Введение Что такое Военное просвещение?

Философы! Моралисты! Сжигайте свои книги… война – неизбежная кара.

Вольтер. Война. Философский словарь, 1764

В XVIII веке никто не нуждался в Вольтере, чтобы узнать, что война несет разрушения, ужасы и трагедию. Признание и осуждение ужасов войны ожидалось даже от солдат. Иное мнение не одобрялось. В битве при Фонтенуа в 1745 году, которая принесла французской армии не только одну из величайших побед XVIII века, но и почти 20 000 жертв, шестнадцатилетний сын и наследник короля Людовика XV, дофин Франции Людовик Фердинанд (1729–1765), подвергся осуждению за равнодушие к бойне. Рене-Луи де Войе де Польми, маркиз д’Аржансон (1694–1757), служил министром иностранных дел и с недовольством отмечал, что дофин «спокойно смотрел на обнаженные трупы, страдающих врагов и прижженные раны». В откровенном и душераздирающем письме к Вольтеру (псевдоним Франсуа-Мари Аруэ, 1694–1778) маркиз выражал тревогу по поводу того, что некоторые юные герои Франции так и не научились презирать военные расправы. Д’Аржансон называл это inhumaine curée – нечеловеческой борьбой за трофеи. Со своей стороны он признавал, что его сердце не выдержало устрашающего зрелища поля боя. В тот момент, не в силах сдержать свои чувства и ужас, он отвернулся и его вырвало. «Победа – самая прекрасная вещь в мире, – писал маркиз. – Крики “Vive le Roi”1 и размахивание треуголками на острие штыков, похвала королем своих солдат, королевские визиты в окопы, деревни и редуты, уцелевшие после битвы. Радость, слава, триумф. Но цена этого – человеческая кровь и обрывки человеческой плоти» [d’Argenson 1825: 21–22].

Отношение д’Аржансона к войне отражает Военное просвещение, противоречивый на первый взгляд термин[1] [2]. Разве война и его участники – то, что Вольтер называл финансируемым государством массовым убийством и разбоем организованных групп убийц, – не являются противоположностью понятий просвещенного пацифизма, космополитизма, гуманизма и прогресса человеческой цивилизации? Однозначно нет. С конца XVII и на протяжении XVIII века эти на первый взгляд абсолютно противоположные феномены были неразрывно связаны. Война, военное дело и просвещение слились воедино в одну из главных проблем столетия, предмет споров и сражения за прогресс.

Значение Военного просвещения становится понятным в контексте исторического смысла Просвещения[3]. Дать определение Просвещению, также известному как Lumieres, Aufklarung, Illuminismo или Ilustracion, сегодня так же сложно, как и в XVIII веке, хотя люди того времени считали его феноменом французского происхождения [Edelstein 2010: 21, 28]. Просвещение можно считать исторически локальным явлением в силу ряда открытий, сделанных историками. В первую очередь, как утверждает Дэн Эдельстайн, Просвещение развивалось как нарратив, в рамках которого люди конца XVII – начала XVIII века считали себя «просвещенными» по сравнению с представителями Античности и предыдущих исторических эпох. Согласно этому нарративу, зародившемуся в «споре о древних и новых» во французских академических кругах, «текущая эпоха (siecle) была “просвещенной” (eclaire), так как “философский дух” научной революции проник в образованные слои, учебные заведения и даже правительственные сферы» [Ibid.: 2]. Участники Военного просвещения считали себя творцами истории прогресса и были убеждены, что работу армии и условия ведения войны следует улучшить. Ради прогресса в этих сферах деятели Военного просвещения применяли критический философский дух, или esprit philosophique, чтобы лучше понять войну и военное дело. Они также предлагали и внедряли множество реформ.

Кроме того, деятели Военного просвещения участвовали, а также сами создавали то, что Клиффорд Сискин и Уильям Уорнер считают еще одной особенностью Просвещения. Речь идет о «новых или переосмысленных» формах коммуникации, протоколирования и посредничества, которые становились популярными в XVIII веке: газетах, журналах, справочниках, тайных обществах, научных академиях, кофейнях, почтовой системе и др. [Siskin, Warner 2010:12–18]. Эти средства, наряду с обозначенным выше общим нарративом, способствовали развитию того, что Джон Покок, Доринда Аутрем и другие считают дискурсивным контекстом Просвещения как «серии взаимосвязанных и порой противоречивых проблем и дискуссий» или «очагов, в которых интеллектуальные проекты изменили общество и правительство в глобальном масштабе» [Schmidt 2013: 3].

Самый значимый из таких очагов – по своему масштабу, субъективной важности в XVIII веке и последствиям для современного общества – касался войны и военного дела. Как отмечает Мэдлин Доби, этот период ознаменовал «появление первого настоящего метадискурса о целях и последствиях войны» [Dobie 2009]. Этот метадискурс был отчасти философским: размышлениями о природе войны и ее правильном ведении, идеальных боевых характеристиках, отношениях между военной службой и гражданством, военных издержках с экономической, политической, моральной, физической и эмоциональной точки зрения. Метадискурс был также практическим и техническим – собственно военным – стремлением ощутимо изменить менталитет и практики, касающиеся обмундирования, оружия, тактик, подготовки и медицины. Эти диалоги и дискуссии не ограничивались резиденцией монарха в Версале, армией, военно-морским флотом и его управлением. Они привлекли гораздо более широкую публику: philosophes (публичных интеллектуалов того времени), литературную элиту, драматургов, поэтов, прозаиков, художников, политических теоретиков, историков, врачей, математиков и инженеров. Эти дискуссии были важны для членов аристократического noblesse depee (дворянства шпаги), чье культурное самосознание и социально-экономическая привилегированность были связаны с военным делом[4]. Они имели значение и для простого народа Франции, который провожал сыновей на войну, впускал солдат на ночлег в свои дома и нес налоговое бремя, за счет которого финансировались многие войны XVII–XVIII веков. В самом распространенном и глубоком смысле война и армия были сферами национального интереса.

Это ведет к новому пониманию Военного просвещения и французского Просвещения в целом. Исследователи Просвещения во многом не осознавали или не уделяли достаточного внимания центральной роли войны и армии в философии и реформах этой эпохи. Это относится даже к “Cambridge Companion to the French Enlightenment” («Кембриджский компаньон. Французское просвещение»), междисциплинарному научному сборнику, опубликованному в 2014 году. Каждое эссе в нем содержит «краткий обзор важных аспектов французского Просвещения, обсуждение их главных характеристик, внутренней динамики и исторической трансформации»[5]. Несмотря на высочайшую интеллектуальную строгость, «Кембриджский компаньон» исключает любое упоминание войн. Это упущение потрясает: ведь величайшие умы в области философии, науки, литературы, экономики, искусства и политики того времени уделяли большое внимание столь актуальной теме. Схожим образом военные историки недооценивали масштаб и культуру Военного просвещения. Некоторые считали это лишь предметом обсуждения военных специалистов того времени. Другие просто упоминали его существование как данность без дальнейших пояснений. Культурные истории войны и армии Франции раннего Нового времени пролили свет на такие важные темы, как отношения между американскими индейцами и французами, гражданские армии, дисциплина и солдатская честь, отношение человека к войне[6]. Тем не менее эти исследования не затрагивают более общего движения, частью которого являются данные темы.

Таким образом, Военное просвещение было частью более широкого феномена Просвещения. Оно следовало его общей хронологии, участвовало в том же нарративе и медиа, отражало esprit philosophique, делая войну и военные начинания характерными для просвещенной эпохи[7]. С точки зрения философии и политики его участники привнесли широкий спектр точек зрения: одни были атеистами, другие деистами; кто-то провозглашал христианскую мораль, в то время как другие придерживались концепций светской моральной философии. Одни выступали за механистический esprit de systeme («дух системы») или geometre («дух геометрии») и стремились к универсальным принципам, другие следовали esprit de finesse («духу утонченности»), признающему склонность людей совершать ошибки при бесконечных непредвиденных обстоятельствах. Кто-то продвигал классический республиканизм, другие были поборниками абсолютной монархии. Такое разнообразие не помешало возникнуть всеобъемлющему течению Военного просвещения, которое охватывало двоякие устремления. Первая цель – не начинать войну без крайней необходимости. Нужно воевать эффективно и рационально, чтобы достичь военных целей, при этом сократив издержки и сэкономив ценные ресурсы, особенно человеческие. Вторая цель – вести войну гуманно, в манере, которая отражает сострадательность, нравственность, разумность и достоинство человечества.

