II

Мальчишки с азартом рванули к лестнице во второй этаж вагона, который носил гордое название империал. На самом деле гордиться там было особо нечем – две деревянные лавки, сбитые спинками и хлипкие ограждения из железных прутьев. В дождливые или ветреные дни поездка наверху становилась жестоким испытанием, при полном отсутствии крыши и стен пассажиры чувствовали себя неуютно. Но в такое приятное утро, когда вокруг разлиты солнце, небо и благодать, просто не терпелось в них окунуться.

– За билет в империале извольте три копейки, за обычный билет пять копеек, – кондуктор Фуфырев говорил надменно и недружелюбно: затаил обиду на обер-полицмейстера, который не счел нужным даже кивнуть в ответ на его почтительный поклон, вот и отыгрывался на детворе.

Медяки посыпались в кондукторскую сумку. Анастасия тоже хотела пройти наверх, но Фуфырев был неумолим. Не положено барышням на империал, и все тут. Мстительный мерзавец! Помнится, он и на Пасху ее не пустил во второй этаж. Только для мужчин, видите ли. Какие-то пещерные правила, будто бы женщина и не человек вовсе.

А братья… Формально они состояли в двоюродном родстве и следовало называть мальчишек кузенами, но г-н Арапов, известный противник всего европейского, воспитал в дочери отвращение к заграничным словам. Запрещал он также называть детей Полем и Жоржем, на французский манер, как это происходило в других дворянских семьях. Поэтому Анастасия привыкла называть их братьями. Теперь же захотелось крикнуть им вослед: предатели! Как посмели бросить ее одну? Поездка сразу растеряла половину своей привлекательности, девочка надула губки и села в самый дальний угол, отвернувшись от Фуфырева и немногочисленных утренних ездоков.

Она злилась все время, пока конка двигалась по Неглинной. Но когда подъехали к бульварам и появились цветущие каштаны, спохватилась: ох, да что же я такое делаю… Гневаться и так смертный грех, а в праздник, поди, и вовсе за два греха считается. Анастасия вытерла набежавшие слезинки и заставила себя улыбнуться. Так-то лучше.

Конка остановилась возле Трубной площади. Здесь, несмотря на ранний час, уже шумел и суетился рынок. Продавали сразу все: пожухлый бурак и брюкву-саксонку, пряности, страшноватые на вид весенние грибы, чашки фарфоровые, потускневший бронзовый подсвечник, какие-то вещи с чужого плеча… А еще птичек в клетках, которых было ужасно жалко. Вот и все, что разглядела из своего окошка девочка.

Вагон конки пополнился новыми пассажирами. А форейторы в зеленых куртках подвели двух лошадей пегой масти, с полинявшими боками.

– Теперь еще и этих запрягут, а после сразу поедем дальше, – слышались громкие объяснения кондуктора. Он распушил хвост, словно павлин, и не отходил от некой дамы лет тридцати, судя по одежде – гувернантки. Та постоянно отворачивала лицо от Фуфырева, но ее надменный профиль, видимо, распалял еще больше, потому что объяснения продолжались. – Без дополнительной конной тяги вагон по Рождественскому бульвару не поднимется. Видите, как горбится мостовая?

Анастасия знала про сложный подъем. Как и про то, что лошадкам тяжело, даже вчетвером, тащить в горку громоздкую махину, набитую людьми. Их тоже всегда было очень жалко, а все же не так сильно, как птичек в клетках. В обычные дни она бы с восторгом наблюдала, как пегих кобылок запрягают парой, а после цепляют к Сивке и Бурке за длинную… Э-э-э, штуку с крюком? Георгий знает, как называется эта штука. Однако сейчас он на империале, смотрит во все глаза и поддерживает Павлушу, чтобы не упал вниз, а то ведь этот любопытный сорванец всегда перегибается через хлипкое ограждение. Да, в обычные дни…

Но сегодня-то праздник великий. Девочка засмотрелась на большой каштан, весь в цветущих «свечках». Этот старый каштан, великан среди соседних деревьев, изрядно нависающий над дорогой, вдруг напомнил ей храм. Церковь вчера была убран ко всенощной – вокруг икон зеленели березовые веточки, пол устилала скошенная трава. Священник, принимавший ее первую исповедь, также был облачен в зеленое. А кругом горели свечи.

