Глава 4

Еще три четверти часа я охраняю костюмерный шатер Барбары, где она развлекает своих посетителей. Лишь пятеро согласились расстаться для этого с двумя долларами и теперь мрачно выстроились в очередь. Вот первый заходит в шатер и через семь минут возни и стонов появляется на пороге, неловко застегивая ширинку. Стоит ему отойти, как заходит следующий.

Наконец последний из посетителей покидает шатер, и вслед за ним оттуда выходит Барбара. На ней нет ничего, кроме восточного шелкового халата, который она даже не потрудилась толком запахнуть. Волосы у нее спутаны, рот весь в губной помаде. В руке она держит зажженную сигарету.

– Свободен, милый, – говорит она и делает мне знак удалиться. От нее здорово несет виски, да и взгляд не то чтобы трезвый. – Халявы сегодня не будет.

Я возвращаюсь в шатер, где она показывала стриптиз, и, пока Сесил подсчитывает выручку, складываю стулья и разбираю сцену. По окончании у меня в кармане появляется доллар, но сам я нахожусь в полнейшем оцепенении.

Шапито все еще на месте – светится, словно какой-то призрачный театр, и пульсирует в такт музыке. Я таращусь на него, завороженный смехом публики, ее аплодисментами и свистом. Порой у зрителей перехватывает дыхание, а иногда слышатся взволнованные вскрики. Я смотрю на карманные часы: без четверти десять.

Мне страсть как охота увидеть хотя бы кусочек представления, но я боюсь, что на площади меня могут перехватить и снова загрузить работой. Разнорабочие, которые днем в основном спали где-нибудь в укромном уголке, разбирают брезентовый город не менее ловко, чем возводили его утром. Шатры падают на землю, шесты рушатся вслед за ними. По площади снуют лошади, фургоны и люди, таща все подряд обратно к железной дороге.

Я сажусь на землю и утыкаюсь головой в колени.

– Якоб! Это ты?

Я поднимаю взгляд. Надо мной, прищурившись, склоняется Верблюд.

– Ну да, так я и думал, – говорит он. – Глаза стали совсем никудышные.

Он устраивается рядом со мной, достает маленькую зеленую бутылочку и, вытащив пробку, отпивает.

– Якоб, а ведь я уже стар для этой работы… К концу дня все тело ноет. Оно, черт подери, уже сейчас ноет, а день еще не закончился. Передовому отряду сниматься через пару часов, а еще через пять начинать все сначала. Ну просто никакого житья нет старику.

Он передает мне бутылку.

– Господи, это что же такое? – спрашиваю я, разглядывая отвратительного вида жидкость.

– Джейк[3], – отвечает он, отнимая у меня бутылку.

– Вы пьете эту дрянь?

– Ну да, а что?

С минуту мы сидим молча.

– Чертов сухой закон, – наконец говорит Верблюд. – Эта штука была вполне сносна на вкус, пока правительство не решило, что так не пойдет. Она, конечно, и сейчас пробирает, но вкус – хуже некуда. И это просто ужас какой-то, ведь только она и держит меня на ходу. Я, знаешь, совсем поизносился. Гожусь теперь разве что продавать билеты, да и то лицом не вышел.

Оглядев его, я решаю, что он прав.

– А может, есть работа полегче? Скажем, за кулисами?

– Билетер – это уже дальше некуда.

– А потом? Когда вы уже не сможете ни с чем справляться?

– Полагаю, тогда меня ждет свидание с Чернышом. Послушай, – он с надеждой смотрит на меня, – а сигаретки у тебя не найдется?

– Увы.

– Так я и думал.

Мы сидим и молчим, глядя, как бригады рабочих заталкивают цирковое хозяйство, животных и брезент обратно в поезд. Как артисты, покидая шапито через задний вход, исчезают в костюмерных шатрах и появляются уже в городской одежде. Они стоят группками, болтают и смеются, а некоторые утирают пот. Даже без цирковых костюмов выглядят они роскошно. А вокруг суетятся неряшливо одетые рабочие, которые живут вроде бы в той же вселенной, но, похоже, в ином измерении. Эти два мира как будто друг с другом не связаны.