Эти ключевые цели и конкретный исторический контекст, при котором оно развивалось, позволяет называть течение, исследуемое в этой книге, Военным просвещением. Тем не менее важную роль также сыграл трансисторический процесс, который начался в рамках «долгого XVIII века» и продолжался на протяжении последующих веков. В то время как участники Военного просвещения старались изменить поведение и политику немедленно, в свою эпоху, их теории, практики и вокабуляр создали парадигмы мышления и действия в военной сфере, которые продолжают действовать и сегодня. Таким образом, Военное просвещение отражает важный этап в истории того, что Дэвид А. Белл называет «культурой войны» и военного сектора[8].

Некоторые аспекты культуры войны и отношения к ней сделали военную сферу главным очагом французского Просвещения. Эти факторы имеют объяснение. Первым было всеобщее убеждение, что война является неизбежной частью человеческой природы и общества. XVIII век известен планами вечного мира, предложенными Шарлем-Ирене Кастелем, аббатом Сен-Пьер (1658–1743), в 1713 году и Иммануилом Кантом (1724–1804) в 1795 году. Их надежды были разбиты массовостью и глобальным характером, которые отличали войны в десятилетия после публикации их трактатов, начиная Войной за австрийское наследство (1740–1748) и Семилетней войной (1756–1764) и заканчивая Революционными и Наполеоновскими войнами (1792–1815). Но если исключить Сен-Пьера и Канта, маловероятность всеобщего мира не удивляла многих представителей «долгого XVIII века». Как и Вольтер, люди считали войну не просто скверной, а «неизбежной скверной». Вольтер, как и многие современные приматологи, считал, что человечество агрессивно по природе и это качество объединяет нас с животными:

Все звери постоянно ведут войну; каждый вид рожден, чтобы уничтожить другой. Нет никого, даже овец и голубей, кто бы не поглощал огромное число мелких животных.

Мужские особи одного вида ведут войну за самок, словно Менелай и Парис. Воздух, земля и вода – места уничтожения. Кажется, что Бог наделил людей разумом, и этот разум должен научить их не унижать друг друга, подражая животным, особенно когда природа не дала им ни оружия, чтобы убивать собратьев, ни инстинктов, заставляющих сосать кровь. Но в кровожадной войне участвует такое множество людей, что, за исключением двух-трех наций, нет таких, чья древняя история не отражала их воюющими друг против друга[9].

Исторические и этнографические труды эпохи подтверждали убеждение, что война присуща человеческой цивилизации везде и во все времена в истории [Lemay 1985]. Даже Жан-Жак Руссо (1712–1778), выступавший против видения Томаса Гоббса, согласно которому человечество ведет «войну всех против всех», соглашался, что люди, живущие в обществе, находятся в состоянии войны.

Будучи неотъемлемой частью человеческой цивилизации, война считалась необходимостью для суверенных государств на протяжении «долгого XVIII века». Она получила название Второй столетней войны (приблизительно 1689–1815). Лишь в период с 1672 по 1783 год Франция находилась в состоянии войны в течение 50 из 110 лет и участвовала в шести масштабных конфликтах. В течение этого периода вопросы колониальной власти и династической gloire («славы») в качестве главного мотива международной войны превзошли религию. Французский министр иностранных и военных дел Этьен-Франсуа де Шуазёль (1719–1785) отмечал: «Колонии, торговля и морская мощь, которую можно извлечь из них, определят соотношение сил на континенте»[10]. Джеймс Уитмен утверждает, что в этом соотношении сил война была «разновидностью формальной легальной процедуры, используемой лишь суверенными государствами, чтобы заявить о своих правах через победу» [Whitman 2012:17]. Юристы, работающие в рамках jus victoriae, закона победы, пытаются ответить на главные вопросы: «Откуда мы знаем, кто победил?» и «На какие права может претендовать победитель благодаря победе?» [Whitman 2012:10]. Ставки на jus victoriae, были высоки, а нагрузка на глобально ориентированные военно-фискальные государства экстремальна. К началу эпохи Войны за испанское наследство (1701–1714) ежегодные военные расходы Франции в два раза превосходили показатель во время Голландской войны (1672–1678). Военные расходы в Европе резко выросли, так как государства несли все большую ответственность за найм и содержание солдат, а также финансирование наращиваемой морской экспансии, армейских казарм, расширенных фортов и другого военного оснащения, цены на которое значительно выросли [Scott H. 2009: 29–30]. Под сокрушительным финансовым давлением из-за массивного дефицита, связанного с войнами, возник определенный паттерн: фазы интенсивных конфликтов (1688–1714, 1739–1763, 1787–1815) чередовались с периодами мира, во время которых государства пытались восстановить свои внутренние финансы и подготовиться к новой войне[11].

Многие полагали, что война, помимо своей необходимости в эпоху меркантилизма и колониализма, полезна для репутации правителей и их государств. Историки Жоэль Феликс и Фрэнк Таллетт утверждают, что

…правительства и правящая элита совместно с важным, хотя и непостижимым, сектором общественного мнения признавали, что престиж Франции требовал превентивных и реактивных военных действий. Это относилось к Людовику XIV (1638–1715) и Наполеону Бонапарту (1769–1821), а также к правлению Людовика XV (1710–1774) и Людовика XVI (1754–793). <…> В итоге война предоставляла самый красноречивый вердикт о национальной ценности и лидерских качествах правителя [Felix, Tallett 2009: 151][12].

Как утверждает Джон А. Линн, королевская династическая и аристократическая культура gloire — желания славы и почета – стала могучей силой, поглотившей Людовика XIV и бушевавшей на протяжении XVIII века[13]. Геополитика и парадигма gloire совместно подкрепили убеждение, что война никогда не закончится, и, возможно, на то были причины.

Метадискурс о войне становился все более убедительным, по мере того как росло число солдат, сражавшихся на военных фронтах по всему миру. В ту эпоху большинство европейских государств увеличили масштаб военных сил в четыре-пять раз по сравнению с периодом двумя веками ранее [Scott H. 2009: 29]. Во Франции число военных сил при правлении королей из династии Валуа и Людовика XIII (1601–1643) выросло с 50 000 до 80 000, затем утроилось до 253 000 во время Голландской войны и достигло 360 000 в период Девятилетней войны (1688–1697) при правлении Людовика XIV[14]. Министр финансов «короля-солнца» Жан-Батист Кольбер (1619–1683) подготовил для страны огромный военный флот: к 1695 году у нее имелось 93 боевых корабля водоизмещением более 1000 тонн, которые соперничали с английским и голландским флотом по качеству, если не по количеству [Felix, Tallett 2009: 154–155][15]. В течение «долгого XVIII века» военные действия человечества при больших издержках, чем ранее, вовлекли большее число людей в большем числе мест. С учетом этих высоких ставок неудивительно, что сфера военных действий привлекала пристальное внимание мыслителей и реформаторов эпохи Просвещения.

Ведение «хорошей войны»

Удручающее ощущение неизбежности, необходимости и ошеломляющего масштаба войны не вело к отказу от нее и не вызывало апатию. Армия, интеллигенция и заинтересованная общественность избрали активный, даже оптимистичный подход, в основе которого также лежало их понимание войны. Словарные и энциклопедические определения войны того периода весьма показательны в этом смысле. Запись о войне, “Guerre”, в первом издании “Dictionnaire de ГAcadёmie franchise” («Словарь французской академии», 1694) гласила, что это конфликт между монархами или суверенными государствами, чей исход определяется при помощи оружия. Среди первых примеров употребления этого понятия встречается faire bonne guerre — «вести хорошую войну»: сохранять в военных действиях «всю человечность и гуманность [honnestete], разрешенную законами войны». Война, как говорилось в “Dictionnaire”, может быть занятием, отражающим человеческое достоинство и нравственность или, напротив, уподоблявшем людей кровожадным хищным зверям. Запись о войне в “Encyclopédie, ou dictionnaire raisonne des sciences, des arts et des metiers” («Энциклопедии, или Толковом словаре наук, искусств и ремесел»), публиковавшейся во Франции в период между 1751 и 1772 годами под редакцией философов Дени Дидро (1713–1784) и Жан-Батиста Лерона д’Аламбера (1717–1783), повторяет это определение[16].

