Не для того на Руси возводят виселицы, чтобы зачитывать под ними указы о помиловании!
Когда у входа в камеру смертников Власов немного замешкался и молодой конвоир ударом в спину втолкнул его в тюремное пристанище, другой, годами и чином постарше, назидательно проворчал:
– Смертник он теперь. Смертников не бьют, испокон веков так заведено.
– Предателей – можно, – процедил ударивший. – Этих – всегда «заведено» было: хоть бить, а хоть сразу вешать.
Он уже хотел закрыть за лишенным всех наград и званий командармом стальную дверь, но в это время послышались чеканные шаги и жесткий, словно сквозь жестяное сито процеженный, голос генерала Леонова[1]. Того самого, что возглавлял следствие по делу «командного состава Русской Освободительной Армии» и, в присутствии следователя Комарова, несколько раз лично допрашивал ее командующего.
– Попридержать дверь, конвойный! Я сказал: попридержать! – прикрикнул он, хотя тот и так оцепенел и даже успел произнести свое уставное: «Есть, попридержать!»
Леонов приказал часовым отойти от двери и, прикрыв ее за собой, несколько мгновений стоял напротив обессиленного, более обычного сутулящегося и как-то мгновенно состарившегося Власова.
Рука его с портсигаром дрожала точно так же, как и рука смертника, которого он угощал и который все никак не мог приноровиться к пламени трофейной немецкой зажигалки генерала.
– Когда казнь? – едва слышно спросил Власов, с трудом совладая с охватывавшей его нервной дрожью.
– Уже сегодня, на рассвете. Сейчас половина третьего.
Власов молча кивнул и сделал несколько глубоких затяжек. Генерал взглянул на лицо осужденного: оно посерело и настолько осунулось, что можно было просматривать все очертания черепа.
– Сталин хоть знает, что?..
– Верховный все знает, – резко прервал его Леонов, оставаясь верным своей привычке называть Сталина только так. – Вы ведь прекрасно помните, Власов, что первоначально суд должен был состояться еще в апреле. Так вот, в связи с этим, еще в марте было принято решение: всех подсудимых по данному процессу приговорить к смертной казни через повешение, на основании пункта 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля сорок третьего года. И привести приговор в исполнение «в условиях тюрьмы».
– Значит, еще в марте?
– У подножия эшафота лгать не пристало.
– Почему же вы раньше считали это возможным для себя, генерал?
Леонов едва заметно ухмыльнулся. Он вдруг вспомнил любимое выражение Абакумова – «гнать следственную мерзость». Так вот, ложь в беседах с обреченным он мог объяснить и оправдать сейчас только этим – необходимостью гнать эту самую «следственную мерзость».
– И что было бы, если бы вы знали о таком решении, Власов? Что изменилось бы?
– Вел бы себя совершенно по-иному. И на допросах, и на суде.
– Вы?! По-иному?!
– Что в этом странного? – воинственно нахмурился Власов.
– Не льстите себе, командарм. Вести себя по-иному вы уже не способны были, и вы это прекрасно знаете. Как известно вам было и то, что в нашей стране отправлены на смерть тысячи командиров, которые не имели и сотой доли той вины перед Родиной, с какой пришли в эту камеру вы, крестный отец кроваво-предательской «власовщины».
Леонов говорил спокойно, не повышая тона, однако смысл слов оказался настолько унизительно хлестким, что обреченный вздрагивал под ними, как под ударами хлыста.
– Мне известно, скольких здесь казнили до меня, однако…
– Дело не в том, скольких в этих стенах казнили до вас, – чуть было не сорвался на крик начальник следственного отдела. – А в том, что вы, лично вы, бывший из бывших, не способны были вести себя иначе, потому что, вместо того чтобы готовиться встретить смерть достойно, как подобает солдату, вы мелочно цеплялись за любую возможность спасти свою шкуру. Поэтому-то совершенно откровенно говорю: слушать вас на суде было мерзко.
– Согласен, это действительно было мерзко, – неожиданно пробормотал комдив.
– Причем не потому мерзко, что вы предатель, враг; эти стены и не таких видели, а потому, что слишком уж жалким выглядели, совершенно не похожим на того Власова, который в течение нескольких военных лет представал перед нами в ипостаси командарма РОА.
– В ипостаси командарма, – с безразличием обреченного пролепетал Власов.
– Когда вы в очередной раз мелочно уличали кого-то из своих бывших подчиненных во лжи, не то что перед офицерами РОА, перед бойцами конвоя стыдно было.
– Теперь я и сам признаю это, – тихим, срывающимся голосом, глядя себе под ноги, произнес командарм. – Выглядело это действительно постыдно.
Только теперь обреченный поднял глаза, чтобы умоляюще взглянуть на своего мучителя. Он явно просил о пощаде.
– Утешением вам может служить только то, что и подчиненные ваши вели себя так же гнусно, как и их командир, – скорее по инерции, чем из желания еще раз нанести ему словесный удар под дых, изощрился начальник следственного отдела.
Впрочем, он тоже имел право на некий профессиональный триумф: что ни говори, а в следственном поединке с Власовым – «с самим Власовым!» – этого зубра демагогии он переиграл начисто. Потому и не сомневался, что руководство это заметит и оценит.
– Почему не хотите признать, генерал, – вдруг заговорил обреченный, – что это вы разлагали меня своими предположениями, мнимыми надеждами и ничем не подкрепленными обещаниями? А значит, тоже вели себя, не как подобает офицеру.
– Вам напомнить текст вашего последнего приказа, изданного уже в плену, в расположении части Красной Армии? Чтобы вы, в свою очередь, вспомнили, что именно гарантировали тогда бойцам Русской Освободительной; тем бойцам, которые не бросили оружие, не побежали сдаваться англо-американцам, и которые все еще действительно верили вам?
Напоминать командарму не нужно. Даже сейчас, находясь в нескольких шагах от эшафота, он помнил его дословно: «Я нахожусь при командире 25-го танкового корпуса генерале Фоминых. Всем моим солдатам и офицерам, которые верят в меня, приказываю немедленно переходить на сторону Красной Армии. Военнослужащим 1-й Русской дивизии генерал-майора Буняченко, находящимся в расположении танковой бригады полковника Мищенко, немедленно перейти в его распоряжение. Всем гарантирую жизнь и возвращение на Родину без репрессий. Генерал-лейтенант Власов».
– Но ведь советское командование уверяло меня, что при добровольной сдаче… Что, мол, существует директива, в стремени, да на рыс-сях! – даже в этой ситуации не отрекся командарм от любимой присказки, прилепившейся еще в лихую Гражданскую.
– Так вот, то же самое «советское командование» уверяло кое в чем и меня, – жестко парировал Леонов. – Что, мол, существует директива… Но, к вашему сведению, все сдавшиеся офицеры РОА к нынешнему дню уже расстреляны, в то время как низшие чины частью расстреляны, а частью загнаны в лагеря, откуда вряд ли когда-нибудь выберутся. Впрочем, так им и… – генерал хотел сказать еще что-то, но, с пренебрежительной вальяжностью взмахнув рукой, прервал себя на полуслове и решительно направился к двери. – Я ведь почему зашел, осужденный Власов? – проговорил он, уже приложив руку к дверной стали. – Когда вас возведут на эшафот, не забудьте с петлей на шее напомнить всем нам, с чьим любимым именем на устах вы умираете.
Но, видно, обреченный уже не способен был воспринять всего заложенного в эту фразу сарказма, потому что вдруг все тем же униженно срывающимся голосом спросил:
– Неужели они действительно решатся на повешение, не поставив в известность о ходе судебного разбирательства товарища Сталина?
Услышав это, начальник следственного отдела СМЕРШа буквально опешил. Он ожидал какой угодно реакции, только не этой, и может, потому вдруг ощутил, как сочувственная снисходительность, с которой входил в эту камеру, неожиданно сменилась в душе презрительной ненавистью.
– Вы, наверное, слишком долгое время провели в рейхе, господин генерал-полковник[2], – употребил он истинный чин Власова, в котором тот пребывал на посту главнокомандующего войсками РОА и военными силами КОНРа, но о котором так ни разу и не осмелился напомнить следователям. – А потому забыли, что не для того на Руси возводят виселицы, чтобы зачитывать под ними указы о помиловании.
Когда начальник следственного отдела вышел, Власов медленно осел на пол у стены и обхватил голову руками. Все, что только что сказал генерал, развеялось вместе с ржавым скрипом дверных засовов, тем не менее обреченный был признателен ему. Уже хотя бы за то, что несколько страшных минут ожидания гибели он позволил ему провести в человеческом общении, рядом с какой-то живой душой, хоть на какое-то время избавленный от безысходности и отчаяния.
Впрочем, и эти чувства незаметно развеялись, уступив место каким-то призрачным видениям прошлого, столько раз спасавшим его в погибельном омуте камеры смертников. Вот и сейчас он вновь оказался где-то там, в июльском предвечерьи волховских лесных болот…[3]
…Лишь на закате дня командарм и его личная повариха, походно-полевая жена Мария Воротова[4] открыли для себя, что хуторок, который они заметили еще издали, с вершины какой-то возвышенности, на самом деле является окраиной деревни. Как оказалось, обе улочки этого затерянного посреди болот обиталища человеческого петляли между грядой лесных холмов, а по широкой луговой долине были разбросаны еще десятка три усадьб – безлюдных, словно бы вымерших.
Каким образом основатели деревни оказались в здешних местах и каким чудом выживали в этой беспросветной глуши, наверное, так навсегда и останется одной из тайн бытия. Однако недели блужданий по здешним местам убеждали генерала, что, скорее всего, первожителями ее тоже были старообрядцы, к коим затем примыкал всякий беглый, неприкаянный люд, между хуторянскими усадьбами которого неохотно оседали потом лесники и лесозаготовители, а также по воле сверху присланные фельдшеры, учителя и прочие сельские специалисты.
Покосившаяся изба оказалась заброшенной, но, судя по всему, недавно ее уже обживал кто-то из солдат-окруженцев, поскольку между полуразрушенной печью и глухой стеной была устроена лежка из хвойных веток и сена, а на самой печи виднелись почерневшие от крови бинты.
Поскольку никаких признаков немецкого присутствия в деревне не обнаруживалось, смертельно уставший генерал тут же завалился на лежку и на какое-то время замер, так что не ощущалось даже его дыхания. Присев рядом, Мария стащила с себя армейскую телогрейку и привалилась спиной к стене, причем так, чтобы краем глаза наблюдать за открывавшимся через разбитое окно участком проселка.
Из рассказов встреченных ими окруженцев Мария уже знала, что опасаться нужно не столько немцев, которые обычно легко обнаруживают себя, сколько появившихся в каждом селе бойцов самообороны, поскольку те изгоняют окруженцев из сел, а командиров и политработников то ли сами убивают, то ли арестовывают и сдают немцам. Некоторые отряды уже даже начали действовать, как партизанские, только, прочесывая окрестные леса, истребляли при этом не немцев, с которыми у них были налажены контакты, а красноармейцев, чтобы те не подступали к селам. Поэтому-то «самооборонцев» сами местные справедливо называли «немчуриками».
Еще утром «командармская» группа, состоящая из штабистов и бойцов комендантского взвода, насчитывала около сорока человек, но после боя с немцами, попытавшимися окружить их у заброшенного лесопункта, с Власовым осталось трое: Мария, раненый в ногу телефонист Котов и водитель Погибко[5]. Отстреливаясь, они прошли через болото и, после долгих блужданий, наткнулись на какой-то лесной хутор, скорее всего, старообрядческий. Здесь они разделились: водитель с раненым бойцом, которому нужно было промыть рану и сделать перевязку, направились к домам, а Мария с генералом еще около часа брели по едва приметной проселочной дороге, пока не обнаружили эту хижину.
С трудом поднявшись на свинцово тяжелые, распухшие от блужданий ноги, Мария подошла к двери и, слегка приоткрыв ее, осмотрела окрестности. Ближайшая усадьба виднелась всего метрах в ста пятидесяти. Несколько минут женщина напряженно наблюдала за ней, пытаясь определить, обитаема она или нет.
– И что там просматривается? – услышала позади голос генерала.
Прежде чем ответить, Мария еще раз прошлась взглядом по безлюдному подворью.
– Пока никого не вижу, тем не менее нужно идти, чтобы раздобыть хоть немного еды. Иначе подохнем с голоду, как многие наши.
– Как очень многие, – мрачно подтвердил Власов, все еще оставаясь на своем «сеновале». – Сейчас поднимусь, и пойдем, в стремени, да на рыс-сях…
– В эту, крайнюю избу, я пойду сама, по опыту знаю, что так легче что-нибудь выпросить. Если ничего не выклянчу, дальше, в глубь села, вынуждены будем идти вдвоем. Но попозже, как чуть-чуть стемнеет. Иначе опять придется отстреливаться от «немчуриков».