В мои раздумья вторгается Верблюд:

– А ты небось в колледже учился?

– Да, сэр.

– Я сразу понял.

Он вновь протягивает мне бутылку, но я качаю головой.

– А закончил?

– Нет, – отвечаю я.

– А что так?

Я пропускаю его вопрос мимо ушей.

– Сколько же тебе лет, Якоб?

– Двадцать три.

– У меня сын такой же.

Музыка стихает, и из шапито начинают выходить горожане. Они недоуменно оглядываются по сторонам, пытаясь понять, где же зверинец, сквозь который они заходили. Стоит им выйти через главный вход, как целая армия рабочих заходит через задний и возвращается с прожекторами, сиденьями, бортами манежа, которые тут же с шумом запихиваются в деревянные фургоны. Шапито начинают сворачивать еще до того, как публика расходится.

Верблюд кашляет, и все тело его сотрясается от усилий. Я пытаюсь похлопать его по спине, но он жестом отстраняет мою руку. Он всхрапывает, отхаркивается и сплевывает, после чего вновь тянется к бутылке. Отерев рот тыльной частью ладони, он оглядывает меня с макушки до пят.

– А теперь слушай, – говорит он. – Не хочу лезть в твои дела, но ежу понятно, что бродяжничаешь ты недолго. Слишком уж ты чистенький, и одежда слишком хорошая, и с собой ничего нет. Когда бродяжничаешь, подбираешь всякие вещи – пусть и не самые лучшие, но все равно подбираешь. Не обижайся, я тебе тут не лекцию читаю – просто думаю, что мальчику вроде тебя не место среди бродяг. Я свое отбродяжничал – это не жизнь. – Он опирается локтями на колени. – Если тебе есть куда вернуться, прошу тебя, вернись.

Я медлю с ответом. А когда начинаю говорить, голос у меня дрожит.

– Некуда.

Он еще некоторое время на меня смотрит, а потом кивает.

– Жаль. Очень жаль.

Толпа рассеивается, утекает от шапито к автостоянке и дальше, к окраине города. Откуда-то из-за шатра к небу взлетает воздушный шарик, и тотчас же раздается детский рев. То тут, то там слышится смех, шум заводящихся двигателей, громкие, перевозбужденные голоса.

– И как ей только удалось так изогнуться?

– Я думал, что помру, когда у клоуна свалились подтяжки.

– Где же Джимми? Хэнк, Джимми с тобой?

Вдруг Верблюд поднимается на ноги.

– Хо! Вот и он. Наш старый козел.

– Кто?

– Дядюшка Эл! Пойдем-ка! Нужно устроить тебя на работу.

Он хромает прочь куда быстрее, чем я ожидал. Я встаю и следую за ним.

А вот и Дядюшка Эл. Ошибиться невозможно – на нем просто-таки написано, что он тут главный. Все при нем: и алый плащ, и белые бриджи, и цилиндр, и даже набриолиненные завитые усики. Он пересекает площадь словно главнокомандующий, выпятив внушительных размеров живот и громогласно отдавая приказы направо и налево. Вот он пережидает, пока пронесут клетку со львом, вот минует бригаду, пытающуюся поднять свернутый шатер. Не останавливаясь, влепляет одному из рабочих оплеуху. Тот охает и оборачивается, потирая ухо, но Дядюшка Эл со своей свитой уже далеко.

– Я вот еще что подумал, – бросает мне через плечо Верблюд. – О чем бы ни зашла речь, не упоминай при нем Ринглингов.

– Почему?

– Не упоминай – и все тут.

Верблюд хромает к Дядюшке Элу и встает у него на пути.

– Ну надо же, вот и вы, – говорит он притворно хнычущим голосом. – Можно вас на пару слов, сэр?