Данные описания подчеркивают ключевые принципы Военного просвещения. Во-первых, они доносят онтологию войны как феномена, принципы, условия и ведение которого зависят от человеческого участия и поиска смысла. По мере того как крестовые походы и религиозные войны уходили на второй план, то же самое происходило с концепцией божественно предопределенной «праведной войны»[17]. Война стала деятельностью, мотивы, процессы и итоги которой определяет человек. Такой гуманистический подход брал начало в эпохе Возрождения. Историк Эрве Древийон предполагает, что «военный гуманизм» эпохи Возрождения «утвердил не только человеческий характер войны, но и способность человека определять ее принципы и исследовать рациональность» [Drevilion 2013: 16].

Призыв к разумному ведению военных действий – вторая основная характеристика, рожденная в предыдущих столетиях и развиваемая участниками Военного просвещения. В контексте эпохи Возрождения и мысли начала XVII века военные теоретики полагали, что рациональный подход позволит достичь желаемых боевых и моральных результатов. Люди могут использовать способность к рассуждению, чтобы определить универсальные принципы войны, таким образом превратив ее в науку, конечным исходом которой станет стратегическое и тактическое «совершенство»: науку боевой победы. Армия может менять контуры военных действий, чтобы поддерживать человеческое достоинство и возводить человеческий дух к божественному. Рационализм в данном контексте означал неостоическую доктрину ограничения в военных действиях, которая подчеркивала ценность человеческой жизни и предлагала логические объяснения ужасов гражданской войны, которая захлестнула Францию во время Религиозных войн (1562–1629), и беспорядочных и жестоких армий во время Тридцатилетней войны (1618–1648)[18].

И все же ведение «хорошей войны» в XVIII веке требовало превзойти рационализм и создать науку военного гуманизма в духе эпохи Возрождения. Возникла потребность в новом «просвещенном» подходе. Как гласит определение войны в “Dictionnaire” от 1694 года, ведение войны в правильной и «хорошей» манере предполагало «гуманность» и «цивилизованность». Эти понятия и их лексические компаньоны – восприимчивость, социальность и общество – приобрели огромное значение: они необратимо изменили и модернизировали отношение к войне и военному устройству. Эти термины стали взаимосвязанными благодаря сенсуалистической моральной философии, которая привела к появлению новых определений и изменила значение существующих терминов. Понятие гуманности, ранее обозначавшее человеческую природу, приобрело более конкретную нравственную составляющую и соответствующее значение. По данным “Dictionnaire” от 1694 года, «гуманность» означает «мягкость, цивилизованность, доброту и чуткость к бедам других» (douceur, honnestete, bonte, et sensibilité pour les malheurs dautrui). Понятие «учтивость», или honnestete, сохранило свое значение вежливых манер и общения, но также приобрело новый смысл, став неотъемлемой составляющей подлинных человеческих отношений.

Культ чувства, вытекающий из слова sensibilité («чувствительность», «чуткость» или «чувство»), также был ключевым компонентом военной и элитарной культуры данного периода[19]. Основанная на философии сенсуализма, предложенной Джоном Локком (1632–1704), Дэвидом Юмом (1711–1776) и Этьеном Бонно де Кондильяком (1714–1780), концепция sensibilité стала ключевой человеческой чертой. Для врачей она легла в основу знаний о человеческой природе и идентичности; для философов-моралистов, например Руссо, Дидро и Адама Смита (1723–1790), она отвечала за формирование общности между людьми[20]. Быть человеком чувства – âme sensible («чувствительной душой»), тем, кто переживает о других, – стало признаком высшего физического и морального облика и превратилось в новый тип социального капитала. Как утверждал Дэн Эдельстайн, дворяне и буржуазные элиты стремились стать noblesse du coeur («аристократией сердца») [Edelstein 2009: 15].

Нравственные чувства и их лексикон – sensibilité, humanité, bienfaisance («доброжелательность»), sociabilité и social (последние два неологизма появились в XVIII веке) – отражали отход от традиционных тем военного гуманизма и показывали подлинное развитие в этот период. Эпистемический сдвиг от рационального к чувственному проходил в рамках того, что Джоан Дежан называла «аффективной революцией» [DeJean 1997:82]. Эта революция отразилась на ценностях Военного просвещения. Рыцарский кодекс – в понимании средневековых рыцарей он был гораздо более безжалостным, чем полагают немедиевалисты, – уступил место мягкости, уважению, социальности, благожелательности и состраданию в ходе ведения войны[21]. Эти идеи впервые проявились в полноценном и осознанном виде в эпоху Просвещения.

Данные нравственные чувства не были просто идеалами. Они имели серьезные последствия для физических и психологических аспектов военной медицины и лечения гражданского населения, солдат и моряков во время кампаний, военнопленных и ветеранов. Определенные основы этих практик появились ранее, в XVII веке, перед тем как расцвести, трансформироваться через культ чувства и стать нормой в XVIII веке[22]. Голландский юрист и неостоик Гуго Гроций (1583–1645) написал “De jure belli ac pacis” («О праве войны и мира», 1625) – текст, ставший основой Вестфальского мира как «первого общего мирного соглашения современности» [Bull 1990; Ford 1996]. Он говорил о необходимости моральных принципов ограничения, поскольку государственные законы допускали беспорядочное уничтожение, мародерство и захват собственности, порабощение пленных и убийство людей независимо от возраста, пола или статуса мирного жителя (кн. 3, 3–9). Гроций говорил о temperamenta belli (кн. 3, 10–16), или сдержанности в ходе ведения войны, заявляя, что если законы войны являются разрешающими, имеются также естественные законы (законы гуманности) и моральные законы (законы христианства), которые должны побудить солдат выбрать ограничение. Швейцарский юрист Эмер де Ваттель (1714–1767) переформулировал temperamenta belli в светском ключе в своей работе от 1758 года “Droit des gens; ou, Principes de la loi naturelie appliqués à la conduite et aux affaires des nations et des souverains” («Право народов, или Принципы естественного права, применяемые к поведению и делам наций и суверенов»), продвигая humanite в качестве стимула для ограничения.

Гроций и Ваттель признавали, что международные законы войны всегда будут ущербными. Но несовершенства международного права можно устранить через выбор и действия человека. Это означало, что «легально-политический» аспект метадискурса о войне уступал место научному дискурсу, и самое главное – «гуманитарно-филантропической» системе, основанной на моральной философии чувства [Dobie 2009: 1853]. Это переосмысление сместило цепочку изменений от государств в сторону индивидов. Офицеры-дворяне могли выразить свои нравственные чувства в ситуативных «джентльменских картелях», или соглашениях, содержащих условия передачи и обмена военнопленными, а также лечения раненых и обращения с медиками. Подобные договоры не стали новшеством XVIII века. Однако они становились все более многочисленными, подробными и публичными, по мере того как военные офицеры публиковали свои картели с целью сообщить о своих благих поступках. Картели и их авторы напрямую ссылались на чувство гуманности. Действия на индивидуальном уровне в «гуманитарно-филантропическом» измерении влияли на «легально-политический» аспект. К концу века картели перестали быть ситуативными индивидуальными договоренностями и закрепились в государственной политике, став прообразами таких институтов, как Женевская конвенция и Международный комитет Красного Креста.

