими объятиями, – а лишь для выражения радушия и респекта. Д’Аламбер ответствовал превосходным полупоклоном, коему сроду не научишься, ежели не рожден в мире изящества. Тут опять что-то мелькнуло из секретных архивов (памяти, конечно, а не этажерок в сыскном): может, этот приятный господин и был рожден в мире изящества, однако сразу после рождения он был подкинут и найден полицией на ступеньках церкви Сен-Жан Ле Ронд, отчего эта церковь была ему и в имя полицией вписана.

Несколько минут прошло в обмене любезностями. Опыт долгой жизни и специфической службы убедил графа Рязанского, что первые впечатления редко обманывают, а потому он всегда во время знакомства старался составить эти первые впечатления. Перед ним сидел человек, казавшийся лет на пятнадцать моложе своего календарного возраста. Вся его одежда, начиная от маленького паричка, продолжая ловким кафтанцем и завершая пряжками на туфлях, отличалась удивительной сообразностью и простотой самого высшего качества. Гармония одежды неизменно подтверждалась каждым движением частей тела, ну, скажем, таким непростым, как закидывание одной ноги на другую. Но самое значительное совершенство содержалось в лице сего господина, исполненном вдумчивости, внимания и благорасположения. Высокий и чистый лоб, веселые, но без насмешки глаза, энергетический и явно привыкший к победам нос, скульптурно очерченные губы и подбородок – все это вместе рождало мысль, что сей муж был произведен на свет исключительно красивой женщиной.

Продумав все эти впечатления с быстрой сноровкой многолетнего собирателя всевозможных важных наблюдений над человеческой природой, граф вдруг чуть не нарушил этикет, то есть едва не хлопнул себя ладонью по лбу. Да ведь материнство-то столь бессердечное действительно приписывали редкой красавице, мадам Клодин де Тенсин, о коей говаривали, что она позировала обнаженной самому Регенту! Кому же прикажете приписать отцовство, если по архивным данным зачинателем философа был простой артиллерийский офицер кавалер Детуш?

Афсиомский, конечно, ничем не выразил своих озарений, а вместо этого затеял с Д’Аламбером вполне изящный разговор единомышленников и, так сказать, «вольтерьянцев». Как и полагалось в разгаре века наук, надо было явить не только гуманитарные или политические интересы, но и близость к фундаментальным знаниям, а посему граф то слегка касался интегральных калькуляций и рефракции света, то мимолетно упоминал даламберовский трактат о равновесии и движении жидкостей, то ставил вопрос, льзя ли применить в военном флоте его формулу движения ветров.

При каждом возникновении новой темы философ выказывал неподдельное и даже немного детское удивление: какая осведомленность, какая тонкая наблюдательность! «Я хочу вам сказать, господин Афсиомский, что мы здесь в Париже восхищены поколением русских, кои так невероятно расширили границы Европы!»

«В ваших силах, господин Д’Аламбер, способствовать этому процессу для достижения максимальной удовлетворительности. Ея Величество продолжает возлагать надежду на ваше благосклонное решение присоединиться хотя бы ненадолго к нашей молодой академии. Мои секретари в самое ближайшее время доставят вам личное послание Императрицы. Я не передаю его вам сейчас лишь для того, чтобы акт передачи приобрел официальный резонанс, если вы, конечно, не возражаете».

По завершении этого продолговатого абзаца граф продемонстрировал превосходную дипломатическую улыбку и подумал: «Уф!» Философ ответствовал своей улыбкой, в той же степени личной, сколь и свидетельствующей о полном понимании государственного расклада. «Ах, граф, ну что за чудо эта ваша молодая государыня! Поистине Божий дар для всей Европы! Вы не поверите, но в своем кругу мы иной раз называем ее одной из нас!» Афсиомский рассмеялся с благодушной хитроватостью: «Хотелось бы тут же раскрыть эту красочную метафору, достопочтенный господин Д’Аламбер», а сам подумал: «Одна из вас на российском троне? Однако!» Д’Аламбер, похоже, что-то почувствовал и потому привнес в свой ответ некую шутливость: «Вы очень метко нарекли сей пассаж метафорой, месье. Вот именно метафорически мы называем Ея Величество философом и энциклопедистом».