– Притом, что в пистолете остался всего один патрон, – проговорил, словно во сне простонал, командарм. Теперь он жалел, что выбросил оставшуюся без патронов винтовку.
Мария вернулась к нему, опустилась на колени на расстеленную шинель и провела рукой по его давно не бритой щеке. Она все еще любила своего генерала. Перед людской молвой, перед совестью своей, перед самим Господом она представала женщиной, которая не чином этого мужчины прельщалась, а по-настоящему любила его. И это право – оставаться рядом с любимым человеком, она отстаивала, проходя через косые взгляды и насмешки, околоштабные сплетни, зависть медсанбатовских девиц и давно спроституировавшихся штабных связисток.
– Раз уж мы до сих пор продержались, как-нибудь продержимся и дальше, – проговорила она, перехватывая крепкую жилистую руку генерала уже у себя под юбкой.
Даже в этой ситуации – смертельно уставший, истощенный голодом и тяжелой простудой, после которой лишь недавно оправился, – он по-прежнему оставался… мужчиной. Таким, каким Мария знала его. Вот почему свое: «Не время сейчас, Андрей, не время», которым женщина сдерживала попытку генерала приласкать ее, женщина произносила чувственно, как и тогда, когда во всех возможных позах отдавалась ему где угодно: в лесной сторожке, на заднем сиденье командармской машины, в штабном блиндаже или в подтопленном талыми водами окопе…
Бедрастая, смуглолицая, с выразительными, четко очерченными губами и томным взглядом слегка подернутых поволокой глаз, она всегда нравилась мужчинам. Но точно так же на этих самых мужчин ей всегда не везло: невзрачные, но порядочные, как обычно, уже оказывались при юбках; а статные и фартовые то ли окончательно остервенели, то ли постоянно ходили по лезвию ножа и закона. И ни один из тех, кого бывшая продавщица «Военторга» до сих пор знала, не мог сравниться с Власовым, у которого, от чина до мужской силы, – всё, как говорится, «при нем».
– И все-таки не сейчас, – во второй раз перехватила Мария руку мужчины уже у «самой сокровенной женской тайны», как писалось об этом в одной из немногих прочитанных ею книг. – Я настолько запустила себя во время этих болотно-лесных блужданий, что стыдно ложиться с тобой. Разве что ночью, которая, как всегда, укроет и рассудит.
Выходя из дома, Мария предупредила генерала, чтобы минут через пятнадцать он выглянул: если удастся найти чего-нибудь вареного, она помашет рукой.
– Подожди, – задержал ее генерал уже в проеме двери. – Я не могу знать, как далеко на запад сумели продвинуться немцы, но предчувствую, что из этого котла вырваться мне уже вряд ли удастся. Поэтому оставляй меня и уходи. Представься беженкой, затаись в какой-нибудь избе, наймись в работницы, словом, попытайся как-то выжить, в стремени, да на рыс-сях, а там…
– О том, как попытаться выжить, – прервала его Мария, – мы поговорим, когда вернусь. А пока что напомню вам, генерал, что первыми на фронте расстреливают предателей и паникеров. Сами когда-то предупреждали.
В этой камере-одиночке блока смертников генерал-майор Леонов был не впервые. Когда в самом начале допросов командарм начал артачиться, заявляя, что не станет отвечать на вопросы, пока ему не позволят «встретиться лично с товарищем Сталиным», начальник СМЕРШа комиссар Абакумов[6], которому министр госбезопасности поручил лично курировать «дела обер-власовцев», сказал Леонову:
– Во всем этом деле слишком много неясностей, слишком много. Поговори-ка ты с ним прямо в камере; доверительно так поговори.
– А что, собственно, не ясно? Власов – он и есть Власов; «власовец», одним словом….
– Поначалу мне тоже казалось, что из него выпотрошат все нужную информацию и прямо в камере позволят повеситься. Но кто-то там, наверху, все усложнил, и теперь уже ходят слухи, что командарма-предателя хотят судить не где-нибудь, а в Октябрьском зале Дома Союзов[7]. Пригласив туда несколько сотен генералов и офицеров, по особому списку, естественно.
– Для устрашения, что ли? – не сдержался тогда Леонов, и хотя разговор происходил во внутреннем дворе МГБ, где их вряд ли кто-либо мог подслушать, и без свидетелей, все равно тут же попытался как-то сгладить свою неосторожность, да подправить сказанное. Но Абакумов спокойно уточнил:
– Как говорится в подобных случаях, пригласят на процесс в воспитательно-профилактических целях; исключительно в воспитательно-профилактических….
– Но ведь неизвестно, как Власов поведет себя во время суда. Однажды он уже самым наглым образом заявил: «Изменником не был, и признаваться в измене не буду, я русскому народу не изменял. Что же касается Сталина, то лично его ненавижу. Считаю его тираном, и заявлю об этом на суде».
– Совсем оборзел, тварь фашистская! – повел массивным прыщеватым подбородком Абакумов. – Пропустить бы его через твоих костоправов, причем основательно, так ведь велено довести до суда в свежем виде.
– Представляете, что произойдет, если Власов и в самом деле заявит об этом в присутствии высшего командного состава армии? А глядя на командарма, точно так же поведут себя и другие подсудимые?
– Если это произойдет, на следующий день в «расстрельной» камере Власова будете стоять на коленях уже вы, генерал Леонов. Не исключено, что по соседству со мной. И никакие раскаяния нам не помогут. Поэтому-то Власов и нужен не просто сломленным, но глубоко, а главное, искренне раскаивающимся; на коленях молящим суд и любимого вождя о пощаде. Обещайте, что там, – указал начальник СМЕРШа в пространство над собой, – готовы учесть его признания и раскаяние, вспомнив при этом, что он являлся защитником Киева и спасителем Москвы; так сказать, героем обороны столицы.
– Как готовы учесть и то, – возбужденно ухватился за эту линию подхода генерал, – что в немецком тылу он спас десятки тысяч военнопленных красноармейцев от смерти в лагерях военнопленных и в «крематорных» концлагерях СС, – подсказал Леонов.
– Ну, эту-то мерзость следственную зачем обещать? Чтобы на суде потом вместе с ним в дерьме политическом барахтаться?
– Очень уж сам обер-предатель нажимает на этой своей услуге народу русскому, – пожал плечами следователь.
Абакумов криво ухмыльнулся и смерил Леонова таким уничижительным взглядом, словно тот сам надоумил подследственного прибегнуть к подобной «следственной мерзости».
– Услуги народу русскому, говоришь? Самую большую услугу народу этому самому окажем мы, когда вздернем его. Но пока что обещай ему все, на что фантазии хватит, – поиграл желваками Абакумов, – лишь бы он гордыню усмирил, прежде чем на эшафот взойдет.
– Считаете, что все-таки взойдет, товарищ комиссар второго ранга?[8] – поспешил воспользоваться случаем Леонов, чтобы для самого себя прояснить будущее обер-предателя, а заодно и собственное будущее. Уж он-то знал, как в подвалах госбезопасности умеют порождать очередного жертвенного барана.
И был немало озадачен, когда вдруг услышал:
– По-моему, в Кремле сами еще до конца не разобрались, а главное, не решили, что с ним делать. Может случиться и так, что он предстанет в роли агента Секретной службы стратегической разведки[9], которого специально внедрили в структуры вермахта для работы с пленными, а под нож пустят нас, как знающих много лишнего.
Леонов пытался встретиться с Абакумовым взглядом, чтобы убедиться, что он шутит, однако комиссар упорно смотрел куда-то в сторону.
– Неужели подобный поворот событий тоже возможен?! Такого попросту не может быть!
– А чтобы сам вождь народов, да не сумел своевременно рассмотреть врага в лучшем красном командире Власове, прославленном в ипостаси «спасителя Москвы», такое, по-твоему, генерал, может быть?!
Леонов знал, что его считают «человеком Абакумова» и ценил особое расположение к нему комиссара. Но теперь он вдруг почувствовал, что Абакумов намертво пристегивает его к своей «связке», причем делает это в момент, когда сам уже зависает над пропастью.
– Словом, ублажи слух этого своего обер-предателя. Скажи: все, что его, «усмиренного», ожидает – так это понижение в звании до полковника, да армейская ссылка в какой-нибудь таежный дальневосточный гарнизон, подальше от населения бывших оккупированных территорий. В самом же худшем случае – год-второй исправительных лагерей, с мягким режимом и последующей реабилитацией. Чтобы приговором этим гнев народный, «власовщиной» спровоцированный, хоть немного пригасить.
В те несколько минут, которые там, на сеновале, Власов предался короткому забытью, чуткий, нервный сон опять унес его в леса, под Волхов, и ему вновь пришлось отбивать атаку десанта, выброшенного немцами на просеку, буквально в двухстах метрах от штаба армии.
Это был один из его последних боев, во время которого, 23 июня, Власов успел передать по рации в штаб фронта короткую радиограмму. Да, короткую, но очень важную для него, поскольку благодаря тексту радиограммы становился ясен весь трагизм ситуации, сложившейся к тому моменту в армии: «Начальнику ГШКА (Генштаба Красной Армии). Начальнику штаба фронта. Бой за КП штаба армии, отметка 43,3 (2804-Б). Необходима помощь. Власов».
При этом командарм открытым текстом указал место расположения штаба, на тот случай, если бы кто-то там, в штабе фронта, счел возможным послать ему на выручку хотя бы одно звено бомбардировщиков или штурмовиков. По существу, он жертвенно вызывал огонь на себя.
Тогда генерал почти не сомневался, что эта радиограмма станет последней, под которой значится его имя, поэтому, взяв автомат, занял позицию в обводном окопчике, у самого входа в штабной блиндаж, между раненым и убитым рядовыми. Причем сделал это как раз вовремя: не появись он еще три-четыре минуты, двое скошенных им десантников наверняка ворвались бы в окоп.
…Как же потом, уже блуждая болотными волховскими лесами, командарм молился, чтобы эта радиограмма дошла до командующего фронтом, а еще лучше – до самого Сталина. Чтобы она не затерялась в ворохе штабных бумаг, среди сотен других радиограмм.
Пусть сам он, как и весь его штаб, весь командный состав армии, обречен; лишь бы уцелела эта его весточка из ада, единственное оправдание перед командованием фронта, перед Верховным главнокомандующим, перед самой историей. Если бы тогда предложили на выбор – спасти ему жизнь или спасти радиограмму, он, не колеблясь, отдал бы предпочтение радиограмме.
Генерал боялся признаться себе в этом, но и сейчас он все еще готов молиться на эту радиограмму. Он прекрасно понимал, что войну Германия уже, собственно, проиграла, по крайне мере на русском фронте. И теперь только эта радиограмма, да еще люди, которым выпало ознакомиться с ее текстом, были последними правдивыми свидетелями той истинной трагедии его армии, которая разыгралась в лесных болотах под Волховом. Пусть даже окажется, что в течение многих лет свидетели эти будут оставаться предательски «молчаливыми». Но ведь когда-то же эта правда все равно должна была проявиться.
А заключалась она в том, что армия не сдавалась, что она продолжала сражаться даже тогда, когда были исчерпаны все мыслимые ресурсы. Он знал, как в Генштабе и в Кремле умеют «назначать виновных», поэтому не сомневался, что в гибели этой армии виновным «назначат» его, командарма Власова, и судить будут – живого или мертвого. Пусть так, лишь бы позор поражения не пал на погибших в волховских болотах. Павшие должны быть ограждены от подозрений и позора, в этом-то и состоит их помилование.
Эта фронтовая правда могла быть подтверждена и более или менее пространным радиодонесением в штаб фронта, подписанным им и членом Военного совета армии бригадным комиссаром Зуевым. Текст его Власов хранил до последней возможности. Даже находясь в плену, он все еще помнил его наизусть. По существу, это было извещение о гибели 2-й ударной армии, ее «похоронка», датированная 21 июня 1942 года:
«Докладываем: войска 2-й Ударной армии три недели получают по пятьдесят граммов сухарей. Последние три дня продовольствия совершенно не было. Доедаем последних лошадей. Люди до крайности истощены. Наблюдается групповая смертность от голода. Боеприпасов нет. Имеется до полутора тысяч раненых и больных. Резервов нет. Военный совет просит немедленно принять меры к прорыву с востока до реки Полисть и подаче продовольствия».
А за несколько дней до составления этой «похоронки» Власов сам направил радиодонесение, которым уведомлял штаб фронта, что «боевой состав армии резко уменьшился. Пополнять его за счет тылов и спецчастей больше нельзя. Все, что было, уже взято. На 16 июня 1942 года в батальонах, бригадах и стрелковых полках дивизий осталось в среднем по несколько десятков человек.