– Не сейчас, дружище. Не сейчас, – гудит Дядюшка Эл, удаляясь вразвалочку, словно фашист из роликов, которые показывают в кино перед началом фильма. Верблюд ковыляет вслед за ним, заглядывая в лицо с одной стороны, а потом перебегает на другую, как заискивающий щенок.

– Сэр, да я коротко. Хотел только спросить, не нужен ли вам куда человек.

– Никак мы решили заняться карьерой?

Верблюд аж захлебывается:

– Ну что вы, сэр! Речь не обо мне. Мне и на своем месте неплохо. О да, сэр. Я и так рад-радешенек, – хихикает он, словно юродивый.

Расстояние между ними увеличивается. Верблюд спотыкается и останавливается.

– Сэр! – зовет он, а Дядюшка Эл меж тем удаляется. – Послушайте, сэр!

Но Дядюшка Эл исчезает и теряется среди людей, лошадей и фургонов.

– Вот дьявол! Ей-же-ей, вот дьявол! – произносит он, срывая с головы шляпу и швыряя на землю.

– Не беспокойтесь, Верблюд, – говорю я. – Спасибо, что попытались.

– Как это – не беспокойтесь! – кричит он.

– Верблюд, я…

– Прекрати! И слышать не хочу. Ты хороший мальчик, и разве же я могу стоять и смотреть, как тебя спишут со счетов только лишь потому, что у этого толстого старого индюка нет времени? Нет уж, увольте. Так что будь добр, уважь старика и не мешай мне покуда.

Глаза у него загораются.

Я наклоняюсь, поднимаю его шляпу и счищаю грязь, после чего протягиваю ему обратно.

Помедлив, он соглашается ее взять.

– Ну ладно, – угрюмо говорит он. – Разберемся.


Верблюд подводит меня к фургону и велит подождать снаружи. Я прислоняюсь к одному из огромных колес со спицами и коротаю время, то выковыривая занозы из-под ногтей, то покусывая травинку. В какой-то миг я роняю голову на плечо и чуть не засыпаю.

Верблюд появляется через час. Он пошатывается, в одной руке у него фляга, а в другой – самокрутка. Веки у него подрагивают, точно приспущенные флаги.

– Это Граф, – бормочет он, указывая рукой куда-то себе за спину. – Он о тебе позаботится.

Из фургона выходит лысый человек. Он огромного роста, шея у него толще головы, а пальцы и волосатые руки украшены размытыми зелеными татуировками. Он протягивает мне руку.

– Ну здравствуй!

– Здравствуйте! – озадаченно отвечаю я, скосившись в сторону Верблюда, но тот уже зигзагами движется по хрусткой траве в сторону Передового отряда. И поет. Причем кошмарно.

Граф складывает ладони рупором и подносит ко рту:

– Эй, Верблюд, перестань! Поспеши лучше на поезд, пока он не ушел без тебя.

Верблюд падает на колени.

– Ох ты боже! – говорит Граф. – Обожди минутку, я сейчас.

Он спешит к старику и легко поднимает его с земли, словно ребенка. Верблюд, хихикая и вздыхая, виснет всем телом на ручищах Графа.

Граф доносит Верблюда до вагона, переговаривается с кем-то внутри и возвращается.

– Когда-нибудь эта гадость убьет старика, – бормочет он, проходя мимо меня. – Если у него не сгниют кишки, он скатится под этот чертов поезд. Сам я к такому даже не притрагиваюсь, – бросает он мне через плечо.

Я словно прирос к тому месту, где он меня оставил.

Он удивляется:

– Ты вообще идешь, или что?


Когда поезд отправляется, я сижу, согнувшись в три погибели, под полкой в спальном вагоне, тесно прижавшись еще к одному рабочему. Он законный владелец этого закутка, но его удалось уговорить потесниться на часок-другой за только что заработанный мною доллар. Впрочем, он все равно ворчит, и я сижу, обхватив колени, чтобы занимать как можно меньше места.

В вагоне царит запах немытых тел и грязной одежды. Полки навешаны по три друг над другом, и на каждой непременно кто-то есть, а иногда и двое. Даже все места под нижними полками и то заняты. Парень, пристроившийся на полу напротив меня, комкает тонкое серое одеяло, безуспешно пытаясь соорудить из него подушку.

