Мир ловил меня, но не поймал.
Григорий Сковорода
От сотворения мира лето 7050-е
(от Рождества Христова 1542-е), января месяца 2-й день, Москва
Бежали без огней. Черные фигуры мелькали мимо проулков по кривым улицам, еле уловимые досужему глазу в ночной темноте. Только снег высвечивал то там, то здесь мельтешащие тени, да хором и вразнобой поскрипывали сотни ног: «хрухрухру…». В безлунную пору января, в часы меж волка и собаки, в самое глухое время, когда уж давно все добрые люди разбрелись по опочивальням, а первая молитва еще нескоро, отряды князя Шуйского по прозвищу Немой спешили взять власть.
Лились не наобум: все наперед было схвачено, куплено, улажено. Калитки услужливо приоткрыты, языки колоколов – приторочены вервиями. Пока хвосты вотчинной дружины еще извивались по утоптанному снегу мостовых, голова чудовища, пришедшего покуситься на святое – на помазанного богом правителя, двенадцатилетнего Иоанна Васильевича – окружала палаты великого князя.
Тихо, как во сне, и слаженно, будто красные злые муравьи, окружили – и бросились. Глухие удары, звяканье кирок и ломов, скрежет отдираемого от дерева железа – и вверх по лестницам. Узко дружинникам – в затылок друг другу продавливаются они к покоям малолетнего Иоанна. Навстречу им выскакивают, давят вниз, хрипят и валятся под короткими ударами клинков рынды великого князя и личная охрана опекуна правящего отрока, князя Бельского.
– Живьем брать!
Это снизу, со двора донесся крик. Шуйский-Немой влетел под окна на вороном жеребце, взял поводья на себя, приподнял на дыбы. И крикнул сызнова:
– Живьем!
С дробным перестуком к оконцам светлиц приставляют лестницы, карабкаются. На крепостной галерее неподалеку разворачивают туда, где хоромы, захваченные единороги. Быстро, с должной выучкой каждый отряд занят своим делом. Доносятся лязг, сдавленные крики, и внезапно ночь разрывает пушечный выстрел. Каменное ядро высаживает цветные куски слюды на окне великокняжеского покоя, разносит в шматки кованую частую раму и ровнехонько вылетает с другой стороны через такое же окно. Через сквозную дыру ошарашенный таким удачным выстрелом пушкарь с удивлением видит брезжущий рассвет.
Шум внутри здания внезапно стихает. В окне появляется рука в расшитом золотом кумачовом рукаве. Рука машет боярской горлатной шапкой, а голос – низкий голос воеводы Бельского – рычит:
– Стой! Если не боишься Страшного Суда – охолонись! Не бери великий грех на душу!
Широкобородый и грузный Шуйский-Немой приподнимается на стременах и во внезапной тишине говорит, едва лишь возвысив голос:
– Сдавайтесь на милость и ублюдка Иоанна – вперед, тогда лиха не будет. Подошло ваше время к концу. Андрей теперь Великий князь, в нем истинная кровь Рюриковичей.
***
Первое письмо Томаса Берроу,
капитана торгового судна «Old Piper»,
от сотворения мира лето 7050-е
(от Рождества Христова 1542-е), мая месяца 1-й день,
бухта Св. Николая, что в устье Двины на Белом море.
«Мэри, дражайшая моя супруга, и сыновья мои, Стив и Билли.
Прошёл уже почти год, как мы расстались у пристани, и наш корабль взял курс в открытое море.
Отрадно мне представлять, что вы читаете эти строки и радуетесь – жив и здоров ваш муж. Лишь длинный мой подбородок, за который ты так любишь меня прихватить походя, будто бы еще более вытянулся, лицо мое осунулось от невзгод и дурной пищи, а нос, что так не нравится тебе, любовь моя, еще больше съехал набок. Но здоровье мое не пошатнулось, но крепок мой дух.
Шлю вам наилучшие пожелания. К великому сожалению моему, в этих местах нимало не налажено почтового сообщения с нашим государством, которое отсюда, из безрадостного северного края, представляется мне лежащим чуть не на другой стороне Земли.
Посему единственное условие вашего прочтения сих записок – моё счастливое к вам возвращение, на что я со всей страстностью души надеюсь и на Бога в том уповаю.
Что сказать вам о стране, куда занёс меня и товарищей моих Рок? Некоторые слышали про Московию, мало кто видел, и вряд ли найдется такой смельчак, который заявил бы во всеуслышание, что до конца понял удивительных жителей этой земли и их диковинные обычаи.
Начать следовало бы с того, что видом своим московиты вовсе нам не подобны. Бороды имеют неряшливей и обширней, чем принято в Лондоне по последней моде, одежду совершенно не носят в талию, не открывают ноги. И женщины, и мужчины силуэтом более напоминают церковный колокол, нежели песочные часы или чашу для вина. Это связано, мыслится мне, с тем, что климат здесь отнюдь не столь мягкий, как в нашей благословенной Богом земле. Обширная одежда и густая заросль на лице, очевидно, помогают держать у тела тёплый воздух, несомненно, способствующий сносному существованию в морозы. Предосторожности сии отнюдь не лишние, поскольку зима здесь продолжается до семи месяцев в году.
Отправившись в путь из гавани, мы всё время держались северных румбов, правя в Берген, дабы, как ты знаешь, совершить мену сукна на звериные шкуры. И далее, когда понесла нас буря, компас держался тех же румбов. Однако после Нордкапьего мысу (который московиты-поморы называют Мурманским) относило нас уже на восток, а потом, избавившись наконец от властной руки западного ветра, повернули мы поскорее на юг, надеясь кружным путём выйти в наши широты и отыскать путь домой. К тому же, не имея тёплой одежды, мы страдали от погоды, а надо тебе сказать, милая Мэри, что и в августе хлестал нас в этом море, которое называется в Московии Белым, снег.
Но и на юге, в устье реки Двина, куда мы, наконец, после недели наблюдения пустынного берега, пристали, измученные, с разорванным такелажем и повреждённым рангоутом, почти без запасов вина, масла и провизии, и были приняты в поселении, носящем имя Святого Николаса, такое же, как и монастырь неподалёку, так вот, и здесь было отнюдь не жарко, а умеренно, несмотря на то, что и осень ещё не началась. Но самое удивительное, что и потом, когда меня под охраной отправили по приказу местных власть предержащих пред очи управителя этой земли в Москау, что находится по крайней мере в пятистах милях южнее, веришь ли, милая Мэри, и там, на широте Парижа, стояли такие холода, что птицы лежали мёртвыми, из многочисленных труб валил не чёрный, а белый дым, а причудливые шлемы стражников (называемые «айрихонка») покрывал слой инея.
Мэри, я был несчастен вдвойне в Москау. С одной стороны, я был измучен дорогой, которая продолжалась около месяца, нос мой был красен, шелушился и источал ежечасно фунты слизи от постоянного холода. Я три дня по прибытии не чувствовал пальцев на ногах и, стыдно признаться, собственного седалища, поскольку не вставал с него долгие недели. С другой стороны, оказалось, в Московии как раз в разгар зимы 1542 года, как раз перед моим прибытием, приключилось что-то вроде восстания. Насколько я мог понять, законный король, Иван был удалён от двора в пользу его двоюродного брата, также малолетнего, посему был определен регент. Языки шептали, что сей регент – узурпатор, и в городе было, скажу прямо, неспокойно. Некоторое время (12 или 13 дней) до меня не было никому дела.
За эти дни я дал себе труд выяснить точно, какова политическая ситуация в городе и стране. Поскольку чутьё подсказывало мне, что это в моем положении – отнюдь не праздное знание, что от этого может зависеть благополучие моё и команды моей. К счастью, переводчик-«толл-матч», приставленный облегчать моё общение со стражниками, слугами и прочими, оказался куда более словоохотлив, чем велит ему его положение в государственном механизме. Особенно способствовало тому крепкое вино, которого в доме, где нас поместили, было всегда в достатке. Мешая vodka и braga так же лихо, как латинские слова – с английскими, германскими и русскими, человек сей поведал мне то, что я сейчас подытожу.
В Московии случилась радикальная смена власти. Семена смуты были посеяны, когда в 1533 году от рождества Христова умер король Василий (то есть Бэзил) Третий. На престол взошел сын его Иоанн (Джон) Четвертый, от роду трех лет. Регентствовала при нем мать Елена Глинская. Она уже несколько времени имела фаворита c фамилией Овчина, что означает Шкура Овцы. Слухи о том, что Иоанн – бастард, только подливали масла в огонь. Клика правила года четыре, устраняя претендентов на престол, родственников малолетнего государя. Однако Елена неожиданно скончалась, возможно, от яда. Этим воспользовался клан герцогов Счуйски. Род этот, надо сказать, не менее, а даже более знатен, чем род правящий. Посему они взалкали власти. Осознав, что момент удобный, они начали борьбу за влияние при дворе, и, добиваясь оного, устранили и Овчину, и его приближенных. Кровь продолжала литься. Далее клан Счуйски начал, по сути дела, бороться за власть как таковую, уже в обход малолетнего короля. Все это в точности напоминало приход к власти дома Ланкастеров. Таков был конец первого акта трагедии!
Глава клана Счуйски – постарайся, милая женушка, не запутаться – еще один Иван. Главными соперниками клана после смерти Елены и Овчины оказались герцоги Белски. Будучи отправлен в темницу, глава дома Белски (ты не поверишь, Мэри, его тоже зовут Иван!), тем не менее, склонил на свою сторону чашу весов, выбрался на волю, сбросил Шуйского с постов и занял его место при короле Иоанне Четвертом. Это было менее двух лет назад. Таков был исход второго акта этой трагедии, а теперь представляю новых актеров третьего акта. У короля Ивана два близких родственника, из тех, что выжили. Младший брат, слабоумный. И кузен, Эндрю, или Андрей, Старицки. На него и поставил в династической борьбе герцог Счуйски. Белски же стоял за короля Иоанна, поскольку, помимо прочего, является его родственником. Несмотря на разительную разницу в возрасте они – троюродные братья или, по местной терминологии, «сестричи».
Меж тем Счуйски удалился в свои владения, чтобы вынашивать план мести. Злые языки поговаривают, что Белски, забирая бразды управления двором, круто избил Счуйски, нарушив неписаные законы. И тот обозлился сверх меры не только на обидчика, но и на самого малолетнего повелителя, который разделил позицию герцога Белски. И ежели до того Счуйски удовольствовался бы ролью распорядителя при правящем государе, то теперь решил стать королем единолично. Для того он устроил мятеж в этом январе.
Напомню тебе, что волею судеб в этот момент я как раз ехал из бухты Св. Николая в Москау. Герцог Белски был заключён в один из отдаленных монастырей, Иван Четвертый де-факто низложен и отправлен в монастырь не столь отдаленный, что посвящен Троице и местному святому Сергею. Попытка же междоусобицы была пресечена с помощью обильных казней сторонников юного короля Иоанна.
Но вернусь к моим приключениям. Время шло, и через две недели по прибытии для нас был устроен прием в крепости Кремль, которая является сосредоточением местной власти. Там я увидел, наконец, загадочного герцога Счуйски. Это оказался обширного телосложения белобородый человек, на пороге старости, но еще крепкий. На лице его выделялся большой чувственный рот, будто выражающий вечную брезгливость, а упрятанные в сети морщинок голубые глаза были внимательны и цепки. Герцог принял нас, будучи роскошно одет, окружен пышной свитой, но разговор продолжался недолго. Отчасти в силу занятости регента, на которую он с сожалением сослался, отчасти по причине языковых трудностей, поскольку то, что говорил я, кое-как перехватывалось знатоками шведского, германского и латыни, передавалось Счуйски русским языком. Ответы оного, в свою очередь, претерпевали подобные перипетии. За неполный час столь неторопливого общения мы едва обменялись приличествующими случаю формулами вежливости. И хорошо еще, что я, как ты знаешь, немного владею немецким и еще в детстве освоил латынь, иначе не представляю, как мы вообще поняли бы друг друга.
Я, признаюсь, был польщен и смущен высокой ролью посла, на которую даже в мечтах не претендовал. Местные же власти, несмотря на отсутствие у меня достаточно веских верительных грамот, официальных бумаг от монарха моей страны, подобающих спутников, по всей видимости, относились ко мне с высокой степенью почтения.
Церемонно выпрямившись и внимая речам Счуйски, я, тем не менее, не мог не оценить некоторой иронии ситуации – не совсем посол встречается с не то, чтобы королём. Причем оба с кажущейся беспечностью делают вид, что так и должно быть. Мэри, представь, что я рассказываю это, улыбаясь. Жаль, что не придуман еще способ передавать улыбку в письме. Не рисовать же ее каждый раз на бумаге, прямо между словами!