Все попытки восточной группы пробить проход в коридоре с запада успеха не имели. Причина – сильный огонь противника и необеспеченность войск боеприпасами, незначительных остатков которых едва хватает отбить ежедневные атаки противника с фронта обороны».
Еще зимой и штабу Волховского фронта, и Генштабу было понятно: если не послать подкрепление, не прикрыть войска с воздуха и не обеспечить сражающиеся в лесах части подкреплением, 2-я Ударная обречена. И никакие лихорадочные изменения в командном составе армии – командарма Соколова на Клыкова, а затем на него, Власова; начштаба Визжилина – на Алферьева – спасти положение уже не могли: не было снарядов, не было авиации, не было патронов, еды, обмундирования, медикаментов…
Задолго до того, как появился приказ о назначении его, заместителя командующего фронтом, еще и командующим этой гибнущей армии[10], генерал Мерецков внес на рассмотрение Генштаба и Главнокомандующего три предложения. Первое – армия, остатки которой сосредотачивались в основном в районе городка Мясной Бор, еще до наступления распутицы должна получить значительные подкрепления. Второе – можно отвести армию, отказавшись от предписанного ей немедленного наступления на район Любани и Спасской Лопасти, чтобы найти потом приемлемое решение этой боевой задачи. И, наконец, третье – армия должна окопаться и ждать, пока не кончится распутица, а затем, получив подкрепление, возобновить наступательные действия.
Однако ни одно из этих предложений Генштабом принято не было. Как не последовало и попытки прорвать извне пока еще довольно слабое вражеское кольцо.
«Докладываю: войска армии в течение трех недель вели напряженные, ожесточенные бои с противником… и последние пятнадцать дней получают лишь по восемьдесят грамм сухарей и конину, в результате чего личный состав до передела измотан. Увеличивается количество смертных случаев, и заболеваемость от истощения возрастает с каждым днем. Вследствие перекрестного обстрела армейского района войска несут большие потери от артминометного огня и авиации противника, который ежедневно, по несколько раз, большим количеством самолетов бомбит и штурмует боевые порядки частей и технику, нанося последней большой урон. Количество раненых, находящихся в чрезвычайно тяжелых условиях, достигает девяти тысяч человек. Власов».
Назначая Власова командующим 2-й Ударной, Мерецков обещал, что его армия будет пополнена 6-м гвардейским корпусом. Но вскоре выяснилось, что корпус еще только формируется. Мало того, уже через неделю после этого назначения появился приказ Ставки Верховного главнокомандования о немедленном расформировании самого Волховского фронта[11], войска которого в виде оперативной группы передавались фронту Ленинградскому. То есть фронту, командование которого находилось в осажденном Ленинграде! И которому, понятное дело, уже было не до гибнущей где-то далеко, в волховских лесах, армии генерала Власова.
Мало того, из радиосообщений штаба фронта и Ставки Верховного следовало, что будто бы войска двух соседних армий, находящихся по ту сторону котла, активно помогают его 2-й Ударной деблокироваться. А ведь когда его частям удалось на какое-то время создать небольшой коридор в районе железной дороги, служившей немцам внешним обводом окружения, и начать переброску через железку своих тяжелораненых, ни одна часть, располагавшаяся по ту сторону этого условного рубежа, на помощь им не пришла. Все предательски бездействовали, точно так же, как бездействуют сейчас. Именно поэтому на имя начальника Генштаба и начальника штаба фронта они с членом военсовета Зуевым направили резкую отповедь на эту ложь:
«Все донесения о подходе частей 59-й армии к реке Полисть с востока – предательское вранье! Несмотря на сделанный силами 2-й армии прорыв, в коридоре войска 52-й и 59-й армий продолжают бездействовать. 2-я армия своими силами расширить проход и обеспечить его от нового закрытия противником нашей территории не в силах. Войска армии четвертые сутки без продовольствия. Авиация противника не встречает сопротивления».
Но даже этот сигнал SOS никакого воздействия на высшее командование не возымел. Вот тогда-то командарм 2-й Ударной понял, что его солдат попросту предали. Что теперь он уже не получит ничего: ни 6-го гвардейского корпуса, ни какого бы то ни было другого подкрепления в живой силе и технике; как не получит он ни снарядов к ржавеющим от болотной сырости орудиям, ни патронов, ни поддержки с воздуха, ни даже обычных армейских сухарей. Да, тех самых сухарей, благодаря которым командарм рассчитывал спасать свои вымирающие от голода подразделения уже не только от натиска врага, но и от воцарявшегося в них людоедства.
Кто сумеет теперь предоставить высшему командованию всю ту массу свидетельств, которые каждый день ложились на стол и на душу командарма, то ли в виде примеров ужасающего состояния войск, то ли в виде донесений особого отдела: «После приказа „В атаку!“, красноармеец Никифоров поднялся, пробежал семь метров и упал замертво. От голода». Или: «Пытаясь спастись от голодной смерти, красноармеец Степанов отрезал часть тела (кусок мяса) от своего убитого товарища и попытался съесть. Сотрудник особого отдела арестовал его, чтобы предать суду за каннибализм, однако до расположения особого отдела довести не сумел. Красноармеец умер от голода».
Впрочем, Власов приказал штабистам спрятать часть не уничтоженных документов в воронках неподалеку от штаба. Вдруг когда-нибудь, после войны, их обнаружат. Впоследствии, в своем открытом письме «Почему я стал на путь борьбы с большевизмом» он написал:
«Я был назначен заместителем командующего Волховским фронтом и командующим 2-й Ударной армией. Управление этой армией было централизовано и сосредоточено в руках главного штаба. О ее действительном положении никто не знал и им не интересовался. Один приказ командования противоречил другому. Армия была обречена на верную гибель. Бойцы и командиры неделями получали по сто и даже по пятьдесят граммов сухарей в день. Они опухали от голода, и многие уже не могли двигаться по болотам, куда завело армию непосредственно руководство Главного командования. Но все продолжали самоотверженно биться. Русские люди умирали героями. Я до последней минуты оставался с бойцами и командирами армии. Нас осталась горстка, и мы до конца выполнили долг солдата…»
Но это будет потом. А пока что, задумавшись, генерал совершенно забыл об уговоре с Марией и продолжал лежать на «сеновале», глядя своими близорукими, воспаленными глазами в полуобвалившийся потолок. И только голос добытчицы пищи, которая, приблизившись к дому, на всякий случай, из страха, что генерал ушел, позвала его, заставил генерала взбодриться и подойти к двери.
– Нам дали поесть! – донеслись до него именно те слова, которые Власов уже не рассчитывал услышать. – Считай, что еще раз спасены!
… И беседы эти самые, «усмирительные», в камере смертников он, генерал Леонов, проводил, факт. Порой обещал и угрожал; временами увещевал или пытался переубеждать, а то и просто склонял к раскаянию в задушевных воспоминаниях…
Во время первой же из таких бесед Власов пожаловался, что голодает, и это было правдой: тюремная пайка, при его-то, в метр девяносто, росте! Леонов немного поколебался, объяснив командарму, что хлопотать по поводу дополнительного пайка в тюрьме на Лубянке[12] не принято, и вообще, с питанием здесь всегда жестко, тем не менее пообещал нарушить традицию и похлопотать.
На следующий день генерал дождался, когда арестант напомнит о своей просьбе, и прямо в камере, в его присутствии, написал записку начальнику внутренней тюрьмы полковнику Миронову: «На имеющуюся у вас половину продовольственной карточки прошу включить на дополнительное питание арестанта № 31. Начальник следственного отдела ГУКР „СМЕРШ“ генерал-майор Леонов».
Кажется, это подействовало: «арестант № 31» понял, что генерал пытается держать слово, что он действительно намерен хлопотать относительно его дальнейшей судьбы, и попытался наладить с ним хоть какие-то отношения. Впрочем, было еще что-то, что помогло окончательно сломить волю бывшего командарма, хотя начальник следственного отдела СМЕРШа так и не понял, что именно. Причем самое странное, что проявился этот излом на суде, во время которого на Власова никто особо не нажимал, и где присутствовало достаточно свидетелей, при которых он действительно мог войти в историю России как человек, пытавшийся хотя бы что-то изменить в системе ее власти, отстоять свое мировоззрение…
Леонов видел, как председательствовавший генерал-полковник юстиции Ульрих и представители военной прокуратуры напряглись, когда Власову предоставили последнее слово. И был шокирован, когда услышал из уст командарма то, чего не рассчитывал услышать даже он, «усмиритель». А возможно, и не должен был услышать, поскольку речь все-таки шла о боевом генерале: «Содеянные мной преступления велики, и ожидаю за них суровую кару. Первое грехопадение – сдача в плен. Но я не только полностью раскаялся, правда, поздно, но на суде и следствии старался как можно яснее выявить всю шайку. Ожидаю жесточайшую кару»[13].
Боковым зрением он прошелся по лицам генералов и офицеров, которых судили вместе с Власовым. Все они понимали, что одной ногой уже стоят на эшафоте, но даже в этом состоянии полупрострации некоторые из них смотрели на бывшего командира с нескрываемым разочарованием, а то и с презрением. С таким же, какое запечатлелось на холеном, украшенном усиками «а-ля фюрер», лице прибалтийского немца Ульриха, готового, как казалось Леонову, отправлять на виселицу русских уже хотя бы за то, что они – русские.
Во время допроса на суде «обер-власовцы» уже слышали, как, после просмотра трофейной немецкой кинохроники о заседании Комитета освобождения народов России в Праге, отвечая на вопрос судьи, Власов нес такое, что любой другой командарм счел бы недостойным себя: «Когда я скатился окончательно в болото контрреволюции, я уже вынужден был продолжать свою антисоветскую деятельность. Я должен был выступать в Праге. Выступал и произносил исключительно гнусные и клеветнические слова по отношению к СССР… Именно мне принадлежит основная роль в формировании охвостья в борьбе с советской властью разными способами».
Даже здесь, на суде – не говоря уже о поведении на допросах, – никто из «обер-власовцев» особым мужеством не отличался. Хотя в зале суда слышен был стук топоров, которыми плотники сооружали во внутреннем тюремном дворе виселицу, а значит, всем было ясно, что терять им уже нечего. Но все же… слышать, как командарм, под знаменами которого ты еще недавно готов был идти в бой за освобождение России, теперь причисляет тебя к «охвостью» и говорит о командовании освободительной армии и руководстве КОНРа как о некой шайке?!
Однако, вспомнив обо всем этом, генерал Леонов одернул себя: «Еще неизвестно, как поведешь себя ты, когда настанет и твоя очередь выслушивать смертный приговор». Уж кто-кто, а начальник следственного отдела хорошо помнил, какими волнами кроваво-красного террора захлестывало армейские штабы и «органы» во время «ежовских чисток», а затем во времена очищения от «ежовщины»; как десятками тысяч отправляли к стенке и в концлагеря[14] маршалов, генералов и офицеров во время всего периода довоенного истребления армейских кадров.
«Если бы стены этого тюремного ада способны были вскрывать твои мысли, – вновь одернул себя генерал от СМЕРШа, – на „власовской“ виселице появилась бы и тринадцатая петля. Хотя почему ты считаешь, что стены этого ада по имени „Лубянка“, на такое не способны? Когда-нибудь они так заговорят…»
Власов до сих пор уверен, что выдала их та же старушенция, которая угощала – богобоязненно вежливая, пергаментная, обладавшая шепеляво-ангельским голоском. Когда Воротова, уже получив корку черствого, как земля черного, хлеба, попросила дать что-нибудь с собой, потому что в лесу ее ждет товарищ, хозяйка внутренне возмутилась, тем не менее гордыню свою библейскую преодолела и прошепелявила:
– Ан, нету ничего боле. Для вас, неведомо откуда пришлых, нету.
Вот тогда-то, в отчаянии, Мария и поразила ее воображение, доверительно сообщив, что возвращения ее на окраине леса ждет не просто какой-то там беглый дезертир-окруженец, а… генерал. Причем самый главный из всех, которые в этих краях сражались.
Старуха поначалу не поверила, но для порядка уважительно поинтересовалась: «Неужто сам?!», при этом ни должности, ни фамилии не назвала. И крестьянской уважительностью этой окончательно подбодрила окруженку, тем более что на печи у старушки аппетитно закипало какое-то варево.
Для верности Мария перекрестилась на почерневший от всего пережитого на этой земле, двумя еловыми веточками обрамленный образ Богоматери.
– Если хотите, вечером, попозже, в гости зайдем, тогда уж сами увидите…
– Зачем в гости?! – всполошилась хозяйка. – Немцы, вон, кругом; считай, отгостили вы свое. Ты-то ему, генералу своему, кем приходишься?
– Да никем, поварихой штабной была.