«Браво!» – воскликнул граф и генерал. В спорные моменты нынешнего царствования Ксенопонт Петропавлович подставлял на место Екатерины Елизавету. «Дщерь Петрова» была полной противоположностью «принцессы Цербской», и таким образом ему было легче предугадать Екатерину. В случае сем первая вся бы задрожала от уязвления величия. «Наглец достоин розог!» – вскричала бы она. «Каков льстец! – расхохоталась бы Екатерина. – Он достоин ласки!»

«А вы бы написали ей об этом, господин Д’Аламбер, – предложил он. – Уверен, что Государыня будет польщена».

Д’Аламбер начал откланиваться, и тут вся встреча вдруг приняла совершенно неожиданный оборот. Вместо ритуальных расшаркиваний ученый запанибрата взял посланника под руку и отвел в дальний от дверей угол зала под портрет какого-то мошенника эпохи Ришелье. «Послушайте, мой Ксено, – произнес он и намеренно сделал паузу, показывая, что он нарочно называет его так, как может назвать только Вольтер. – Один мой друг, узнав, что я собираюсь нанести вам визит, попросил меня передать вам это».

Конверт плотной бумаги перекочевал из муфты философа в муфту вельможи. Главная цель визита была достигнута, и Д’Аламбер удалился теперь уже с ритуальными расшаркиваниями. Каковы философы, восхитился граф. Ей-ей, не так уж аляповаты, как полагает Сумароков! Я-то старался во все тяжкие, проникал в глубокий архив, а вот не озарило, что он пришел в роли почтальона.

С нетерпением он сорвал сургуч и, как всегда при виде этого почерка, почувствовал сердцебиение. Калиостро как-то хвастал, что по почерку узнает и ангелов, и дьяволов любого человека. Интересно, как он расшифрует почерк Вольтера: несколько слов – сущая каллиграфия, потом перо начинает прыгать по колдобинам, рассыпаются знаки – где тут черти скачут, где тут ангелы скользят?

Записка гласила: «Мо дорого Ксено! Н евзирая на южжны й ветер, каковой, прилетая в Париж, усиливает старческую Мэгрень, я жду тебья завтра на ужин в доме моей племьянниицце мадам Дени на улице Травестьер. Претвкуш (чернильное пятно) шаю вечер приятных воспоминаний. Мой дорогой метведь, поосторожней с объятиями: мои кости хрустят уж при виде тебья. И все-таки опни ма ю! Ecr. L’inf. Твой В».

Боги Олимпа! Афсиомский весь возгорелся вдохновением при виде сокращения из семи букв с двумя точками и апострофом. Великий человек завершает так письма только своим ближайшим друзьям-энциклопедистам! ECRASONS L’INFAME – «сокрушим лицемерие», вот что оно означает! Нет, Александр Батькович, не возлагайтесь на мои летучие славянофильские настроения! Думая сейчас о замшелом патриархальном укладе, коему вы поете осанну, об отторжении вами просвещенного идеала, я вслед за моим учителем и другом повторяю: Ecrasons L’Infame!

* * *

К утру поостыл, хоть ночью и не раз бросался со свечой к разным кладезям мудрости для подкрепления аргументов, равно шатких с обеих сторон. После завтрака даже написал письмо Александру Сумарокову (опять позабыл отчество серьезного мужа; все почему-то «Исаевич» лезет, хотя и знаю, что это не так), в коем (в письме) с легкой иронией описал вечное возбуждение французов с их стремлением «остротой ума» подменить присущий нашим необозримым равнинам «поиск истины». Письмо не отправил: спешить некуда. В конце концов, во главе угла стоят государственные, исторические нужды. Императрица недаром сказала: «Вас, граф, знаю как корень урапнопешенности». О этот божественный акцент!

Долго готовился. Вспоминая вприкидку Д’Аламбера, тщательно подбирал общий прикид (кажется, так переводится на язык полей сверхизящное toilette?). Протирал голову ореховым маслом для гарвеевского кровообращения мысли. Гонял второго секретаря Зодиакова в парфюмерную лавку. Снова и снова проглядывал содержимое ларца. Дрожжинин, как думаешь, на сколько тут добра? Премьер-майор углубленно подсчитывал, потом выдавал несообразную сумму: сто тысящ бритских гинеев. А на наши? Мильен, ваша светлость! Гнал его прочь, а сам думал: близко, близко.

Наконец подошел закатный бдительный час, и посланник Афсиомский отправился делать визит, из всех визитов наиважнейший. Вдруг подумалось: быть может, последнее в карьере архиисторическое поручение. Вот завершу сие дело, получу Андрея Первозванного из рук Государыни и выйду на покой. Соберу своих детей со всего света, открою школу мысли в губернии; там и угасну.

