Дом этот – бревенчатый, двухэтажный, старый – стоит в конце неширокой улицы, в маленьком городке, уютно расположившемся на 127-м километре от Москвы.
И если в осеннюю пору, не останавливая медленного шага, идти по этой улице, чуть запрокинув голову назад, – навстречу взгляду плывет золотисто-багровая и желто-зеленая, чуть шевелимая ветром листва.
Приближаясь по этому лиственному коридору к дому, наш слух все явственнее улавливает знакомый, но постоянно сбивающийся и путающийся мотив. «Турецкий марш» Моцарта.
Смешиваясь и натыкаясь друг на друга, звуки и музыкальные фразы опускаются на роскошную осеннюю листву, успокаиваются и растворяются в ней, а следом за ними из-под чьей-то неверной и неумелой руки слетают новые клочки марша и ведут нас к высокому выскобленному крыльцу и темной двери с двумя табличками: «Детская музыкальная школа» и «Вечерняя музыкальная школа». Если бы не эти таблички, можно подумать, что перед нами «Памятник, охраняемый…», – так коричнево-темны стены этого дома, так узорчато-ветхи наличники. Но ока-леченный, в страдальческом исполнении Моцарт уводит нас дальше, за дверь, на второй этаж, в маленький класс, где под портретом Бетховена стоит новенькое пианино «Украина». Идеальной, еще без единой царапины полировкой оно как бы бросает тут вызов двум стареньким стульям с потертой обивкой и видавшему виды шкафу, доверху забитому нотами.
За инструментом сидит Люба Перова. Она в том возрасте, когда даже с помощью прически, одежды и косметики нельзя скрыть свои неполные пятнадцать лет. Глядя в ноты, она мучительно пытается играть без остановок и украдкой поглядывает в конец клавиатуры, где лежат ручные часики.
Справа от Перовой, вечерницы, ученицы четвертого класса, сидит Альбина Петровна. Всем своим видом выказывая стоическое терпение, она оглядывает Перову с ног до головы – и эту короткую, надетую явно не к месту юбку, которую Люба то и дело безуспешно оттягивает левой рукой к коленям, и блузку мужского покроя, эффектно облегающую грудь и талию, и темные волосы, разбросанные по плечам, и накрашенные ресницы, из-под которых то и дело мечется взгляд от нот к часикам, и ухоженные ногти, на которые еще не ложился лак. Сдерживая раздражение, Альбина Петровна привычным движением поправляет свою короткую челку на лбу и отходит к окну. Так, стоя спиной к классу, она продолжает слушать Любу и видит внизу во дворе уборщицу тетю Машу. С ведром и шваброй в руках Маша разговаривает с незнакомой молодой женщиной в линялом оранжевом плаще. Женщина просит о чем-то, но тетя Маша отрицательно качает головой и уходит в школу.
…Немного успокоившись, Альбина Петровна усаживается рядом с Любой, по-прежнему ковыряющей марш.
– Пора уже слышать фразами. – Она старается говорить спокойно и одновременно проигрывает правой рукой кусочек марша. Потом кладет свою ладонь на Любину кисть и пытается ее пальцами провести музыкальную фразу. – Не хлопай. Вместе с клавишами опускай и поднимай пальцы. Не рви звук. Попробуй отсюда.
Люба играет, спотыкается, всматривается в ноты, пробует снова.
А тетя Маша уже сидит в конце школьного коридора, за небольшим, покрытым зеленым сукном столиком и под мелодию марша работает спицами. Маша – душевная и добрая женщина, хотя это крайне не соответствует ее внешности: худая, плоскогрудая, в рабочем халате, свисающем с узких плеч, она со спины вообще походит на девочку-подростка с неоформившейся фигурой и тонкими ногами. Сейчас ее пальцы и спицы движутся в ритме моцартовского марша, и, когда Люба сбивается, сбивается и тетя Маша, вздыхает, распускает нитку и начинает ряд снова.
А в классе Альбина Петровна откинулась на спинку стула, прикрыла глаза, слушает и правой рукой вместе с Любой ведет в воздухе мелодию, будто поддерживает Любину руку. Но Люба опять сбивается.
– Ё-моё! Ну, нет покоя, – в сердцах говорит себе тетя Маша, считает набранный ряд петель, распускает и вяжет снова.