Культура нравственного чувства также имела важные последствия для отношений между людьми, служившими вместе в армии. Война была особенной ситуацией, в которой оказывались мужчины и немногочисленные женщины и в которой они развивали отношения с самими собой и друг с другом. Военные и моральные философы верили в природную способность человечества к социальности и формированию отношений. В то время как честь в традиционном понимании вела к социальной конкуренции между дворянами и пренебрежительному отношению к рядовым солдатам, социальность объединяла людей. Humanité, sensibilité и honnêteté объединялись с социальностью и естественным правом, формируя близкие отношения, товарищество, уважение и признание заслуг в разных воинских чинах[23]. Считалось, что формирование гуманных социальных связей в армии поддерживает воинскую эффективность, найм и удержание солдат. По мере угасания внутреннего разлада росли esprit de corps («воинская честь») и сплоченность основного состава. Фокус солдат сдвигался в сторону общего esprit de métier(«профессионального духа»), дополненного улучшенной подготовкой и образовательными возможностями. Подобные связи также укрепляли физическое и психологическое здоровье, которое было признано и проанализировано в военной сфере впервые. Развитие внутреннего аспекта – изучения собственного «я», самосознания и чувств по отношению к физической силе – активно проявилось в философии сенсуализма, медицине и литературе XVII века. В то время был опубликован первый современный психологический роман “La Princesse de Clèves” («Принцесса Киевская», 1678), написанный Мари-Мадлен Пиош де Ла Вернь, графиней де Лафайет (1634–1693). Эти перемены виделись весьма современными. Как отмечал писатель Шарль Перро (1628–1703), сторонник современности в «споре о древних и новых», «точно как анатомия обнаружила в сердце каналы, клапаны, волокна, движения и симптомы, о которых древние ничего не знали, так и моральная философия открыла влечение, отвращение, желания и антипатию, о которых древние никогда не знали» [Perrault 1692: 30]. Подобные точки зрения стали фундаментом растущего понимания влияния войны на человеческие тела, разум и сердца.

Динамика и практическое применение нравственных чувств не были лишь проявлением деликатности. Их считали стратегически важными для армии и имеющими широкие последствия для общества. С их помощью можно было выиграть войну, укрепить международный авторитет, сформировать национальное самосознание и воспитать новых героев, наделенных человеческим великодушием и готовностью умереть за родину. Нравственные чувства помогали офицерам формировать боевые альянсы с культурными, лингвистическими и этническими «Другими» на колониальных и торговых постах, содействуя империи и в каком-то смысле уменьшая ее гегемонистский евроцентричный характер. Более того, ведение «хорошей войны» в подобной просвещенной манере также могло в некоторой степени сделать войну менее разрушительной и губительной для настоящих и будущих поколений. Для представителей армии, правителей стран и невоенных интеллектуалов это была достойная цель.

Военное просвещение вовлекало человеческие ценности, но в то же время было практичным, техничным и эффективным. «Просвещенная» война означала принятие esprit philosophique того времени: познающего, оспаривающего, подвергающего сомнению и пробующего новое. В этих экспериментальных попытках, зачастую проявляя собственную волю, а не по королевскому указанию, военные мыслители и деятели переходили в область того, что Кант называл «частным» применением разума, которое «осуществляется человеком на доверенном ему гражданском посту или службе». Кант настороженно относился к данному типу процесса просвещения и напрямую ссылался на военную сферу, утверждая:

Было бы, например, крайне пагубно, если бы офицер, получивший какой-нибудь приказ от своего начальства, стал бы, находясь на службе, вслух рассуждать относительно целесообразности или полезности этого приказа; он должен повиноваться. Однако, по справедливости, ему, как ученому, нельзя запретить делать свои замечания об ошибках в воинской службе и предлагать их для обсуждения своей публике [Кант 1994: 133].

Субординация и подчинение были и остаются необходимыми для работы армии. Таким образом, сомнения Канта вполне оправданны. Тем не менее источники, датируемые XVIII веком, показывают, что представители армии по всей военной иерархии ставили под сомнение получаемые ими приказы или правила, идущие из Версаля, в своей попытке вести «хорошую войну». Приступая к экспериментальному и «философскому этосу, который можно было бы определить как постоянную критику нашего исторического бытия» [Фуко 2022: 348–349], участники военных действий воплотили идеи Мишеля Фуко, который определял Просвещение как

…некое поступательное движение, в котором люди участвуют совместно, и отважный поступок, надлежащий совершить лично. Люди выступают здесь и как стихия, и как действующие лица одного и того же процесса. Так что в той мере, в какой они в нем участвуют, они могут выступать в нем в качестве действующих лиц, а сам процесс осуществляется в той мере, в какой люди решают быть его добровольными участниками [Там же: 339].

По сути, эти реформаторы воплотили в армии на практике просветительскую мысль, превращая теории в реальность, по мере того как зоны военных действий на континенте и за его пределами становились лабораториями или мастерскими, в которых проверялись новомодные теории.

Хотя Древийон рассматривает военный гуманизм как длительный процесс, начавшийся в эпоху Возрождения и продолжавшийся до падения Наполеона и появления военного романтизма, не вызывает сомнений, что в этот период возник и другой уникальный феномен: военное просвещение, точка отсчета, определившая Просвещение, от истерзанных войной приграничных городов и городов-портов за рубежом до интеллектуальных центров в парижских салонах и королевской резиденции в позолоченных коридорах Версаля.

Процессы и системы ценностей, о которых идет речь, можно рассматривать как общеевропейский и, вероятно, даже глобальный феномен[24]. Это неудивительно, с учетом транснационального движения людей и материальной культуры той эпохи. Военнослужащие зачастую были самыми мобильными жителями своих стран: они переезжали в различные регионы Европы и на далекие континенты, расширяя и защищая политические амбиции, торговые пункты и территориальные претензии своих государств. Если солдаты не всегда могли поддерживать дружеские отношения с иностранцами, то офицеры часто вступали в подобные контакты. Во Франции и других европейских странах офицеры были благородными людьми, разделяющими транснациональную культуру дворянства. Когда их королевства не воевали между собой, многие из них поступали на службу в зарубежные армии. В результате офицеры вражеских стран ужинали вместе накануне великих сражений, проявляли учтивость друг к другу, общались, вступали в одни и те же масонские ложи, одалживали друг другу деньги и вещи и демонстрировали общую социальную и культурную солидарность. То же самое в силу своей профессиональной связи и общей приверженности науке делали медицинские работники. Таким образом, сражения и походная жизнь необязательно вели к враждебности и затрудненному общению. Напротив, они укрепляли связь и межграничные контакты, воплощая в жизнь понятие космополитизма и социальное взаимодействие на основе гуманизма и человечности.

Этот наднациональный контекст неоспорим; однако национальные версии Военного просвещения отличались своими особенностями в силу местных условий, ограничений и культуры. Германское Военное просвещение сформировалось лишь спустя поколение после французского и в большой степени подкреплялось Революционными и Наполеоновскими войнами, которые вызвали общественную дискуссию о войне, героизме и военной культуре[25]. Военное просвещение в Австрии развивалось еще медленнее и обрело форму лишь на рубеже веков, после публикации трудов эрцгерцога Карла (1771–1847)[26]. Различные страны обладали собственными военными потребностями в зависимости от естественных границ своих территорий. Так, в островной Британии бо́льшая часть военных расходов приходилась на морской флот, а Франция, чьи земли и прибрежные границы распростерлись на многие километры, больше нуждалась в сухопутных войсках в дополнение к флоту. Франция также столкнулась с особыми проблемами из-за действующей налоговой системы[27]. Кроме того, вместе с распространением универсализма и космополитизма развивался национальный дух и национализм. Франция и другие страны стремились подчеркнуть собственную национальную идентичность и определить военный механизм, наилучшим образом подходящий под genie, или врожденные таланты, своей нации. По этой причине Военное просвещение следует считать не только трансисторическим и транснациональным, но и национальным феноменом. Выделение ряда сугубо национальных историй – необходимый шаг к формулированию эмпирически обоснованной транснациональной истории Военного просвещения.