Когда же мы вернулись мы в наш особнячок на Гранатном «переулке» (маленькая стрит, соединяющая большие), чувство оторванности от мира и бесперспективности положения только усилилось. Как нам было попасть обратно к кораблю? Вокруг зима, огромная чужая страна, и я в столице, из которой нас не собираются выпускать! Жена моя, я был на грани отчаяния! Но совсем скоро всё очень сильно изменилось, о чем поведаю тебе далее».
От сотворения мира лето 7050-е
(от Рождества Христова 1542-е),
мая месяца 1-й день, Белоозеро
«Бельский, Бельский… Непрост ты. Страстен, бурен, даровит, воевода хороший. Но спесив и властолюбив, не отнять… Кто еще дважды (дважды!) брал в осаду Казань и добивался, чтобы ханы только что не на коленях ползли на переговоры, готовые выполнить любые условия московитов? И кто еще умудрялся по возвращении получать разносы от великого князя, обвинения в гордыне? Наплодил врагов в Москве, те под него не покладая рук копали, а ему плевать, хоть и бит бывал не раз. Как брат твой, Семён, заговорщик, в Литву сбежал, кого бросили в темницу? Тебя! Четыре года на хлебе и воде, а ведь, по справедливости – ни в чем не был виноват, крест царевичу Иоанну целовал истово, искренне. Освободили – притих? Как бы не так! Ломал, ломал нас, Шуйских – и таки выжил прочь из великокняжеских покоев. И настал твой час. Что хотел – то и делал. Решил даже предателя Семёна вернуть в Москву добром – выслал в Крым обоз с дарами, послов отправил с просьбой отпустить родственничка. Да случилось так, как ни в одной сказке не сочинить: на полпути столкнулся русский отряд с войском Сахиб-Герая, которого Семён уговорил напасть на Москву. Вместо подарков и любезностей угостили крымчаков саблями да пищалями. С тех пор о Семёне Федоровиче – ни слуху, ни духу, по всему видать – погиб. Собаке – собачья смерть. А Бельский Иван, хоть и попал впросак, сделал вид, будто ничего и не случилось. Эх ты, борода торчком, чёрт тебя за ногу…
Вот так и обстояли дела еще в прошлом году. Отрок Иоанн Васильевич вроде как Московией управляет, но им самим Иван Фёдорович Бельский крутит на пару с дружником своим, митрополитом Иосифом…
Добился, шельма, своего? Как бы не так, как бы не так… Правда-то моя оказалась, сила – моя. А ты, дружок – здесь, на Севере, прохлаждаешься. И что хочу, то и сделаю с тобой. Только убить тебя – было бы и просто, и глупо. Ты мне по-другому послужишь. Я не то, что двух – трех, а то и четырех зайцев вместе с тобой убью…»
Так думал, трясясь в возке по не подсохшим еще после весенней распутицы ухабам, боярин, ближайший советник великого князя Андрея Старицкого, а по существу, правитель земли Русской – Иван Шуйский. А за окошком, будто в противовес тяжёлым мыслям князя, играла на солнце светлая и лёгкая северная природа: дымчатые берёзы, замшелые ёлки, заливные луга. Дорога извивалась и пропадала в рощах, забиралась на пологие пригорки и ныряла в сырые низинки, а вела – далёко от столицы, в Белозёрский монастырь.
Имел право, пожалуй, Шуйский торжествовать – сейчас-то сила и вправду его. В одном обозе с ним, там, в хвосте, под усиленной охраной верных новой власти всадников трясется сын великого князя Василия Иоанн. Ни войска сейчас за ним, ни боярской партии, только одного слугу, постельничего, Истому Безобразова, и оставил при нем Шуйский – сопли малолетке подбирать. Едет-едет ублюдок-князюшка все дальше от Москвы, и, если все Шуйский сделал правильно – обратно уж не вернётся! А тёзка Ивана Шуйского, главный соперник, Иван Бельский, сидит в Белоозере в заточении и смерти ждёт.
«Только уходит сила. Если ничего не сделать вот прямо сейчас – совсем может уйти. В стране смута, волнения, сторонники колеблются, противники вот-вот объединятся и тогда конец Шуйским, конец! Не все, вишь, поверили, как надеялись князья, будто бы Иван и младший брат его – не Рюриковичи вовсе, а ублюдки Глинской от красавчика Телепнёва-Оболенского. Не все крест бросились целовать истинному Рюриковичу Андрею Старицкому, не все поверили невинным овечкам Шуйским, мол, они не власть, они лишь при власти… Мне теперь и с Иваном поди разберись, и убогий младший брат его, Юрий, хоть туп, глух и нем от рождения, мешает одним только своим существованием. А как было бы хорошо без этих наследничков, а? Хотя, как знать, не будь необходимости опекать до времени царя-недоросля, подобрались бы мы, Шуйские, так близко к настоящей-то власти?
Однако, еще посмотрим, чья возьмет. Шуйские соображают быстро, особенно если, того и гляди, бороду подпалят. Попал на свадьбу – пляши. А плясать мы будем красно, с коленцами…» – думал Шуйский, безотчетно продирая короткими перстами серебристую бороду свою. – «Вот только бы согласился на мои предложения дружок Иван Федорович Бельский. Впрочем, сейчас я ему кошка, он мне мышка. Все будет по-моему, даст Бог».
И Шуйский перекрестился на как раз показавшиеся одесную из-за хвойного гребня купола Успенского собора.
Смотрел из окошка своего возка на вырастающий вдали монастырь и богато одетый отрок с чуть заметным черным пушком под орлиным носом – Князь Иоанн. Не по годам высокий, обогнавший в росте большинство взрослых, он ссутулился, выглядывая в окошко. Не рассеяно, как Шуйский – во все свои темно-ореховые, навыкате глаза глядел. Для него Кирилло-Белозерская обитель имела особое значение.
Немногим менее четырнадцати лет назад сюда прибыли на богомолье его будущие родители. Василий и с первой своей женой оказался бездетен, и со второй, Еленой Глинской, долго не мог родить ни сына, ни даже, на худой конец, дочь. Битвы с попами, противниками развода и повторного брака, уже казались зряшными. Отчаявшись, правящие супруги бросились бить поклоны по монастырям. Это принесло плоды – не в первом и не во втором монастыре, а именно в Кирилло-Белозёрском. Так, по крайней мере, считал Князь Василий.
Вот они, храмы, что достраиваются сейчас в честь дарования наследника, уже видны отсюда, с поворота дороги. Один – Архангела Гавриила (с приделом, названным Еленинским – порадовать жену), второй – именной, в честь небесного покровителя, Иоанна Предтечи. Василий щедро дал денег не только на церкви. Как на дрожжах взлетела каменная стена без малого в шестьсот сажен длиной – почти такая же протяжённая, что и в главном монастыре Руси, Троице-Сергиевском. Подвластных монастырю сел и деревень стало гораздо больше. Считай, все густонаселённое побережье Шексны отошло монахам. Крестьян монастырских стало свыше десятка тысяч. Кладовые и сокровищницы расходились по швам от богатств.
Всем этим монастырь был обязан Иоанну, так удачно родившемуся вскоре после великокняжеского богомолья. И, наоборот, благодаря молитвам братии, верил Иоанн – он и появился на свет. Странная ирония судьбы: возможно, сживут его со свету тоже в этих местах. Помогшие рождению – воспрепятствуют ли смерти?
А ну как не убьют, если только заточат? Монастырь уже привык принимать высокопоставленных узников – князь Патрикеев сидел тут еще в прошлом веке. Но то был хитрец и вор, даже в сказках пройдоху Лису стали с тех времён называть Лиса Патрикеевна. «Стану ли я самым великим и самым невинным сидельцем в этих стенах?» – думал Иоанн. И вдруг накрепко решил для себя: «Ежели буду спасен, вознесусь на царство – на склоне лет постригусь сюда в монахи, как и мой отец сделал перед смертью своей, клянусь в том Богу!»
Однако ближайшую судьбу малолетнего Князя знал только его злой гений, боярин Шуйский. А в его планы делиться сведениями с попутчиком не входило.
Конный поезд между тем втянулся в Святые ворота и растекся надвое. Повозки, сопровождающие Иоанна, уклонились к скромным гостевым кельям. Краснокафтанная охрана без лишнего шума спешилась и заняла посты, перекинув удила монахам, которые споро повели коней к стойлам: будто сызмальства занимались приёмкой конвоев. Возки же свиты Шуйского направились дальше направо, к белоснежной, с нарядными наличниками у маленьких окошек Казенной палате. Регент, не дав себе и минуты на отдых, скорым шагом поднялся к знаменитой на весь православный мир книгописной мастерской. Из «мирских» построек монастыря она была самой светлой и просторной. Там уже ждал Шуйского узник, опальный князь Бельский.
На человека неподготовленного Бельский производил впечатление неизгладимое, не сказать – устрашающее. Войдя, Шуйский увидел, что с последней встречи Иван Федорович изменился немного – разве что круглое пузо его почти рассосалось. Шапка Бельского валялась на лавке, и бритый на военный манер череп боярина отсвечивал синевой, как ясный день. Знаменитая же борода торчком растекалась смолью от самых глаз, будто тёмная ночь. Все, что промеж, похоже было на грозу – глаза сверкали, брови похаживали, в общем, сразу было видно, как рад Бельский «старому другу». Шуйский, однако, сделал вид, что не замечает смурого вида белозерского сидельца, разбежался к нему, растянул улыбку к ушам:
– Здрав будь, Иван Федорович! Давно не виделись, а?
– И еще бы не видеться, Иван Васильевич, – отвечал Бельский.
– Ай-ай, князь, всё язык твой никак не унимается. Ну, да я не серчаю. Не злобливый ведь, только добра желаю. Тебя кто от каменного мешка освободил? Я. А кто тебя от греха подальше сюда укрыл? Опять я. Не будь меня – глядишь, зимой этой и укокошили бы тебя случайно камнем по голове или пистольной пулей. А?
– Не устаю благодарить тебя за это, добрый князь, бью Господу поклоны что ни день. Благо, место ты мне определил удачное, к Богу близкое, достучаться проще, особливо если об пол лбом!
Бельский подстроился под ядовито-шутливую манеру разговора без малейших усилий. Он прекрасно ее помнил – Шуйский был умён, а потому не боялся напускать на себя глупый вид. Взять хоть это шутовское «а» в конце чуть не каждого вопрошания… Много умников на эту манеру попались, но вот тут еще посмотреть надо, кто кого переговорит. Бельский думал об этом, пока гость, пыхтя и припадая на ногу, стряхивал с себя шубу, ставил на скамью шапку, садился к столу. В тесное окошко просторной бревенчатой кельи бил яркий свет, в луче этом носились пылинки. Так и расположились – по обе стороны луча. Шуйский сцепил руки замком, навалился на столешницу, стал серьёзен:
– Иван Федорович, времени у меня мало, дел в Москве много, так что ходить вокруг да около не буду. Давай без обиняков. Я могу тебя изничтожить вот хоть прямо сейчас, – Шуйский щелкнул культяпыми пальцами. – Но это мне ни к чему, я не душегубец и считаю месть делом глупым. Но, с другой стороны, ты мне мешаешь. Сын Глинской и, может быть, Василия (тут Бельский вспыхнул и выпрямился) мне тоже поперёк горла. Предлагаю вот что: вы вместе отправитесь в Соловецкий монастырь. Там примерно через месяц появится лодья, да не простая, а какой ты еще не видывал, лучше прочих. Все море-окиян перемахнуть может. Это я тебе обещаю. Забирай Иоанна и отправляйся на судно. Я келейно уговорился доставить вас в иное государство – Данию, Англию, как сами пожелаете. Живы останетесь, но чтобы мне здесь больше палки в колёса не ставили. Великим князем есть и будет Андрей Старицкий, а ежели вдруг помре, не дай Бог (Шуйский споро перекрестился на образ Оранты), найдем с боярами ему замену. Доволен?
Бельский, не ожидал такого странного предложения. Он готовился или к смерти, или, чем черт не шутит, к возвращению в столицу. Поэтому смешался. Но виду не подал.
– Таак… Давай-ка, Иван Васильевич, перескажу своими словами. Кажись, меня и великого князя придушить кишка тонка оказалась. Покусился на помазанника Божия, ан жжется, ан колется. Чертей боишься, что на том свете припекут за воровское намерение, или людей опасаешься, что того и гляди стульчик твой, что троном тебе возомнился, расшатают да и сволокут вместе с тобой в ближайшую яму выгребную. А тут придумал – отправить нас от родины далече. И греха на душу не возьмешь, и соперников лишишься. Что дружника твоего Старицкого, что убогого Юрия опасаться ведь нечего… По случайности род Рюриковичей, ан глядь, – и прервется. Оба оставшихся отпрыска в могилках возлягут, а Иоанн, помазанник, смотри-ка, предателем оказался, сбежал за рубеж, ату его! Обратной дороги не будет…
– Помолчи, Бельский! – регент вышел из себя, вскочил, уперся кулаками в стол, – языком своим не то, что яму, целую печёру себе отрыл, и как тебя такого языкастого еще земля носит? Здесь проповедовать некому, а со мной можно начистоту. Изведу тебя, изведу Иоанна. Или отправлю по воле волн жить-не тужить, в другое государство. И не в дубовой бочке, как в былинах поётся, а на хорошем судне. Золота дам, лучших яств, вина, всё, что нужно. Или-или, Иван Федорович!