А в классе Люба опять ищет левой рукой аккорд в басу и не может найти.
– Ну что ты ищешь?! – взрывается Альбина Петровна. – Дома надо учить! Дома! Я могу помочь, десять раз объяснить, но выучить за тебя ноты я не могу. Сколько бы у тебя здесь ни было, – она тычет Любу пальцем по лбу, закрывает ее ноты и хлопает себя по заду, – без этого места ничего не получится. Все. Иди домой. Выучишь ноты – придешь.
Люба виновато складывает ноты в папку, встает. Что-то отмечая в журнале, Альбина Петровна продолжает:
– И вообще, зачем ты приходишь в такой юбке! Ты совсем не сюда торопилась. Я вижу, что у тебя в голове. Часы возьми свои.
Потупившись, Люба возвращается от двери за часами и еще стоит виновато у пианино, но Альбина Петровна не смягчает тона:
– Все. Я сказала. Уйди с глаз.
Оставшись одна, Альбина Петровна собрала со стола ноты в шкаф, подошла к пианино и взялась за крышку, чтобы закрыть, но вдруг бегло, аллюром, одной правой рукой проиграла кусок марша и тут же оборвала себя, закрыла крышку пианино, взяла со стола журнал и сумочку и вышла из класса.
В коридоре школы пусто и тихо, и в этой сумрачной тишине на столике подле тети Маши отдыхает после рабочего дня телефон.
Альбина Петровна шла по свежевыметенной ковровой дорожке.
Двери классов открыты, там молчат инструменты, и внизу, в гардеробе, нет ни одного пальто.
– Последний звонок отменяется, тетя Маша.
– Опять Перова не выучила. – Тетя Маша аккуратно сложила вязанье в целлофановый кулечек. – Чего с ней возиться-то? Она того и гляди вообще скоро коляску покатит!
– Тетя Маша! – укоризненно сказала Альбина. – Она в восьмом классе.
– Да они теперь уже и в седьмом классе!.. – махнула рукой тетя Маша.
Альбина вошла в учительскую. Здесь, в крохотной комнатке, отрезанной от класса фанерной перегородкой, тесно стояли старый кожаный диван и шкафы с нотами под потолок. У стены ютился столик и над ним – овальное зеркало. На зеркале губной помадой было написано наспех: «Приемная Глыбина 24-17». Не стирая эту надпись, Альбина хотела причесаться, но ее внимание привлек лист бумаги, прикрепленный рядом с зеркалом: «Объявляется конкурс на лучшее блюдо из плавленого сыра. Допускается растирание с чесноком, уксусом, селедкой и т. п.» Под объявлением на столике стояла батарея разнокалиберных баночек, оставшихся, видимо, после проб «блюд».
– Маша, ты видела? – рассмеялась Альбина. – Что только не придумают от скуки! – Она попробовала какой-то сыр из баночки и сморщилась. – Счастливые люди – ученики к ним не приходят, сиди и сыр растирай с селедкой.
Она сняла лист с объявлением и дописала: «Второй конкурс – на лучшее название нового блюда!» – потом прикнопила лист на место, сняла пальто с вешалки, стала одеваться.
Маша, звеня ключами, проверила, выключена ли плитка под чайником.
– Бог с ними, с сырами-то! – сказала она. – А вот надымили! Все Юлия от учеников с сигаретой прячется, засядет тут и пыхтит, и пыхтит.
– Доводят, – объяснила Альбина.
– А вы цацкаетесь с ними потому что. – Выйдя за Альбиной, тетя Маша закрыла учительскую на ключ. – Моя б воля – или учись как положено, или вообще не ходи в школу.
– Ну, тогда нам только и останется, что сыр растирать с селедкой, – улыбнулась Альбина Петровна и спустилась вниз, к выходу. – До свидания.
– До свидания, милок. Иди отдыхай.
После рабочего дня было приятно идти вот так в тишине вечернего города по безлюдной улице. На этом пятачке всегда мало прохожих – кроме музыкальной школы, никаких других общественных учреждений.
Альбина с наслаждением вдыхала свежий, гретый последним, будто отстоянным теплом, воздух бабьего лета, на ходу трогала пышные низкие ветки осенней листвы и вообще вела себя как человек, очутившийся наконец на свободе и наедине с самим собой.