Содействующие факторы

Во Франции расцвет Военного просвещения был связан со структурами ее военно-фискального государства, общим ощущением военного кризиса и очевидным упадком военного лидерства. Кроме того, он был связан с культурными трендами в политической и военной сферах, например с язвительной критикой войны и солдат философами, растущим расколом между монархами из династии Бурбонов и военной деятельностью и сопутствующим ростом того, что Дэвид Белл называет «культом нации» – явления, в центре которого лежат понятия патриотизма и гражданской принадлежности [Bell 2003; Dziembowski 1998; Smith 2005]. Эти факторы являются важным контекстом для понимания Военного просвещения во Франции.

Военно-фискальное государство Франции медленно развивалось с конца эпохи Средневековья и на протяжении XVIII века. Регулярная армия и система постоянного налогообложения существовали во Франции с Первой столетней войны (1337–1453), и последние короли из династии Валуа взимали военный сбор (taillon) и нанимали интендантов, чтобы контролировать военные усилия против Габсбургов [Felix, Tallett 2009:152–153]. В XVII веке государство могло возмещать большую часть военных расходов через обычные фискальные поступления, состоящие из прямых и косвенных налогов, например таможенных пошлин и дохода с земельных владений государства. Министр при дворе Людовика XIII Арман Жан дю Плесси, кардинал Ришельё и герцог де Фронсак (1585–1642), расширил уже существующие проекты и увеличил обычные государственные доходы с 25 миллионов ливров в 1620-х годах до 60 миллионов ливров в 1640-х годах. Людовик XIV и его министры превзошли это достижение[28]. Реформы Кольбера легко обеспечили рост с 58 до 68 миллионов ливров в год (70 % обычных годовых доходов короны), требуемых Голландской войной в 1670-х годах. Несмотря на бремя долгосрочной войны и неурожаев в конце XVII века, «король-солнце» во время Девятилетней войны смог получать более 100 миллионов ливров в год, с пиковым значением 113 миллионов в год [Ibid.: 155]. Людовик XIII и Людовик XIV руководили важным – и все более проблемным – развитием финансирования войн Франции, в том числе дополнением обычных доходов чрезвычайными. Последние поступали от прямых налогов, таких как capitation (подушная подать, 1695) и dixième (десятина, 1710), девальвации валюты и, что наиболее характерно, продажи должностей и привилегий, принудительных займов и субсидий, а также широкого использования кредитных средств инвесторов, банкиров, коммерческих организаций и общественности.

Несмотря на непомерные военные расходы, Франция оставалась в экономическом отношении лидирующей державой в Европе на протяжении большей части XVII и XVIII веков. Французское население было крупнейшим на континенте и почти в три раза превышало население главного соперника – Британии. В ходе так называемой демографической революции население Франции за период с 1715 по 1789 год выросло с 21 до 28 миллионов. Кроме того, экономика Франции процветала за счет оживленного сельскохозяйственного сектора и стремительно развивающихся отраслей торговли и производства[29]. Она могла приносить больше доходов, чем экономики каких-либо соперников (включая Британию): налоговые поступления Франции составляли 285 миллионов ливров по сравнению с 229 миллионами в Англии, 140 миллионами в Соединенных провинциях и Испании, 92 миллионами в монархии Габсбургов и 48,6 миллиона в Пруссии [Ibid.: 151–152]. Однако, как поясняет историк Хэмиш Скотт, «международная мощь основывалась на способности добывать ресурсы, а не на объеме самих ресурсов» [Scott H. 2009: 41]. Людовики XIII и XIV относительно успешно добывали ресурсы в первые три четверти XVII века, что подтверждает налаживание их растущего военно-фискального государства. В XVIII веке все изменилось, поскольку корона была вынуждена заключать финансовые сделки с «опасными и нечестными людьми», как описывает Гай Роуленде, и применять менее эффективные налоговые инструменты, например самоамортизирующиеся кредиты с высокими процентными ставками [Rowlands 2014]. Это вело лишь к долгам. В 1760-х годах долг Франции оценивался в размере не менее 2 миллиардов ливров – шести годовых доходов короны. К тому времени 60 % годовых доходов короны уходили на погашение долгов. В 1788 году издержки обслуживания долга Франции составляли почти 62 % налоговых поступлений короны и половину ее расходов [Scott H. 2009: 39, 45][30].

Два важных аспекта военно-фискального государства Бурбонов напрямую поддерживали Военное просвещение Франции. Первый был связан с налоговой зависимостью короны от меркантилизации получения дворянского титула и проблемами, которые это вызвало в офицерском корпусе. Как объясняет историк Дэвид Бьен, Французское государство не имело возможности полагаться на английские конституционалистские или восточно-европейские феодальные механизмы, чтобы взимать высокие налоги или применять низкопроцентные кредиты для финансирования войн XVII и особенно XVIII века. Со временем корона больше не могла позволить себе займы у кредиторов, которые устанавливали грабительские ставки. Вместо этого она нашла уникальное, хотя и несовершенное, решение получать доход от французских подданных через продажу должностей, а затем навязывание кредитов officiers (должностным лицам), которые, в свою очередь, брали кредиты, обеспеченные другими officiers или собственным служебным аппаратом. Такая финансовая зависимость от продажи должностей и службы вынуждала корону создавать и защищать особые привилегии, или privilèges[31].

В военной сфере система privilèges вела к переполнению офицерских корпусов, состоявших из anoblis (людей, недавно возведенных в дворянство) или состоятельной придворной знати. Эти люди могли заплатить за офицерское звание и считали его социальным капиталом. Но зачастую им не хватало реального военного опыта, физической подготовки, воинской культуры и какого-либо подобия профессионализма. Маршал Виктор Франсуа, герцог де Брольи (1718–1804), жаловался на «абсолютное непонимание, от младших лейтенантов до генерал-лейтенантов, своих служебных обязанностей и всех сопутствующих нюансов» [Felix, Tallett 2009:158]. Число и некомпетентность этих офицеров, особенно в армии, были катастрофическими. К 1750 году офицеров в отставке было столько же, сколько и на активной службе, и общее жалованье за службу 60 000 офицеров в период Семилетней войны превышало расходы на остальную армию (47 миллионов ливров против 44 миллионов ливров). Реформаторы считали кризис лидерства во французской армии – кризис, ставший прямым последствием королевского покровительства и механизмов военно-фискального государства, – главным фактором плохой военной репутации Франции на протяжении большей части XVIII века.

Огромные издержки военных конфликтов и опасно высокие долги, которые наращивала французская корона, сделали актуальным явлением «ограниченную войну»[32]. Стало необходимым сохранение ценных военных ресурсов Франции, особенно человеческих. Жертвы и смерти, связанные с войнами и болезнями, означали серьезные снижения инвестиций. Еще более чудовищной стала эпидемия дезертирства. Дезертирство было вечной проблемой всех воюющих стран, и для борьбы с ним европейские государства предпринимали разные меры, но, как правило, безуспешно. Историк Андре Корвизье полагает, что около четверти всех солдат французской армии дезертировали во время Войны за

испанское наследство [Corvisier 1964,2: 737]. Живший в XVIII веке сир Гарриг де Фроман утверждал, что во время Войны за австрийское наследство каждый год дезертировали более десяти тысяч солдат, составив в итоге от 60 до 70 тысяч человек. Сир ла Бальм, лейтенант констебулярии Санлиса, в 1761 году во время Семилетней войны насчитывал от восьми до девяти тысяч дезертиров [Ibid.: 736].

По мнению французских реформаторов, причинами этих проблем были неразвитая военная система, отсутствие системы мотивации и, самое главное, ошибки руководства. Результатом стали военные поражения. Между последними войнами Людовика XIV и войнами эпохи Французской революции Франция пережила серьезный военный упадок, который потряс не только армию, но и всю нацию. Во время Войны за испанское наследство не были достигнуты важные политические цели. Франция терпела военные поражения по всей Западно-Центральной Европе, в то время как Джон Черчилль, герцог Мальборо (1650–1722), и принц Евгений Савойский (1663–1736) направили свои армии к Парижу, успешно одолев французов в Ауденарде, Лилле, Мальплаке и Монсе[33]. Не считая редких побед, неумелость и неэффективность также серьезно повлияли на французское военное положение в Войне за австрийское наследство. Во время Семилетней войны военно-морской флот Франции был практически полностью уничтожен, а армия пережила огромные потери в Европе, Индии, Африке, Северной и Южной Америке, уступив Пруссии, занимавшей крошечную долю континента, и потеряв почти все зарубежные форты. Для крупнейшей, богатейшей и самой населенной страны Западной Европы, страны, которая добилась великой военной славы в далеком и недавнем прошлом, эти потери расценивались как настоящая «национальная катастрофа» [Bien 1979].