Бельский спокойно взирал, откинувшись, на раздухарившегося боярина. Пальцами постукивал по столу да улыбался в усы – будто придумал что-то забавное.
– Ну, а клятву дашь в том, что не держишь намерения Князя смерти предать? И меня? Не пошлешь гонцов в Англию или Данию, или куда нас нелёгкая занесёт – с письмом? Мол, прошу покорно изничтожить сошедших на берег самозванцев. Уважаю я, боярин, твою хитрость и ум, и посему, прости, привык не верить…
Шуйский тяжело задышал, наклонился вперед, заговорил протяжно, вкрадчиво:
– Бельский, брат мой во Христе, какие тебе, пёс, клятвы? Место свое нынешнее не забыл? А, впрочем, изволь, раз ты так уперся, дам. Охотно дам. Мне главное – жизнь драгоценного отрока Ивана Васильевича сохранить, ты же знаешь… Я не спасу – так злые люди, бояре, кому мать его, ее любовник и вся их клика были поперек горла, разорвут, растопчут.
Бельскому вдруг будто надоело играть в кошки-мышки. Он встал, протянул Шуйскому руки, разулыбался во всю ширь:
– Ну, смотри, боярин, смотри. Считай, убедил ты меня. Почти убедил. Утро вечера мудренее. Дай ночь мелочи продумать, да исполни одну маленькую-маленькую просьбу мою – о ней завтра скажу. И, считай, договорились. Нам, знать, дорога с Великим князем в Соловки и на чужбину, тебе в Москву блюсти покой страны. Так получается? А сейчас позволь просить игумена распорядиться о трапезе, а то, гляжу, ты так торопился нас защитить, что и не перекусил с дороги-то!
Шуйский хмыкнул, пожал протянутую руку, и переговорщики, натягивая на ходу одежу, пошли на воздух. Можно было подумать – старые приятели после разлуки спешат друг друга угостить чаркой в честь долгожданной встречи. На пороге Бельский придержал Шуйского за рукав:
– Скажи, ведь лодья та самая?
Шуйский осклабился:
– Она и есть. Догадлив. Вот ведь как лыко в строку пошло, князюшка…
Луч заходящего солнца дрогнул и погас, затемнив горницу.
Ко сну в монастырях уходят рано. Завершилась скорая трапеза, отпелась вечерня. Беспокойным сном уснул отрок Иоанн, свернулся на бараньей шкуре в прихожей и тонко засопел слуга его Истома, храпел в запертой снаружи горнице опальный Бельский, клевали носом охранники, затихли последние шепотки в кельях взбудораженной вторжением братии. И никто, кажется, не заметил, как несколько человек в красных единообразных кафтанах прошли в горницу Шуйского, вскоре вышли оттуда, сбежали по сходням к небольшому стругу, что покачивался на волнах Сиверского озера в глубокой тени монастырских стен, и бесшумно отчалили. Не в Москву, не в Соловки, а в сторону Белого моря, там, где стоит в глубине заповедных лесов поселение Святого Николая…
Прощались ранним утром, у монастырских ворот. Шуйский приобнял Бельского (седая борода прислонилась к чёрной), троекратно облобызал:
– Ну что, Иван Фёдорович, уговор?
– Поклянись сначала, как обещал, Иван Васильевич…
– Клянусь всеми святыми, что никто из морских людей, что придут на корабле, не готовит вашей смерти, клянусь, что и те, что отправятся с вами, и те, которых вы узнаете на всем вашем пути, не попытаются вас убить или причинить зло! Доволен? А?
– Пожалуй, доволен. Что же, уговор, Иван Васильевич. Но только с условием малым. Помнишь, просил об услуге? Передай вот это брату моему Дмитрию. Не забудь, да смотри, не открывай, а то знаю я тебя. Не про твои глаза это – наши дела, семейные. Видишь, всего ничего прошу.
Бельский достал из широкого рукава небольшой цилиндр из толстой кожи. С обоих концов он был залит сургучом.
– Что там, Иван Федорович? – Шуйский принял штуковину, заложил ее в карман на дверце своего возка.
– Письмо. Запечатал получше, дорога дальняя, небось в грязь залезете, дождичком польёт… Любопытный нос какой появится… – Бельский хитро прищурился. – Правду говорю, Иван Васильевич. Ничего там интересного, не открывай. Совет это тебе мой. Откроешь – узнаю.
Шуйский хохотнул:
– Да как узнаешь-то? Ты ж не Святый Дух вездесущий! Ладно, боярин, не обижай, нужно мне твое письмо как утке зубы. Ты своё дело делай, я свои буду делать. Распоряжения необходимые раздал я. В Соловки отправлены люди, подготовятся к встрече дорогих гостей. Часть монастырской казны передадут вам, голодранцами не останетесь. Извиняй, охрану вам не сниму, сам понимаешь. Опять же, вдруг разбойники, да и как таким высоким людям без сильного и пышного сопровождения? – регент озорно подмигнул. – Так, что еще? Корабль будет в срок. Никому, прошу, об этом только не сказывай – ушей неприятельских много, не сорвался бы план вашего спасения. Прощай на этом.
Вскарабкавшись на подножку, он махнул рукой вознице, и поезд тронулся за ворота, поскрипывая колёсами и позвякивая бубенцами. Бельский задумчиво глядел вслед. Пробормотал:
– Ну что же, Иван Васильевич, а теперь узнаем, можно ли с тобой дело иметь. Вот тебе, друже, последняя проверка…
Сплюнул на сторону и с легким сердцем пошел в келью – досыпать.
…Не успели монастырские постройки скрыться за поворотом, как Шуйский вынул посылку Бельского, внимательно рассмотрел со всех сторон, взвесил на руке – и резким движением сломил сургучную крышку. Заглянул. В нос шибанула затхлая пыль какого-то болотистого духа. «Тьфу!» – подумал боярин – «На старом манускрипте поверх жития чьего-то писал, что ли?»
Противу ожидания в письме ничего интересного не оказалось – ни секретных указаний по борьбе с ним, Шуйским, ни призывов о помощи, ни распоряжений по поводу имущества. Там вовсе ничего не было, кроме трёх слов: «Не судьба, видно!». Разочарованный Шуйский закинул письмо под лавку, привалился к стене и задремал.
От сотворения мира лето 7050-е
(от Рождества Христова 1542-е),
мая месяца 8-й день, Москва
Чем заняться в дальней дороге? Возницы блеют нехитрые песни, покачиваясь на облучках. Рынды вяло переругиваются меж собой или костерят коней почем зря. Богато разодетые обитатели обитых бархатом возков почитывают важные донесения, думают свои большие думы. Но поздно ли, рано возницам наскучивает петь по сту раз одно и то же, воинам надоедает чесать языком. Даже притомившиеся кони не ржут, не всхрипывают. Над поездом воцаряется тишина. И государственному человеку, уж передумавшему все свои государственные думы, становится совсем постыло.
Ивану Шуйскому многодневный путь не внове. Но такие дороги он особенно не жаловал. Север! От татар далеко, не разогреешь кровь тревожным ожиданием стычки. Можно бы поохотиться. Или остановиться в каком монастыре помолиться. Или во встречном городе потешиться. Но время дорого! Надо спешить.
Плохо, когда в дороге тоскливо, но еще хуже, когда привязывается еще и хворь. На большаке это запросто – сколь не кутайся в одежды, все равно не один, так другой сквозняк достанет. Вскоре, как проехали Ярославль, властителя Руси начал донимать жар. Потом сухой кашель. Потом вроде бы прошло. Потом хворь вернулась – на этот раз вставила в суставы. Заныли, да так, будто не к дождю, а к вселенскому потопу.
Утром того дня, в коий предполагали въезжать в столицу, слуги спросили, мол, все ли в порядке, надёжа, в добром ли ты здравии? Ничего, отвечал им Шуйский, пусть трогают в путь, а он поспит на ходу, всю ночь, дескать, ворочался, не сомкнул глаз. С тем Ивана Васильевича и оставили.
Через несколько часов, однако, забеспокоились: не приказывает князь обедать, не благословляет привал, не останавливает возок, чтобы выйти до ветра.
Обнаружили великокняжеского опекуна без памяти, в луже пота, разметавшего одеяния, разодравшего на груди нарядный атласный зипун. Глаза закатываются, горло исходит хрипом – какая уж тут простуда!
Стрелой устремились в город, быстрее, быстрее, в Кремль. Летели галопом наперёд гонцы, хлеща нерасторопный люд направо и налево, гоня его с мостовой. Спешили к лучшим лекарям и – на всякий случай, как заведено – призывали духовников.
Резной возок, распуская из-под колес веера вешней воды, ворвался в крепость, заложил перед крыльцом Грановитой лихой разворот. Дверца распахнулась, десятки рук подхватили горячечного, потянули в дверь, в покои, на широкое ложе. И никто, конечно, не заметил, как из возка вместе с боярским телом вывалился неприметный цилиндрической формы кожаный короб, тут же втоптанный, вбитый сапогами челяди в чёрную грязь…
Николай Люев, лекарь, еще Василия лечивший и бывший при его преставлении, теперь в той же самой светлице хлопотал над Иваном Васильевичем Шуйским. Прочих целителей и праздных вздыхателей послали вон, чтобы расчистить воздух. Как раз закончили отворять кровь. Холоп, неся на вытянутых руках сверкающий серебряный тазик, полный бурой жидкости, засеменил к двери, но посторонился и склонился до земли, пропуская в светлицу человека.
Это был Андрей Михайлович, еще один Шуйский – последний из тех, кто представлял собой силу этой семьи. Приходясь племянником как Ивану, так и его старшему брату, Василию Шуйскому-Немому, забравшему у Глинских власть четыре года назад, он сумел отхватить себе в управление жирный кусок – всю псковскую землю. Наместничал жестоко и алчно. Вернулся Андрей Михайлович оттуда, снабженный метким народным прозвищем Частокол. Вроде как, что огородил себе, того уж не ухватишь.
Хваткий делец и вдохновенный интриган, племянник входил к горячечному дяде со смешанными чувствами. С одной стороны, власть, столь большая, что трезвые люди запрещают себе о ней думать, как никогда близка. Умри Иван Шуйский – и опекунство над отпрысками и малолетними родственниками великого князя Василия перейдет к нему, Андрею Михайловичу. А значит, и власть во всем государстве. А это не Псков. Это такое кормление, что всем потомкам достанет!
С другой стороны, племянник ясно осознавал, что он куда легковеснее в глазах боярства, дворянства, да и самого народишка, чем оба его дяди – и Иван, и покойный Василий-Немой. И вообще, думалось, властвовать без божьего соизволения, что играть головешками в пороховом погребе. Андрей Михайлович все это знал. Но знал он и то, что великий князь Иоанн, столь удачно оболганный, уже на пути в далёкие северные края. Там, как сказал скрытный, как всегда, дядя, «он покамест поживёт». Далёкий, слабый враг не так опасен! Но уже и неясно – Иоанн ли главная кость в горле? Какие еще заговоры пойдут зреть в Москве уже по его душу? Много кто захочет извести зарвавшегося! «Вот, полюбуйтесь, – думал младший из Шуйских, склоняясь над ложем, – разорви меня на части, если беда случилась не из-за какого-либо яда…»
– Николашка! Люев!
– Здесь, боярин, – Люев поклонился, пряча за спину кровавый отрез хлопчатой бумаги, которым оттирал руки.
– Что мыслишь? Отравлен?
– Нелегко сказать, боярин. Не припомню, чтобы так от яда мучились. Не мышьяк это, скажу наверное. Не меркурьево железо, не белена… Позволь измыслить, Андрей Михайлович – похоже на обычную горячку, когда дыхание сдавливает, воспаляется в груди и голова исходит жаром…
– Помилуй, Люев, дядя здоровья с детства на троих запас! На дворе май, не декабрь – какая, коновал ты, горячка?
– Но…
– Дам я тебе «но»! Говорю тебе – отравлен! От яда и спасайте его, лекаришки, награда вам будет по трудам. А не спасёте…
Договорить племянник не успел – дядя рванулся на ложе, взвился, часто задышал, выпучил глаза, откинулся вновь на подушки и, раскачивая головой, выпалил:
– Бельский… Иоанн… Письмо… Письмо! Пыль, всё пыль. Жизни поруха… Бельский… Аспид, аспид! Удавить! Змея!