– Кому врешь? – все так же незло возмутилась хозяйка, расщедриваясь при этом на небольшую подгоревшую лепешку, кусок соленого, давно пожелтевшего сала и полуувядшую луковицу – по военным временам, истинно генеральский завтрак. – Мне, что ли, ведьме старой? Я ведь не спрашиваю, кем служила, а за кого генералу была.
– Да поварихой этой самой и была.
– Так вот, слушай меня, повариха! – неожиданно окрысилась хозяйка. – Тебя я не видела, о генерале твоем слыхом не слыхала. Но скажи ему, что зря его до чина генеральского довели. Любой из наших мужиков деревенских, прошлую войну прошедших, лучше него в лесах этих воевал-командовал бы. Так ему и передай. И собачонкой за ним по лесам не бегай: вдвоем поймают, вдвоем и повесят. Может, наши же, сельские, и в петлю сунут.
– Да уйдем мы, уйдем, – поспешно уложила на лепешку луковицу, сало и сухарную горбушку.
– Приметила тут неподалеку, на пригорке, амбар колхозный? Так вот, троих партейных окруженцев мужики наши, из «самообороны» сельской, уже загнали туда. Со вчерашнего вечера, считай, и загнали. Видать, немцам сдать хотят; как скотину на бойню – сдать, прости господи.
Однако никакого значения словам ее Мария не придала. За месяцы, проведенные в окружении и в лесных блужданиях, она уже привыкла к тому, что опасность и враги всегда рядом. Может быть, поэтому и на подростка, после ее ухода подкатившего ко двору добродетельницы на дребезжащем велосипеде, тоже внимания не обратила.
– Немцев в деревне нет? – спросил генерал, жадно наблюдая, как, усевшись на расстеленную шинель, Мария делит добычу.
– Гарнизона вроде бы нет, наездами бывают. Зато «самооборона» местная лютует, троих бойцов наших под конвой взяли и в амбар заперли. Старуха уходить советует.
– Заметила, как нас теперь все гонят? – мрачно проворчал командарм, набрасываясь на сало и луковицу. – Будто не по своей земле, а по какой-то нами же оккупированной территории ходим, в стремени, да на рыс-сях!
– А что тебя удивляет, генерал? Многие так и считают, что вами, коммунистами, оккупированной, – спокойно ответила Мария, и впервые за все время их блужданий Власов ощутил, как резко и холодно женщина отшатнулась от него – «вами, коммунистами!..» И на «ты» обратилась тоже впервые. До этого всегда старалась «выкать», дабы на людях случайно не проговориться.
– И ты, что ли, тоже так считаешь? – задело генерала.
– Считала бы так, давно бы ушла. Из окружения тоже давно вышла бы. Кстати, о том, как вы здесь воевали – народ плюется, вспоминая. Потому как очень уже бездарно, не в пример немцам. Так прямо в глаза и говорят. Причем не только эта старуха-кормилица, и не только в этом селе.
Едва они управились со скудным ужином, как у разбитого окна появился уже знакомый Марии мальчишка-велосипедист, сказал, что баба Марфа зовет их на щи, и тут же умчался. Воротова видела, что на плите вскипало какое-то варево, поэтому никаких сомнений у нее не возникло: все-таки решила расщедриться, старая ведьма.
Чтобы не привлекать внимание сельчан, они вошли во двор Марфы со стороны огорода и небольшого садика. К тому же основательно стемнело, и они были уверены, что никто из крестьян не заметил их появления в этой усадьбе. А как только вошли в освещенную керосинкой горенку, сразу же увидели, что на столе их ждут две миски со щами и разломленная надвое лепешка.
Мария была убеждена, что смилостивилась над ними старуха только потому, что знала, кто именно придет в ее дом вместе с «окруженкой». И хотя встретила их Марфа скупым: «Быстро поешьте и уходите себе с богом!», все равно искренне поблагодарила ее. Вместо ответа старуха выпрямилась, насколько позволяла ее теперь уже навечно ссутуленная спина, внимательно осмотрела упиравшегося головою в потолок почти двухметрового генерала, на наброшенной на плечи шинели которого уже не было никаких знаков различия, и, сокрушенно покачав головой, вышла.
Даже сейчас, сидя в камере смертников перед повешением, Власов вдруг вспомнил этот пристальный взгляд Марфы, пытаясь понять, что в нем было заложено: трепетное любопытство (Мария призналась ему, что проговорилась перед старухой), или же иудино желание запомнить обличье того, кого она уже смертно предала? Зато хорошо помнил, что, едва они доели последнюю ложку этого ненаваристого варева, как во дворе послышалась русская речь и двое вооруженных мужчин в подпоясанных армейскими ремнями гражданских телогрейках вошли в избу. Как потом выяснилось, еще несколько человек окружали жилище Марфы.
– Хватит крестьян обжирать, – сурово проговорил кряжистый бородач, в руках которого кавалерийский карабин казался игрушечно невесомым. Причем бас у него был густой, что называется, архиерейский. – И так уже до нищеты крайней всех довели. Вон пошли из избы! В амбаре вас уже дожидаются. Партизанщину здесь развели.
– Но мы не партизаны, – попытался объясниться Власов, однако бородач прервал его:
– Все армейцы уже в Мясном Бору да в Спасской Полисти, в лагерях для пленных, – пробасил он. И генерал обратил внимание, что говор у него не местный, и речь явно не крестьянская, из интеллигентов, небось, из «бывших», которые повылезали теперь из всех мыслимых щелей. – А все, кто до сих пор не сдался, уже числятся партизанами, за укрытие которых немцы целые села сжигают. Так что сдай-ка ты свой пистолет, служивый, и вместе со спутницей своей – на выход. Пусть утром с вами жандармерия полевая разбирается.
Когда Власов отдавал пистолет, второй из «самооборонцев», приземистый худощавый мужичишка, рассудительно объяснил ему:
– Лучше будет, если немцы возьмут тебя, служивый, без оружия, мы же о пистолете тоже говорить не будем. Нам-то он пригодится, а ежели тебя возьмут с оружием – это уже, считай, по их законам военного времени…
– Но вы-то… – кивнул Власов на его «трехлинеечный» обрез, – при нем, при оружии.
– Потому как «самооборона». Что-то вроде местной сельской дружины или полиции. Ты-то сам у них, у красных, за генерала, говорят, был?
– Неправду говорят, – резко возразил Власов. – До генерала, увы, не дослужился.
– Да подполковник он, из тыловиков, – пренебрежительно объяснила Воротова. Документы генерала она припрятала у себя, в узелке, на тот случай, если вздумают обыскивать. – Это я бабе Марфе, сдуру, наврала, что, мол, генерал при мне, чтобы на еду разжалобить. На самом же деле я поварихой была, а он в дивизии продовольствием ведал. Когда в окружении оказались, документы в дупле спрятали, нашивки поотрывали – и в леса…
«Самооборонцы» вопросительно переглянулись, и бородач, который за старшего был, проворчал:
– Ладно, гадать: генерал – не генерал? Все туда же, в амбар их, завтра с ними новая власть разбираться будет.
– Так меня и ведите, женщину в амбар зачем закрывать, в стремени, да на рыс-сях? Пусть здесь остается, или в другой какой избе переночует, если кто принять согласится.
– Не согласится, – ответил бородач. – Раз вместе задержали, вместе и ночь коротать будете.
– Причем, видать, не первую, – скабрезно хихикнул его односельчанин. – Может, Трохимыч, и впрямь у тебя в доме ее пригреем? Или в какой-нибудь избенке брошенной?
– Тебе своих, сельских вдов мало? – буквально прорычал на него бородач. – Хочешь какой-то заразы фронтовой подцепить да полсела справных баб наших перепортить ею?
Власов видел, что Мария вспылила, но тем не менее промолчала и, ледоколом пройдя между плечами «самообороновцев», вышла на улицу. Власов тоже хотел возмутиться, но понял: не время. Не мог же он убеждать мужиков, что, мол, женщина перед ними «справная», поэтому набрасывайтесь на нее.
Во дворе их ждали еще четверо «самооборонщиков», причем один из них, верхом на лошади, дежурил у ворот. Именно ему бородач приказал скакать к конторе лесозаготпункта, где стоит немецкий пост, и доложить, что пойманы еще двое окруженцев.
– Ты, главное, скажи фельдфебелю, – поучал он всадника, – что один из задержанных нами – явно из офицеров, а может, и генералов. В любом случае, скажи, что очень уж подозрительный. И женщина при нем. Там парнишка из соседнего села, вроде как в переводчиках. К нему обратись, он поможет объясниться! У них там рация, пусть конвой присылают.
– Яволь! Зер гут! Русише швайн! Нихт ферштейн! – жизнерадостно выпалил всадник полный набор известных ему немецких фраз.
– Как же быстро они здесь огерманиваются! – нервно проговорила Мария.
– Помолчи, не время, – процедил сквозь зубы Власов.
– А когда будет «время»? – огрызнулась Воротова. – Когда окажемся за колючей проволокой?
Перейдя через улицу, дружинники повели задержанных по тропинке, тянущейся к большому строению на косогоре, которое и было тем самым колхозным амбаром. Когда при свете восходящей луны поднимались на возвышенность, из леса донеслась винтовочная стрельба. Власов поневоле остановился и посмотрел в ту сторону, словно ожидал освобождения. Бородач уловил это и ударом приклада меж лопаток заставил идти дальше. А поскольку рука у этого лесовика была тяжелой, то генерал не сдержался и застонал от боли.
– Это у Веденеевки палят, – проговорил дружинник, которого Власов так и назвал про себя – Рассудительным. – Видать, тоже кто-то из окруженцев на пост самообороны нарвался.
– Ничего, – пробасил бородач, – переловят или там же уложат.
– Что ж вы своих-то истребляете, вместо того, чтобы против немца упираться?! – изумился Власов.
– Это кто нам «свои», вы, что ли, сталинисты-бериевцы? Ты бы по деревням да местечкам местным прошелся, посмотрел бы, сколько энкавэдисты ваши народа здесь постреляли, да по лагерям пересажали. Как не «куркуль», так «враг народа», «троцкист», «уклонист», или еще какая хреновина политическая, которую никто в краях здешних ни понять, ни объяснить не способен. Храмы порушили, священников и прочий люд церковный сплошь постреляли; интеллигенцию, какая ни есть – во «враги народа» записали. Какие ж вы нам «свои», нехристи большевистские?!
У амбара их встретили двое часовых, причем видно было, что оба они то ли из дезертиров, то ли из окруженцев, но, очевидно, местных. Один из них, молодой, рослый, под стать самому Власову, сразу же подался к командарму и внимательно, насколько это можно было сделать при свете луны, всмотрелся в его лицо.
– Что-то мне рожа этого вояки знакомой кажется, – проговорил он, когда задержанным велели войти в освещенный слабым мерцанием керосинки амбар.
– Никак из командования кто-то, – поддержал его второй охранник.
– Уж не генерал ли это Власов? Говорят, бродит где-то поблизости.
– Так бы тебе и дался генерал в амбар себя загнать, – угомонил его Рассудительный своим вкрадчивым гнусавым голоском. – Неужто сам Власов ходил бы здесь без охраны да вымаливал сухарей и похлебки? Это ж тебе не те «амбарники» безлошадные, с которыми мы тут со вчерашнего вечера маемся.
– А все может быть. Вчера тут немцы на мотоциклах разъезжали, именно о нем, о Власове, спрашивали. Рыщут, разыскивают. Предупреждали: если объявится, немедленно сообщить, и непременно передать живым и невредимым.
– Но ведь о бабе они ничего не говорили, – возразил ему Рассудительный.
– При чем тут баба? Их сейчас вон сколько, баб этих! Мало ли что…
«Амбарники» встретили новеньких молча. Обнаружив, что вместе с Власовым вошла женщина, один из них взял охапку сена и отнес за невысокую дощатую перегородку, определяя тем самым место для них обоих. Он же объяснил, что во двор их не выводят, а туалетом служит небольшой притвор у средней, заколоченной двери. Другой, из тех, что продолжали лежать неподалеку от двери, тут же миролюбиво поинтересовался, из какой они части, однако Власов жестким командирским голосом осадил его:
– Вопросов не задавать. Нам надо выспаться. Три недели на болотных кочках ночевать приходилось.
– Ясно, – все так же миролюбиво ретировался любопытный. – Есть, вопросов не задавать.
Власов и Мария были так измотаны, что проснулись, когда солнце уже немного поднялось и трое других арестантов бодрствовали. Едва они успели развеять в своем сознании остатки сна и осмотреться, как раздался треск моторов и неподалеку, на проселке, появились три мотоцикла.
Прильнув к щелям в стене, Власов и Мария видели, как две машины развернулись так, чтобы с разных сторон можно было прошивать амбар из пулеметов, а третья стала медленно приближаться к легкой ограде из жердей. Охранники услужливо открыли амбарную дверь и тут же отошли подальше. Как оказалось, здесь же были и те двое дружинников, что задерживали Власова в избе Марфы. А вслед за мотоциклистами прискакал всадник, который вчера выполнял роль посыльного.
