Глава четвертая

За светлой зарей не всегда следует ясный полдень — за золотистым рассветом иногда наступает бурный и пасмурный день. Никогда еще, ни одна нация не приветствовала своей будущей королевы такими проявлениями восторга и радости, как французский народ приветствовал Mapию-Антуанетту, прекраснейшую из принцесс, когда либо украшавших собой французский престол — гордую, мужественную, самоотверженную и, между тем, окончившую, свою жизнь на эшафоте!..

— Какая толпа народа! — воскликнула Мария-Антуанетта, при виде приветствовавших ее восторженных масс, давивших друг друга на улицах Парижа для того только, чтобы прикоснуться к дверцам ее экипажа.

— Ваше высочество, — отвечал изысканно-вежливый герцог де Бриссак, — с позволения его высочества, дофина, это — толпа поклонников!

И немного лет спустя, эти самые толпы неистовствовали уже с криками ненависти и проклятия вокруг гильотины, тесня друг друга, чтобы обмакнуть платок в ее крови.

Но зато, в первые годы пребывания Марии-Антуанетты во Франции, трудно было пользоваться большей любовью, большей популярностью, чем молодая австрийская эрцгерцогиня, юная супруга французского дофина. И недаром народная молва, не переставая приводила примеры ее доброты, деликатности, снисходительности и великодушия. То она избавила от ответственности грума, лошадь которого ушибла ей ногу, умолчав совсем об этом происшествии; в другой раз, она остановила собак, егерей и всю охотничью кавалькаду короля Франции, чтобы только не смять крошечного поля бедняка-крестьянина, у которого хлеб не был еще убран. Когда другого крестьянина чуть ли не до смерти забодал загнанный охотниками олень, она собственноручно перевязала ему раны, положив его голову к себе на колена, и назначила ему пожизненную пенсию из своих собственных средств. Однажды, когда дежурный офицер, передвигая по приказанию королевы какой-то шифоньер в ее комнатах, ушиб себе по неосторожности до крови висок, весь двор был возмущен, узнав, что первая женщина во Франции сама ухаживает за больным; но народ приветствовал поступок королевы криками восторга и радости. Тогда, она называлась еще не «проклятая австриячка», а «наша гордость, наше дорогое дитя, наша добрая молодая королева, обожаемая и прекрасная».

Mapия-Антуанетта была уже замужем несколько лет, прежде чем явилась надежда на появление наследника престола; но, несмотря на то, парижские рыбные торговки, с самого начала принявшие ее под свое особое покровительство, клялись, что природа предназначила ее быть матерью: она так любила детей, что не гнушалась даже грязными ребятишками, игравшими на улице. Так, однажды, ее лошадей едва успели остановить над самой головой голубоглазого мальчугана, сновавшего перед ними взад и вперед по улице, не сознавая опасности, или растерявшись от ее приближения. Королева — это было уже после смерти Людовика XV — перепугалась, думая, что мальчика задавят насмерть, и так обрадовалась, увидев его целым и невредимым, что взяла его к себе в коляску и хотела уже увезти с собой, но тут из соседнего дома выбежала испуганная старуха с извинениями и оправданиями.

Королева объявила, что само провидение посылает ей этого мальчика, так как она не имеет своих детей.

— Где же его мать? — спросила она.

— Умерла прошлую зиму, ваше величество.

— От какой болезни?

— От голода, ваше величество.

Королева залилась слезами, а народ отвечал восторженными кликами.

— В таком случае, я беру на себя его воспитание, сказала Мария-Антуанетта, и повезла свою находку в Версаль, между тем как маленький дикарь бесцеремонно кричал и брыкался, протестуя против своего похищения.

Однако вскоре он совершенно примирился со своей участью, и королева, не шутя, привязалась к «своему маленькому Жаку», как она называла его. Он рос и воспитывался в ее семействе, и только тогда покинул дворец, когда собственные дети королевы подросли настолько, что могли занять его место. Тогда его отпустили, щедро наградив и дав средства безбедно прожить всю жизнь.

Если он спустил все в несколько месяцев, окунувшись во все пороки и удовольствия Парижа, то не мог винить никого, кроме самого себя. Но разорившийся кутила всегда неблагодарен. Жак Арман, одаренный от природы счастливой наружностью и той легкостью и горячностью речи, которая даже во Франции — где она так обыкновенна — часто слывет за красноречие, занял первенствующую роль в возникавших в то время тайных обществах и революционных клубах, разменивая на франки свои горячие речи, по примеру других наемных демагогов, которые, называя себя патриотами, сбивали с толку честных людей, чтобы ловить потом рыбку в мутной воде. Они избирали себе орудием громкие фразы, смелые угрозы, раздутые метафоры, предоставляя обманутым ими жертвам ружья, ножи и баррикады. Люди, громко кричащие о готовности умереть за родину и щедрые на жизнь других людей, обыкновенно очень дорожат своей собственной.