Дойдя таким образом до старой, чугунного литья изгороди, обозначавшей начало городского сквера, она пошла более собранной походкой. Улица, сузившись до ширины небольших ворот, плавно переходила здесь в аллею этого сквера, и сам сквер был устроен очень геометрично: от центральной, ухоженной и нарядной клумбы с фонтаном, работающим только в праздничные и воскресные дни, пучком радиусов разбегались асфальтированные аллейки с аккуратными разноцветными скамейками. За изгородью эти аллейки естественно переходили в улицы.
Днем в этом сквере молодые мамы и бабушки выгуливали малышей, вечером в светлых аллеях, поближе к выходу, шаркала молодежь, а в глубине, там, где темней, боговала местная шпана, но сейчас, в предвечерний час, не было ни тех, ни других, и среди редких отдыхающих Альбина без труда узнала чуть ссутулившуюся фигуру Бориса Марковича, теоретика и хормейстера их школы. Держа на коленях газету, он, казалось, читал. Но, еще издали увидев Альбину, он поднял глаза и смотрел на нее. Рядом на скамейке лежала стопка нот.
– Слушаете тишину? – сказала Альбина, поравнявшись с ним.
Он встал при ее приближении и теперь, помолчав какие-то мгновения, сказал:
– Может, нарушим ее? А? Так сказать, подведем итог прожитого дня. – Последние слова он произнес нарочито приподнятым тоном, жестом приглашая Альбину сесть. Во всем его поведении угадывалось желание скрыть интерес к ее особе. И только твердый упрямый взгляд голубых глаз на уставшем лице не подчинялся этому желанию.
– Спасибо, но я свои итоги привыкла подводить в одиночестве. – Она вдруг поняла, что шутки не получилось, а скорей – наоборот. И замялась: – То есть…
Но он уже развел руками:
– Понял, не смею задерживать. – И снова взял газету.
– До свидания, – сказала Альбина Петровна.
– До завтра.
Какое-то чувство вины осталось в ее душе. И весь оставшийся путь до гостиницы оно мешало ей думать или, наоборот, мешало не думать ни о чем…
Пройдя через сквер, Альбина вышла на одну из улиц-радиусов. Здесь потянулись старые, кирпичной кладки дома и двухэтажные коттеджи. На одном из этих домов была большая, сильно нарушающая гармонию красного кирпича надпись: «Дом для приезжающих». Каждый раз, поднимаясь по ступенькам этого, так и не ставшего родным жилища, Альбина пыталась разгадать – почему «для приезжающих», а не «для приезжих»? И сегодня эта загадка вновь отвлекла ее от мыслей о встрече с Борисом Марковичем.
– Добрый вечер, Нюра.
Тетя Нюра, полная пожилая женщина, сидела за письменным столом, прикрывшись, как баррикадой, двумя толстыми канцелярскими книгами, и быстро, с какой-то пулеметной сноровкой, вязала, потягивая лохматую нить из чуть приоткрытого ящика.
– Здравствуй. Письмо тебе. Кажись, от матери. – Тетя Нюра вместе с письмом протянула ей ключ от комнаты.
– Спасибо. А-а?.. – начала Альбина, но Нюра перебила:
– Да помню, помню. К тебе никого не подселила. Народу вообще мало. Кто в нашу дыру ездит-то?
Наверное, ей хотелось побалагурить, но Альбина не ответила.
На ходу проглядев письмо и благополучно миновав в длинном полутемном коридоре шумную подвыпившую компанию ребят, она вошла в свой номер. В темноте привычным движением отключила радио, зажгла свет.
Нехитрая гостиничная обстановка, довольно уютно, если не считать второй, задвинутой к стене «нежилой» койки с голым матрацем. Но именно эта мешающая и незастеленная кровать всегда успокаивала: значит, действительно никого не подселили, никто не будет мешать, стеснять, и не надо будет с деланным интересом поддерживать беседу с очередной любопытной командированной особой.