– Всем выйти из дома! – еще от калитки прокричал офицер, восседавший на заднем сиденье головного мотоцикла. – Считаю до десяти, затем открываем огонь!
Однако досчитывать до десяти ему не пришлось.
– Не стреляйте! – восстал в дверном проеме окруженец с пропитанной болотным духом и дымом костров шинелью на руке. – Я – командующий 2-й Ударной армией генерал-лейтенант Власов! Солдат моих тоже не трогайте, они со мной!
На какое-то время все, кто был свидетелем этой сцены, в буквальном смысле онемели.
– Вот тебе и явление Христа народу! – первым опомнился мощный бородач, оглашая округу архиерейским басом. Судя по всему, именно он был старостой этой деревни. – А мы-то судили-рядили, кто такой, да откуда!
– Счастье его, что вчера не признался, шакал! – оскалил мощные волчьи зубы конный, по виду калмык, или еще какой-то степняк, на рукаве гимнастерки которого красовалась белая повязка полицая. За спиной у него болтался кавалерийский карабин, а из большой кожаной кобуры, к седлу притороченной, торчал ствол немецкого автомата. – К седлу привязал бы, и прямо в штаб по земле притащил.
Он порывался и дальше изливать душу, но переводчик приказал ему вернуться к лесу, где затерялись еще два их мотоцикла, один из которых забарахлил, и привести их сюда.
– Яволь! Зер гут! Русише швайн! Нихт ферштейн! – вскинул тот руку с нагайкой и со свистом и гиком понесся к ближайшему перелеску.
– Ну, наконец-то, генерал! – только теперь сошел с мотоцикла переводчик. Перебросившись несколькими словами с офицером, который находился в коляске, он решительно отбросил покосившуюся плетенку-калитку и направился ко входу в амбар. – Сколько можно кормить комаров?! Третьи сутки колесим по округе, разыскивая вас.
По-русски он говорил с характерным акцентом, который сразу же выдавал в нем прибалтийского немца. Но из тех, кто уже давно оказался в Германии, но, еще не избавившись от акцента, уже успел подзабыть сам язык.
– Оставайся у амбара, – вполголоса успел проговорить Власов, услышав за спиной дыхание Марии.
– Только вместе с вами.
– Не дури, немцам сейчас не до тебя будет, – увещевал ее командарм, не оглядываясь. Они в самом деле были настолько измотаны, что почти сразу же уснули и даже не успели условиться, как вести себя дальше, во время задержания их немцами. – Оставайся в деревне. Иначе – лагерь.
– А дальше? Что потом? – зачастила Мария. – Нет уж, только с вами.
– Со мной – лишь до первого лагеря. Неужели не понятно, в стремени, да на рыс-сях?!
– Пусть только до ворот, – обреченно уткнулась лицом в его спину. – Зато с тобой, – решилась прилюдно перейти на «ты».
– Что ж, как знаешь…
Немецкий офицер учтиво сидел в коляске в десяти шагах от них, словно бы решил не вмешиваться в их странный диалог. Как и стоявший чуть в сторонке лейтенант-переводчик, он уже заметил женщину, о существовании которой знал еще до появления здесь, однако лишних вопросов не задавал.
– Уверены, что искали именно меня, господин лейтенант, генерала Власова? – ступил Андрей навстречу переводчику и капитану, только что выбравшемуся из коляски.
– Так точно. По личному приказу командующего 18-й армией генерал-полковника Линденманна, – с немецкой прилежностью отдал честь переводчик, и тут же представился: – Лейтенант Клаус фон Пельхау[15]. А это – капитан из разведотдела корпуса фон Шверднер, – указал на высокого, чуть пониже Власова, статного офицера с двумя железными крестами на груди.
– Значит, вы и есть генерал-лейтенант Власов, я вас правильно понимаю? – покачался на носках до блеска надраенных сапог фон Шверднер. И Власов без переводчика уловил смысл сказанного.
– Да, это я, – по-немецки, и как можно тверже, подавляя волнение, заверил его генерал.
– Командующий противостоящей нам 2-й Ударной армией? – теперь уже переводил лейтенант.
– Из некогда противостоявшей, – перешел Власов на родной язык, не полагаясь на свое знание немецкого. – Вообще-то я был заместителем командующего фронтом, но в сложившейся фронтовой ситуации вынужден был принять командование 2-й Ударной армией.
Однако капитана-разведчика интересовали не тонкости их переговоров и не точность в выражениях.
– То есть вы готовы документально удостоверить свою личность? – спросил он.
– Сразу чувствуется, что перед тобой – разведчик, – едва заметно, судорожно улыбнулся Власов.
Генерал достал из нагрудного кармана удостоверение заместителя командующего Волховским фронтом, на котором рукой штабиста было еще и начертано: «командующий 2-й Ударной армией», и протянул капитану. Тот долго рассматривал его, затем удивленно ткнул в корочку пальцем и показал Власову.
– Чья это подпись, господин генерал?
– Верховного главнокомандующего, Сталина.
– Совершенно верно, Сталина, – самодовольно подтвердил капитан. – Я запомнил ее по фотокопиям некоторых секретных документов. Обязательно сохраните это удостоверение.
– Для чего? – удивленно уставился на капитана Власов.
– Чтобы рядышком появилась подпись фюрера, – холодно ухмыльнулся тот.
– Вы думаете, что?..
– Возможно, кому-то из наших генералов удастся уговорить фюрера поставить и свою подпись, и тогда вы станете обладателем уникального документа. А пока что – прошу, – неохотно вернул удостоверение командарму. – Храните. И, пожалуйста, в коляску мотоцикла.
Лейтенант тут же приказал одному из мотоциклистов приблизиться к воротам и, пересадив пулеметчика на запасное колесо третьего мотоцикла, рукой указал русскому генералу на освободившуюся коляску.
– В трех километрах отсюда вас ждет штабная машина, господин генерал, – объяснил капитан.
– Именно меня? – зачем-то уточнил командарм.
– Всех остальных генералов и полковников вашей разгромленной армии мы уже выловили, – самодовольно объяснил капитан. – Одних отправили в лагеря, других пристрелили. Некоторые сами предпочли застрелиться, – снисходительно окинул он взглядом блудного генерала, – но таких, на удивление, оказалось немного. Точнее, крайне мало.
Власов недовольно покряхтел и опустил глаза. Он прекрасно понимал, на что намекает этот разведгауптман.
– Наши офицеры предпочитают гибнуть в боях, – едва слышно проговорил он, заметно растерявшись перед таким морально-этическим натиском немцев. Сбивал с толку сам подход к его пленению. Казалось бы, они должны радоваться, что в руки им попал сам командующий армией. – И потом: стреляться или сдаваться – это вопрос выбора.
– И как давно вы сделали свой выбор – сдаться?
– О деталях мы будем говорить с генералом Линденманном, – заносчиво ответил Власов. – Главное, что я этот выбор сделал.
– Если генерал-полковник Линденманн захочет вас принять, – сбил с него спесь капитан. – И что-то я не понял: вы действительно сдались, или же вас взяли в плен бойцы местной самообороны?
– Какое там «сдался»?! – архиерейски пробасил бородач. – Взяли мы его. Вместе вон с той бабой – и взяли. Окрестностями бродил, по селам и хуторам попрошайничал.
– Так это и есть ваш выбор? – с иезуитской вежливостью, и вновь по-русски, поинтересовался капитан разведки. – Выбор командующего армией?!
– Не стреляться, – уточнил переводчик, – не идти на прорыв, но и не сдаваться, а месяц бродить по нашим тылам, с нищенской сумой – в этом ваш выбор? – осмотрел он генерал-лейтенанта с таким пристрастием, словно хотел выяснить, где эта его нищенская сума. – Целый месяц бродить по деревням и попрошайничать, вместо того, чтобы… Впрочем… – пренебрежительно взмахнул он затянутой в кожаную перчатку рукой.
– Кстати, ваше личное оружие все еще при вас? – решил окончательно добить его капитан.
– Сейчас я без оружия.
– Неужели умудрились потерять?! – въедливо осклабился капитан, явно не скрывая того, что не одобряет трусости командарма, не решившегося воспользоваться своим пистолетом во имя сохранения офицерской чести. – Нет, просто взяли и выбросили? Вместе с портупеей и всеми знаками различия? – прошелся уничижительным взглядом по костлявой, нескладной, явно негенеральской фигуре Власова.
– Господи, до чего же докатились нынешние русские офицеры, – в свою очередь, презрительно смерил его взглядом лейтенант. – Впрочем, оно и понятно, – процедил он, – ведь все потомственное русское офицерство вы, коммунисты, давно и беспощадно истребили.
– Полностью согласен с вами, лейтенант, – почти на чистом русском поддержал его офицер разведки. – Выродилось русское офицерство, выродилось. Я близко знаком с несколькими белогвардейскими офицерами из окружения генерала Краснова, и могу засвидетельствовать разницу между ними и красными.
– Того самого, атамана Петра Краснова?! – заинтригованно спросил Власов.
– Да-да, того самого, и тоже генерал-лейтенанта. Но речь сейчас идет об офицерах из русских дворян, из аристократов, которых принято было называть «белой костью» армии.
– Не забывайте, что у нас была Гражданская война, – молвил Власов, понимая, к чему клонит лейтенант.
– О, да, Гражданская война. Понятно, понятно. Как у вас, русских, говорят, «война все спишет». Тем более что она все еще продолжается у вас с того самого, революционного семнадцатого года.
В это время на проселке показались еще два мотоцикла, явно из свиты капитана. Причем в одном из них сидел радист, а коляска другого зияла пустотой. Вслед за машинами из перелеска – все с тем же свистом и гиком – появился конный гонец. Сама верховая скачка явно доставляла этому степняку-дезертиру удовольствие.
С минуту все молча наблюдали за тем, как эти мотоциклы приближаются и как унтер-офицер докладывает затем капитану о своем прибытии, объясняя причину задержки.
– Так все-таки, где ваше оружие? – спросил капитан разведки.
– Меня обезоружили, – метнул злой взгляд на старосту-бородача Власов, словно из-за него командарм не сумел мудро распорядиться оружием после того, как выяснилось, что войско его погибло.
– Еще там, на командном пункте армии? – уже по-немецки, но все с тем же презрительным снисхождением поинтересовался разведчик.
– Вчера вечером, здесь, у амбара.
– Верните господину генералу его личное оружие! – тут же прокричал переводчик, мгновенно сориентировавшись в ситуации. Да бородач и сам уже вытаскивал пистолет из-за брючного ремня. – Только в нашем присутствии пользоваться оружием вам уже не позволено, – предупредил он Власова и напряженно проследил за тем, как, получив пистолет, командарм дрожащей рукой прячет его в карман своих немыслимо грязных галифе.
– Хотел бы, давно бы застрелился, – оскорблено огрызнулся генерал.
Прошлой ночью, при переходе через болото, он утопил свои очки, и теперь мучился от того, что все вокруг теряло свои очертания и постоянно приходилось напрягать зрение, чтобы каким-то образом восстановить их.
– К слову, замечу, что тех из ваших офицеров, кто пытался скрываться, – проговорил капитан, – ваши люди выдавали сразу же, как только они появлялись на окраине какого-либо села[16].
– Это уже не «наши», это «ваши» люди.
– Согласен, теперь уже «наши», – с вызовом согласился капитан, и по лицу его конвульсивно пробежала ухмылка.
Власов затравленно взглянул на лейтенанта, инстинктивно почувствовав, что тот настроен более благодушно.
– И давно вы узнали, что я нахожусь в этом районе? – спросил генерал, садясь в предложенную ему коляску и краем глаза наблюдая, как капитан и переводчик с любопытством рассматривают подошедшую к ограде Марию Воротову. Его вопрос был всего лишь попыткой отвлечь внимание немцев от женщины.
– Так это и есть ваша фрау? – спросил капитан вместо ответа.
– Да, она со мной. И я очень просил бы…
– Понятно, ваша личная охрана, – скабрезно осклабился капитан фон Шверднер. – Ваша телохранительница.
– Причем очень надежная и личная… телохранительница, – подыграл капитану переводчик.
– Эта военнослужащая была штабной поварихой, – растерянно объяснил Власов, понимая, что выдавать ее за какую-то местную жительницу уже не имеет смысла.
Теперь уже понятно, что разведка знала: Власов блуждает в сопровождении женщины. И выдают они себя за семейную пару сельских учителей-беженцев.
– Для всех остальных – повариха, а для командующего… Как это у них называется? – обратился капитан за помощью к переводчику.
– Походно-полевая жена. На солдатском жаргоне русских это называется «пэпэжэ», – подсказал тот.
– Правильно он говорит, господин генерал?