И провалился снова в беспокойное беспамятство. Люев уже подбежал к изголовью. Из коридора, где прекрасно расслышали выкрики больного, просунулись лица приближенных. Лекарь, осмелевший с перепугу, махнул на них – нельзя, нельзя! – другой рукой хватаясь прощупать пульс. Младший Шуйский вытурил свитских из светлицы, припечатав их «спиногрызами» и «прихлебателями», сморщил лоб и глубоко задумался.
– Николай, что это было сейчас с Иваном Васильевичем?
Люев приподнял больному веко, положил ладонь на лоб, прижал большое мягкое ухо к месту, где билось сердце, прикрыл властителя до шеи атласным одеяльцем, выпрямился.
– Кончается, Андрей Михайлович. Передавай свово дядю божьим людям.
К вечеру Иван Васильевич Шуйский, свежеиспеченный владыка земли русской, усоп, так больше в здравый ум и не придя. Долгий путь на вершину власти на ней же и закончился, оттуда Бог и прибрал. В рай ли, в ад – на этот счет мнения у людей расходились. Ну да что рядить, когда самое время смотреть да решать, кому теперь у кормила обретаться. Так примерно думал про себя каждый, кто по воле рождения и службы принимал участие в деле управления державой.
Впрочем, главный управленец на сей миг был известен. Что дела опекунства теперь перешли от Шуйского-дяди к Шуйскому-племяннику – о том каждый памятовал. А это означало, что он и только он мог передавать боярам и народу волю отрока Старицкого. А на деле – свою волю, обрекая ее в нерушимую форму указов и наставлений.
И Частокол воспользовался новыми обстоятельствами немедля. Он умудрился посетить юного самодержца ранее, чем успело остыть тело любимого родственника. О чем говорили они с мальчиком, и говорили ли вообще – это никому не ведомо. Но мало кто сомневался, что эта встреча наедине – всего лишь формальность для первого волеизъявления нового властителя.
К ночи в Кремле собралась вся «верхушка». В просторной зале Грановитой, несмотря на тускловатое свечное освещение, слепило глаза от ярких, еще не перемененных по случаю грядущего траура одежд. Постепенно все расселись. Разговоры бродили вполголоса и затухали на полуслове. Лясы не точились: все напряженно ждали «нового Шуйского». Наконец, тот зашел в палату и лично затворил за собой дверь.
А ранним утром по городу пронеслась весть. Малолетний великий князь Андрей Старицкий устами опекуна своего Андрея Михайловича Шуйского повелевает: отравивших светоч и надежу земли русской Василия Ивановича Шуйского, а именно князя Бельского и ублюдка Иоанна Васильевича вернуть с пути на соловецкое богомолье, доставить в Москву, судить судом праведным, воздать сторицей.
Конная эстафета понеслась тотчас – известить северные гарнизоны о поставленной задаче…
Второе письмо Томаса Берроу,
капитана торгового судна «Old Piper».
От сотворения мира лето 7050-е
(от Рождества Христова 1542-е), мая месяца 20-й день,
бухта Св. Николая, что в устье Двины на Белом море
«Мэри, жена моя!
Делаю вид, что пишу не себе самому, а именно тебе, что, докончив эту записку, сложу ее вчетверо, запечатаю сургучом и доверю почте. Мне не так одиноко, когда я представляю, будто весточка тебе может долететь за несколько дней, а ты – можешь ответить на нее, вложив в конверт наш любимый цветок и присовокупив в постскриптуме тысячу поцелуев.
На самом же деле у этих строк только два пути. Или я остаюсь на чужбине хладным трупом (видит Бог, еще одну зиму в этом краю и с этими людьми я не переживу!), и письма сгинут вместе со мной. Или вернусь домой, как был, капитаном своего судна, вооруженный новым опытом. Тогда я буду изводить тебя рассказами о далекой и сказочной Московии, сидя у камина, а записки эти если и понадобятся, то лишь чтобы освежить память. Как письмо они не годятся – ведь доставить их в милую Англию с этого края земли я могу только лично…
К счастью, дела складываются так, что теперь наше возвращение все более вероятно, за что не устаю благодарить Всевышнего. Поскольку сейчас я вновь нахожусь в бухте Св. Николаса, вместе с доблестной моей командой, а с крыльца дома, где меня поселили местные власти, как на ладони видна пристань, у которой красуется мой «Старый Трубач». О, он уже не жалок! Рангоут и такелаж обновлен полностью, пошиты новые паруса, заменены многие пришедшие в негодность доски обшивки, в общем, у моего доброго товарища вторая молодость! Будто увечный, обретший милостью Господа исцеление, корабль наш отбросил костыли, сорвал повязки и готов пуститься в пляс! Денно и нощно под руководством моим, моего старшего помощника и штурмана трудятся на «Старом Трубаче» местные «музжик», проявляя похвальную сноровку и способности.
Переменам в судьбе я обязан приказам того самого герцога Счуйски. Всё решилось на нашей второй, куда менее официальной встрече, о которой я сейчас расскажу. Поскольку без этой подоплеки тебе, Мэри, будет непонятно, как вдруг из прискорбных видом оборванцев, затерянных в чужом краю, мы возродились к новой жизни и с предвкушением, полной грудью вдохнули солёный запах моря.
Прошло около недели после нашего официального представления в крепости «Кремль». И вдруг этот самый герцог Счуйски появляется у нашего особнячка на Гранатном-стрит в сопровождении малой свиты и желает меня видеть без свидетелей, в присутствии одного только толл-матча.
Встреча была полной противоположностью первой. Торжественный и пышный прием в Кремле – не чета частной беседе в простой низкосводчатой комнате, где коротал я московскую зиму. Однако в отличие от витиеватых и малозначащих фраз, каковыми принято обмениваться в рамках официального протокола, разговор пошел ясный и предметный. Счуйски оказался сродни мне: я тоже, как ты пеняла, Мэри, тяготясь условностями, стремлюсь жить без экивоков.
Герцогом было предложено устраивающее обе стороны. Я с радостью узнал, что он готов снарядить санный поезд в бухту Св. Николаса и отправить меня самого, моих сопровождающих, необходимые приборы и предметы с тем, чтобы как можно скорее начать готовить нашего «Старого Трубача» к обратной дороге. Щедрость герцога, конечно, объяснялась меркантильными и дипломатическими (что почти всегда одно и то же) интересами. Обговорив примерный список официальных бумаг, которыми он меня снабдит с целью сношения с английским двором, Счуйски как бы вскользь упомянул о еще одной вещи.
Я должен принять на борт несколько русских служилых людей под руководством одного из бояр. Отчего-то все они будут выглядеть как английские матросы. По отбытии из бухты Св. Николаса я обязан (именно обязан, как подчеркнул мой высокий гость) взять курс на Соловецкие острова, где расположен крупный укрепленный монастырь. За тем, чтобы я не свернул с пути, эти русские и будут наблюдать, а, чтобы нам неповадно было силой отвратить их от этого занятия, с борта будет удалено все ручное оружие, кроме того, что будет при московитах. Делать нечего, пришлось соглашаться со всем предложенным!
Далее, в монастыре я должен буду принять на борт еще нескольких русских и плыть восвояси, оставаясь, впрочем, в ведении того боярина, что сопровождает меня с начала похода. На мои вполне обоснованные вопросы относительно того, зачем мне придется совершить эти эволюции, Счуйски отрезал, что в моем положении любопытство – непозволительная роскошь. Делать нечего, осталось признать аргументацию герцога резонной, заверить его в том, что пожелания будут исполнены в точности, раскланяться, обменяться любезностями и проститься.
Нужно добавить, что с того дня переводчика, снабдившего меня столь ценными сведениями о положении дел в Московии и по мере сил переводившего мою с герцогом беседу, я больше не видел. Он был заменен на другого человека.
Честно сказать, Мэри, я и сегодня не совсем понимаю: оказался ли я завязан в какой-то местной политической игре или просто исполняю роль кстати подвернувшегося морского извозчика? С боярином и его людьми, что взойдут с нами на борт, я недавно познакомился. Я пока не могу составить впечатления. Боярин Усчати очень скользкий господин, по всему видно, тайный дипломат, но что у него за цель, что ему поручил Счуйски? Бог ведает. Редкий день мы не перекидываемся с Усчати парой фраз, имея языковым посредником бойкого паренька, Эндрю Курбски. Этот novick удивительно сметлив, и язык английский выучил сносно всего за месяц! Темна страна Россия, но, справедливости ради, видел я в ней немало достойных джентльменов».
Не успел капитан Томас Берроу присовокупить к письму пожелания для драгоценных сыновей, Стива и Билли, вывести под обширным своим творением кудрявый автограф, легонько подуть на строки, чтобы просохли чернила, как в дверь гулко и требовательно постучали. Стук был не простой, а условленный.
***
Прямо посередине русского Севера стоит городок Святого Николая. С одной околицы видно море синее, с другой – море зелёное: лес. А прямо посередине городка стоит, как и полагается в нашем государстве, большое кружало. Хорошее: топят по белому, кормят обильно, поят не сильно разбавленным.
Ну, а прямо посреди кружала за досками, водруженными на козлы, сидят трое. Двое – такие… И как бы описать их, примет особых в глаза не бросается. Короткие бородёнки, глаза как глаза, не уловишь цвета, все бегают. Рост как рост, стать как стать… Хотя есть броская черта – одеты в заморские кафтаны. Но этим в городе Святого Николая уже не удивишь – англицкий корабль с того года уж тут стоит, а команда бездельем мается, по городу шатается.
Добры молодцы, однако, русские. Один, по прозванию Ворошило, с утиным носом и красными прожилками по всему лицу, теми, что без ошибки выдают пьяницу. Кто на него посмотрит – почувствует какую-то угрозу и почтет за лучшее отвести от греха подальше взор. Второй – с безвольно опущенными уголками рта и тремя глубокими морщинами поперек лба. Этого кличут Векша, и действительно что-то в нем есть от весенней облезлой шуганной белки. Весь он какой-то резкий, готовый дернуться, сорваться, кинуться.
Третий молодец, щеголяющий в иностранном, отличается от своих тёртых молчаливых товарищей разительно. И как он сюда затесался? Имеет он в чертах лица что-то мягкое, женственное. Потому, что еще очень юн, лет пятнадцати. На розовых щеках вьется двумя легкими водоворотами белый пушок, оставляя под скулами два премилых кругляшка, где еще ничего не выросло. Но глаза при всей умильности облика у малого уже острые, умные, будто не по годам сметлив. Сразу видно: на службу поступил совсем недавно, и скорее всего, на обычную для знатных отпрысков «ступеньку» – рындой, телохранителем, значит. И был это никто иной, как княжич ярославский – Андрей Курбский.
Рындой, между тем, Андрей только числился. Ни силы, ни уменья охранничьего он пока не нажил, зато имел дар, крайне его компании необходимый. В посольском приказе так и написали: «Отрок сей есть чудо-толмач, посему приставлен к князю Ушатому, дабы надзор за аглицкой ладьей, что разместилась в бухте Святого Николая, облегчить, да вызнать поболе важного у зарубежных поморов, да связью промеж нашим головой и корабельным головой служить».
Звание чудо-толмача было не зряшным, хотя, возможно, и преждевременным. Годов с восьми, как выучился бегло читать, Андрей заинтересовался и греческими книгами, что в изобилии водились в отцовской библиотеке. Через некоторое время тятя обнаружил, что отпрыск каким-то образом успел овладеть письменным греческим. Заинтересовавшись, Михаил Михайлович Курбский поощрил сына в изучении литовского – языка земли, откуда их род некогда отъехал на служение московскому князю. Андрей не посрамил отцовых надежд и литовский в кратчайшие сроки освоил. Попав в столицу, он уж был известен, как забавная диковинка. И оставался бы в этом качестве, пока пух не сменился бы бородой, а служение не забросило в дальний гарнизон. Но возник «Old Piper», капитан Томас Берроу и – далеко идущие планы Ивана Васильевича Шуйского. С тех пор с утра до вечера, а когда и за полночь, крутился юноша вокруг англичан, особенно, конечно, вокруг капитана Берроу. Юная голова работала исправно, так что теперь можно было смело сказать – в языке этой далекой страны Андрей главный дока, и другого такого по всей Руси не сыщешь! Рында Курбский общение с капитаном почитал за высокую честь, успел подружился с самым последним матросом, облазил каждый закоулок корабля и в целом был своим положением до крайности горд. Вот и теперь Андрей, исполняя возложенную на него обязанность всё разузнавать и все полученные от англичан сведения излагать письменно, пещрил бумагу прямо здесь, за кабацким столом:
«Лодья англицкая, по прозванию „Old Piper“, сиречь „Старый трубач“, суть судно великое, поболе любой лодьи поморской. Приспособлено к переходу за моря без наблюдения берега. В длину имеет пятнадцать косых сажен, а в ширину имеет четыре косых сажени, и на столько же борт в средней части возвышается над водой. В крайних же частях имеются возвышающиеся сооружения, с бортом сделанные заподлицо. В этих частях каюты капитана, его помощников, рулевой дрын, сиречь румпель, с отдельной для него отгородкой, и прочее в том духе. Мачт лодья имеет три, и еще одну наклонную, бушпритом называемую. Весу же имеет, коли верить Томазу Берроу, без малого осьмнадцать тысяч пудов, когда груженое. Ежели смотреть от днища, сначала расположен малый трюм для тяжелых чушек, веревок на замену снасти да бревен на запасные реи. Лежит это все, дабы не перевернулось судно. Выше палуба для грузов, здесь же обитое железом хранилище огневого запаса и кладовая для пищи и воды. Выше палуба, где ночуют обычные сейлоры, и тут же стоят пушки, дулами обращенные к вырезам в борту, дабы стрелять в боки. Если подняться выше, посередь будет уже палуба верхняя, с малыми пушечками, а по краям означенные надстройки вздымаются еще на две или три сажени. Две лестницы ведут на каждую. На верху же кормовой надстройки…»
На этом месте пришлось прерваться: появился тот, кому Андрей непосредственно подчинялся. Возле кружала остановился возок, из него вышел и протиснулся в низкую кабацкую дверь еще один носитель по-английски скроенного камзола.