Разумеется, девочка была в полном смятении. Запиналась, пыталась сказать, но слова не шли наружу, застревали где-то в горле, сбиваясь в большой комок. Тогда батюшка наклонился близко-близко и шепнул:

– Боишься?

Она кивнула.

– Чего боишься? Наказания? – продолжал допытываться священник.

Анастасия снова кивнула, не в силах проглотить комок, который мешал уже не только говорить, но и дышать. Ей казалось, что вот прямо сейчас случится обморок.

А бородач в рясе сел рядом, прямо на усыпанный душистыми травами пол, обнял ее за плечи и заговорил тихонько:

– Я тоже на первой исповеди боялся. Думал, Бог не простит, накажет за грехи. Все и всегда именно наказания страшатся. Да что мы с тобой, простые грешники… Даже апостолы боялись, сильно боялись. Их ведь могли казнить, многих христиан в те времена казнили, мучили страшно. И вот в такой же точно день, канун Троицы, сидели они, запершись на все засовы, окна ставнями загородили. Вдруг шум, треск, огонь явился с неба и, представь себе, над каждым апостолом зажегся язык пламени. Это тоже могло напугать. Меня бы уж точно напугало, до обморока.

Девочка знала эту историю, нянька читала ей Евангелие. Но святой отец рассказывал по-другому, простыми словами. Не ощущалось в них ослепительного величия, зато все было понятно.

– А вместе с этим пламенем пришла к ним сила великая, апостолы вышли к народу и стали проповедовать слово Божие, основали церковь Христову. Хотя снаружи-то ничего не изменилось. Мир язычников был все так же жесток к христианам. Их по-прежнему могли казнить. Просто Петр, Павел, Андрей и другие уже не боялись. Святой Дух исцелил их от страха, оставив только веру, надежду и любовь.

Священник трижды провел рукой по волосам Анастасии и ладонь показалась ей горячее пламени.

– Я однажды понял, что вовсе не наказания надо бояться, а греха. Грехи наши тяжкие лежат на душе камнями, давят денно и нощно. Зачем такой груз таскать? Какая в том радость? А покаешься, сбросишь грехи – сразу легче, и дышится свободнее.

– Но потом ведь накажут?! – пискнула девочка.

– Конечно, накажут. Но с чистой душой и наказание легче переносится, – улыбнулся священник. – Разве отец не ставит тебя на горох за шалости? Не кивай, по глазам вижу, что случалось такое. Но потом ведь обнимет и простит, правда? Вот и Господь для нас не только строгий судья, но и отец небесный. Как только ты, отроковица, от грехов своих отречешься, Он примет тебя в объятия и все простит. Не запирайся от Него, отвори двери и ставни души своей, и живи счастливо.

Слова священника, довольно молодого еще человека, глубоко тронули девочку, нет, теперь уже отроковицу – так он назвал. Комок в горле распался сам собой и излился слезами. Анастасия уткнулась в русую бороду и, всхлипывая, пересказала все свои детские прегрешения.

Потом уже, поздним вечером, ворочаясь в кровати без сна, она вспомнила еще несколько грехов, в которых не покаялась. Месяц назад на балу подглядела, как юная графиня Б. целуется с молодым корнетом, у него еще только-только усики пробивались. Позавидовала. А зависть – грех. Потом еще мамин браслет из ларчика драгоценного без спросу брала. Это ведь то же самое, что украла. Нет, потом-то на место положила, никто и не заметил. Но Бог все видит. Значит, считается.

Как же ей к причастию без отпущения грехов этих идти? Вдруг прикоснется она губами к священному вину, а тут затрубят трубы и явятся в золотом дыму ангелы небесные. И громогласно, на весь храм, провозгласят: «Грешница великая! Воровка, завистница и лгунья!» Она ведь прямо там со стыда и помрет. Нет, нельзя такого допустить. Анастасия вспомнила красивое, чуть вытянутое лицо священника, – как его звали? Отец Алексий, кажется. Вот к нему подойдет и про забытые грехи расскажет. Батюшка поймет, у него глаза добрые.