Однажды, заканчивая одну из подобных речей, проповедующих кровопролитие, анархию и распущенность под священным именем свободы, Арман воскликнул:

— Настало, наконец, время дать урок государствам Европы и бросить им в виде вызова голову короля!

Фраза эта доставила ему, по меньшей мере, тысячу франков ежемесячного дохода и прозвище «Головореза», под которым он стал известен в среде посвященных. Тайный парижский комитет пустил его теперь как горячую головню в провинцию, и скромная кузница в лесу Рамбуйе стала на время ареной для его подвигов. Крестьяне слушали его с разинутыми ртами. Казалось, новый мир открывался перед ними — мир, где не будет ни принудительных работ, ни тяжелых налогов, ни помещичьих прав; где каждый сам будет пользоваться плодами своего труда, и в каждой хижине во Франции, как мечтал Генрих Наваррский, «будет вариться курица на очаге».

Правда, несмотря на притеснения дворянства, деревенские жители не дошли еще до тех крайностей, как их городские собратья, но не один грубый крестьянин, слушая речь Головореза, хмурил свои взъерошенные брови и сжимал сильные кулаки, рассуждая про себя, что если только этот человек говорит правду, то право, стоит труда нанести тот удар, который сразу сделает их всех свободными и счастливыми на всю жизнь.

Когда народ восстает, таким образом, брат против брата, в обоих лагерях непременно найдутся изменники. Слух о сборищах — несмотря на страшную клятву, которая давалась всеми присутствовавшими сохранять тайну, — вскоре достиг Монтарба, а граф Арнольд был не такой человек, чтобы оставаться безучастным к подобному нарушению порядка; хотя он не придавал значения угрожавшей опасности, но самая дерзость их поступка возбуждала его негодование и зажигала огнем старую нормандскую кровь в его благородных жилах.

— Как они смеют, — бормотал он про себя, ходя взад и вперед по своей голубой гостиной, — как они смеют даже рассуждать о подобных вещах! И еще здесь, под самым моим носом; в кузнице, где куют моих лошадей! В моей кузнице, на моей земле, перед моими крестьянами, принадлежащими мне душою и телом! Когда подумаешь, что какой-нибудь жалкий парижский лавочник смеет явиться сюда, чтобы учить нас подобным безобразиям! Я тоже не останусь в долгу, я сам проучу его, по — своему.

— Эй, Антуан, Виктор, сюда! кто-нибудь! Пошлите сейчас же за Гаспаром и за верзилой Контуа. Да не забудьте растворить окна, когда они уйдут. Я обделаю по-своему это маленькое дельце.

Через несколько минут, два здоровенных лесника, одетых в зеленую с золотом ливрею графа, стояли у порога, не отваживаясь ступить своими подбитыми гвоздями подошвами на вылощенный и блестящий паркет залы.

Граф был видимо рассержен.

— Вы называетесь лесными сторожами, — начал он, — а знаете о том, что делается в полумили отсюда, не больше собак на моей псарне. Безмозглые животные! Сколько волков вы убили с тех пор как наступили холода?

Лесники, в беспокойстве поглядывавшие друг на друга, просияли.

— Пять пар, ваше сиятельство, — отвечал тот, что был поменьше ростом, крепкий широкоплечий детина, по имени Гаспар. — Да пару поймали западней и, хотя они убежали, но в живых не останутся.

— И вы думаете, должно быть, что исполнили свою обязанность? А не слыхали ли вы чего-нибудь о двуногих волках?

Гаспар набожно перекрестился.

— То есть оборотнях, ваше сиятельство? — спросил он, и загорелое лицо его покрылось бледностью.

— Дурак, — отвечал граф, — если не понимаешь, и каналья, если прикидываешься. Слушай. Я не думаю, чтобы ты был настолько глуп, чтобы не знать кузницу в полумили отсюда?

— С позволения графа, я мог бы найти туда дорогу с завязанными глазами.

Это было совершенно верно, так как у кузнеца была хорошенькая дочка, благосклонно смотревшая на Гаспара.

— Не бывал ли ты там в последнее время? Неделю, две, месяц тому назад?

— Никак нет, ваше сиятельство. — Гаспар решился отпереться от всего и крепко стоять на своем.