Борис Васильевич Ушатый, мелкий князёк из ярославских. Видно сразу, родила его мамка не от проезжего молодца: фамильное прозвище подходило ему вполне. Уши его, большие, мясистые, верхними частями загибались наружу, и остались так, даже когда он стянул с головы мягкую заморскую шляпу, обнаружив обширную плешь. Рында скривился про себя: так и не привык к неприятному облику начальника. Губки гузкой, вечно мокрые, волосья не мыты, борода длинна да жидка, лоб шишкой торчит – то ли лихой человек, то ли расстрига, то ли чертяка в людском обличье.
Говорят, мол, начальник не червонец, чтоб нравиться. А все же не только поэтому Андрей не чуял в себе рвения и любви к своему руководителю. Сколько они в устье Двины околачиваются, а так Ушатый и не намекнул – зачем, что намереваются делать, кому их свершения во благо, кому во вред. Особенно как подумаешь о том, что в государстве творится что-то неладное, тот копает под этого, этот того предает и все почем зря грызутся. О, как легко нынче попасть в неприятное дело или взять грех на душу! В общем, снедало недоросля любопытство. Знать подноготную предприятия, которое определил им управитель московский Василий Иванович Шуйский, Курбскому не полагалось, но хотелось.
Чаял Курбский не зря, новости были. Ушатый сел, вялым жестом усадил почтительно вскочивших подчиненных, принял кружку кваса у подсуетившегося мальчугана-прислужника, отпил залпом не менее половины и сказал:
– Доставлено мне указание из Белозерского монастыря, где на моленье остановился надежа-князь Иван Васильевич Шуйский. Предстоит немедля отплывать на аглицкой лодье. Вы двое, – Ушатый кивнул невзрачным молодцам, – отправляйтесь собирать нужное. Наточите сабельки, зарядите пистоли, проверьте снедь по списку, сами знаете. Ты, новик, стрелой сейчас к Томазу Барову, передай эту записку с наказом да англицким языком истолкуй, чтобы готовил отплытие и принимал проводника из поморов, указать путь. Сунешь в письмишко нос – об твое рыло кулак почищу, понял?
Курбский принял засургученный листок и, как было велено, стрелой устремился вниз по улице к гавани и дому капитана. Хоть дворяне пешими и не передвигаются обычно, припустил бегом. Всего-то пути саженей двести, дольше коня отвязывать! К Тому Берроу заставлять ходить не приходилось, Андрей сам, что ни день, выискивал повод пообщаться с диковинным «антиподом». А еще подгоняло – наконец что-то происходит, что-то будет интересное! А что в письме? Наверняка место назначения. А вдруг Англия? Вот было бы расчудесно! Посмотреть бы письмо…
Пока мысли Курбского скакали таким образом, ноги скакали по ухабам главной улицы поселка к капитанским сеням. Новик взбежал по крыльцу, поворотился к дверям задом и несколько раз бухнул в нее подошвой. Стук был не простой, а условленный.
От сотворения мира лето 7050-е
(от Рождества Христова 1542-е), мая месяца 20-й день,
Соловецкий монастырь
Как у орла ромейского, что к нам символом великодержавности перешёл, две головы, так и у монастырей – две ипостаси, две власти, два назначения. Русский, завидев вдалеке обитель, на что внимание обратит? На купола серебристые или же золотистые, на кресты осьмиконечные. И скажет: «Вот оно, жилище мужей праведных». А чужой человек что увидит прежде всего? Да вот же: стены белокаменные десяти сажен высотой, да претолстые, башни часто выставленные, жерла пушек из бойниц торчащие, военные стяги. А вступив под сень укреплений, наверняка застанет более или менее многочисленное сборище людей в длинных кафтанах. Через плечо у них перевязи с пороховыми кисетами, у поясов мешочки с пулями, кровожадные кривые сабли позвякивают, встречаясь со щеголеватым голенищем остроносого сапога. Лихого вида бороды и шельмоватые глаза, сверкающие из-под островерхой шапки с отворотом, завершают внушительный образ. В пестрой картине людского разнородья русских городов и поселений эти молодцы отличаются редкостным единообразием. Славные воины, основа государства, покой обывателям…
Как же получилось так? А просто. Где большой монастырь – там многия богатства, слава Богу. Богатства надо оборонить, вот тебе и стены. А раз иноки привыкли ставить обители свои в уединении, вдалеке от центров – стало быть, и от границ недалеко. Вот тебе и укрепление в пограничье оказалось, ставь гарнизон – и готово! Издавна так и повелось: государь монастыри привечает, строит стены, а заодно и на храмы даёт. А монастыри не устают государю осанну распевать.
Возможно ли не обитать воинам в крупных монастырях, каждый из которых – крепость? Это даже красиво. Долгой северной зимой обладатель глаз, наметанных на прекрасное, мог бы засесть на угловой башне, оборотиться к монастырским дворам и наблюдать, как по девственно белым снегам туда-сюда снуют черные фигурки монахов и красные – воинов… Совершенство!
По причине мирного времени на Соловках служивых было десятка три всего лишь, и то половина – пушкари. За железным имуществом нужен постоянный уход, это запускать никак нельзя! В полном соответствии с «двуглавой» нашей сущностью, «красные» и «черные» и живут отдельно, и общаются меж собой с экивоками, и начальники свои у каждого. Монахам – игумен указ, бойцам – сотник-голова. Игуменом на Соловках был преподобный Алексий, а сотника звали очень подходяще для такого молодца – Волк.
Имя это тянулось в роду испокон веку и передавалось от первенца к первенцу. Волк-отец служил Василию Третьему, Волк-дед – с Третьим Иваном стоял на Угре, выжимал с нашей земли татар, и так дальше. Вплоть до того Волка, что проявил себя геройски на поле Куликовом и благодаря геройству своему даже упомянут в летописи. Волк Волков-сын гордился и отцом, и дедом, и каждым из пращуров, о ком сохранились сведения. Горд был и собой. И хваток, и ловок, и силен, и дослужился до хорошей должности. Передавшаяся по наследству верность государю давала ценное сознание нравственной правоты. Служи себе, куда пошлют, радуйся жизни и будь готов защитить великого князя!
И вот что было думать служаке, когда гарнизонная лодка с большой земли, из Кеми, прибыла с секретным посланием? Оное сообщало о прибытии великого князя Иоанна, князя Бельского и сопровождающих лиц, указывало на необходимость содержать малолетнего повелителя под стражей, предписывало до поры игумена в известность не ставить, поступить в распоряжение головы вновь прибывшего отряда и обеспечить все условия, дабы избежать прискорбных неожиданностей.
Послание пропутешествовало сюда из Москвы, подписано было Шуйским и явно свидетельствовало: борьба за власть в столице зашла чересчур далеко. Читавший это письмо поневоле чувствовал себя между молотом и наковальней. Иоанну Васильевичу присягал, а с другой стороны – приказы начальства не обсуждают. Но всегда ли это справедливо? Хорошее будет дельце, если человека, которому поклялся в верности перед лицом божьим, при твоём же участии сгноят в темнице или того хуже!
Волк был не дурак и малый честный, сложил два и два, подумал и отправился в келью к игумену. Была тому визиту и еще одна причина, личная, но сотник рассудил, что это не игуменова ума дело, а только его, Волка, да Бельского Ивана Федоровича.
А назавтра рано утром в море показался поморский коч под военным знаменем…
***
Иисусова пустынь, большая проплешина на густо заросшем лесом острове, звенела тишиной.
Человек, пришедший сюда сегодня, определил это место для безмолвных молитв. Хрусткий ледок под подолом давно подтаял, промочил рясу, холодом схватил ноги, но коленопреклоненный чернец ничего не замечал. Глаза его, глубоко засевшие под надвинутым по самые брови клобуком, были закрыты. Ветерок холодил высокие скулы, обтекал красиво выточенный нос, пошевеливал волосы и бурую, мягкую, как трава вокруг, бороду. Нет, инок Филипп не спал, но, Бог не уберег – и не молился.
День, и так почти бесконечный об эту пору на Соловецких островах, монастырские обитатели трудами своими делали, казалось, еще длиннее. Филипп сегодня, как обычно, первым пришел к заутрене, потом носил воду для трапезной из прозрачного, как небо, омута, потом было главное послушание: кузня. Монахи поначалу удивлялись: откуда у боярского сына этот дар – сильно и точно бить пудовым молотом часы напролёт? И радовались – дал Господь послушника как раз вовремя. После бедственного пожара обитель Савватия и Зосимы, сиречь монастырь Соловецкий, собирали по бревнышку, по гвоздочку, и игумен Алексий быстро пристроил неофита к делу.
Было это несколько лет назад. А до того тянулась у инока Филиппа совсем другая жизнь, и звали его Фёдор Колычев, был он из сильных мира сего. Владел он золотом, мягкой рухлядью, тягловыми людьми и прочим богатством и обитал не где-нибудь, а прямо в московском Детинце, при дворе великого князя Василия. Не сокольничим был, не постельничим – особое дело определил ему князь. Быть товарищем своего долгожданного первенца, Иоанна Васильевича.
Двадцать вторую весну справил тогда боярин Колычев, статен стал, широк в плечах, важен, а приставлен был деревянных лошадок катать с младенцем! Иные смотрели насмешливо, язвлено, но Феодор не серчал. Размахивать саблей и сечь врагов от ключицы к поясу он был не охотник, да и другого способа побеждать врагов – плести пересуды да наушничать – не любил. А вот наследник боярину пришёлся по душе.
Потому от всего сердца горевал он, когда трёхлетний Иоанн остался без отца. Грузом навалилась на мальчонку утрата, погасила на время извечные угольки в глазах. И еще большим грузом на плечи юнца – и как не затрещали? – легла Держава.
Потому монах Филипп и не молился сейчас. Мысли против воли утекли от божественного к земному, расшевелилась память. Вспомнился малолетний князь, и всё, что творилось при дворе по смерти его батюшки. И как бросали в холодный сруб, умаривали голодом дядьёв Иоанна Васильевича, и как Колычевых – одного за одним – давили ремнями, высылали в медвежьи углы. И как эта, накажи ее Бог, развратница Глинская, Иоаннова мать, чуть не на глазах у челяди нежилась с полюбовником своим, Телепнёвым-Оболенским. Как грызли глотки Шуйские – Бельским, Бельские – Глинским, Глинские – Шуйским, и каждый – каждому, кто только дотянуться мог. Недаром говорят: малый летами правитель – большое несчастье…
Дальнейшего – как отравили наконец мать царевича, убили ее полюбовника, ходили стенка на стенку, бросали в драку войско – Феодор Колычев предпочёл не видеть. Позже он рассказывал монахам о причине своего появления так: «Явился мне в церкви, во время воскресной литургии, голос Спасителя, и рёк: „Никтоже может двема господинома работати“. Поднялся я и ушел, в чем был, по Божьему промыслу». Так было или нет, инок и сам себе теперь не признавался. Но из Москвы он действительно ушел, бросив всё: и богатство, и положение.
Проще говоря – сбежал.
Бежал до самой Онеги, до деревеньки Хижи. Там прикинулся простолюдином, жил, как они, работал, как они – чтобы не сыскали, не напали на след. Потом двинулся дальше на Север и однажды постучался в ворота обители, где твердо намерен был провести остаток земных дней. Кто таков не сказался, только проговорился, что высокого сословия. Старец Иона, которого приставили к послушнику, сыну знаменитых и славных родителей, белой кости, горлатной шапке – спуску не давал. Бывший белоручка таскал мешки с мельницы, месил тесто в хлебне, ловил в студеном море селёдку, рубил дрова и – молился, молился, молился. Вот и слетела со временем вся шелуха…
Вся, да не вся! Отзвуки каменных кликал с монастырской колокольни заставили Филиппа вздрогнуть и очнуться от мыслей. «Грешен, Господи», – пробормотал он, часто творя крестное знамение, поднялся с колен и оборотился к видневшимся в двух верстах монастырским стенам. Оттуда, мелькая посохом, удивительно споро ковылял старец Иона.