– Я просил бы не трогать фрау Воротову, – наконец-то посуровел голос командарма, – и проследить за ее судьбой.
– Все ясно, господин генерал, – сказал лейтенант. – Мы могли бы даже оставить ее здесь, в деревне. Но как только новая местная администрация выяснит, кто она – ее тотчас же повесят.
– И потом, она сможет дополнить ваш рассказ о последних днях армии и ваших блужданиях, – объяснил капитан разведки.
– Эй, возьмите эту русскую с собой! – крикнул переводчик остававшимся на проселке двум мотоциклистам сопровождения. – И не вздумайте трогать ее: жена русского генерала!
– Жена русского… генерала?! – словно мартовский кот, изогнул спину всадник. – Почему же всю прошлую ночь я шакалил в одиночестве, а, староста?!
– Эй, унтер-офицер, – насторожился переводчик, обращаясь к старшему по чину среди вновь прибывших мотоциклистов, – вы лично отвечаете за неприкосновенность женщины!
– Это будет непросто, господин капитан.
– Не будь вы разведчиком, я бы уже наказал вас, унтер-офицер.
Когда в центре соседней деревни, у полуразрушенной церквушки, Власова суетно пересаживали в «опель», мотоциклисты, которые должны были доставить Марию, еще не появились. Спросить же, куда они девались, Власов не решился. Да и не до нее было тогда плененному генералу.
– Почему этот русский не обезоружен? – недовольно поинтересовался хозяин машины, тучный майор-интендант, восседавший рядом с водителем.
– Мы оставили бывшему командующему 2-й армией генералу Власову его личное оружие, – объяснил капитан.
– Так вы и есть тот самый генерал Власов?! – взбодрился майор.
– Да, тот самый, – сдержанно ответил бывший командарм.
– Мне пришлось допрашивать вашего интенданта, – сообщил он через переводчика. – Так вот, я понял, что интендантская служба ваша была ни к черту, четверть вашей армии вымерла от голода. Это правда?
– Голодали, приходилось, – мрачно согласился Власов.
– А почему вы голодали, если в окрестных селах население обладало достаточным запасом продовольствия?
– Это что, официальный допрос?
– Пока нет.
– Тогда какого дьявола?.. Я буду отвечать только на вопросы генерала фон Линденманна.
– Вы будете отвечать на вопросы любого офицера, – мгновенно побагровел майор-интендант, хватаясь за кобуру. И лишь после вмешательства капитана разведки, предупредившего о приказе командующего группой армий «Север» генерала фон Линденманна[17] доставить Власова в его штаб без каких-либо задержек и эксцессов, воинственный интендант тут же чинопослушно усмирил гнев.
В то же время переводчик вполголоса посоветовал Власову:
– Не пытайтесь дерзить немецким офицерам, господин генерал. Помните, что это офицеры… немецкие. Не привыкшие к тому, чтобы их кто-либо «крыл матом», пусть даже это будет командующий армией. Учтите это на будущее.
И, вслед за капитаном, извинился перед майором как старшим по чину. Заметив при этом, что когда-нибудь майор будет вспоминать, как в свое время ему лично пришлось брать в плен самого генерала Власова.
– Лично мне? Власова в плен? Рассказывать об этом?! – ухмыльнулся майор. – Позволю себе напомнить, что я – интендант вермахта, а не слуга барона фон Мюнхгаузена.
– Об этой войне, господин майор, мы будем рассказывать много такого, чему позавидовал бы даже бессмертный Мюнхгаузен.
– Если сумеем выжить в этих чертовых болотах, – проворчал интендант. – Но вы правы: он нужен сейчас нашему командующему, поэтому обойдемся без эксцессов, – окончательно смирился он. – Немедленно в штаб! – рявкнул водителю. – Вы, лейтенант, как переводчик, садитесь в машину. Вам же, капитан, придется довольствоваться мотоциклом сопровождения.
Генерал Георг фон Линденманн принимал его в своей Ставке, расположенной в каком-то старинном барском имении. Само двухэтажное здание, охваченное тремя флигелями, располагалось в глубине неухоженного парка, огромные дубы которого, очевидно, еще помнили времена Наполеоновских войн, а в стволах еще ржавели осколки снарядов, выпущенных в Первую мировую и в Гражданскую. «А ведь, если по справедливости, – с тоской в душе подумалось Власову, – то в этой усадьбе я должен был принимать Линденманна – побежденного и униженного. Но, похоже, война и справедливость – понятия несовместимые».
На вид генералу за пятьдесят: почти правильные черты лица, маска высокомерия на котором не исчезала, поскольку навечно отчеканена в самом его облике; медлительная интеллигентная речь, вальяжные движения. «Такому не группой армий командовать, а местечковым оркестром дирижировать, – все с той же оскорбленной гордыней отметил про себя Власов. – Вот только от „дирижера“ этого будет зависеть твоя судьба».
Окинув плененного командарма – уже более или менее отмытого в местной офицерской бане, в почищенном обмундировании, завшивленные рубцы которого чей-то денщик прожарил горячим утюгом, и накормленного – сочувственным взглядом, фон Линденманн предложил ему место за приставным адъютантским столиком и только потом, после почти минутного молчания, вежливо произнес:
– Я не собираюсь устраивать вам допрос, генерал, но хотел бы, чтобы разговор у нас был конкретным и откровенным.
– Мне хотелось бы того же, господин генерал.
Переводчиком служил все тот же, знакомый ему, лейтенант Клаус Пельхау, который вместе с капитаном разведки фон Шверднером принимал его пленение, и это немного успокаивало Власова. Рядом, за столом совещаний, сидели два штабных писаря, которые вели протокол этого «недопроса».
– Осталась ли в зоне действий вашей армии хотя бы одна боеспособная часть?
– Ни одной. Есть только разрозненные группы, которые уже не имеют ни постоянных мест дислокации, ни рубежей обороны. Единственная их цель – каким-нибудь образом выжить и чудом прорваться к своим.
– Что ж, это совпадает с данными нашей разведки, – согласился фон Линденманн.
Адъютант принес две большие чашки кофе, одну из которых поставил перед Линденманном, другую перед пленным.
– Если уж вы решили сдаться в плен, то почему не отдали приказ о прекращении сопротивления? Ведь тогда вы могли бы спасти жизни тысячам солдат и офицеров.
– Действительно, смог бы. Но тем самым нарушил приказ: сражаться до последней возможности.
– Вам был отдан такой приказ? – у самого рта застыла чашка с кофе. – Меня знакомили с показаниями нескольких ваших офицеров, в том числе и штабистов, однако никто о таком приказе не упоминал.
– У меня не было приказа отвести войска от указанных мне рубежей, что одно и то же. И потом, еще за месяц до того, как я вынужден был оставить командный пункт армии, связь с дивизиями и полками нами была утрачена. Распутица, болота, жесточайший голод, отсутствие боеприпасов и поддержки с воздуха, частичное, а затем и полное окружение, отсутствие каких бы то ни было подкреплений…
Слушая его, фон Линденманн размеренно покачивал головой. Профессиональный военный, он прекрасно понимал русского генерала, поскольку трагедия 2-й Ударной армии разворачивалась на его глазах.
– Подойдите к карте и укажите точное расположение ваших войск, в частности, укажите, где находились штабы вверенных вам дивизий и отдельных полков. А главное, покажите расположение своего запасного командного пункта, – сказал Линденманн, поднимаясь и тоже подходя к висевшей на стене штабной карте боевых действий.
– Считаете, что эти сведения все еще представляют для вас какой-то интерес? – пожал плечами командарм, но так как ответа не последовало, то Власов не стал испытывать нервы немецкого командарма и направился к карте.
Пока он вчера приводил себя в порядок, переводчик сумел раздобыть для него вполне приличные очки. Правда, они были немного слабоваты, тем не менее мир вокруг как-то сразу преобразился.
– Когда мне доложили, что вы оставили основной блиндаж, я решил, что перебазировались на один из запасных лесных командных пунктов, однако ни одна из посланных нами разведгрупп так и не смогла обнаружить его.
– По военной науке так оно и должно было происходить. Запасной находился вот здесь, – уверенно ткнул пальцем Власов в точку на карте, в пяти километрах восточнее одной из лесных деревушек. – Однако командование армией я принял только в апреле, когда предыдущий командующий…
– Генерал Клыков, – напомнил лейтенант-переводчик своему командующему.
– … уже находился в тылу, в госпитале. Меня уверили, что этот запасной командный пункт готов, замаскирован, засекречен, в нем есть запасная рация, а также запас продовольствия и боеприпасов.
– Но перебазироваться на запасной КП вы решили уже после того, как армия прекратила свое существование? Ушли с горсточкой офицеров, в надежде отсидеться там?
– Мы с трудом нашли этот запасной командный пункт, но так и не поняли, то ли его не достроили, то ли давно разграбили.
– Даже в армии русские остаются русскими, – удивленно и в то же время сочувственно покачал головой фон Линденманн.
Он пометил карандашом те места, на которых Власов указал КП своих дивизий и некоторых полков, и хотел позволить пленному присесть, но в это время один из унтер-офицеров, которого пленный принял за писаря, извлек откуда-то фотоаппарат и, попросив разрешения у Линденманна, принялся их фотографировать.
– Это фотограф нашей армейской газеты, – отрекомендовал его переводчик. – В свое время о вас много писали советские газеты, но теперь ваша слава перешагнет границы рейха и станет общеевропейской.
Власов кисло улыбнулся: он понимал, какой будет реакция на проявление подобной «славы» в Москве – в Генштабе, в НКВД, в СМЕРШе. Как она убийственным катком пройдется по его жене и родственникам, теперь уже жене и родственникам предателя. Власов помнил, что еще в мирном 1934-м, когда о войне с Германией никто и не помышлял, в Союзе был принят так называемый «Закон о семьях изменников». Так вот, в нем говорилось, что семьи изменников Родины, «хотя бы и не знавшие об этой измене (!), подлежат лишению избирательных прав и ссылке в отдаленные районы Сибири». Страшно подумать, как поступают с ними сейчас, в военное время.
Но даже эта улыбка Власова вызвала у фотокорреспондента настоящий восторг: русский генерал сдался в плен, был гостеприимно принят немецким командующим и чувствует себя счастливым – вот о чем должен был говорить читателям газеты этот пропагандистский снимок! Понятно, что, щелкая затвором фотоаппарата, он вновь и вновь просил обоих генералов еще раз улыбнуться.
– Агонию вашей армии, генерал, я наблюдал еще с ранней весны, – проговорил фон Линденманн, когда корреспондент наконец угомонился и Власову позволили вернуться за столик.
– Именно тогда она и началась.
– Признаюсь, в ужасных болотно-лесных условиях бездорожья моим войскам тоже приходилось нелегко, но то, что мы наблюдали, прорываясь через ваши армейские редуты… Вплоть до каннибализма… Мы – другое дело, мы пребываем на чужой территории, далеко от рейха, от баз снабжения, но вы-то находились на своей земле. Как можно было опуститься до такого?
– Я принял командование армией, уже когда спасти ее практически стало невозможно.
– Вряд ли Генштаб воспринял бы эти ваши оправдания. Не говоря уже о диктаторе Сталине.
– Я и не собирался ни перед кем оправдываться, а всего лишь изложил бы голые факты. Которые были бы подтверждены приказами и прочими документами.
Фон Линденманн надел очки, которыми не пользовался, даже стоя у карты, и пристально всмотрелся в лицо пленника. При этом его собственное лицо не выражало ничего, кроме снисходительной иронии.
– Это правда, что за вами был прислан самолет, однако вы отказались лететь?
– Москва всего лишь предполагала прислать за мной самолет, но я предупредил, что не оставлю солдат, предпочитая разделить их судьбу.
– На самом же деле вы понимали, что Сталин прикажет судить вас и расстрелять, – саркастически улыбнулся фон Линденманн. – Как в свое время приказал расстрелять многих других генералов.
Власов понял, что это уже не вопрос, а утверждение, поэтому возражать не стал, а только пожал плечами.
– Такой вариант тоже не исключался, – примирительно сказал он. – Однако мне действительно стыдно бросать солдат на произвол судьбы.
– Хотя вы и понимали, что само командование, в том числе и Сталин, бросить вашу армию не постеснялось. Уже в апреле я понял, что 2-ю Ударную предали, и ничуточку не сомневался, что никакого подкрепления вы не получите. Особенно это стало ясно, когда вашим войскам удалось на какое-то время пробить брешь в нашем окружении и вывести раненых за его пределы. Меня поразило тогда, что русские части, находившиеся по ту сторону железнодорожной линии, на которой происходил прорыв, ровным счетом ничего не сделали, чтобы помочь вам, если не расширить, то хотя бы удержать созданный коридор. Позволив, таким образом, моим войскам быстро его ликвидировать.