Уже автоматическим движением руки Альбина заперла дверь, быстро переоделась в халатик, достала из двойной рамы окна ужин – кефир, сок, сто граммов нарезанного сыра, кабачковую икру, а из тумбочки хлеб, аккуратно завернутый в чистое вафельное полотенце. Здесь же, рядом с тумбочкой и столиком – раковина, умывальник…
Неторопливо ужинает.
В тишине откуда-то издалека наплывает знакомая, но не сразу узнаваемая мелодия «Турецкого марша» Моцарта. Наплывает повторяющимися, но разными по окраске кусками и в каком-то другом, чужом для этого марша ритме. Но это не губит мелодию, а, напротив, основной мотив очень ярко, искристо переливается в разных регистрах фортепиано.
Альбина неподвижно сидит за столом. Вдруг резким движением отодвигает ужин, и с этим движением прерывается музыка. Альбина достает из тумбочки стопку нотной бумаги и, на минуту задумавшись, начинает быстро писать нотные знаки. Усталое лицо ее преображается, на нем интерес какой-то тайной азартной игры. Слегка прикусив нижнюю губу и отстукивая ритм правой ногой, она пишет, изредка взглядывая в темное вечернее окно. Это окно смотрит со второго этажа в парк, скорее похожий на смешанный кленово-осиново-сосновый подлесок – забросанный листвой и заросший кустарником одичавшей малины.
Стук в дверь, но Альбина не слышит, пишет. Но вот стучат сильнее, она почти вздрагивает и говорит механически:
– А? Да, войдите.
В дверь тыркаются снаружи, потом произносят:
– У вас закрыто.
Альбина подхватывается, идет к двери, отпирает. Первым появляется увесистый чемодан, за ним девушка с тяжелой дорожной сумкой.
– Здравствуйте. Извините, меня к вам поселяют, – говорит она с едва уловимым украинским акцентом – «и» произносит почти как «ы», а «е» – как «э». Оглядевшись, она волочит к пустой койке тяжелую сумку, потом возвращается к двери за чемоданом и тащит его к кровати. – Дежурная сказала, что вы в музыкальной школе. Так я так обрадовалась!
В пыльных туфельках, потертых джинсах и добротной куртке, она подтаскивает чемодан и устало садится на койку.
– Фу-у!.. Итак, она звалась Ларисой. Она – это я, значит. Я к вам в школу приехала работать. Фоно и концертмейстерство. Окончила Одесское училище. А вы?
Альбина, мысленно прощаясь с привычным и милым душе одиночеством, покорно закрыла дверь, прошла на свое место, села и только после этого спросила:
– По направлению?
– Нет. Я сама. – Лариса стала распаковывать сумку.
– Сама?! Сюда – из Одессы? – изумилась Альбина.
– А мне в Управлении культуры посоветовали. – Круглолицая, с длинными прямыми волосами, туго перехваченными на затылке резиночкой, Лариса уже энергично вытаскивала из сумки тапочки-домашники, халат, бигуди.
– Послушай, – подошла к ней Альбина. – Подожди. Если ты сама приехала, то… Пока тебя никто не видел – поезжай отсюда, а? – Она произнесла это как можно мягче, даже старательно мягко, но Лариса все равно сердито сдвинула брови, насупилась, посмотрела враждебно и выжидающе.
– Да нет, ты не думай… – сказала Альбина. – Просто тоска здесь. Что тебе здесь делать? Женихов нет, городок крохотный, скука, дыра. До Москвы четыре часа электричкой.
– А вы почему тут? – замкнувшись и исподлобья говорит Лариса.
– Я? – Альбина улыбнулась чуть печально и отошла со вздохом. – Я тоже каждый вечер думаю, идти завтра в школу или… Просто мне сначала никто не сказал.
Но Лариса молча, с демонстративной твердостью принимается распаковывать сумку, водружает на тумбочку какой-то лосьон, зеркальце и прочие нехитрые предметы женской косметики. А в тумбочку, на полочку – пижаму, стопочку трусиков, чулки. И, будто еще не удовлетворясь этой демонстрацией, говорит с чуть ироничной улыбкой и неловким жестом:
– А кто же будет это?.. Ну, сеять разумное, доброе?
И смотрит Альбине прямо в глаза.
– А-а!.. – понимающе протягивает Альбина и собирает исписанную нотную бумагу, прячет в тумбочку. – Ну-ну… Может, у тебя еще и какая-нибудь новая программа есть? Как учить детей музыке – революция какая-нибудь, а?