Она перекрестилась, глядя на каштан и тут только поняла, что конка стоит на месте слишком долго. Давно уж ехать пора. Девочка высунулась из окна вагона, пытаясь разглядеть, что же там стряслось.

А стряслось вот что. Лошадь закатывала карие глаза и норовила встать на дыбы. При этом страшно дрожала, словно в лихорадке – кучер похлопывал по правому боку, ощущая пальцами волны мышечных спазмов, перетекающих от головы к хвосту.

– Бурка! Какой бес в тебя вселился?

– Может, мыша увидала? – предположил форейтор, бойкий коротыш лет пятнадцати.

– Сам ты мыша! – осерчал кучер. – Не видишь, пена на губах? А никто лошадку-то не загонял. Не иначе как в сене попалось чего. Борец-корень, синеглазка или ведьмина трава.

Он принюхался к дыханию лошади, словно мог по запаху определить, какую именно отраву та проглотила. Бурка всхрапнула, доверчиво ткнулась мягким носом в щеку кучера, отчего тот засопел и покачал головой.

– Ты вот что, Ерёмка, выпряги ее. Напои хорошенько, успокой. Погуляй подольше, можа и отпустит… А мы как-нибудь уж на трех подымемся. Народу в кузове мало.

Кондуктор, оторвавшийся по такому экстренному случаю от надменной гувернантки, не сдержал усмешки. Старик упорно не хотел употреблять слово «вагон», все по-старинке именовал. Фуфырев же смотрел с позиций просвещенных, а потому ясно понимал, что прогресс неумолим. Уже через три года, максимум через пять, конку протянут по всем центральным улицам и не останется в Москве извозчиков. Совсем не останется. Оно конечно, г-н Дарвин со своей теорией эволюции напутал, где же это видано, чтоб человек произошел от обезьяны? Ну, положим, где-нибудь на далеких островах, может быть и такое. Но у нас-то, в России, известное дело, человек от Бога произошел! Зря все-таки не запретили эту псевдоученую ересь печатать. Но в коммерческом или в промышленном смысле дарвиновская теория работает идеально: кто сильнее, тот и выживет. Вот, говорят, совсем скоро запустят самодвижущиеся вагоны, тогда и у кучеров работы не останется. А кондукторы, те всегда пригодятся. Деньги-то собирать и в чудо-вагонах надобно…

Конка вздрогнула и, покачиваясь с боку на бок, двинулась на подъем. Лошади шли тяжело, оступаясь на каждом третьем шаге. Их могучие загривки лоснились от пота. Кучер отложил кнут, понимая, что в такой ситуации подгонять лучше добрым словом.

– Пошли, ласточки! – понукал он. – Нешто не сдюжим? Пошли, пошли, родимые!

Форейторы тянули за узду, покрикивая совсем другие слова. Непонятно, что именно сработало, но вагон поехал заметно быстрее. Поднялись к Малому Кисельному переулку, остановились у Карамышевской усадьбы. Лошади тяжело дышали и даже забывали отгонять мух взмахами хвостов. Здесь их снова перепрягли, и на двух пегих двинулись дальше, к Сретенской церкви.

У поворота на Большую Лубянку в нетерпении прохаживался г-н Арапов. Вот он просветлел лицом, заметив мальчиков, машущих руками и кричащих с империала. Но тут же снова нахмурил брови: конка прибыла с изрядным опозданием, по этому поводу обер-полицмейстер намеревался отчитать нерадивого кучера. Да заодно и кондуктора – тот ему откровенно не нравился, слащавая улыбочка, угодливый изгиб спины, право слово, будто знак вопросительный.

– Что же вы, черти…, – начал было он распекать, поднимаясь в вагон, да тут же и осекся на полуслове.

Затихли и мальчишки, сбежавшие по лестнице с империала.

Кондуктор Фуфырев прижал ладонь к груди и стал сбивчиво оправдываться, но обер-полицмейстер не слушал. Он сделал пару нетвердых шагов по проходу, озираясь по сторонам, заглядывая за спинки сидений и громко выкликая:

– Настенька! Доченька! Где ты?

Загрузка...