– Меня это поразило еще больше, – угрюмо признался Власов.
– Причем я так и не нашел сколько-нибудь разумного объяснения пассивности тех ваших двух, пока еще прочных, не измотанных боями полевых армий, которые вплотную подступали к линии окружения.
– Я точно так же не нашел разумного объяснения, – угрюмо признал Власов, допивая остатки ароматно пахнущего кофе, вкус которого он давно забыл. – И это меня удручало, заставляя много думать над тем, что происходит в наших вышестоящих штабах.
Линденманн рассеянно как-то помолчал, и Власов понял, что встреча их подходит к концу. Что ж, подумал он, как бы немецкое командование ни повело себя дальше, прием, устроенный тебе фон Линденманном, должен запомниться. Этот генерал повел себя, как подобает рыцарю и аристократу.
– Прежде чем принять вас, я беседовал с начальником штаба Верховного командования фельдмаршалом Кейтелем. Как человек деловой, привыкший к конкретным решениям, он сразу же просил выяснить, как вы намерены вести себя в плену. То есть согласны ли сотрудничать с немецким командованием, или же предпочитаете оставаться пассивным военнопленным. Причем хочу предупредить, что от вашего ответа, генерал Власов, будет зависеть все дальнейшее отношение к вам высшего германского командования, поскольку смысл его немедленно будет доложен фюреру.
– Считаете, что фюрер уже знает о моем пленении?
– Кейтель заверил, что доложил об этом фюреру еще вчера, как только вас доставили в мою Ставку.
Власов немного помолчал, поднялся из-за стола, одернул китель и как можно четче и тверже произнес.
– Я буду сотрудничать с вашим командованием. Причем сотрудничать самым серьезным образом, однако делать это буду в интересах освобождения своего народа от коммунистического режима, во имя свободной от большевиков России.
Фон Линденманн вновь предложил ему сесть и посмотрел в окно с такой тоской, словно это его самого, а не русского генерала, вскоре должны будут отправить в лагерь военнопленных.
– Но в таком случае получается, что мы с вами союзники, – вновь украсил свое постное арийское лицо завесой сарказма фон Линденманн. – Непонятно только, почему мы так долго и кроваво противостояли в этих краях друг другу.
– Очевидно, потому, что мы с вами люди военные, а значит, подневольные, – ответил Власов так, как не раз говорил своим подчиненным генералам и старшим офицерам. – Военные все в одинаковой степени подневольные.
– Согласен, это вопрос философский, а предаваться философским созерцаниям нам не пристало.
– Зато моя нынешняя позиция вам ясна.
– Это ваше твердое решение?
– Вы, наверное, обратили внимание, что я уходил не в сторону линии фронта, а в сторону вашего тыла.
– Это аргумент неубедительный, – парировал фон Линденманн. – Чем дальше от линии фронта, тем меньше насыщенность наших войск, и следовательно, больше шансов уцелеть. Обычная логика окруженца, который рассчитывает продержаться в нашем тылу, действуя при этом в подполье или в партизанском отряде.
Власов понял, что скепсис немецкого генерала может навредить ему, но как достойно выйти из этого положения, не знал.
– Для меня это было время раздумий и принятия окончательного решения, – сказал он то единственное, что хоть как-то могло повлиять на мнение фон Линденманна. Хотя в рассуждениях своих о «логике окруженца», немец, конечно, был прав. – Теперь оно вам известно, господин генерал-полковник.
Видимо, немецкий генерал тоже не был заинтересован, чтобы плененный им известнейший русский генерал представал перед командованием в неподобающем свете. «Мало того, что фон Линденманн наголову разбил целую русскую полевую армию и пленил ее командарма, так он еще и сумел убедить его перейти на сторону рейха и активно сотрудничать с фашистским командованием!» – вот как все это должно было выглядеть теперь не только в глазах фельдмаршала Кейтеля, но и самого фюрера. Только поэтому он не стал нагнетать обстановку и примирительно объявил:
– Я удовлетворен, что ваше решение оказалось именно таким, генерал.
– И таким же останется впредь.
– Что облегчает жизнь и нам, и вам, – говоря это, фон Линденманн, все еще не отрывал взгляда от окна, прикрытого от прямых лучей солнца веткой сосны. Возможно, потому, что не желал встречаться с взглядом русского. – Прошу прощения, господа, я вынужден вас оставить, чтобы поговорить со Ставкой Верховного командования вермахта.
После того как их разлучили у амбара, Марию Воротову командарм больше не видел. Поэтому, воспользовавшись тем, что генерал фон Линденманн перешел в соседний кабинет, чтобы поговорить с Берлином, откуда должны были – очевидно, после согласования с Кейтелем, или кем-то там еще, – распорядиться относительно его дальнейшей судьбы, Власов поинтересовался у переводчика, куда они девали женщину, оказавшуюся в плену вместе с ним.
– Понятия не имею, – беззаботно повел тот плечами.
– Так узнайте, черт бы вас побрал! – чуть было не сорвался на крик Власов, вызвав этим немалое удивление у немецкого офицера.
– Я понимаю, что вежливость генерала фон Линденманна позволила вам на какое-то время расслабиться, – процедил Клаус Пельхау. – Но все же не советовал бы забывать, где и в каком положении вы находитесь, и что с вами может произойти, если… и впредь станете забываться.
– Понятно, понятно, слегка погорячился, – быстро отработал Власов задний ход.
– Со всеми остальными офицерами тоже советую вести себя предельно сдержанно.
– Считаете, что вправе давать мне советы? – высокомерно поинтересовался Власов.
– Коль уж случилось так, что именно я оказался свидетелем вашего пленения… – проявил чудеса нордической выдержки Клаус Пельхау. – Теперь я ощущаю некую моральную ответственность перед вами, поэтому всячески пытаюсь оберегать. И ваше счастье, что я до сих пор остаюсь рядом с вами.
Лейтенант оглянулся на писаря и фотокорреспондента, и, убедившись, что они так и не уловили смысла их перепалки, добавил:
– Не думайте, что тут все будут рады вежливому приему Власова генералом фон Линденманном. Есть и такие, что потребуют вздернуть вас на одной из берлинских площадей, подобные предложения в моем присутствии уже звучали.
Это признание как-то сразу же обескуражило Власова. С минуту он дипломатично сопел и прокашливался, а затем все же набрался интеллигентского мужества, чтобы произнести:
– Прошу прощения, лейтенант. Пожалуй, вы правы: пора уже смириться с тем, что нахожусь в плену, а не у себя на командном пункте армии, в стремени, да на рыс-сях.
– Я готов понять ваше состояние, но…
– Мне всего лишь казалось, что для вас не составит особого труда разыскать того капитана разведки, который был с нами. Уж он-то должен знать, что произошло с фрау Марией Воротовой.
– Не думаю, чтобы он слишком уж заботился о судьбе вашей походно-полевой жены, – вновь вежливо возмутился лейтенант.
– Кто же тогда занимался ее судьбой? В лагерь-то ее, надеюсь, не отправили?
– А как еще прикажете поступать? Поскольку Воротова сдалась вместе с вами, к ней должны будут отнестись как к военнопленной. Однако для пленных женщин наши лагеря не предназначены. Иное дело – лагеря врагов рейха. Но это уже иные условия. Совершенно иные… условия, господин генерал.
– А вырвать ее оттуда вы не смогли бы?.. – начал было Власов, однако лейтенант бесцеремонно прервал его:
– Советовал бы заняться собственной судьбой, господин генерал. Конечно, далеко не каждого плененного генерала жалуют у нас так, как это делает сейчас фон Линденманн. Но здесь вы всего лишь гость. Дань вежливости по отношению к поверженному врагу – не более того. И ни в коем случае не советую затрагивать вопрос о Воротовой при прощании с ним. У нас в армии походно-полевых жен не бывает. Во всяком случае, это жестко пресекается.
– И все же узнайте, лейтенант, что с ней, – почти с мольбой произнес Власов.
– Попытаюсь, – ответил переводчик таким тоном, что командарм ни на мгновение не усомнился: «Ни черта он не попытается! Ему эти хлопоты и на фиг не нужны!»
Власов порывался продолжить увещевания, однако в это время вернулся фон Линденманн. По выражению его лица можно было понять, что в Берлине остались довольны и ликвидацией армии, которая, по замыслу советского командования, должна была оттягивать на себя значительную часть войск, блокировавших Ленинград, и пленением «спасителя Москвы» Власова, которого еще недавно Сталин считал своим лучшим генералом.
– Я доложил командованию о вашем намерении сотрудничать с нами в борьбе против коммунистического ига России. Это произвело должное впечатление. Приказано переправить вас самолетом на Украину, под Винницу, в лагерь для генералов и старших офицеров, которые представляют интерес для вермахта. Там уже есть несколько десятков пленных, готовых разделить ваши взгляды.
– Я благодарю вас за тот человечный прием, который вы оказали мне, господин генерал-полковник, – растроганно произнес Власов. Как бы он ни относился сейчас к полководцу, разгромившему его войска, далеко не каждый повел бы себя с ним с такой уважительностью – это поверженный командарм понимал. И пытался ценить.
– У вас будет полтора часа на обед и небольшой отдых, генерал. После этого вас отвезут на аэродром. Сопровождать вас будет лейтенант Пельхау, – повел он подбородком в сторону переводчика, уже стоявшего у двери, – и офицер СД, который ждет в моей приемной[18]. Все, генерал, не смею вас больше задерживать, – вежливо склонил голову фон Линденманн.
– Надеюсь, мы с вами еще когда-нибудь увидимся, – произнес Власов, все еще пребывая в растроганных чувствах. Но в ответ услышал ироничное:
– Не думаю, чтобы мне пришлось брать вас в плен еще раз, генерал.
– В этом мире все может быть, в стремени, да на рыс-сях, – уже под нос себе пробубнил Власов.
– Штурмбаннфюрер, по-вашему – майор СС, Герман фон Шелвиг, – по-русски представился рослый, плечистый офицер СД, ожидавший Власова в приемной.
– Генерал Власов, – пробубнил пленный.
– Мне приказано доставить вас в лагерь, генерал. Сейчас вы идете на обед, затем небольшой отдых и – на аэродром. Ваш пистолет, – вернул он пленному отобранное у него адъютантом перед беседой с фон Линденманном личное оружие.
– Странно, – повертел в руках пистолет Власов.
– Что вас удивляет, генерал?
– Считал, что уже не вернете.
– Правда, теперь оно без патронов, однако само возвращение оружия пленному – дань уважения к его чину. Ну а защиту мы вам гарантируем.
Слова он коверкал безбожно, тем не менее говорить пытался уверенно и даже бегло. Другое дело, что при этом в голосе его не проявлялось ни интонаций, ни эмоций. Даже когда приказывал лейтенанту-переводчику доставить пленного в офицерскую столовую, поскольку сам он обязан был ознакомиться с протоколом допроса.
После довольно сытного «генеральского», как объяснил ему переводчик, обеда лейтенант отвел Власова на квартиру, в которой пленный провел прошлую ночь. Там он сдал своего подопечного грозному, гренадерского вида ефрейтору, а сам на какое-то время исчез. Появился же буквально в последний момент, когда Власова усаживали в машину, чтобы доставить на аэродром.
– Мне удалось кое-что узнать о судьбе фрау Воротовой, господин генерал, – сообщил он, усевшись рядом с Власовым на заднем сиденье. Штурмбаннфюрер СД устроился рядом с водителем.
– Ну и что же вам стало известно? – суховато спросил Власов, возвращая себе генеральскую властность. Он уже вел себя так, как вел бы себя с нерадивым лейтенантом русской армии. – Где она теперь?
– С фрау Воротовой долго беседовали в разведотделе армии генерала фон Линденманна.
– Выведывали секреты русской кухни?.. – проворчал командарм.
– И секреты кухни – тоже, – ничуть не смутился лейтенант. – А затем решили направить ее вначале в лагерь немецкой разведки, чтобы потом, если только она приглянется инструкторам, определить в разведшколу.
– Ну, уж эта обязательно «приглянется», – едко заметил Власов. – С такой бабой вся жизнь – в стремени, да на рыс-сях.
– Я не в том смысле, господин генерал, – впервые почувствовал себя неловко переводчик. – Хотя, несомненно, Воротова – красивая женщина. Очень красивая.
– Так ведь и я тоже «не в том»… смысле.
– Вы как-то странно относитесь к этой женщине, – с укором произнес лейтенант. – А ведь она была предана вам и, насколько я понимаю, спасала вам жизнь.
Сказав это, лейтенант напрягся. Как-никак перед ним был генерал-лейтенант, командарм, пусть и враждебной армии, и даже плененный. Однако реакция Власова оказалась совершенно неожиданной. Выслушав переводчика, он вдруг виновато, почти затравленно произнес:
– А что, собственно, вас смутило, господин лейтенант? Я ведь ничего такого… Она в самом деле спасала меня, как могла, и кто знает, если бы не она…
– Возможно, со временем вам удастся вернуть ее себе, – примирительным тоном произнес Клаус Пельхау. – Теперь все будет зависеть от того, какие условия вы примете.