Но Лариса молчит, отворачивается.
Печально поглядев на нее и снисходительно вздохнув, Альбина выходит из номера, а вернувшись, сообщает с порога:
– Значит, постель сегодня уже не достать, кладовщица ушла. Будешь спать без подушки, ничего, даже полезней для фигуры. А простыню я тебе дам. – Она достала из шкафа простыню, протянула Ларисе.
Но та отказалась:
– Не надо.
– Ну ладно еще! Бери.
– Не надо, у меня есть.
– Что у тебя есть?!
– Постельное белье. – Лариса щелкнула замками своего чемодана, открыла крышку, достала аккуратно сложенную стопку чистого постельного белья – веселого, батистового, в мелких ярких цветочках и зверюшках, совсем как детское. – Мне мама дала с собой.
И принялась заправлять койку.
Альбина, удивленно сев посреди комнаты верхом на стуле и уперев в кулак подбородок, молча наблюдает за ней. Потом говорит:
– И от такой мамы ты уехала?
– Я хочу сама. Сама, понимаете? – резко повернулась Лариса.
– Понимаю, – грустно произнесла Альбина – Может, ты и ужин привезла с собой, и кормить тебя не надо?
– Я бы чаю выпила, – призналась Лариса. – Если можно.
– Ну, слава Богу. – Альбина поднялась, включила электрический чайник и вновь стала вытаскивать из двойной рамы сыр, масло, полбутылки кефира. И вдруг замерла. В стекле она увидела Ларису. Та, сидя на своей койке, уже клевала что-то вилкой из стеклянной банки. Альбина подошла к ней, попробовала разглядеть этикетку.
– Что ты жуешь?
– Да это свекла! – отмахнулась Лариса и сказала с отвращением: – Если я не пожую это на ночь, то… это… мучаюсь потом желудком. А как вас зовут?
…Выдавив из тюбика бело-розовый шнурок крема, Альбина густо мажет лицо и видит в зеркальце Ларису. Та уже пьет чай и с аппетитом поедает бутерброды с сыром и кабачковой икрой.
– Я не настолько старше, чтобы ты мне «выкала», – говорит Альбина. – Можешь на «ты». Тебе сколько – двадцать?
– Угу, – с полным ртом подтверждает Лариса.
– А мне двадцать шесть. Ничего, еще можно на «ты».
Потом, уже лежа в постели и легко, в одно касание притирая пальцами кремовую маску, Альбина краем глаза наблюдает, как укладывается Лариса.
Полногрудая, в домашнем халатике, Лариса развесила в шкафу пару своих платьев, убрала остатки ужина, быстренько переоделась в ночную пижаму и, уже гася свет, спросила:
– Ванны здесь нет, конечно?
– У-у, – отрицательно хмыкнула Альбина, не разжимая губ.
– Я гашу?
– Угу.
Лариса погасила свет и юркнула в постель. Молчание.
Вдруг, быстро приподнявшись на локте, в темноте, Лариса выпаливает в сторону лежащей у окна Альбины:
– А вообще у меня есть программа, да! Потому что все с самого начала неверно. И играть неверно, и петь.
Легла. И, лежа без подушки, уже спокойно продолжила:
– А надо начинать с физического развития пальцев. Тренировать надо пальцы – на столе, на доске. Чтобы было чем играть.
– На столе?! – изумилась Альбина и, спохватившись, проговорила, стараясь не разжимать губ: – Ну, тогда тебе будет легко. Стол – не проблема. Вот инструмент, хорошо настроенный…
– А что – настройщика нет?
– Здесь?! Ездил один из Москвы, пока Ленку не увез. Теперь сидим. Впрочем, тебе сначала таких учеников набросают – с ними только на столе и играть.
– А таких вообще не надо принимать!
– Угу. Мы тут одну отчислили по непригодности – до сих пор от мамаши покоя нет. Ну что, спим?
– Спим, – соглашается Лариса, но тут же продолжает: – А с пением что? Надо сначала научить детей правильно дышать, а потом уже – рот раскрывать. Тут вообще вокальная революция нужна!
– Хорошо, утром устроим. Спи уж, вокальная революция! – говорит Альбина и закрывает глаза.