Поражение в Семилетней войне стало не только усугубляющим фактором, но и важным мотивом для критики, а также реформ Военного просвещения. Серьезные поражения наряду с общим военным кризисом и неудачным руководством развязали критикам языки. Бессмысленный милитаризм, боевая несостоятельность и неудачные дипломатические усилия привели Францию к вынужденному вступлению в войну, военным неудачам и невыгодным условиям Версальского мирного договора. «Государство потеряло свою самую цветущую молодежь, более половины денег в обороте королевства, свой морской флот, торговлю, репутацию», – писал Вольтер. Сравнивая Семилетнюю войну с Войной за австрийское наследство, он язвительно отмечал, что «несколько амбициозных мужчин, желавших стать ценными и незаменимыми, вогнали Францию в эту фатальную войну. То же самое произошло в 1741 году. Самолюбия [amour propre] двух-трех человек оказалось достаточно, чтобы разрушить всю Европу» [Voltaire 1843: 407].

Философы, журналисты и другие голоса общественности безжалостно порицали войну и солдат, усугубляя критику, которая появилась еще до 1763 года. Людовик XV пытался контролировать общественное мнение, а реакционеры из аристократических кругов громко настаивали на сохранении прежнего господства в военных начинаниях и щедрых выплатах impôt du sang (налога кровью), который оправдывал их привилегии[34]. Тем временем дискурс о патриотизме и процесс, который историк Джей М. Смит назвал «национализацией чести», все больше трансформировали интеллектуальный и политический ландшафт[35]. Национализация чести означала ее демократизацию в социальном смысле и утверждение, что, возможно, настоящими героями войны были не состоятельные и известные офицеры, стремящиеся получить финансовую, общественную и политическую выгоду от участия в войне. Возможно, ими были простые солдаты и младшие офицеры, которые так любили свою страну и короля, что пожертвовали жизнью без надежды на общественное признание, продвижение по службе благодаря заслугам или серьезное денежное вознаграждение. По мере все большего осуждения войны и утраты доверия к королю и аристократам в обществе распространялись новые представления о героизме, гражданстве и военной деятельности, что придало особый тон французскому Военному просвещению в десятилетия до Французской революции.

Помимо этих культурных факторов наука и математика стремилась улучшить боевую эффективность на суше и в море. Во время «долгого XVIII века» корона занялась вопросами профессионализма вооруженных сил, учреждая королевские и местные военные академии, учебные программы которых базировались на научном и математическом знании. В 1748 году корона основала королевскую военную инженерную академию – École royale du génie de Mézières. В 1679 году Людовик XIV основал первое артиллерийское училище, а к 1789 году их было уже семь: в Ла-Фер, Дуэ, Балансе, Осоне, Меце, Безансоне и Страсбурге. Морская академия (Academic de marine) в Бресте была основана в 1752 году и достигла статуса королевской академии в 1769 году. Королевская военная школа (École royale militaire) была основана в 1750 году (хотя ее двери распахнулись на несколько лет позже). Также открывались многочисленные региональные и местные школы. Хотя за Ла-Маншем и на Европейском континенте военные академии также возникали на протяжении всего века, во Франции специализированные военные школы появились намного раньше, чем в большинстве других стран. Например, британская Королевская военно-морская академия при верфи в Портсмуте была основана в 1733 году, но Королевский военный колледж появился лишь в 1801 году, а Школа кораблестроения в 1811 году. Королевская артиллерийская школа (прежде Школа обучения королевской конной и полевой артиллерии) появилась лишь в 1915 году.

Французские специализированные академии способствовали росту знаний в морском и сухопутном военном деле, но еще одна цель была связана с ростом профессионализма офицерских корпусов. Для этого академии установили новый критерий боевого профессионализма, основанный на формальных профессиональных и научных навыках. Дэвид Бьен показал центральную роль математики и других наук в военном образовании, отдельно отметив учебную программу École royale militaire [Bien 1971]. Поступить в элитную военно-морскую академию, обучение в которой позволяло стать officier rouge Большого корпуса (в отличие от резервного корпуса с officiers bleus), было крайне сложно. Прием проходил по результатам конкурсного экзамена, во время которого кандидаты должны были показать значительные математические навыки. Французские власти признавали, что помимо теоретических знаний ключом к боевому успеху является практический опыт. Корона применила этот подход в тренировочных лагерях, утвердив новые учения в армии и escadre d’évolution (учебной эскадрилье), в которых морские офицеры могли получить ценный практический опыт в мирное время.

Значение математики и других наук в армии того периода вышло за рамки военного образования. Роберт Куимби изучает геометрические тактические системы и связанную с ними дискуссию между боевыми порядками ordre mince (максимизацией огневой мощи) и ordre profond (оптимизацией ударной силы) [Quimby 1957]. Джон Линн отмечает преобладание науки и инженерного дела в военных статьях “Encyclopédie” [Lynn 2001]. Азар Гат изучает влияние и веру в науку вообще и математику в частности как основу для установления «универсальных принципов войны» [Gat 2001]. Другие ученые, такие как Дж. Б. Шэнк, Кен Алдер и Ален Бербуш, исследуют, как ньютонианство и другие научные подходы повлияли на военно-морские практики, военно-инженерное дело и артиллерию, включая весьма важную систему Грибоваля[36]. Медицинская наука, рассматриваемая в этой книге, также расцвела и добилась важных успехов в области гигиены, профилактической и лечебной медицины в отношении физического и эмоционального состояния солдат. Эти исследования подтверждают значительный рост и разнообразие математических и научных изысканий, связанных с Военным просвещением и технологической гонкой вооружений XVIII века, в особенности в военно-морском флоте.

Дополняя эти научные подходы, продвигаемые специалистами, в Военное просвещение во Франции внес культурный вклад и гораздо более широкий круг мыслителей. Мода на философию подтолкнула многих людей на участие в процессе «совершенствования» войны и военного механизма во всех аспектах: стратегическом, тактическом, логистическом, культурном и нравственном. Энциклопедисты фиксировали самые последние знания о военном деле; женщины в парижских салонах выступали за отмену смертной казни для дезертиров; военные министры внедряли новую политику; офицеры писали трактаты, мемуары, путевые дневники, романы и эссе о войне и цивилизации дома и за границей. Будучи родиной повсеместных военных проблем и эпицентром интеллектуального очага esprit philosophique, Франция обладала всеми ингредиентами для собственного процесса военного просвещения, который развернулся на континенте и по всему миру.

Военное просвещение и морская империя

В период «долгого XVIII века» Французское государство считало главным приоритетом военный успех на Европейском континенте и лишь разрабатывало концепцию империи и «колониальные механизмы»[37]. Тем не менее в контексте Военного просвещения глобальные перспективы отражали важную область интересов. Это не вызывает удивления с учетом того, что изучение и межкультурный контакт также были ключевыми чертами Возрождения. Международные экспедиции были все в большей степени нацелены на сбор информации о природе и человечестве. Научные институты отдельных стран вступали в международное сотрудничество, чтобы определить и решить медицинские и геофизические задачи [Outram 2013: 54]. Литература о путешествиях, этнография и сравнительная история были в эпоху Великих географических открытий важными и популярными жанрами[38]. Читатели во Франции и за рубежом с увлечением читали трактаты о путешествиях, например “Description dun voyage autour du monde” («Описание путешествия вокруг света», 1771) военного офицера и позднее мореплавателя Луи Антуана де Бугенвиля (1729–1811) и литературный отклик на него Дидро “Supplement au voyage de Bougainville” («Дополнение к “Путешествию” Бугенвиля», 1772). Исторические, этнографические работы и энциклопедии, например “L’histoire philosophique et politique des etablissements et du commerce des еигорёепз dans les deux Indes” («Философическая и политическая история о заведениях и коммерции европейцев в обеих Индиях», 1770) аббата Гийома-Тома Рейналя, также завоевали большую популярность. В период между 1770 и 1787 годами во Франции вышло более 30 разных изданий “L’histoire des deux Indes”; более 50 изданий были опубликованы за рубежом, также вышел ряд сокращенных версий[39]. Наполеон Бонапарт брал книгу с собой в Египетскую кампанию.