– Брат Филипп, поспешай! – голос ссохшегося и скрюченного старика, противу ожиданий, напоминал иерихонскую трубу, – К берегу пристал коч! Послал Создатель нам горькое испытание!
– Что случилось, что?! – Филипп побежал навстречу, подхватил запыхавшегося наставника под локоть.
– Прибыл великий князь Иоанн Васильевич. – Иона хватал воздух, хрипел. – С малой свитой… и… под охраной… Ступай скорее к игумену.
– О Господи, Господи… Зачем ему я?
Иона вдруг стих и посмотрел Филиппу прямо в глаза – пронзительно и остро.
– Не прикидывайся квочкой, Колычев. Игумен всё про тебя знает, и давно. А ты знаешь, что он знает! Иди, брат. Иди, сынок. Ты нам всем сейчас нужен.
Ох, неспроста мысли загуляли сегодня не туда, подумал Колычев. Иона прав. Беда…
***
Говорят – стукнуло столько-то годков, но чем стукнуло, куда стукнуло, о том ни слова. А вот Неждана шестнадцатая весна приложила будто бы по-настоящему. Рос он под присмотром монастырских медленно, но верно. Вроде бы вчера еще гонял хворостиной гусей, закатав портки чуть не до самой задницы, чтоб росой не промочило. Еще недавно Фома-переписчик дразнил его «от лавки на полглавки». Надысь вроде бы ещё с дворовыми псинами играл, не нагибаясь. А смотрите на него теперь – вздулся, как тесто, распахнул плечи, перестучал крутым лбом все монастырские притолоки! Обозначился второй подбородок – куда обширнее первого, да весь уже пошел щетиной, как у порося. Живот хоть и пополз уж за ремень, да все одно терялся под плечами. Кулаки свисали, будто левая и правая голова Змея Горыныча – с башкой нашего молодца размера одного. Ходячая нелепица, большущий щенок, у которого одни части обогнали в росте другие! Настоятель обмолвился как-то, назвал вместо Неждана – Дубиной. Теперь все горазды дразниться, приклеилось прозвище, как лист в парилке. Дубинушка…
Определили отрока на кузню, помогать иноку Филиппу. Там и стало его основное послушание. Игумен рассудил справедливо: там, в кузне, мальцу самое место, всё вокруг железное, разломать трудно. А неуклюжим Дубинушка стал – страсть каким. Из-за величины своей да недотумканности.
Приложила шестнадцатая весна по-настоящему и вот еще как: затомился здоровенный медведь Неждан, как малый котейка. И день и ночь думал он одну нехитрую мысль. Мысль была такова: «Девку бы».
Казалось бы, чего проще? Статью Господь не обидел. На такие бока да на ручищи какая бы не засмотрелась? Да и живи Дубинушка по сю пору в деревне, давно бы уже ходил венчанный, что ни день хозяйствовал бы хозяйство, да наминал бы жену что ни вечер. Глядишь, уже и дите какое из притолочной люльки бы попискивало…
Только где это всё взять-то, если ты сирота-сиротинушка и воспитали тебя в самой что ни на есть строгости, в самом что ни на есть суровом монастыре на краю света? И не сбежишь. Во-первых, совестно, во-вторых, куда сбежишь-то с острова. Вплавь, что ли? Впрочем, плавать Неждан не сподобился как-то научиться – холодно, да и водяных боялся. И не только их. Опасался и леших, в овин к овиннику без наговора не заходил, а под лавкой, где спал, всегда держал блюдечко с молоком для домового. Дубинушка и есть, сажень без вершка росту, а ума не нажил, как приговаривал остроязыкий Фома, вставая на цыпочки, чтобы угостить Нежданку привычным подзатыльником.
И то верно, не нажил пока. Когда прибыли в обитель высокие гости да прилетели вперед гостей дурные вести – как вся братия полошилась, как игумен Алексий морщил и без того испещренный бороздами лоб, какая беготня поднялась, как все крестились наперебой! Вот въехали верховые на подворье. Братья, понятное дело, таращили глаза на опального великого князя. Когда еще увидишь правителя Земли Русской, хоть и отрока, хоть и ссыльного – на расстоянии руки? А Неждану только одно. Притаился у ворот, высматривает – нет ли бабенки какой среди прибывших. Ладно, дворянка, тут уж место своё знаем, а ну девка, кухарка или иная прислужница? Как назло, не оказалось ни кухарки, ни иной прислужницы. Даже дворянки!
Приставили Дубинушку к гостям. Первым делом в оборот его взял спокойный и очень внушительный дядька средних лет, в бедрах широкий, в плечах покатый, руками суховатый, ногами кривоватый. Этот соломеннобородый в добротных и носких одеждах серого цвета всему маленькому княжескому двору, считай, оказался распорядитель. Подошел он, воздел очи горе (а как еще на этакого увальня посмотришь?) и сказал:
– Слушаться будешь меня. Что скажу, всё надо делать. Великому князю только попробуй не угодить. Буду давать поручения. Если что, скажешь – Истома Безобразов велел. Спросить чего хочешь, так спрашивай.
А Неждан возьми и ляпни первое, что в голове лежало, без обиняков:
– А правду говорят, что в Москве самые красивые на всем белом свете бабы? Вот бы посмотреть, коли так!
«Ой, дернул черт за язык – успел подумать Неждан. – Попал прямиком впросак, нашел о чем спрашивать, дурачина!» А солидный Безобразов вдруг грянул хохотом, да так, что поднаторевший в арифметике Дубинушка успел помимо воли посчитать все его зубы.
– Да, холопчик, несладки тебе, видать, щи монастырские, – смахнув слезу, выдохнул Истома. – Ну что тебе сказать, болезный. Такие там есть девки, что как месяц, а есть такие, что и как солнышко. Да пока не про твою душу. А ну бегом за посудой, дубина, смехом господ не накормишь!
«И этот дубиной назвал. Сговорились они все, что ли, или сам догадался?» – обиженно подумал Неждан на бегу…
***
День, столь богатый событиями, не склонился еще к вечеру. Иван отведен в предназначенные ему покои, если словом «покои» можно назвать не очень-то и большую скромно обставленную келью с решетчатым окном. Пока венценосный отрок ходит там из угла в угол, переваривая впечатления от первый раз в жизни увиденного моря, стрелецкий сотник Волк официально принимает пленников у воеводы Кемского гарнизона. Вояки обнимаются на прощанье, и ратники с большой земли, что едва успели наскоро пообедать нехитрым монастырским угощением, дробно топочут по сходням. Коч неуклюже отваливает от причала и уходит восвояси. Воевода торопится в Кемь: нужно как можно скорее отправить гонцов на перекладных, доложить о том, что все исполнено в точности. Дело спешное, а ночь на море об эту пору не страшна. Какая она в этих краях в мае? Жиденькая!
Узники отныне – под надзором соловецкого гарнизона. Для сотника Волка это означает большую власть. И воспользовался он ею немедля, приказав вести боярина Бельского к себе.
Небольшой дом с подклетом и полисадом, островерхая крыша, аккуратное крыльцо: военачальник, чай, не рядовой, ему в общих помещениях спать не положено. Сюда, подальше от любопытных ушей, к крепостной стене и прибыл Бельский, сопровождаемый под руки двумя рослыми краснокафтанными молодцами.
Хозяин встретил в сенях.
– Пошли вон, – сухо бросил он провожатым. – Сидеть за оградой. Надобны будете – свистну.
Протянул Бельскому руку:
– Здрав будь, Иван Федорович. Почитай, с утра не виделись. Милости прошу на землю Соловецкую, как говорится. Дозволь, провожу в горницу. Квас будешь?
Бельский сжал зубы:
– Переживу без кваса. Давай-ка к сути.
– Садись, Иван Федорович, вот лавка, сюда, за стол, пожалуй. Дай-ка я всё же кваску плесну, у самого в горле сухо, а в одиночку, того, пить невежливо.
Волк разлил пенный напиток по большим кружкам, пододвинул поближе к Бельскому блюдо с вяленой рыбкой и сухарями, наконец, сел. Бельский смотрел на него пристально, отметив между делом, что сотник явно взволновался. Не совсем обычно для хозяина положения…
– Ну так что, голова, давай поговорим, что ли. Если так, познакомиться решил, то я боярин Бельский, за квас спасибо, пойду восвояси. Да попроси своих красных девиц, что у забора притулились, меня проводить, а то темнеет рано!
Боярин, как это часто с ним бывало, употребил свое неповторимое чувство юмора. Смешило оно немногих, а вот взбесить могло кого угодно. Военачальник, однако, беситься не стал. Вместо этого повел речь о весьма неожиданных для Бельского вещах:
– Так ты хочешь к сути, боярин? Добро. Ты, позволь напомнить, на острове, здесь расположен Соловецкий монастырь, он же крепость. Имеется отряд стрельцов числом 35 человек, под моим началом. Нам велено охранять Великого Князя, который никакой на самом деле не князь, и великого воеводу боярина Бельского, который на самом деле не великий и не воевода, а самый большой смутьян на Руси. Это всё я узнал из послания, подписанного Иваном Васильевичем Шуйским. И почему-то – а почему, то другой разговор – я подумал: а не дурость ли всё это? По мне, так дело выглядит так: наследника престола обманом лишили власти и передали сюда, на северную окраину, под охрану. Приказа умертвить вас я пока не получал. Возможно, получу вскоре, либо для сего черного дела прибудут люди особые, лютые. Вот так подумалось мне, грешному. Однако, дума думой, а что делать? Погонял я в голове мыслишки – да к игумену. Все как на духу и выложил. Поддержал он меня, так-то!
– Поддержал – это за подмышки что ли, чтобы не шатало? Не иначе, пьян приходил, с такими-то мыслишками! – Бельский осклабился.
– Подожди, боярин, слушай дальше да внимательно. Мои люди будут делать то, что я прикажу. Тем более, что приказывать я ничего против их воли не буду. Всего лишь скажу, что законного наследника надо вернуть. Предлагаю: Соловецкий монастырь сей же час сделать опорой истинной великокняжеской власти. Я сам отправлюсь в Кемь, обсужу наши дела с тамошним сотником. Товарищи мы старые, и убедить его мне по силам. Глядишь, силы наши умножатся. Далее мы будем продвигаться на юг, а верные слову воины будут не воевать с нами, а к нам переходить! Ведь есть Иван Федорович Бельский, истинный радетель за землю Русскую, кому, как не ему, защитить великого князя? А вора-Шуйского, глядишь, все прихвостни покинут, вот он, бери тепленького, как уже бывало. Сим победишь, Иван Федорович, да и жив при том останешься. Вот тебе суть – ежели в двух словах, как просил. И важно мне услышать, что ты, боярин, на это скажешь. Головой рискую, сказав сие! Так что думай, не торопись с ответом.
Мысли Бельского закрутились. «Да, прав служивый, застал меня врасплох. Почему все это выложил? Думай, от этого многое зависит, ой многое!
Как дела обстоят? Стрельцы, которые вели нас сюда от самой Москвы, отбыли. Своих не оставили. Здесь отряд другой, но у сотника есть все указания от Шуйского. И теперь этот, как его, Волк затаскивает меня к себе в логово, и ты погляди, что предлагает! Как кусок сала для крысы. Либо сотник дурак, ни уха ни рыла не смыслит, и при виде Великого Князя готов встать на задние лапки и трижды тявкнуть. Но для дурака довольно смело мыслит, да и с виду не скажешь, что дурак. К тому же здесь нету никого, кто был бы лично предан Шуйскому или чем-то ему обязан. А что, ежели сотник замыслил недоброе? Подзуживает на бунт, чтобы потом оборотиться из друга во врага и расправиться со мной, и, главное, с Иваном. Что ж, умно. Но и глупо. Ведь куда как проще нас прирезать, тела бездыханные на крыльцо выбросить и объявить, мол, так и так, пытались убежать, да не убежали! Почему Волку так не сделать? Боится монахов, что они узнают, увидят, разгласят, распустят слухи? И вообще: какой смысл этому сотнику нам помогать? Что он на самом деле за человек?»
Размышления вылились в незамысловатый, но насущный вопрос. И Бельский его тут же задал:
– Почему же, щучий ты сын, я должен тебе доверять?
– Потому что такой недалёкий рубака, как я, хитрости плести не умеет, Иван Федорович.
– Шутишь.
– Отчего не пошутить со старым знакомым, боярин?
– Облезлый волк тебе знакомый, не я!