В Париже, как всегда, шло гульбище, однако Rue Traversiere охранялась частной стражей и процветала в тишине. Майское солнце отражалось в двенадцати окнах с выпуклыми стеклами на фасаде внушительного особняка, построенного, по всей видимости, в эпоху Регентства, о чем свидетельствовала лепнина-рококо.

О той же эпохе гласила большая картина Ватто в нижней зале. «Я сохраняю здесь дух его молодости», – сказала гостю хозяйка, которая за десять саженей походила на пухленькую барышню, но вблизи не оставляла никаких сомнений в том, кто главенствует в этих стенах. Черненькая мушка в углу ея рта тоже, очевидно, способствовала «духу его молодости». Граф был знаком с этими елизаветинскими мушками и навсегда сохранил к ним нежнейшие сентименты, что, кажется, было замечено хозяюшкой.

Что и говорить, солидное досье было уже собрано в памяти графа на Мари Дени, вдову пятидесяти двух лет, уроженку Парижа, королевство Франция. Она была родной племянницей Вольтера, то есть дочерью его сестры. Дядя сам выдал ее замуж за капитана Дени и снабдил солидным приданым. Через шесть лет, в том возрасте, который через сто лет будет называться «бальзаковским», а через двести пятьдесят лет «еще ничего», несчастная овдовела. Дядя утешал ее с давно уже утраченной им вследствие литературных трудов страстью. Говорят, что в интимные моменты он разговаривает с ней по-итальянски. До петербургской экспедиции даже доходило часто употребляемое слово cazzo, кое не было найдено ни в одном из тысящи словарей.

Мари, как и полагается прилежной племяннице, самозабвенно любила дядюшку, что не мешало, напротив, даже споспешествовало ей увеличивать за его счет свое личное состояние. Один из ее любовников по имени Мармонтель как-то странно охарактеризовал эту фемину по просьбе экспедиции: «…покладистая дама при всем ее уродстве имеет много общего с дядей… его вкусы, веселый нрав, исключительную любезность… что вызывает у людей желание искать ея общества…» Как прикажете это понимать, месье, уже тогда возмущался граф-генерал. Вы называете женщину уродливой и лезете к ней в постель из-за вкусов ея дяди? Теперь он видел собственными глазами, что уродливость здесь и не ночевала. Скорее, насупротив, оживленная сударыня выглядела вполне приятственно, особливо при вечернем освещении, а талью ее отнюдь нельзя было отнести только к достоинствам корсета. И токмо лишь мгновеньями, когда она как бы вспоминает что-то малоприятное – может быть, возраст, может быть, наглость господина Мармонтеля, – лик ее хмурится и как бы надувается излишеством плоти, однако мимолетность тут же исчезает, как будто вы протерли зерцало, и снова перед вами облик изящества.

«Обратите внимание, дорогой господин Афсио, я здесь экспонирую книги дядиной молодости: Монтескье, Мариво, его собственную „Генриаду“ в разных изданиях, а стены украшаю портретами его муз. Ха-ха, ведь мы же современные люди, а ревность – это пережиток абсолютизма, не так ли? Вот эти прелестные дамы, вдохновлявшие стремительного, худенького студентика иезуитского колледжа, этого Аруэтика, о котором тогда болтали, будто у него нет задницы. Что же, разве задница – это апофеоз мужчины? Ах, даже сейчас можно ослепнуть от этих сладостных нимф! Ну вот извольте, Тереза де Курсель, а вот знаменитая мадемуазель де Сабран, хозяйка салона и химической лаборатории, а вот и королева Вольтера, маркиза Эмили дю Шатле, к которой, признаюсь, я немного его ревную. Философ, химик, физик, автор трудов о природе огня, каково? Они все тогда были помешаны на науках и в своих салонах говорили больше о Ньютоне, чем о модах. Прошу сюда, граф. – Для пущей яркости она подняла над головой подсвечник с тремя пламеньками и произнесла многозначительно, если слегка не издевательски: – Посмотрите на его первую любовь, Сюзан де Ливри, маркизу де Гувернье. Когда-то он делил ее с другом юности, un menage a trois, каково, уже в то время – в России такие штучки известны? Это о ней дядя столь выспренно восклицал впоследствии: „Твоих алмазов жар и глубь/ жемчужин, равных снам,/ не стоят шевеленья губ,/ что ты дарила нам!“ Ну-с, каково? Он знал, что такое любовь!»