Сквозь шум до меня доносится: «Ojcze nasz, któryś jest w niebie, święć się imię Twoje, przyjdź królestwo Twołe…»[4]

– О господи! – бормочет мой сосед и высовывает голову в проход. – По-английски говори, ты, поляк чертов! – Выругавшись, он возвращается под полку, качая головой. – Один из этих. Прямиком с этого их ублюдочного корабля.

«…i nie wódź nas na pokuszenie ale nas zbaw od zlego. Amen»[5].

Я устраиваюсь у стены и, закрыв глаза, шепчу: «Аминь».

Поезд кренится. Свет мигает и гаснет. Откуда-то сверху доносится свисток. Мы начинаем перекатываться вперед, свет снова загорается. Я измотан дальше некуда, голова бьется прямо о стену вагона.

Проснувшись некоторое время спустя, я обнаруживаю прямо перед своим носом пару огромных рабочих ботинок.

– Ну что, готов?

Я трясу головой, пытаясь прийти в себя.

Где-то рядом скрипят и хрустят сухожилия. Потом я вижу колено. Потом лицо Графа.

– Ты все еще здесь? – говорит он, заглядывая под полку.

– Да. Простите.

Я выбираюсь из-под полки и с трудом встаю на ноги.

– Аллилуйя! – говорит, вытягиваясь в полный рост, хозяин места.

– Pierdol się![6] – отвечаю я.

Из-под полки в нескольких футах от нас раздается смешок.

– Пойдем, – говорит Граф. – Эл принял в самый раз, чтоб стать посговорчивей, но не так, чтоб начать буянить. По-моему, это твой шанс.

Мы проходим еще через два спальных вагона и выходим в тамбур, после которого начинаются совсем другие вагоны. Через окошко я замечаю полированное дерево и замысловатые светильники.

Граф поворачивается ко мне:

– Готов?

– Разумеется, – отвечаю я.

Нет, я не готов. Граф хватает меня за шиворот и впечатывает физиономией прямо в дверной проем. И, открыв другой рукой раздвижную дверь, впихивает внутрь. Вытянув перед собой руки, я падаю вперед, прямо на медную решетку. Выпрямившись, в ужасе оглядываюсь на Графа. И тут вижу остальных.

– Это что еще такое? – спрашивает из глубины кресла Дядюшка Эл. Он сидит за столом в обществе еще трех джентльменов, крутя в пальцах толстую сигару, а в другой руке держа веером пять карт. На столе перед ним рюмка бренди, а рядом – целая куча покерных фишек.

– Он запрыгнул в поезд, сэр. Шнырял в спальном вагоне.

– Правда? – Дядюшка Эл неторопливо затягивается и кладет сигару на край пепельницы. Откинувшись, он изучает свои карты и пускает дым из уголков рта. – Если вы ставите три, я ставлю пять. – Наклонившись, он швыряет в банк стопку фишек.

– Отправить обратно? – спрашивает Граф и поднимает меня с пола за лацканы. Напрягшись, я вцепляюсь руками в его запястья, чтобы было на чем повиснуть, если он снова надумает меня швырнуть. И перевожу взгляд то на Дядюшку Эла, то на подбородок Графа – больше мне ничего не видно.

Дядюшка Эл складывает карты и аккуратно кладет перед собой на стол.

– Не спеши, Граф, – говорит он и снова тянется за сигарой. – Поставь-ка его на место.

Граф ставит меня на пол спиной к Дядюшке Элу и равнодушно отряхивает мой пиджак.

– Иди сюда, – говорит Дядюшка Эл.

Я повинуюсь, радуясь, что теперь-то Граф до меня не дотянется.

– Не верю глазам своим, – произносит Дядюшка Эл, пуская колечко дыма. – И как же тебя зовут?

– Якоб Янковский, сэр.

– И что, скажи мне на милость, Якоб Янковский делает в моем поезде?