Граф обратился к его товарищу.

— А ты Контуа? — спросил он.

— После Гаспара не бывал, ваше сиятельство, — отвечал великан, обильно обливаясь потом, столько же от смущения и страха, сколько от жары в комнате.

Оба они не раз присутствовали на тайных сборищах, главным образом из любопытства и не слишком-то сочувствуя взглядам, проповедуемым Головорезом, которые, в сущности, сводились к тому, чтобы вырвать у них их кусок хлеба.

— Так вы ничего не слыхали о негодяе, который каждый вечер проповедует там, чтобы успешнее обчищать карманы дураков, которые ходят слушать его.

— Нет, ваше сиятельство, — отвечал Гаспар, украдкой взглянув на своего товарища, — то есть ничего положительного. Я слыхал, что какой-то человек болтается по нашему околотку, но так как он не насчет дичи, то я и не мешался в это дело.

— А ты бы мог узнать его, если бы встретил? — спросил граф, смотря на него испытывающим взглядом.

— Если ваше сиятельство прикажете, так узнал бы.

— А ты, Контуа?

— Да, если Гаспар узнает, так и я тоже, — отвечал верзила. — Чего бы ни приказали, ваше сиятельство, возможно ли, нет ли, я постараюсь исполнить…

— Мне кажется, что я могу положиться на вас обоих, — продолжал граф. — И так, друзья мои, слушайте: на вид негодяй этот, ловкий, стройный молодой человек, одетый как порядочный торговец; волосы каштановые и носит их без пудры. Вы не обознаетесь. У него быстрые серые глаза, бледное лицо, большой рот и белые, здоровые зубы.

— Да это Головорез! — воскликнул Контуа, и искра понимания блеснула на его бессмысленном лице.

Граф Арнольд улыбнулся.

— Так вы знаете его, канальи, не хуже моего, — сказал он. — Ах, негодяи, чего же вы дураками прикидываетесь! Ну, нужды нет; я умею прощать многое, если мои приказания исполняются в точности, и умею, как вам известно, награждать не в счет за лишнюю работу, сделанную в свободное время. Говорят, вы оба владеете дубиной?

Это был вопрос близкий сердцу Контуа, и он заговорил снова.

— Не худо, ваше сиятельство. Она также слушается моей руки, как шпага вашей.

— Так вот в чем дело. Подстерегите этого негодяя Головореза, где можете. Отваляйте его хорошенько дубинками, чтобы он кричал как помешанный, а еще лучше, чтобы он перестал кричать вовсе! Когда вы удостоверитесь, что он не в состоянии двинуться с места, оставьте его там; я сумею оградить вас от ответственности. Нечего ему делать в моих лесах ни насчет дичи, ни насчет чего другого. Ну, да довольно. Вы понимаете, чего от вас требуют. Виктор даст вам по стакану водки каждому, даже по два. А теперь ступайте. И чтобы я не слышал больше об этом, пока дело не сделано!

— Мы выпьем за здоровье вашего сиятельства, — сказал Гаспар, кланяясь и выходя из комнаты, но Контуа еще раз обернулся на пороге и заметил предусмотрительно.

— У меня рука тяжелая, ваше сиятельство, и моя дубина хватит нелегко, особенно когда кровь бросится мне в голову. Может приключиться, что Головорез не встанет больше вовсе.

— Это уж мое дело, — отвечал Монтарба. — Пейте вашу водку и ступайте.

Лесники повиновались, с беспокойством поглядывая друг на друга.

— Дело ясное, — заметил Гаспар. — По сколько же луидоров мы получим за него?

— По пяти, по крайней мере, — отвечал верзила. — А может быть и по десяти, если раз навсегда покончим с Головорезом. Надо торопиться, дружище, куй железо, пока горячо!

Таким образом, когда Головорез шел в кузницу из скромной хижины, служившей ему жилищем, чтобы обратиться с последним воззванием к крестьянам Рамбуйе, ему внезапно загородили дорогу две атлетические фигуры, в зеленых с золотом ливреях графа. Они пожелали ему доброго вечера, но не выказали ни малейшего намерения посторониться, и что-то в их манере заставило нашего агитатора пожалеть, зачем он не сидит спокойно в Париже, в своем центральном комитете.

Он привык судить о характере людей по их наружности и манере, как моряк судит о погоде, глядя на небо. На этот раз и опытность, и инстинкт подсказали ему, что следует ожидать бури.

— Будьте так добры, господа, пропустите меня, — начал он тоном олицетворенной вежливости, но вежливости вызванной страхом, а не хорошими манерами.