И тут бодрейшим козлетоном сверху скатился в зал семидесятилетний поэт: «Ксено, мой друг, ты благоухаешь, как ореховая роща!»

Встреча началась с торжественного государственного момента. Великому Вольтеру был вручен дар российского Двора, ларец с сибирскими драгоценными каменьями. Посланник по просьбе правительницы особливо подчеркнул, что все алмазы и изумруды были отшлифованы и огранены российскими мастерами. Так российский народ отвечает на внимание к нему властителя дум всей Европы!

«Бесценный дар! – восклицал старик, склоняясь над ларцом и прижимая к сердцу все десять, если не больше, своих длинных пальцев, обтянутых пестренькой кожей. – Бесценное мановение августейшей руки!» Для мадам Дени бесценность была пустым звуком. Стараясь преодолеть магию камней, она запустила в ларец обе своих пухленьких дланьки и стала прикидывать суммы закладов.

Затем последовала вторая, еще более важная часть государственного акта. Вместе с письмом Императрицы Вольтеру был передан медальон на секретном замке. Округлый, в пол-ладони предмет открывался только с помощью специального перстня. Нужно было согревать перстень своим дыханием, пока в нем не пискнет некий птичий голосок: то ли царскосельский соловей, то ли кашинский воробей. Теперь, Signore, вы кладете медальон в вашу ладонь и прижимаете перстень к задней крышке. Звучит несколько тактов блаженной музыки, и передняя крышка приподнимается.

Из медальона на Вольтера смотрел младой лик Софьи-Фредерики-Августы Анхальт-Цербстской, ныне Екатерины Второй, Императрицы Всея Руси. «Боже! Месье! Прости мне мои жалкие вольности! Приемлю твой знак, Всемилостивейший и Всемогущий!!!» Он упал на одно колено – нитки на штанишках чуть-чуть треснули под коленом – и прижал свои сухие губы к нижней части портрета, где мастерски были выписаны складки ткани и грудь, розовеющая, как утренняя заря. «О августейшая, лишь моя столь очевидная семидесятилетняя юность мешает мне в мечтах облобызать твои щедрые руки!»

«Перо!» – почти басом тут вскричала мадам Дени. Трое слуг уже мчались с перьями и чернильцами. В доме бытовал обычай записывать за гением, чтобы ни на йоту не обкрадывать потомство. Афсиомский вытирал глаза. Церемония закончилась. Старик поднялся и отправился переменить штанцы. На пороге попрыгал с шаловливостью школяра.

Начался ужин. Подавали отменное вино из подвалов папского дворца в Авиньоне. «Это вино особенно хорошо идет под тост „Сокрушим лицемерие!“, – острил еретик. Он был особенным любителем поедания вроде бы несъедобных птиц. Афсиомский с удовольствием наблюдал, как Вольтер разделывает блюдо малиновок по-бретонски. Разнимает всякое мелкое сочленение, с каждой косточки обирает крошечки мясца, тянет зубами нежные нити сухожилий, а в довершение кусочком хлеба подбирает всяческие слизи. Все это надо запечатлеть для исторических мемуаров.

До сути дела беседа пока что не дошла. Пока что с удовольствием обменивались всякими легковесностями, что было сродни порханью только что скушанных птичек, еще незнакомых с сетками птицелова. Порхали с темы на тему; заводилой, разумеется, был Вольтер.

«А помнишь, Ксено, как в Потсдаме мы ели прусских ворон, сваренных в пиве? Не всякий и кавалерист одолеет такой изыск! Скажи, Ксено, а ты богат?»

Острейший взгляд и одобрительный кивок в ответ на ответ: «Достаточно богат, чтобы служить моей Государыне без корысти».