К концу XVIII века Франция путешествовала, отправляла миссионерские и научные команды, учреждала торговые посты, колонизировала земли на шести из семи континентов (за исключением Антарктики) и отправлялась в плавания по трем из пяти мировых океанов (обширному освоению Северного Ледовитого и Южного океанов мешал лед). Торговцы активно работали в пунктах работорговли в Западной Африке, на плантациях сахарного тростника и в исправительных колониях стран Кариб-ского бассейна, в пунктах торговли рыбой и пушниной в североамериканских колониях, comptoirs[40] на Индийском субконтиненте и в Китае, военно-морских форпостах на Мадагаскаре и Маскаренских островах, а также в экономических центрах в Средиземном море[41]. В ту эпоху меркантилизма французская корона инвестировала и утверждала монополии для частных компаний, например Ост-Индскую компанию, а также стремилась завоевать главную роль в мире глобальной торговли. Французская колония Сен-Доминго, современное Гаити, была главным производителем сахара в мире. Людовик XV, Людовик XVI и их министры сосредоточились на колонизации и контроле французской части острова, заселении плантаций рабами и защите ценного человеческого и материального груза, перевозимого на кораблях на остров и с острова. Военно-морские и наземные подразделения, носившие название compagnies/ranches de la marine (отдельных рот морской пехоты), а также столичные регулярные армейские части входили в колониальную и торговую диаспору. Их задачей было охранять и защищать интересы Франции, обосноваться в качестве колонистов (эта практика получила название военной колонизации) и помогать частным военным, нанятым торговыми компаниями, особенно в военное время, когда торговые пути и пункты становились магистралями и местами военных действий.

Глобальные театры военных действий имели большое значение для европейских сил, стремящихся сохранить и расширить свои интересы. Соперничество между Францией и Великобританией было особенно ожесточенным, и Британия под руководством Уильяма Питта (1708–1778) переняла агрессивную национальную стратегию изъятия, или ослабления всей Французской империи. Окончание Семилетней войны ознаменовалось серьезным успехом для Британии. Французы уступили Испании Луизиану (к западу от Миссисипи), а также остальную Новую Францию, за исключением крошечных островов Сен-Пьер и Микелон. Франция вернула захваченные французские торговые посты в Индии, но все оборонительные сооружения были разрушены, чтобы не осталось прочного военного присутствия. Это позволило Британии доминировать на субконтиненте. Королевский военно-морской флот захватил все французские владения в Западной Африке, вернув по Парижскому договору 1763 года лишь остров Горе. Франция сохранила Гваделупу, Мартинику и Сент-Люсию, захваченные Британией в 1759 и 1762 годах соответственно, но уступила Англии Доминику, Гренаду, Тобаго, Сент-Винсент и Гренадины. Война за независимость США (1775–1783) стала тяжелым ударом для Великобритании: Франция вернула Сенегал и Тобаго. Позднее наполеоновские победы принесли Франции новые территории, хотя бы на время. Но финальное поражение Бонапарта в Ватерлоо 15 июня 1815 года положило конец более чем 20 годам коалиционной войны и завершило эпоху так называемой «первой французской колониальной империи».

Империя и диаспора во многом влияли на карьеру военных. Одни, например Шарль-Эктор, граф д’Эстен (1729–1794), служили одновременно в армии и военно-морском флоте и участвовали в сражениях по всему миру, начиная с Европейского континента во время Войны за австрийское наследство и Индии во время Семилетней войны и заканчивая странами Карибского бассейна и Северной Америкой во время Войны за независимость США. В подобных случаях военные офицеры, помимо своих военных должностей, занимали ряд важных позиций. Они становились губернаторами колоний, дипломатами, исследователями, картографами и псевдоэтнографами, которые делились ценной информацией об иностранных землях, лидерах, культурах и армии. Они писали заметки о путешествиях, навигационные журналы, работы по этнографии и мемуары (эссе об изучаемых объектах, а не биографическое повествование) о культуре, политике и торговле различных групп коренного населения. Помимо опубликованных трудов, бесчисленные отчеты, дневники и предложения хранятся в архивах Исторической службы обороны (Service historique de la défense), Национальном архиве (Archives nationales) и Национальном зарубежном архиве (Archives nationales d’outre-mer), а также в местных и национальных архивах в Канаде, Британии и других странах по всему миру. Потрепанные и рваные, в следах морской воды, пота и плесени, эти документы рассказывают историю Военного просвещения, которая включала разделение между центром и периферией, между метрополией и колониями.

Французские военные находились в неоднозначных и во многом невнятных отношениях с империей. С одной стороны, они по определению поддерживали империю, поскольку были посланы за границу исследовать и защищать территории, поддерживать торговлю и альянсы. С другой стороны, многие выступили против европейской культурной и колониальной гегемонии, став частью движения, которое не было в ней заинтересовано и иногда оказывалось критически настроено по отношению к империи[42]. Их сочинения отражают обе точки зрения. В то время как некоторые военные, служившие за рубежом, погрязли в евроцентричных стереотипах, принижавших культурных и этнических «Других», многие militaires philosophes (военные-философы) настаивали, что культурное сознание и компромисс важны как со стратегической, так и с этической, человеческой точки зрения. Эти люди в ходе взаимодействия с властями и коренными жителями не только оценили и переняли континентальные рамки Военного просвещения, но и сформировали новое понимание и новые темы. С точки зрения этой группы, французские военные, служившие по всему миру, не должны были «просвещать» других: их задачей было просвещаться самим благодаря релятивистскому пониманию и признанию местных особенностей и норм цивилизации.

Это последнее мировоззрение преобладает в рукописных источниках, используемых для написания данной книги. Они отражают лингвистическое, культурное и военное смешение, которое происходило по мере того, как французы вели переговоры, вступали в союзы и войны с различными коренными народами. Эти архивные открытия подкрепляют ревизионистский нарратив европейского колониализма раннего Нового времени. Все больше ученых признают, что триумфалистская «испанская модель» тотального завоевания с помощью ружей, микробов и стали, продвигаемая испанцами и позднее Джаредом Даймондом, в историческом образе колониализма преобладала, но в значительной степени она неточна для всего, кроме конкистадоров[43]. Она «не всегда и даже не бо́льшую часть времени была историей прямого “завоевания”, а скорее это история убеждения, уговоров и принуждения коренных жителей с целью завладеть их ресурсами и продемонстрировать силу по имперскому приказу или хотя бы в интересах империи», – пишет Уэйн Ли [Lee 2011: 2]. Документы из Французского военного архива подтверждают, что

…местные жители стали ключевыми факторами успеха или поражения империи. Отнюдь не простые жертвы, эти люди поняли, как извлечь выгоду из имперских маневров: они могли найти работу и получить прибыль в роли союзников или воспользоваться интересами и силами империи против своих традиционных врагов. В действительности имперская «экспансия» зачастую была иллюзорной, и способность европейцев осуществлять военное присутствие полностью зависело от локального сотрудничества. В свою очередь, этот кооперативный процесс влиял на военные действия и дипломатические практики, разработанные с целью определить и установить суверенитет и контроль как локально, так и в Европе. Новые культуры власти и культуры войны родились в ходе многочисленных суровых столкновений по всему миру [Ibid.: 1].