Но спустя минуту, когда Альбина почти засыпает, Лариса вновь поднимается на локте.
– Слушай, а почему «для приезжающих»?
– Что? – сонно переспрашивает Альбина.
– Ну, почему там написано «Дом для приезжающих»? Надо ведь «для приезжих».
Тихо вздохнув, Альбина вяло спрашивает:
– Тебе не все равно?
Лариса вновь ложится, закрывает глаза, и кажется – она уже уснула. Но спустя минуту она открывает совершенно несонные глаза и говорит:
– Знаешь, я решила. Раз мы будем жить с тобой, давай проигрыватель купим. А?
Она поднимается на локте и ждет ответа. Но Альбина молчит – то ли ей надоело, то ли действительно спит. А может, ей снова слышится «Турецкий марш».
В час сводной репетиции хора улица, на которой стоит музшкола, оживает из-за спешащих в школу детей.
Вот и сейчас, под проливным осенним дождем, сбивающим с веток желто-багряную листву, бегут, обгоняя друг друга, подростки.
Три девочки, подняв над головой портфели, мчатся прямо по лужам. А эти две, постарше, укрывшись большой клеенкой, не торопятся – им надо поговорить. А вот, окатывая водой и без того мокрых прохожих, к школе на рысях подкатил заляпанный грязью «газик» – приехали ученики из пригородного совхоза, видно, уважили их взрослые, дали машину – иначе не доберешься. Сухие и шумные, дети высыпали из «газика» под дождь с гоготом, как гуси в озеро. Мальчики в куртках-болоньях хорохорятся под дождем, не торопятся, а девочки, оберегая колготки и прически, нырнули под карниз школы и, прижимаясь к стене, бегут к крыльцу.
Школьный коридор тоже переполнен детьми. Здесь и малыши, и старшеклассники. Кто-то на ходу настраивает скрипку, кто-то тащит виолончель, всюду голоса и звуки инструментов, двери классов еще распахнуты, какая-то девочка потеряла ноты… Сквозь эту толчею расходятся по своим классам педагоги. Вот баянист Панаев с классным журналом под мышкой. За ним торопится белобрысый паренек с тяжелым баяном в футляре. Ему тяжело тащить инструмент – держа ручку двумя руками, он подталкивает его левой ногой. Вот пробирается к своему классу Юлия Степановна – невысокая и худенькая, как подросток, отрешенная и независимая, она несет свою скрипку поверх голов учащихся. За ней, окликая ее, спешит молодая женщина в линялом оранжевом плаще – та, с которой уже как-то разговаривала в школьном дворе уборщица тетя Маша.
Седая, аккуратная пианистка Лидия Павловна пропускает в свой класс ученицу и торопливо закрывает дверь – прячется от коридорного шума.
Мимо, спеша в зал, протискивается Лариса – теперь это уже Лариса Викентьевна, педагог и аккомпаниатор. Она и в школе освоилась быстро и чувствует себя тут свободно, раскованно, хозяйски.
А Юлия Степановна обернулась к настигшему ее оранжевому плащу:
– Я же вам сказала – прием окончен. Собирать комиссию специально для одного ребенка никто не будет. Если ей нет и шести лет – что вы волнуетесь? Придете весной. Все, у меня урок. – Она отворачивает худое, нервное лицо, спешит в класс.
– А может, я приду с ней? Вы послушаете. Скажите, когда вы свободны?.. – еще просит мамаша в оранжевом плаще, но Юлия и не повернулась, закрыла дверь.
Тетя Маша дает звонок и гонит всех с ковровой дорожки в зал. Ворчит на директора:
– Нет, вы глядите, что делается, глядите! Нет, вы как хочьте, а когда хор, я дорожку стелить не буду. – И тут же кричит на двух опоздавших девочек, которые в грязных резиновых сапогах бегут по дорожке к залу: – Куда?! А ну назад, переобуваться! Кому сказала?!
Директор – Иван Иванович Фоменко, маленький, сухой, с седой кучерявой опушкой вокруг пролысины – вздыхает и молча уходит в свой кабинетик. Он идет по дорожке, прихрамывая и выбрасывая левую ногу вперед и чуть вбок, будто загребая ею воздух.