«Браво, Ксено! Ведь ты писатель, а каждый писатель должен быть достаточно богат, чтобы не попасть в зависимость от власти. В молодости я был беден и постоянно искал покровителей. В конце концов меня взяла к себе маркиза дю Шатле, моя незабвенная Эмили, однако к тому времени я, именно я, а не наш муж, содержал весь ее двор. Среди богатых есть порядочные люди, что охотно возьмут поэта под свое крыло, и это в порядке вещей. Вспомни Корнеля, Расина, черт побери, Мольера, вспомни Вергилия и Овидия! Однако если ты не хочешь уподобиться последнему, высланному к пастухам и конокрадам, ты должен озаботиться созданием своего собственного состояния, мой Ксено! Мари, подтверди, что твой любимый дядюшка был в этом деле неутомим. Нет-нет, девочка, не в том деле, о коем ты перманентно мыслишь, а в сколачивании, сколачивании состояния – вот что я имею в виду! Театр был главной упряжкой моего финансового экипажа, Ксено, театр, которому я предан, как турок своему Аллаху! Деньги за спектакли я давал в рост аристократам. Оные помогали мне получать подряды от правительства. Еще на заре зрелости ссылка в Англию помогла мне понять, как работает банк. Шутки в сторону, давай коснемся вопроса о философском камне. Сколько столетий Европа ищет этот пресловутый корень благоденствия, а между тем он уже найден в тысяча шестьсот девяносто четвертом году, но не на дне тигля, а в Банке Англии. Банковский вексель – это и есть философский камень нашего века, мой Ксено! Ты меня понял?»

«Ты будто читаешь мои мысли, Вольтер!» – наконец-то пробившись сквозь монолог, промолвил граф.

Старик вдруг надулся.

«Это не твои мысли, а мои».

Перед подъездом послышалось усталое цоканье копыт и поскрипыванье захудалого возка. Мадам Дени стала извиняться. Ей придется ненадолго, не более чем на полчаса, покинуть блестящее общество дяди и генерала. Она хотела проделать это в легчайшем, шаловливом стиле, как бы упорхнуть, но вдруг отяжелела на правую ногу и даже немного постояла, закусив губу. Потом все-таки упорхнула.

Вольтер благодушно посмеялся ей вслед: «К ней приехал этот паршивец Мармонтель, самый верный из оставшихся любовников. Это кстати: можно начать разговор о сути дела. Однако прежде ответь мне на один вопрос, если, конечно, захочешь. Как ты попал к Екатерине? Елизаветинцы, насколько я знаю, не очень-то прижились к новым временам, а ведь ты пользовался большим доверием у вздорной бабы, что вычеркнула меня из членов Петербургской академии».

Вся предыдущая болтовня была одним махом отодвинута в сторону, как на столе отодвигают всякий хлам, чтобы расстелить дорожную карту. Вольтер не отрывал взгляда от Афсиомского. Этому взгляду не семьдесят лет, а семьсот; из-под него не убежишь и перед ним не заюлишь; однако и правду ему открыть нельзя, когда ее сам не знаешь.

«Бог знает, Вольтер, как сложилась сия диспозиция. Два года назад я уже собирался в опалу, как вдруг был призван в Царское Село. Нынче складывается у меня идея, что сему благорасположению я обязан только тебе».

Семисотлетняя прозорливость при сих словах сменилась привычным вольтеровским подмигом двумя глазами сразу, лукавым благодушием и смешливостью. Граф понял, что ответил правильно, и продолжил: «Вольтер, давай начистоту. Твоему постоянному фернейскому гостю Ивану Ивановичу я по старой дружбе благоволю, однако Государыне не с руки было выбирать конфиданта среди Шуваловых. Так выбор ея пал на меня: и с тобой доверителен, и все ж не из Шуваловых».

* * *

Далее, попивая папское вино и перебивая вкус вина ломтиками разных сыров, они стали обсуждать дело. Вот его суть. Отчаявшись вытащить своего великолепного корреспондента на жительство в Северную Пальмиру, Государыня решила устроить с ним встречу в Европе. Все будет обставлено с секретностью и с сохранением обоюдного инкогнито. Очерчен круг наиважнейших вопросов, кои следует обсудить для пользы народов и царствующих семей. Государыня также намерена поднять ряд философских и исторических тем. Ее интересует, в частности, мнение Вольтера о театре всемирной истории: что это, работа искусного драматурга или нелепый и кровавый балаган? Сия встреча будет иметь место через год, но для начала этим летом с Вольтером встретится самый близкий Государыне человек, с коим Вольтер сможет говорить, как с ней самой. Вольтера доставят к месту встречи с максимальным комфортом и охраной верные люди графа Афсиомского. Всеми расходами, а также вознаграждениями участникам встречи озаботится секретная экспедиция Ея Величества. Встреча с конфидантом будет продолжаться четыре дня. Место встречи будет оговорено посредством спешной связи.

В этом пункте Афсиомский слегка напрягся. Что, если спросит дотошный филозоф о «спешной связи»: какова, мол, она на вид и какова ее скорость? Открыть ему сей высший секрет самого узкого придворного круга нельзя, а не откроешь, засомневается старик в степени посвещенности. Вольтер, однако, не выказал интереса, только улыбочка промелькнула на продолговатых губах; ужели знает?