– Да мы оба шутить горазды! – хмыкнул в усы Волк. – Ну, хватит. Второй твой казанский поход помнишь? На Леонида Мученика дело было. Западный подступ, татарская вылазка.
– Да мало было их? Не юли, дело веди, – Бельский заинтересованно зыркнул на собеседника.
– Эту должен помнить, Иван Федорович. Ты тогда уже большим воеводой был, все больше назади войска, на возвышеньице. А тут передовую сторожу подъехал проведать. Откуда ни возьмись – конница, так? Спорим на рубль, это была первая твоя сшибка за пару лет!
– Дай догадаюсь, служивый. Ты, конечно же, там был. Ну ясно, втирайся дальше. Кто надоумил только, потом не забудь рассказать, дюже мне любопытно.
Волк сплюнул:
– Ну это ж надо, до чего склочен человек, что мне жизнь спас! Вот скажи мне, скольких ты в той стычке зарубил?
Бельский недовольно поморщился:
– Жизнь спас? Ишь ты, как поёшь славно. Чего пытаешь? Ну, одного. Всего-то. Да доблести и нету никакой. Как началось дело, жахнул из самопала в белый свет как в копейку – лошадь оступилась, крючок и нажал случайно. Миг спустя куда уже стрелять: вот они, супостаты, бери рукой! Рынды молодцы, конечно, бросились, прикрыли. Два бусурмана округ меня только было круг заложили, они сабельками вжик – оп, седла пустые, – Бельский раздухарился, вспоминая былое, плечи развернул, выпучил глаза. – Я-то гляжу, в порядке, а передовых-то наших, сторожевых, вовсю топчут. Я туда. За мной, кричу! Татарва тут и получила на орехи, как мы навалились. Врубаюсь в толпу – а первый из этих как раз ко мне спиной, наклонился с коня и кого-то тащит за вихры. Ну, ты знаешь, как они, ироды, делают: саблей чирк (Бельский манул рукой, показывая, как именно «чирк»), башку долой, а потом эта башка у них с продранными ушами на верви под конским хвостом катается, пока не завоняет. А я ему, татарину этому…
– Саблей прямо по руке, та на рукаве отрубленная повисла, а следующим ударом, с оттягом, снизу вверх – так, что у татарина конец клинка вошел прямо под челюсть и рассек до самой маковки, как спелую тыкву. Это моя, моя голова должна была у конской задницы болтаться, Иван Федорович! Я человек маленький, ты большой. Поэтому меня и не помнишь. Но ты мне жизнь спас, а я тебе нет. Поэтому я-то тебя помню. И век не забуду. А сейчас я, боярин, могу долг вернуть, и мешать мне не надо.
Бельский почесал в бороде, встал, прошел к окну. Опрокинул в себя остатки кваса, стукнул кружку о подоконник.
– Давай представим, что верю я тебе. Ты, сотник, не обижайся, я не из доверчивых, потому и жив до сих пор. Правдиво брешешь. Ладно. Но кто тебе напел, что Иоанн действительно не ублюдок жены великого князя Василия? Ну? Я, может, и спас тебе жизнь, но я не святой. Что, если я дул в свою дуду, плел пересуды, наушничал, пригрел ненастоящего наследника, а Шуйский-правдолюбец окорот мне дал? И вот мы здесь, а ты хочешь встать на нашу неправедную сторону?
Волк глянул на Бельского устало, как матушка, бывает, глядит на исшалившееся дитя.
– А я, Иван Федорович, не малейшего понятия и не имею о том, настоящий наследник Князь Великий Иоанн или нет. То мне без интереса. Присягал я именно ему. Мать его хоть с конюхом греши, но если я присягнул сыну конюха – то это все равно будет слово, а оно у служивого должно быть нерушимым. Тебе ли не знать, боярин. А еще вот что. Никто тут не верит, что Иван не настоящий наш князь. Я всех стрельцов спросил, чтобы ведать, какие у подчиненных настроения. А игумен Алексий, с которым у нас намедни замечательные, надо сказать, посиделки были, то же самое сказывает и о монахах. Ну и третью причину, Иван Федорович, мы уж обсудили. Когда я тебе жизнь спасу, мне коротать век будет веселее. Долг красен платежом.
Бельский улыбнулся:
– Ну хорошо, будь по-твоему. Я бы еще походил по округе, поспрашивал, может, у кого-то предложения получше. Но, подозреваю, только зря ноги натружу, верно разумею?
– Воистину так, Иван Федорович. Слава Богу, что не пришлось тебя связывать, дабы помочь насильно. Вот крест, уж думал, что так и придется делать! – рассмеялся сотник. – Не беспокойся, боярин, я тут хозяин и могу на первых порах поручиться за успех. Конечно, до тех пор, пока я здесь хозяин…
– Все понятно. Твой отряд на нашей стороне, игумен тоже, монахи нам – будто архангелы, осталось обрадовать великого князя. Только поверь, Волк, я наследника знаю. Его, ха-ха, убедить будет посложнее меня. Не то, чтобы он глупый, но зато упрямый, ой, упрямый!
– А пойдем, боярин, в покои к настоятелю. Игумен уж знает, кого послать к Ивану, коли мы договоримся. Есть у него инок Филипп, так рассказывают, что тот некогда звался Федором и пестовал Ивана с малолетства. А потом неизвестными путями всплыл прямо тут, на Соловках.
Бельский вытаращил глаза, грохнулся на лавку, развел руками и закачал буйной головушкой:
– Матерь Божья, Святой Егорий и все апостолы! Есть в этом монастыре вообще люди, которых я не знал раньше? О, Колычев! О, щучий сын!
***
Желание броситься этому человеку на шею и зарыдать было внезапным и достаточно сильным, чтобы Иоанн сделал шаг вперед – прежде чем усилием воли осадил себя.
– Почему за окном так светло? Подсади, я не вижу.
– Там идет снег. Наступила, стало быть, зима.
– А почему когда тепло, всё дождь и дождь, а нонче снег?
– Бог его посылает землю укрыть, чтобы не мерзла, матушка.
– Чудак дядя! Как же земля мёрзнет?
– Вот как выйдем гулять, откопаю тебе землицы, увидишь, какая твердая стала. Так и мерзнет.
– А мне какая польза от снега? У Бога и для меня должна быть польза!
– А вот возьмут тебя на охоту, как подрастешь, так на снегу все будет написано – каков зверь, куда схоронился, здоров ли, силен, не ранен… А ты его настигнешь и убьешь из лука. Будут тебя славить и аллилуйи воспевать.
– И еще снежки! Снег – для снежков! Вели во двор меня собирать, засыплю тебе за шиворот, будешь знать!
Это было второе, что Иоанн помнил из раннего детства. А самое первое воспоминание было такое. Его несут на руках, разбуженного, в накинутом на плечи кафтанчике, с ногами в одеяльце (оно красное, а строчка на нем желтой нитью, крест-накрест, крест-накрест). Близко над головой плывут потолочные балки. Мало света, приглушенный говор, и чувство, что случилось необычное. Потом комната, в ней монахи и на кровати отец – страшный-престрашный, как водяной, как упырь. Он открывает глаза и тянется, тянется руками, хочет взять, стиснуть… А на полу – таз, и там кровь, и что-то плавает!
Второе воспоминание Иоанну нравилось больше. И другие из того времени. Отца-то уже не было. Матушка призывала ввечеру благословить сон да спросить, хороши ли дела – и тем обычно ограничивалась. А кто же был рядом с самого утра, кто частенько спал в ногах не по размеру большой кровати маленького князя, кто таскал его на плечах, отвечал на тьмы вопросов, вытирал нос, шугал нянек?
Тот, кто стоял сейчас перед великим князем. Дядька Фёдор. Фёдор… по батюшке? – да, Колычев. Который потом исчез, сбежал, бросил – чтобы обнаружиться вот так, на краю земли, в монастырской келье. Зашел, приклонил книзу голову и замер: в рясе, с бородой вдвое более длинной, но почти не постаревший. И что делать? Одна половина сознания желала пнуть, поколотить, злобно крикнуть: «Иуда! И ты, ты тоже меня бросил! Чуть ли не первый! Ты как все!». А другая – повиснуть на шее. Будто тебе опять четыре годка, и в тебе не десять пядей росту, а едва возвышаешься ты над сафьяновыми сапогами придворных. Чтобы дядька защитил от обид и напастей, от всех сразу!
Вот и застыл Иоанн на месте от противоречивых желаний. И еще от удивления. О боже, неисповедимы твои пути: сводишь ты людей, казалось, навсегда расставшихся, в таком месте и времени, что менее всего ожидаемы!
А потом ноги Иоанна сами сделали шаг вперед, а руки заключили монаха в цепкие объятия. И великий князь заплакал…
***
Время течет неравномерно, это каждый знает. Обычно ведь в жизни ничего особенного не происходит. Год тянется за годом, дни проходят в рутинных делах, ни горестей, ни радостей, ни опасностей. Так она, эта жизнь человеческая, устроена. Если ее не расшатывать, не теребить, не вмешиваться в ее плавный ход – так и пройдет, тихо и мирно. Родился, крестился, детишек завел, опочил…
Но иногда время будто пускается в галоп. Все начинает меняться с головокружительной быстротой. Тогда и за целый вечер не переберешь того, что произошло за день. На вопрос «как сам поживаешь?», заданный встречным, можно отвечать битый час. В иные годы вся летопись целого княжества или государства уляжется в страницу, а в иные даже самое интересное приходится опускать за недостатком места.
На Востоке это называют «превратность», а на Руси обозначают поговоркой «не было ни гроша – да вдруг алтын». Тысячи событий приходят в движение, подобно камнепаду, и угадать, какой камушек всему виной, никак невозможно. Десятки лет во всем, что касалось великокняжеской власти, соблюдалась хотя бы видимость какого-никакого, а порядка. И вот за ничтожный супротив вечности миг всё по Божьей воле меняется, и выходит совсем уж не то, что раньше. Еще в полдень ты молишься на Иисусовой пустыни, как многие годы делал и как собирался делать еще многие годы. А теперь сидишь, приобняв за плечи человека, с которым закон и обычай запрещают обращаться вот этак запросто. Но важен ли закон и обычай, когда не князь перед тобой, а обычный ребенок – и он нуждается в тепле и утешении?
Колычев и Иоанн сидели на некрашеной монастырской лавке, глядели через полукруглое окно с решеткой и молчали. О своих похождениях инок Филипп рассказал в двух словах, да Иван особо и не выпытывал, а про то, что Ивана привело на Соловки, Колычеву стало известно на встрече у игумена в подробностях больших, чем знал даже сам малолетний Князь.
А Князь наш малолетний думал в этот миг о том же самом: о превратностях и неожиданностях. Только, конечно, не такими умными словами, как Колычев, на свой лад. И тоже не испытывал ни малейшей неловкости по поводу того, что прилип к человеку, которого не видел много лет, который неизмеримо ниже по положению и вообще – беглец. Еще с полгода назад ему и в голову бы это не пришло! Но за последние месяцы мир вокруг изменился и исподволь, поначалу незаметно стал менять и самого Иоанна. И важнее того, что инок правителю не ровня – то, что он попросту его друг детства. Он – за тебя. Душа подсказывала, что ему надо верить. Вот ты, вот друзья, вот враги – как это волнует, как это просто, страшно и интересно!
Что было раньше? Иоанна год за годом, что ни день, поднимали с постели. Одевали, отводили молиться, потчевали, ахали, охали, причитали, наряжали, пичкали изречениями древних и откровениями столпов Церкви православной, учили, как говорить с иностранным государем, послом, послом похуже, послом враждебной державы, купеческой делегацией из далеких земель, с татарами-друзьями и татарами-врагами, как и что приказывать, как ходить, сидеть, куда девать руки на пиру… А как случалось торжество – сиди часами неподвижен, жди, пока взрослые исполнят, ради чего собрались да соблюдут обряды. Ни привстать, ни размять ноги, ни почесаться, ни отлучиться заради сцания! Пей, что дают, ешь, что дают, терпи, государь, такова планида. На охоту не возят, в город не выйти, одни и те же рожи, которые так и думают, как бы власть захапать. Вывезут раз в год на богомолье – то-то радость…
А потом случилась превратность! И вот Иоанн, хоть и Князь, но пленник во дворце своем. Что будет завтра? Казнят, бросят в темницу, или сторонники твои огнем и мечом восстановят справедливость? Каждый день живешь полной жизнью, потому что не знаешь, последний ли он, этот день.
Опять превратность! И вот везут Иоанна лихо, в составе санного внушительного поезда, всадники гарцуют взад-вперед, видны из окошечка в борту флажки на пиках, сабли, чешуйчатые брони и зерцала. Отряд марширует, песни поёт. Монастыри, постоялые дворы, палаты во встречных городах, каждый вечер новое ложе, новые яства. И всё-то ясно: вот друзья, вот враги, а раньше не разберешь, не угадаешь! Ну вот насколько проще стало!