– Ищу работу, – отвечаю я.

Дядюшка Эл продолжает меня разглядывать, лениво пуская колечки дыма. Положив руки на живот, он медленно барабанит по нему пальцами.

– А ты когда-нибудь работал в цирке, Якоб?

– Нет, сэр.

– А ты хоть бывал в цирке, Якоб?

– Да, сэр. Конечно бывал.

– И в каком же?

– В цирке братьев Ринглингов, – отвечаю я, и тут у меня перехватывает дыхание. Оглянувшись, я вижу, что Граф предостерегающе прищуривается.

– Но это была скучища. Просто скучища, – поспешно добавляю я, повернувшись обратно к Дядюшке Элу.

– Правда? – спрашивает он.

– Да, сэр.

– А ты видел наше представление, Якоб?

– Да, сэр, – говорю я и чувствую, что краснею.

– И что же ты о нем думаешь?

– Ну, оно было… великолепно!

– И какой же номер тебе больше всего понравился?

Я отчаянно соображаю, пытаясь придумать хоть что-нибудь.

– С вороными и белыми лошадками. Там еще была девушка в розовом, – продолжаю я. – С блестками.

– Слышал, Август? Мальчику понравилась твоя Марлена.

Человек напротив Дядюшки Эла поднимается и поворачивается ко мне. Именно его я видел в зверинце, только сейчас он без цилиндра. На его точеном лице застыло бесстрастное выражение, темные волосы напомажены. У него тоже усы, но, в отличие от усов Дядюшки Эла, коротко остриженные.

– И чем же ты собирался здесь заняться? – спрашивает Дядюшка Эл, поднимая со стола рюмку и выпивая ее содержимое одним глотком. Откуда ни возьмись появляется официант и вновь ее наполняет.

– Я могу делать что угодно. Но, если можно, я бы хотел работать с животными.

– С животными, – повторяет он. – Слышал, Август? Парнишке охота работать с животными. Небось воду для слонов носить хочешь?

Граф недоуменно поднимает брови.

– Но, сэр, у нас ведь нет…

– Заткнись! – кричит Дядюшка Эл, вскакивая на ноги. Рукавом он задевает рюмку, и та падает на пол. Он смотрит на нее, и лицо его наливается кровью. Сжав зубы и испустив долгий, нечеловеческий вопль, он принимается методично топтать стекло.

Все молчат, только и слышно что постукивание колес. Официант опускается на колени и собирает осколки.

Глубоко вдохнув, Дядюшка Эл отворачивается к окну, заложив руки за спину. Когда он вновь поворачивается к нам, лицо его обретает прежний цвет, а на губах играет ухмылка.

– Так вот что я тебе скалу, Якоб Янковский, – с отвращением выговаривает он мое имя. – Я таких встречал тыщу раз, не меньше. Да я тебя насквозь вижу. Что же у нас случилось? Поссорился с мамочкой? Или решил поразвлечься между семестрами?

– Нет, сэр, ни в коей мере.

– Да какая мне, к черту, разница, что там у тебя. Если я дам тебе работу в цирке, ты же тут и недели не продержишься. И даже дня. Цирк – та еще махина, тут выживают только самые стойкие. Но что-то ты не кажешься мне стойким, а, мистер Студент?

Он пялится на меня так, словно хочет добиться ответа.

– А теперь пошел вон! – говорит он, отмахиваясь от меня рукой. – Граф, выкини его с поезда. Только дождись красного сигнала семафора – я не хочу, чтобы у меня были неприятности из-за маменькина сыночка.

– Постой-ка, Эл, – говорит, ухмыляясь, Август. Вся эта история явно его развеселила. Он поворачивается ко мне. – Он прав? Ты студент?

Я чувствую себя теннисным мячиком.

– Бывший.

– И что же ты изучал? Наверняка ведь что-то из области изящных искусств? – глумится он, и глаза у него аж светятся от удовольствия. – Румынские народные танцы? Литературно-критические труды Аристотеля? А может, мистер Янковский, вы у нас дипломированный аккордеонист?