«Послушай, Ксено, – проговорил он после долгой паузы, – кто будет сей человек, говорящий от имени высочайшей женщины века? Сын ее еще мал, муж убит, кто сядет передо мной, неужели Орлов? Или кто-то другой уже появился?»

Афсиомский вздохнул: «Ах, Вольтер, в разговорах с тобой я всегда забываю о своем ранге посланника и вспоминаю о своем призвании писателя. Я очень горжусь тем, что ты относишь меня к своему собственному племени сочинителей, а посему с удовольствием забываю о дипломатической гибкости и о зароке секретности, о коем ты, конечно, догадываешься…»

Вольтер кивнул.

Афсиомский вальяжно развел руками, но внутренне поежился.

«…и приоткрываю тебе одну из тайн Царскосельского дворца. Недавно Государыня в весьма приватном разговоре назвала Григория Орлова „мой кипучий бездельник“. Это о многом говорит, ведь еще недавно он был для нее витязем без страха и упрека. Сомневаюсь, месье, что бездельник будет послан на встречу с Вольтером, даже невзирая на его кипучесть».

«Кто будет заменой, хотел бы я знать, – хихикнул Вольтер. – Противоположность Орлову? Деловой человек с постоянной температурой?»

«Замены не будет! – взбурлил и сам посланник. – Будет послан только незаменимый! Точнее, тот, кто ей кажется таковым сей час. В этой величавой царице живет непредсказуемая фемина, мой друг. Поверь, она может ночью, сняв туфли, пробежать через анфилады комнат к любовнику. Всякая ее влюбленность тот же час отражается в ее глазах, отпечатывается в чертах лица. Поневоле спрашиваешь себя, что это: то ли маска волшебная надета, то ли, наоборот, маска снята».

«Да ты действительно писатель, мой Ксено! – воскликнул Вольтер. – Мне очень нравится твоя игра масок!»

Афсиомский чуть не потерял сознания от восторга. Надеюсь, кто-нибудь из слуг уже записал это сочное высказывание великого. Грудь, затянутая в парчу, забитая орденами, бурно вздымалась. Постепенно успокаиваясь, он решил, что маски всенепременнейше будут отражены в нувели. Гармония влюбилась в Ксенофонта Василиска, череда волшебных масок проходит по ее лицу.

Вольтер, движением руки отдалив слуг с чернильницами, приблизил свое лицо к Афсиомскому: «Ну а ты, мой Ксено, лично знаешь того, кто сейчас отражается в ее глазах?»

«Пока нет», – ответствовал посланник-писатель.

Врет, подумал Вольтер.

Понял, что вру, подумал Афсиомский.

За окнами послышался шум отъезжающего экипажа, и почти сей миг в залу вбежала мадам Дени с не очень безукоризненно заправленным бюстом. Она постукивала носком правой туфельки и поворачивалась на каблуке левой. Что-то шелковистое упало на паркет из-под юбок, но она это что-то тут же подхватила и, как опытная комедиантка, стала помахивать этим у себя над головою. Вдобавок к сим фривольностям она лихо распевала нечто совсем непотребное:

Ах, тетушка моя была плутовка!

Огонь горел на дне ея очей!

Она любила гладить по головкам

Усатых и мохнатых трубачей!

Вольтер хохотал от всей души: «Черт знает, Мари, постыдись, ты голосишь, как шлюха с Лионской заставы!»

Мадам прокатилась вокруг стола и уселась на колено посланника. Экая пушечка, подумал тот, такая бухнет! Она продолжала актерствовать, жестикулируя и тарахтя по-итальянски, то есть на языке вольтеровского интима, в коем кое-какие слова были Афсиомскому слегка знакомы: «эрекционе», «оргазмионе» и «эякульционе».

Вольтер посмотрел на часы, произнес свою клятву «Ecrasons L’Infame!», взял подсвечник и пошел к себе. Уже с лестницы он объявил: «После такого ужина мне понадобится не менее двух клизм!»