В целом эти столкновения XVIII века нельзя расценивать как аккультурацию евроцентрического, империалистского типа: высшее европейское «мы» против коренных «их» или «Других», оправдывающее цивилизаторскую миссию, или «бремя белого человека». Вместо того чтобы придерживаться подобных структуралистских противопоставлений, ученые-ревизионисты подчеркивают прочную взаимосвязь и кросс-аккультурацию в постоянно меняющемся мире взаимных потребностей. Эта герменевтическая точка зрения описывает столкновения, в которых ни одна сторона, будь это французы, америнды, индийцы и другие, не обладала достаточной силой, чтобы полностью принудить другую. Свидетельства из первых рук, оставленные французами, которые служили в Северной Америке и Индии, поддерживают эту точку зрения и говорят о присутствии того, что Ричард Уайт в своем классическом сочинении называл «средней почвой»: промежуточного пространства, в котором индианизация и франкизация происходили одновременно и сопровождались значительным непониманием и ошибочным толкованием, что отражало характерные черты и разногласия альянсов[44].

Рассматривая эти условия, важно понимать различные политические интересы, которые касались вопросов Военного просвещения. Например, в Северной Америке (Канаде и Луизиане), Индии и Африке никогда не стоял вопрос о том, чтобы коренные жители стали гражданами Франции. Индия и Африка никогда не были колониями как таковыми, а в североамериканских поселениях альянсы (или рабство) и боевые заслуги коренных жителей никогда не приводили к дискуссиям о военной службе и гражданстве. В Сен-Доминго сложилась абсолютно другая ситуация. Военная и политическая служба там находилась в конфликте с вопросами расы, экономического статуса и гражданства[45]. Жители Сен-Доминго и континентальные офицеры, служившие на острове, сформировали конкурирующие определения тем Военного просвещения, таких как sensibilité, чтобы повлиять на политику короны и общественное мнение.

Методы, источники и мотивы

Автор этой книги стремится очертить образ Военного просвещения и методологию его изучения, создав плодородную почву для продолжения исследования темы во Франции и за ее пределами.

Военное просвещение было обширным и эклектичным феноменом. Его эклектизм также требует разнообразной методологии, которая выходит за рамки границ «войны и общества» и объединяет аналитические и доказательные парадигмы разных дисциплин: литературы (философские притчи, поэзия, романы) и исполнительских видов искусства (театр и комическая опера); изобразительного искусства (живопись); философии (сенсуализм, моральная философия); истории (военной, интеллектуальной, культурной, гендерной, расовой, медицинской, колониальной)[46]. Необходимо одновременно изучить множество первоисточников, таких как военные трактаты, мемуары и переписки (архивные и опубликованные); королевские законы и постановления; труды по моральной философии и политической теории; газеты; произведения живописи; популярные пьесы; и песни. Техники внимательного чтения позволяют обнаружить взаимосвязь языка и тем в различных медиа, особенно в рукописях мемуаров и переписке, хранящейся в военных архивах Исторической службы обороны[47].

Исследования в этой книге затрагивают военную мысль и распоряжения Версаля, а также практики, которые применялись в зонах боевых действий исходя из личных решений, экспериментов и нарушенных указов. Многие люди и группы – женщины-военнослужащие, свободные цветные люди, служившие в качестве chasseurs d’Amérique Сен-Доминго, тысячи солдат – не имели голоса и в некоторых случаях оставались «невидимыми» в иерархическом обществе ancien régime (Старого порядка). Отразить их опыт – сложная задача и приоритет этой книги. Были предприняты все усилия, чтобы учесть этих людей через посредников, которые отчасти дали им голос и сделали заметными для короны, общества и потомков. Информация о тех, чьи имена и биографические данные известны, добавлена в книгу.

Хронологические и географические рамки этой книги препятствуют полномасштабному изучению всех аспектов Военного просвещения во всей французской диаспоре и трансисторического процесса военного просвещения сквозь пространство и время. Подробное изучение западноафриканских форпостов, форпостов Маскаренских островов и других мест не включено в это исследование. Глубокий анализ культуры реформ в кавалерии и артиллерии также был исключен, а содержание и результаты военно-морских реформ освещены другими историками. Источников о религии в вооруженных силах в архивах крайне мало, поэтому эта благодатная тема раскрыта не полностью. Хотя подобные источники редки и разнообразны по качеству – некоторые похожи на сухую сводку, другие подробно описывают разговоры и точки зрения, – записи коренных жителей о взаимодействии с французами включены в исследования Индии и Северной Америки. Записи французских офицеров, служивших за рубежом, особенно в Индии и Сен-Доминго, также немногочисленны и разнообразны по качеству. Небольшое количество документов этой группы образует основу наблюдений и рассуждений об опыте и идеях, возникших в ходе службы в этих географических областях. Чтобы избежать спекуляций, подобные документы были проанализированы наряду с другими первичными и вторичными источниками, чтобы лучше понять их значение.

Некоторые архивные серии, первоисточники и историко-географические труды сыграли важную роль в осмыслении идеи Военного просвещения во Франции, которой посвящена эта книга. Основную часть архивных открытий составляют серии IM, Al, Xi, Xk, Xb и 1YD Исторической службы обороны в Венсенском замке. Для исследования Сен-Доминго особенно важны две серии из Национального архива в Пьерфите и Париже: Фонд адмирала д’Эстена (Fonds amiral d’Estaing, 562АР/1-562АР/55) и Коллекция Моро де Сен-Мери (Moreau de Saint-Mery, подсерия F3 [1492/1818]-MCOL/F/3/l-297). Фонд Ростена (Fonds Rostaing, 100АР/1-100АР/5) и Фонд д’Эпремениля (Fonds d’Epremesnil, 158АР/1-158АР/82) в Национальных архивах снабдили автора главными источниками об Индии.

Многие первоисточники известнейших военных мыслителей XVIII века, таких как граф Мориц Саксонский (Hermann Moritz Graf von Sachsen, известный во Франции как Maurice de Saxe, 1696–1750) и Жак-Антуан-Ипполит, граф де Гибер (1743–1790), опубликованы и вполне доступны, как и дневники людей, участвовавших в Войне за независимость США, и множество медицинских публикаций. Кроме того, более специализированные труды, словари, энциклопедии, политические эссе, стихи, песни, пьесы, картины и гравюры философов, писателей и художников также широкодоступны и стали важными источниками для этой книги. Глубокое погружение в тему Военного просвещения во Франции требовало оценки широкого ряда первоисточников и не менее широкого ряда вторичных источников, порой с привнесением разных точек зрения. Эта книга опирается на богатую историографию французской армии «долгого XVIII века», особенно на труды Р. Блауфарба, Ж. Шаньо, А. Корвизье, А. Гинье, М. Хьюза, Дж. Линна, Б. Мартина, Дж. Османа и К. Тоцци. Работа А. Гата о военной мысли, исследование Ж.-Л. Куа-Бодена, посвященное военному франкмасонству, работы Э. Джембовски, Д. А. Белла и Дж. М. Смита сыграли ключевую роль. Работы Дж. Гарригеса о Гаити, Р. Уайта и С. Крауча о Канаде, а также исследование С. Стайнберг о женщинах и гендере также были важнейшими источниками. Эти и остальные источники приводятся в примечаниях, а полную библиографию можно найти на сайте автора: www.christypichichero.com. На сайте автора также можно найти оригинальные французские версии многих песен и литературных произведений рядом с переводами.

Основная цель этой книги – определить место войны и военной мысли в нашем понимании Просвещения. В ней представлены доказательства, которые должны опровергнуть или по меньшей мере усложнить классический нарратив западной цивилизации. Этот нарратив преподносит Просвещение как культуру пацифизма, космополитизма и универсализма, которая во многом противостояла и была отделена от войны и военной сферы. Военное просвещение показывает, что война, военная мысль и политика вовсе не были несовместимы с ним, а, напротив, являлись главными сферами, в которых разворачивалось Просвещение. Этот нарратив одновременно освещает важные грани XVIII века и также более долгую генеалогию. Он в долгосрочной перспективе способствует пониманию истории войны, общества, людей и культуры войны, затрагивая права человека, травму сражений и важность товарищества и гуманных чувств, как в законах войны, так и в проявлении отдельных солдат. Общее наследие Военного просвещения обсуждается в эпилоге этой книги, и один из ключевых выводов стал главной причиной для ее написания: если война неотъемлема для человеческого общества, то понимание разнообразных издержек войны и стремление сделать ее как можно более гуманной должны оставаться достойными элементами нашего сознания и действий.

Загрузка...