Едешь-едешь, снежок отступающий догоняешь, солнышко светит, а кровососы лесные, комары да слепни, еще не проснулись – самое время для путешествия! А что под охраной – так это мы еще посмотрим, кто кого охранять будет, когда Иоанна-то спасут добрые подданные! Не забыть тогда тут же приказать выдрать как следует вдоль спины гниду-Шуйского. Вон он, впереди, тащит меня, Рюриковича, на Белое озеро! Погорюет князь, покручинится, инда даже всплакнет, забившись в угол возка своего, а потом опять нос высунет да красотами любуется. Мальчишка! Многие ли прынцы заморские такое видали, сидючи в замках своих?
Ну, а как от Белоозера отправились в Кемь и дальше к монастырю Соловецкому, вообще замечательно стало! Шуйский свой старый зад утащил в Москву – ужо тебе, радуйся напоследок, мешок ты с нечистотами! Половину войска забрал. Зато Иван Бельский теперь к процессии присоединился. Это хорошо, он друг.
Поход дело долгое, места вокруг пустынные, а воины – тоже люди, не без сочувствия. У сотника самого сыновья вон вровень такие же, что Иоанн. Вот уже и возок запирать снаружи перестали, вот можно уже и верхом иногда кататься, а не сидеть на лавке в тягловом ящике, как девка или старикашка.
Прошла едва ли неделя – и вот уже и Иоанн, и Бельский запросто сидят вечером на привале у большого костра. Рядом шумит мерзлая северная речка (уж которая по счету?), а боец из старослужащих, какой-нибудь Прохор или Феофил, рассказывает собравшимся очередную диковинную историю, которой – клянусь, мол, Николаем Угодником и статью моей Маруси! – сам был свидетелем. А какой-нибудь Петька или Севка, молодой и безбородый, понукаемый пожилыми, помешивает в котле что-то вкусное, с только что выловленной рыбкой, с нежными первыми ростками дикого щавелька, с ломтиками репки… И ведь прекрасно понимает Иван, что люди эти не друзья ему, и что везут, может быть, на погибель, и что прикажут им – поднимется рука зарезать-пристрелить. А все равно трудно отроку, двенадцатое лето всего лишь живущему, избавиться от чувства, что все вокруг: и вечер, и костер, и забористая история с крепким словцом, и котел, источающий вкуснющий запах – ему нра-вит-ся…
И вот еще чудо из чудес: настоящий народ. До того какой народ видел Иоанн? Шапки ломающий. Кверху хребтом стоящий. Славословящий. Даже слуги все, почитай – из дворян. Как тот же Безобразов Истома, которого Шуйский, так и быть, оставил Иоанну, «чтобы было кому соплю выродку подбирать».
А как пленником поехал государь по Руси – будто волшебное покрывало надел. Прибывает поезд в городок. Народу интересно, приходят, смотрят. Живя в северном поселении, ведь редко что новое увидишь, путешествовать без особой надобности тут не принято – больно концы большие закладывать приходится, да и погоды не способствуют. Ну, а местным кто ж расскажет, что государя везут, хоть и бывшего. Кто надо, знает, а это ох, мало кто. А тут селянин видит: парубок. Одет богато, но, видать, провинился, вот и везут в острог. Поклонился селянин, да и пошел себе дальше. А то нет-нет да перекинется парой фраз, коли не струхнет. Так мол и так, да то, да сё. Разве раньше Иоанн мог на такое рассчитывать? Да он за эти недели больше про людей-то обычных узнал, чем отец или дед за всю жизнь! Мысль, конечно, дерзкая, но Иоанна она не раз посещала, грешного. Тешила самолюбие…
А уж потом, как в Кеми сели в коч и отправились по волнам, по волнам, соленые брызги в лицо – ух! Вот где про всё забыть можно! Вот это да – море! Первый раз в жизни Иоанн его увидел, и так, можно сказать, получилось, что первая любовь Великого Князя не девице досталась красной, а вот этому самому морю синему. Сколько не читаешь про море в книгах, да хоть бы про Иону библейского, а пока не увидишь, не поймешь, какая это замечательная Божья придумка – солёная вода без края…
– Знаешь, что думаю, Колычев, – говорит Иван, – этот год дороже мне, чем вся жизнь моя, что раньше была. Неужто Господь перед гибелью моей являет мне, какова может быть эта жизнь?
– Не печалься, чадо, – отвечает монах, глядя тому в глаза. – Поверь, то ли еще будет. Что бы ни случилось, ты только не удивляйся и будь готов. Игумен, вся братия и аз грешный за тебя молимся, и не только молимся. И ты молись. А за узильщиков твоих не беспокойся. Нет среди них согласия, и вот увидишь, как все обернется. Только пока не пытай меня, не спрашивай. Будешь ты на престоле в ореоле славы. Почивай покамест сладко. Жизнь впереди у тебя долгая, счастливая…
Пригладил инок князя по волосам и пошел вон из горницы, растрогавшись от возвышенности минуты. Слезы готовы были хлынуть из глаз его, но вместо этого вдруг из распахнувшейся двери хлынул поток воды, окатив Филиппа с головы до ног. В комнату влетел ушат, а за ним со страшным грохотом на пол шмякнулся здоровенный детина. При этаких обстоятельствах великий князь Иоанн впервые увидел местную диковинку по имени Неждан.
От сотворения мира лето 7050-е
(от Рождества Христова 1542-е),
мая месяца 22-й день, Соловецкий монастырь
Волк попал в безвыходное положение и не знал, что предпринять.
Не далее, как вчера небольшой отряд служивых с Соловков, подбодряем старым рубакой, попрыгал в воду с коча и по колено в соленой пене выбрел на отмель. Кемь встретила молча. Важная крепостица, но при этом все равно, по сути, маленькая северная деревушка, и слухи там переносились по-деревенски, как по воздуху. Жители будто пронюхали, чем пахнет дело, и затихли по углам.
Местный сотник, престарелый долгоусый туляк, которого токмо государева воля и могла забросить так далеко от родных мест, страдал по своим югам и оттого редко бывал тверёз. Прибытием Иоанна с охраной пожилой южанин по сю пору был перепуган. После крутого разговора с Волком он и вовсе скис и только повторял:
Делай, что хошь, шельма, одново знаешь, что нас тут всего-то шесть калек на гарнизоне…
– Ну так что ж, а нас всего с десяток, мог бы и потягаться! – вышучивал долгоуса Волк. – Ты лучше подпоясал бы сабельку, брал своих и айда со мною. Я вот думаю окрестные силы какие-никакие собрать, силой убеждения и грамотой государевой, Иоанном подписанной, да бумагой от опекуна Бельского, да…
– Окстись, чёрт! Тебя на придорожном столбе повесят и снять забудут. Ступай с Богом, а меня не замай. Я тут на заставе определен ворога стеречь, а не бегать по лесам и бунтовать. Вон тебе проселок – и скатертью дорога!
– Да и больно нужен мне твой сброд… – серчал соловецкий сотник и кричал своим, что запрягали коней в лучах рассветного солнца:
– Живо, братцы! Время дорого, собирайся кучей!
И отряд получался маленький, и путь ему выпал короткий. Под конец дневного перехода Волк, скакавший, конечно, впереди, заметил далеко, в распадке, за излученной речки ярко-зеленые кафтаны, красные шапки и рыжих лошадей. Сквозь ветки прояснялся скачущий навстречу ертаул. Сотник похолодел: всадников было несколько десятков.
Волк рванул на сторону поводья, развернулся и проскакал мимо задних, взмахнув рукой: отступ! Галопом пролетая поляны, обогнули по дуге хуторок на пять дворов и расположились от него в версте. Волк знал: там гости и заночуют – дело к вечеру, пора ставиться. А он меж тем посмотрит, кто таковы и размыслит, что делать дальше.
С наступлением короткой северной ночи сотник с одним из соратников отправились в разведку, скинув верхнюю одежду и вымазав рожи дегтем. Проверенный пластунский прием сделал их невидимыми в темном лесу, так что к самой большой избе прокрались без труда, миновав секреты. Не ошибся Волк – начальство расположилось там.
Приложился к окошку ухом – о чем болтают?
Болтали о таком, что мигом стало ясно – дождались беды. И еще проговорились про то, что…
***
– Седлать коней тихо, огня не разжигать, оружием не бряцать, стоянку прибрать, будто так и росло! – шепотом распоряжался Волк. – Как забрезжит, уже должны со всем поспешанием, обратно в Кемь.
Дважды повторять не пришлось. Всем ясно: освободительный поход не заладился, и теперь, коли хочешь жить – отступай и обороняйся.
В Кемь прибыли поздним утром – и не узнали поселка. «Калечного» отряда местного сотника-забулдыги успел простыть и след, а у пристани недоставало того самого коча, что несколькими днями ранее доставил в монастырь знатного пленника. Поморы, которые не успели еще растечься по заимкам от греха, подтвердили очевидную догадку: гарнизон отбыл морем в южную сторону, предупредить о бунте. О, заячья душа, кемский воевода!
И вот теперь Волк, возможно, впервые в жизни, не знал, что делать, будучи на войне. А выходило, что это война и есть. Небольшая, окраинная, но для сотника сотоварищи оттого не менее важная. Смерть ведь и в таких боях приходит настоящая.
Ертаул зеленых кафтанов – ратников личного полка Шуйского – висел на хвосте, приближался. И когда Волк, осененный идеей прорубить днища оставшихся кочей, гаркнул соответствующий приказ, из-за пригорка уже вытягивался сдвоенный походный строй государевых убийц. Оставались считанные мгновения до встречи. У пристани торопливо стучали топоры мужиков.
Это только говорится: выхода нет. Меж тем выхода могло быть два. Притвориться, что они и есть кемский гарнизон, вступить в переговоры, вину за порубленные днища судов свалить на непонятно откуда взявшихся бунтарей… Но шила в мешке не утаишь, пришлецы быстро догадаются, что волки (сотник хмыкнул) в овечьих шкурах. И тогда уж не удастся дорого продать жизни – нос к носу соловчан положат вмиг. Уж лучше по-другому… Так, как единственно и стоит поступать воину. И Волк вскинулся, окинул взглядом своих, зычно отчеканил:
– Друже! Вон там скачут тати, хотят убить государя. Наш долг – сражаться с бунтовщиками. Так сразимся, и, коль надо, поляжем! Таков мой приказ, и знаю, вам, старым моим товарищам, он по сердцу. Так аль нет?
– Так! – раздалось в ответ.
– Добро! Ты, ты и ты, сюда, к крайней избе, залечь, пищали на изготовку, готовить заряды, стрелять бегло, заряжать быстро. Затем отходить к пирсу и готовиться к рукопашной. Вы четверо – к изгороди, дело вам то же. Я стану посередь. Вы двое – к лодке, постреливать оттуда, прикрывать отход. Как навалятся скопом, всем прыгать в лодку, кто останется цел – кто на весла, кто за пищали. Даст Бог, успеем проскочить под огнем и отплыть. Всем всё ясно? По местам!
Прошло чуть времени – и зеленые кафтаны на рысях втянулись в узкий проулок, ведущий к гавани. И только всадники поравнялись с последними перед водой домами – вперекрест шарахнуло из нескольких стволов. Голову отряда срезало, как секирой: стрелять старики служивые были горазды. Лошади всхрапывали, переходили в галоп, летели кувырком. Опешивший ертаул рассыпался, закружился в узком проходе. Сзади напирали, слышались крики, ругань, кисло потянуло порохом. И тут же, прямо в эту сумятицу, влетело еще несколько кусков свинца, разрывая кафтаны, выбивая ездоков из седел, валя с ног коней. Но хвост отряда уже спешивался, забегал за препятствия, палил в ответ. Несколько всадников разлетелось по сторонам, с гиканьем выскочили на берег, ошуюю и одесную. Соловчане бросили пищали – бесполезно, уже не перезарядить. С лодки стрельцы – у каждого по нескольку стволов – вели почти беспрерывный огонь, прикрывая своих, как и велел Волк. А тот рубился перед пирсом сразу с тремя зелеными, и сабля его, покрытая кровью, уж не сверкала на солнце.
Остатки отряда бежали по пристани к лодке, но на берегу уже выстроились нестройной линией шуйские с пищалями, богато одетый всадник в дорогом зерцале поднял коня на дыбы, отмахнул рукой – и грянул залп. Люди в красных кафтанах мешками посыпались в прибой. Волк оглянулся, замешкался – и клинок противника свистнул, рассекая от ключицы отважного сотника.
От пристани, с каждым весельным взмахом набирая ход, отвалила лодка. Густой пороховой дым на время скрыл двух находившихся там беглецов от взора преследователей. Запоздалые выстрелы уже не смогли остановить суденышко. Челнок все дальше отплывал, вспять, на Соловки.