Вот так сюрприз, думал граф, покачивая «пушечку» на своем привыкшем за долгие годы жизни к артиллерийским забавам колене. Он не знал, что его ждет в этом доме еще один сюрприз, и был буквально фраппирован, когда через несколько минут сей сюрприз грянул. Явилась большая группа дворянской молодежи, ведомая возлюбленными сынами рязанскими, Николя и Мишелем. Время было уже за полночь, в постель пора, а хозяйка тут же вспорхнула с каменного бастиона, то есть, вспорхнув, слегка отяжелела на левую и только потом уже – но с какой резвостью! – затрепетала к ночным гостям.

«Миша, Коля, Клодин, Фиокля, сюда, сюда, алон дансон, силь ву плэ!»

Выходит, что за эти три исторических дня «выжидания и одиночества» возлюбленная-то молодежь начала завсегдатайствовать у Дени-Вольтеров?! Тут мы замечаем, что с этими нашими-то некие и другие заявились, то есть не нашего романа. Вот, например, третий секретарь российского посольства г-н Политковский, специалист по симпатическим чернилам; он-то как раз и засел за пиано-форте. Вот еще, к примеру, голштинские союзники-вассалы: граф Карл Малон, барон фон Остертаг, доктор Йохан Стоктон, вся троица разных степеней великанственности, как будто из прусской гвардии сбежали. С этими тремя были три дамы, которых сходство фамилий и титулов – иными словами, брачные узы – ничуть не ограничивало в поведении. Словом, разгорелся сущий бал-импромту, и это при наличии живого классика с клизмой в семи саженях сверху, прямо над люстрой.

Граф Афсиомский тоже тряхнул стариной, несмотря на застой в членах. Все три великанских супруги прошли через него, и все три проподнимали его парик, чтобы поцеловать в живое темя. Как всегда на балах, он старался внести что-нибудь новое в ритуалы котильонов и полонезов. В частности, выставив вперед левую или правую ногу, он шаркал ею перед дамой на зависть любому полотеру. Экстаз же наступал тогда, когда он откидывал партнершу на сгибе руки вплоть до соприкосновения лобков.

В этих экзерсициях он не сразу заметил еще двух юнцов, явившихся с кумпанией. Эти двое не танцевали, но, присев к столу, застенчиво уписывали все, что осталось от щедрой трапезы. Вид их одновременно говорил и о приятном происхождении, и о перипетиях подонческой жизни. О первом свидетельствовали высокие лбы и осмысленные взгляды, о втором вопияли растоптанные башмаки, в коих иной раз появлялись униженные ножные пальцы.

По непонятной ему самому причине граф счел, что этих юнцов следует занести в секретные архивы памяти, и не ошибся. Когда он спросил возлюбленных сынов рязанских об этих их кумпаньонах, кавалеры пришли в сущую ажиотацию. Последовал рассказ с обильным применением суперлятивных прилагательных.

Гран-Пер, перед тобой замечательнейшая пара братьев, величайшие изобретатели из всех молодых парижан, Жак и Жозеф Монгольфье! Гран-Пер (надо сказать, что, употребляя это словечко по отношению к графу, Николя и Мишель имели в виду не «дедушку», а что-то более приподнятое, ну вроде некоего «великого прародителя»), ах, Гран-Пер, эти Монгольфье сродни мифическим людям-птицам, как их звали… Игорь?..

«Икарус», – подсказала Клаудия.

…Данила?..

«Дедалус», – подсказала Фиокла.

* * *

Оказалось, что, прогуливаясь сегодня под вечер в Латинском квартале и беседуя о важности как классического, так и практического образования – о чем же еще могло беседовать благовоспитанное уношество вблизи Сорбонны? – наша кумпания увидала, как над черепичными крышами убогих строений, в коих обитает полунищая молодежь, начинает взбухать какой-то непонятный купол. Они устремились в том направлении и достигли пустыря. Над пустырем в струях вечернего ветра раскачивался на веревках огромный шар с подвязанной к нему корзиною. Корзина сия служила сидалищем для Жозефа и Жака. Там пребывая, они объясняли что-то кучке сограждан.