– Я изучал ветеринарию.

В мгновение ока выражение его лица полностью меняется.

– Ветеринарию? Ты ветеринар?

– Не совсем.

– Что значит «не совсем»?

– Я не сдавал выпускных экзаменов.

– Почему?

– Просто не сдавал, и все.

– Но ты полностью прослушал курс?

– Да.

– А в каком университете?

– В Корнелле.

Август и Дядюшка Эл переглядываются.

– Марлена говорила, что Серебряный приболел, – произносит Август. – Просила меня передать антрепренеру, чтобы пригласил ветеринара. Не понимает, что антрепренер всегда сваливает первым, такая уж у него работа.

– И что ты предлагаешь? – спрашивает Дядюшка Эл.

– Пусть мальчик утром его посмотрит.

– А куда мы его денем на ночь? У нас же и так нет места. – Он хватает из пепельницы сигару и принимается постукивать по ней пальцами. – Может, отправим с квартирьерами?

– А может, пусть лучше спит в вагоне для лошадей?

Дядюшка Эл хмурится.

– Что, с Марлениными лошадками?

– Ну да.

– Там, где у нас раньше были козлы? И где сейчас спит этот… ну, как же его… – Он щелкает пальцами. – Стинко? Кинко? Ну, клоун с собакой?

– Именно, – улыбается Август.


Август ведет меня через спальные вагоны для рабочих, пока мы не оказывается на маленькой площадке, за которой следует вагон для лошадей.

– Ты твердо стоишь на ногах, Якоб? – снисходительно интересуется он.

– Думаю, да, – отвечаю я.

– Вот и славно. – И без лишних слов он, склонившись пониже, хватается за какой-то выступ сбоку от вагона и легко взбирается прямо на крышу.

– Господи Иисусе! – восклицаю я, беспокойно глядя сперва туда, где исчез Август, а потом вниз, на стык между вагонами и на мелькающие под ним рельсы. Поезд резко поворачивает, и я, тяжело дыша, выбрасываю вперед руки, чтобы не упасть.

– Ну, давай же! – доносится откуда-то сверху голос.

– Но как, черт возьми, вам это удалось? За что вы хватались?

– Там лесенка. Вон там, сбоку. Наклонись и вытяни руку – не промахнешься.

– А если промахнусь?

– Тогда, думаю, нам придется попрощаться.

Я робко приближаюсь к краю площадки и вижу самый уголок тонкой железной лестницы.

Приглядевшись, я вытираю руки о штаны. И прыгаю вперед.

Правой рукой мне удается зацепиться за лесенку. Я отчаянно хватаю воздух левой, пока не дотягиваюсь и ею. Подтянув ноги к ступенькам, я висну на лесенке и пытаюсь перевести дух.

– Ну, давай же, давай!

Август смотрит на меня сверху вниз, ухмыляясь, а волосы его развеваются на ветру.

Мне наконец удается вскарабкаться на крышу, и Август, подвинувшись, уступает мне место и, когда я сажусь, кладет мне руку на плечо.

– Повернись. Хочу тебе кое-что показать.

Какой же он длинный, этот поезд! Тянется вдаль, словно гигантская змея, а сцепленные вагоны повизгивают и выгибаются на повороте.

– Красота-то какая, верно, Якоб? – говорит Август. Я оглядываюсь и вижу, что он смотрит горящими глазами прямо на меня. – Хотя, конечно, моя Марлена куда красивее. – Он прищелкивает языком и подмигивает.

Не успеваю я ответить, как он вскакивает и принимается отбивать чечетку прямо на крыше вагона.

Вытянув шею, я пересчитываю вагоны для лошадей. Их не меньше шести.

– Август!

– Что? – спрашивает он, останавливаясь.

– А в каком вагоне Кинко?

Он внезапно приседает.

– Вот в этом самом. Что, повезло тебе, малыш?

Подняв вентиляционную крышку, он исчезает.

Я поскорее встаю на четвереньки.

– Август!

– Ну что тебе? – доносится из темноты.