— С удовольствием, — отвечал Гаспар, отодвинувшись ровно настолько, чтобы Головорез очутился между ним и его другом.

Но не успел Головорез сделать и шагу вперед, как оба лесника схватили его за горло. У бедняка помутилось в глазах; однако он успел разглядеть две здоровые дубины, занесенные над его головой. За пазухой у него был кинжал и на одно мгновение ему пришло в голову пустить его в дело, но мужество Головореза не простиралось так далеко, и он счел за лучшее упасть на колена, прося пощады.

— Вставай, животное, — проревел Контуа, толкая его ногой и насильно поднимая на ноги. — Ишь, ведь дрожит как, дьявол! Надо кончить с ним скорее, Гаспар, а то он развалится в куски.

Гаспар отвечал на эту остроту грубым смехом, и они повлекли, или лучше сказать понесли, бледного и трепещущего агитатора дальше в лес.

— Пресвятая Дева!.. Господа!.. — говорил он, задыхаясь, — что вы хотите со мной сделать? Ради всех святых, отпустите меня, господа!.. Мои добрые друзья, ведь вы не разбойники; вы не можете желать умертвить меня… Я сам из ваших…

— Из наших! — повторил Контуа своим суровым, грубым голосом, — как это может быть? Ты проповедуешь против нас каждый вечер, хуже, чем отец Игнатус против дьявола! Ну, держись, держись! иди сам… Из наших, скажите на милость! Ведь мы принадлежим к аристократии!

— И я тоже! Клянусь всем святым, и я тоже! — молил перепуганный Арман. — Я сам аристократ. Я вырос во дворце. Меня учила читать королева Франции. Я могу доказать вам это, если вы только дадите мне срок.

— Довольно! — завопил Контуа, стараясь нарочно привести себя в бешенство, — это басни, бредни, ложь и вранье! Возьми его другой рукой, Гаспар. Готово ли, дружище? Ну, раз! два!

Слух ли Армана, изощренный неминуемой опасностью, уловил приближающиеся шаги, или боль и страх окончательно лишили его всякого самообладания, но только с первым и вторым ударом дубины он начал испускать такие отчаянные, нечеловеческиe вопли о помощи, которые в ясном, морозном воздухе разносились на милю кругом.

— Замолчи же, проклятый трус! — кричал великан, приходя в совершенное неистовство и направляя такой удар в голову своей жертвы, который бы, наверное, лишил ее возможности кричать вовсе, если бы не был во время отпарирован толстой дубовой палкой, управляемой еще более сильной рукой, чем его собственная. С пеной у рта, Контуа повернулся к своему новому противнику и очутился лицом к лицу с могучей фигурой Пьера Легро.

— Оставьте этого человека в покое, — заговорил последний; — вы оба знаете меня, и знаете, что я не понимаю таких шуток и не допущу убийства.

— Я! я! а кто такое ты? — отвечал насмешливо Контуа, однако с каким-то подергиваньем вокруг губ, не укрывшимся от его друга. — Ты начинаешь свысока, мэтр Пьер, но лучше позаботься о самом себе. Граф не любит, чтобы простые крестьяне убивали без спросу его волков и, погоди немного, он еще искалечит тебя на всю жизнь. Ты понимаешь, что я хочу сказать и знаешь также, что меня не запугаешь словами.

— Я знаю только, Контуа, что в последний раз, о Святой, я разбил тебе голову в игру в палки, — отвечал Пьер спокойным тоном, — и снова разобью, если ты не послушаешься слов.

Между тем Гаспар, видя, что дело принимает дурной оборот, выпустил из рук ворот своего пленника, и Головорез поднялся на ноги.

— Спасите меня, месье, — сказал он, подвигаясь поближе к Пьеру; — вы честный человек, вы добрый малый. Спасите меня, и я буду вашим другом на всю жизнь.

— Пойдемте со мной, — отвечал тот, прикрывая парижанина от нападающих своей дюжей фигурой, пока они не вышли у них из виду.

— Их больше чем нас, Контуа, — заметил Гаспар своему другу, — их трое против двух, потому что этот огромный детина стоит нас двух вместе взятых. Лучше нам отказаться от своего предприятия и отпустить их.

— А что же мы скажем графу? — спросил Контуа.

Гаспар был человек рассудительный и знающий натуру ближнего.

— Мы скажем графу, что приказания его исполнены, — сказал он, — и потребуем по пять луидоров на брата. После этого у него пропадет охота расспрашивать нас подробнее.

Загрузка...