Сначала наши гуляки подумали, что им передался какой-нибудь сомнамбулический сон Мишеля. Последний, мыча, качал за уши свою неуемную главу. Однако ведь сны не бывают заразными, правда? Они не бывают инфекционными, вразумили всех передовые курфюрстиночки. Век колдовства себя исчерпал, не так ли? «Все дело в горячем воздухе! – крикнул из корзины Жозеф. – Мы не колдуны! Через сто лет все люди будут летать на горячем воздухе!» Ну, конечно, Гран-Папа, как могли твои воспитанники удержаться от бурных аплодисментов и криков «ура»? Они немедленно были готовы последовать примеру сиих смельчаков. Николя с Фиоклой, Мишель с Клаудией. Или наоборот. Какая разница? Благородные принцессы стали тут бить кавалеров по шеям: ах, негодники, вы до сих пор не можете в нас разобраться?! Мы сами поднимемся на горячем воздухе, без вас! Мешок теперь выровнялся и натянул веревки. Струя пламени из малого тигля била ему в поддон, но не воспламеняла, а только надувала бока. В толпе кое-кто начал подбрасывать шляпы. Подручные на земле уже развязывали канаты, когда на пустыре появилась другая толпа, вся в черном. Это были янсенисты, из тех, что не верят в прогресс человечества, или, как Гран-Пер иногда говорит, «пчеловодства». Они стали забрасывать в корзину визжащих от ужаса кошек с привязанными к хвостам веревками и тянуть корзину назад к земле. Любая кошка, вцепившаяся в плетенку, быв потянута за хвост, создает сильнейшую тягу, а их тут было не менее дюжины. Шар упал на бок и загорелся. Шум стоял адский. Нападавшие вопили пуще кошек: «Бей нечистую силу!» Часть публики не без резону возражала, что именно янсенисты с их кошками являют тут нечистую силу. Пошли в ход кулаки и прочие орудия насилия. Шпаги наших кавалеров, быв изъяты из ножен, лишь защитили господ Монгольфье и помогли им беспрепятственно выбраться из-под горящего мешка. Таким образом, Гран-Пер, нам всем удалось бежать до прибытия полиции и избежать дипломатического скандала. С возгласами «Ecrason L’Infame!» мы покинули сию историческую сцену.

* * *

Посланник Афсиомский был глубоко впечатлен этим повествованием. Голова у него кружилась, и не только от вина, но еще и от какого-то неясного вдохновения. Приблизившись к братьям Монгольфье, он пригласил их в Россию для продолжения опытов по применению горячего воздуха для летания в холодном воздухе Империи. Он предположил, что из летающих мешков можно будет легче находить на земле различные светящиеся минералы, однако умолчал, что эти же мешки можно преотлично использовать для слежения за ордами мятежных кочевников.

Как можно легко представить, у братьев Монгольфье головы в эту ночь тоже были не на своем месте. Почти взлететь, почти оторваться от столь надоевшего земного притяжения! Быть забросанными кошками темных монахов! Погибать под горящими руинами любимого детища! Быть спасенными двумя лапландскими графами! Быть ещежды и ещежды поцелованными то ли одной, то ли двумя красавицами немецких королевских кровей! Попасть в дом к самому Вольтеру, с чьим именем бросаем вызов противникам воздухоплаванья! Получить приглашение в Россию для строительства тысячи шаров! Нет, это уж слишком даже для двух родственных голов изобретателей Монгольфье!

Оба тут встали и раскланялись, шлепая полуотвалившимися подошвами. Спасибо за приглашение, господин орденоносец (сиамский орден, подаренный его похитителем Вольтером, продолжал сиять на обширной груди), но наши жизни и труды посвящены одной лишь Франции. Увы, она не дает нам денег, так что для строительства шаров на горячем воздухе мы вынуждены экономить на еде и одежде. Следующий и, надеемся, удачный отрыв от почвы нам удастся осуществить через девятнадцать лет, то есть в 1783 году. Главное же состоит в том, что сегодня мы живы и сыты и всех за это благодарим! И они пустились в пляс с курфюрстиночками.

* * *

Угомонились часа через три, а рассеялись вообще только к утру. В полном почти мраке второго этажа посланник Афсиомский бродил в поисках ночного горшка, когда увидел, что навстречу движется что-то продолговатое и белесое. Он догадался: Вольтер не спал ни минуты! Да и как мог спать великий человек на грани таких серьезных исторических событий?

«Ксено, это ты? Или это ты, Мари?» – слабым, но звонким голосом вопросил филозоф.

«Это я», – ответствовал многоопытный путешественник.

«Ты безупречно выполнил свою миссию, мой брат», – сказал Вольтер.

«Спасибо за все, мой брат», – ответствовал Афсиомский.

«А знаешь ли ты самую главную заботу Екатерины?» – вопросил Вольтер.

«Увы», – глухо, совою, ухнул граф.

Вольтер торжествующе кукарекнул: «Солнце, вставай!» Первый лучик тут же порскнул из-за трубы напротив.

Загрузка...