– Здесь есть лестница?

– Нет, прыгай так.

Повиснув на кончиках пальцев, я наконец разжимаю их и обрушиваюсь на пол. Меня встречает удивленное ржание.

Тонкий лучик лунного света освещает обшитые досками стены вагона. По одну сторону от меня стоят лошади, а другая отгорожена самодельной стеной.

Шагнув вперед, Август толкает дверь, которая ударяется о противоположную стену, и перед нами открывается комнатушка, залитая светом керосиновой лампы. Лампа стоит на перевернутом ящике, рядом с ней – раскладушка, на которой лежит на животе карлик и читает толстую книгу. Он примерно мой ровесник и такой же рыжий, но, в отличие от моих, его волосы в беспорядке топорщатся на макушке, словно солома, а лицо, шея и руки просто испещрены веснушками.

– Кинко! – с отвращением окликает его Август.

– Август! – с не меньшим отвращением отвечает Кинко.

– Это Якоб, – говорит Август, обходя комнатушку и проводя пальцами по наполняющим ее вещам. – Он поживет у тебя тут немного.

Я делаю шаг вперед и протягиваю ему руку:

– Здравствуйте!

Он равнодушно пожимает мне руку и переводит взгляд на Августа.

– А кто он такой?

– Его зовут Якоб.

– Я спрашиваю, не как его зовут, а кто он такой.

– Он будет работать в зверинце.

Кинко вскакивает с раскладушки.

– В зверинце? Нет уж, увольте. Я артист. Чего это я буду жить с рабочим из зверинца?

За его спиной раздается рычание – и на раскладушке появляется джек-рассел-терьер со вздыбленной на загривке шерстью.

– Я главный управляющий зверинцем и конным цирком, – медленно произносит Август. – Лишь по моей милости тебе позволено здесь спать, и лишь по моей милости весь этот вагон не забит подсобными рабочими. Собственно говоря, это дело поправимое. Между прочим, этот джентльмен – наш новый ветеринар, причем ни больше ни меньше как из Корнелла, что ставит его в моих глазах куда выше, чем тебя. Пожалуй, тебе стоит подумать о том, чтобы предложить ему свою раскладушку. – В глазах Августа пляшут отсветы керосиновой лампы, а губа подрагивает в тусклом свете.

Миг спустя он поворачивается ко мне и низко кланяется, щелкнув пятками.

– Спокойной ночи, Якоб. Надеюсь, Кинко позаботится, чтобы тебе было удобно.

Кинко бросает на него угрюмый взгляд.

Август приглаживает ладонями волосы и выходит, хлопнув дверью. Пока над нами слышатся его шаги, я таращусь на грубо отесанное дерево. А потом поворачиваюсь.

Кинко и собака глядят на меня в упор. Собака обнажает зубы и рычит.


Ночь я провожу на мятой попоне у стены – какая уж тут раскладушка? Попона к тому же еще и сырая. Кто бы ни сработал из досок эту комнатушку, особых стараний он явно не приложил: на мою попону и дождь пролился, и роса выпала.

Я вздрагиваю и просыпаюсь. Руки и шея расчесаны до крови. Не знаю, то ли дело в конском волосе, то ли меня покусали блохи, да и знать не хочу. В щелях между досками видно темное ночное небо, а поезд все еще катится.

Меня разбудил сон, но подробностей не помню. Закрыв глаза, я принимаюсь копаться в отдаленных уголках памяти.

Вот мама. Она стоит во дворе в синем платье с подсолнухами и развешивает на веревке белье. Во рту у нее деревянные прищепки, на переднике тоже, а в руках простыня. Мама тихонько напевает по-польски.

Вспышка.

Я лежу на полу и глазею на свисающие надо мной груди стриптизерши. Ее коричневые соски размером с оладьи раскачиваются кругами, туда-сюда – ШЛЕП! Туда-сюда – ШЛЕП! Сперва меня охватывает возбуждение, потом угрызения совести, потом начинает тошнить.

А потом я…

Я…

Загрузка...