– Этого следовало ожидать, – скрестил пальцы худых морщинистых рук генерал.
– Чего именно?
– Что меня начнут шантажировать или попросту «покупать», угрожая какими-то действиями против Воротовой.
– Извините, господин генерал, но порой вы начинаете вести себя так, словно у вас появился выбор. А ведь ничего иного, кроме верного служения рейху, судьба вам уже не оставила. Если вы отказываетесь служить фюреру, вас ждет расстрел. Или же лагерь, из которого вам тоже не выбраться.
– Правда, есть еще один путь, который, как мне сообщили сегодня утром по телефону, предложил начальник гестапо и большой шутник группенфюрер Мюллер, – не оборачиваясь, произнес штурмбаннфюрер СД. – Он считает, что в случае вашего отказа сотрудничать вас следует выдать красным, точнее, энкавэдистам. Вот тогда уж вам точно никто не позавидует.
Власов ответил не сразу, но пауза понадобилась ему только для того, чтобы справиться с подступающей к горлу яростью.
– Согласен, – наконец смиренно произнес он. – Это действительно выглядело бы оригинально. Однако вопрос: может, вам, господин штурмбаннфюрер, уже известно, какими именно окажутся условия, которые мне хотят предложить?
– Лично мне пока что ничего не известно. Хотя нетрудно предположить, что вам предложат перейти на службу фюреру.
– Уже предложили. Непонятно только, в качестве кого?
– В качестве какого-нибудь сельского старосты или, в лучшем случае, бургомистра небольшого городка.
– Тогда я предпочту остаться в лагере военнопленных. Причем не в генеральском, а в самом обычном.
– А если вам предложат возглавить командование русскими войсками? – спросил штурмбаннфюрер.
– Предполагаете, что немцы, то есть, я хотел сказать – ваше командование, готово создать русские части? – заинтригованно насторожился Власов.
– Разве на эту тему генерал фон Линденманн с вами не беседовал?
– Об этом речи не было, вы ведь знакомились с протоколом.
– Ну, протокол – это протокол, туда попадает далеко не все, что говорится во время допроса.
– Значит, такие части уже создаются?
– У нас в плену оказались тысячи ваших соплеменников, которые перешли к нам добровольно и сразу же начали рваться в бой с коммунистами. Другое дело, что пока что русские подразделения находятся под командованием наших офицеров.
– Вот оно значит, что?! – оживился Власов, понимая, что лучшего командарма русских, чем он, немцам не найти. – Я правильно понимаю ситуацию: лагерь под Винницей, куда меня должны доставить, постепенно становится центром русского освободительного движения?
– Русского освободительного?.. – переспросил штурмбаннфюрер. – Неплохое название. До сих пор о подобном «движении» я не слышал, но почему бы ему и не появиться в нашем «Абвер-лагере», вместе с вашим прибытием туда? Возможно, со временем этот лагерь станет штаб-квартирой русских частей вермахта.
– Вам уже приходилось бывать в этом лагере? – с надеждой спросил Власов, подаваясь к затылку эсэсовца.
– Настолько часто, что порой кажется, будто и меня тоже причислили к его обитателям.
– И как там, в общем?..
– Не скажу, чтобы питание было ресторанным, однако русские генералы обеспечены там не хуже большинства немецких офицеров. Приходилось слышать даже нарекания. Не русских, а немцев.
– Я не о питании сейчас, – нервно парировал Власов. – Об общей атмосфере, так сказать.
– Говорят, в прошлом году вы упорно защищали Москву, – впервые оглянулся на него фон Шелвиг. – Это правда?
– Да, – сдержанно проговорил Власов, понимая, какой болезненной может оказаться реакция офицера СД, если в голосе пленного генерала ему почудятся нотки гордости за свое прошлое.
– Так вот, будь моя воля, я бы заставил вас точно с таким же упорством штурмовать вашу Москву, причем уже в этом году, в самый разгар подмосковной русской зимы, – мстительно рассмеялся эсэсовец.
И Власов понял: смеяться так мог только человек, который на собственной шкуре познал, что такое русская зима.
– Вас, господин штурмбаннфюрер, судьба тоже забрасывала в подмосковные снега? – спросил лейтенант-переводчик, понимая, что неспроста фон Шелвиг затеял разговор об этом.
– В составе дивизии «Дас Рейх», – задумчиво ответил штурмбаннфюрер. – Причем порой мне кажется, что я все еще не выбрался из этих проклятых снегов, в которых остались многие солдаты дивизии.
В салоне «опеля» воцарилось неловкое, тягостное молчание, которое труднее всех давалось пленному «спасителю Москвы».
– Так что советую смириться с таким обменом, – решил как можно скорее нарушить его лейтенант, уже успевший проникнуться судьбой мятежного генерала, – фрау Воротову мы от вас окончательно изымаем и направляем в разведшколу, а вас – в штаб русских частей вермахта. Возражений не последует? Согласитесь, что это вполне равноценный обмен.
Немного помолчав, генерал угодливо хохотнул:
– Нашли по поводу кого торговаться со мной! По поводу штабной поварихи! Причем теперь, когда назревают такие события…
Самолет все еще находился на заправке, и у Власова оставалось несколько минут. Он стоял на краю полевого аэродрома и задумчиво смотрел в сторону густого соснового леса. Пока они добирались до этой наспех построенной взлетной полосы, командарм успел заметить, что болот в этой части Волховщины значительно меньше, нежели в тех краях, где ему с войсками приходилось держать оборону, а сами леса казались значительно гуще и холмистее. Жаль, что он со своими частями так и не дотянулся до этих сухих песчаных холмов и крутояров.
«Вот тут бы партизанам и разворачиваться, при такой-то массе окруженцев!» – подумал он, прощупывая взглядом пригорок на лесной опушке, буквально в пятидесяти метрах от колючего ограждения авиабазы. И на какое-то время совершенно забыл, что теперь он уже по ту сторону фронта, по ту сторону «баррикад». Мало того, не исключено, что вскоре именно его «русским частям вермахта» придется этих самых партизан усмирять. Но, даже опомнившись, он по-прежнему смотрел в сторону леска с такой тоской, с какой мог смотреть разве что загнанный в ловушку матерый волк.
Увлекшись, он не обратил внимания, что лейтенант-переводчик что-то горячо доказывал штурмбаннфюреру, вручив ему перед этим какие-то бумаги. Когда же они пришли к единому мнению, Пельхау окликнул Власова и как-то хитровато ухмыльнулся. При этом в руке у него находились те же два листика с отпечатанными на них текстами на русском и немецком языках, с которыми только что знакомился офицер СД.
– Я, конечно, не мог вмешиваться в ваш разговор с генералом фон Линденманном, – сказал Пельхау. – Хотя повод был. Вы много говорили об агонии армии, о ее гибели. А в планшетке у меня находилась сводка «Совинформбюро», в которой крах вашей армии напрочь отрицается. Причем это не наша пропагандистская фальшивка, а реальная советская сводка, направленная против вермахта, против Ставки фюрера. Впрочем, прочтите сами.
«28 июня, – дрожащими руками взял эту сводку Власов; как же давно он не читал ничего, что исходило из Москвы и хоть как-то касалось его службы, – Ставка Гитлера выпустила в свет еще одну очередную фальшивку. На этот раз фашистские борзописцы „уничтожили“ на бумаге, ни мало, ни много, три наших армии: 2-ю Ударную, 52-ю и 59-ю армии Волховского фронта, якобы окруженные на западном берегу реки Волхов… В феврале текущего года наша 2-я Ударная армия глубоко вклинилась в немецкую оборону, отвлекла на себя большие силы немецко-фашистских войск и в течение зимы и весны вела упорные бои с противником… В первых числах июня немецким войскам удалось в одном месте прорваться на коммуникации 2-й Ударной армии. Совместными ударами 59-й и 52-й армий с востока и 2-й Ударной армии с запада, части противника… были большей частью уничтожены, а остатки их отброшены в исходное положение…
Части 2-й Ударной армии отошли на заранее подготовленный рубеж… Следовательно, ни о каком уничтожении 2-й Ударной армии не может быть и речи… Таковы факты, начисто опровергающие гитлеровскую фальшивку. Совинформбюро»[19].
– Это вы считаете, что будто бы ваша армия потерпела крах, – улыбчиво сверкнул бравый лейтенант белизной зубов, – а в советском Генштабе вашем все еще убеждены, что 2-я Ударная по-прежнему упорно сражается, нанося противнику большой урон.
– Это все, на что они способны, идиоты! – поиграл желваками Власов. – В свое время они и меня пытались убеждать, что части 59-й армии оказывают мне помощь, действуя в районе реки Полисть, хотя моя разведка прекрасно видела, что ни один ее полк с места не тронулся.
Лагерь этот, прозванный «Чистилищем», находился на окраине города. Он состоял из несколько неприметных зданий, разбросанных по небольшой возвышенности вокруг старинного двухэтажного особняка и обнесенных колючей проволокой. Как и несколько других «особых» лагерей, «Чистилище» подчинялось абверу, поэтому здесь все было пропитано духом военной разведки. Здесь допрашивали в интересах разведки, проверяли на пригодность к использованию в разведке, и, наконец, преподавали основы этой самой разведки в двух выстроенных в перелеске бараках, в которых располагались учебные классы по радиоделу, шифрованию, минированию и сбору информации. Здесь же находились спортивный зал по отработке приемов рукопашного боя и камера для допросов, которую называли «Храмом последней исповеди».
Обитателей в «Чистилище» было не так уж и много, чуть больше двух сотен, однако все они – генералы, старшие офицеры и комиссары всех родов и видов войск[20], бывшие партийные, политические и хозяйственные работники высоких рангов – принадлежали к когорте «высокопоставленных русских пленных, изъявивших желание сотрудничать с командованием вермахта». Но даже в кругу этой лагерной элиты появление генерала Власова стало событием почти что эпохальным.
– Идея русского освободительного движения, которую вы так лелеете, господин генерал, здесь, в лагере, уже вынашивается, – предупредил его штурмбаннфюрер фон Шелвиг, как только доставил Власова в «Чистилище». – Основным идеологом его является полковник Владимир Боярский[21].
– И он до сих пор не арестован вами? – иронично вскинул брови Власов.
– Пока что мы лишь внимательно следим за ходом мыслей Боярского и его сподвижников. В принципе идея не столь крамольная, как может показаться на первый взгляд. Все зависит от того, какое развитие она получит.
– И получит ли вообще? – осторожно усомнился Власов.
– Но даже при полном восприятии ее становится понятно, что полковник Боярский – не тот человек, который действительно способен возглавить все русское движения, русские войска.
– Я должен встретиться с ним.
– Говорят, он уже набросал черновик письма фюреру.
– Полковник решил вступить с ним в переписку? – мрачно пошутил Власов. Однако похоже, что фон Шелвиг юмора не воспринимал – ни в какой форме и ни при каких обстоятельствах.
– Завтра же вы поможете ему работать над этим письмом.
– Считаете, что фюрер нам ответит?
– Уверен, что нет, – поспешно парировал штурмбаннфюрер СС.
– Тогда зачем фюреру понадобилось это письмо?
– Оно нужно не фюреру, а Кейтелю и моему непосредственному шефу, начальнику Главного управления имперской безопасности. Эти господа хотят знать ваши помыслы и воззрения; к чему вы стремитесь и чего хотите достичь, пребывая на службе рейху. Но адресовано письмо должно быть фюреру, они не желают выглядеть людьми, которые ведут переговоры о зарождении русского освободительного движения за его спиной. Впрочем, об этом еще будут говорить люди, которые специально прибудут для работы с вами.
– То есть вас рядом уже не будет? – с легкой тревогой спросил Власов. Характеры Шелвига и лейтенанта Пельхау ему уже известны, а вот кто предугадает, как станут налаживаться отношения с новыми людьми?
– Я всегда буду неподалеку, но никогда – рядом.
– То есть к работе со мной вас привлекать уже не будут?
– Как офицера СД меня привлекут к работе с вами только тогда, когда понадобится отправить вас в концлагерь, в крематорий, как государственного преступника рейха. Или же решат пристрелить прямо здесь, – невозмутимо и предельно доходчиво объяснил штурмбаннфюрер.
Очевидно, он переговорил и с полковником Боярским, потому что не успел Власов обосноваться в отведенной ему комнате одного из флигелей двухэтажного особняка, как тот уже стучался в дверь.
– Блудный полковник Боярский, если позволите, генерал.
– Теперь мы все блудные, полковник, входите. Заочно мне вас уже представили, поэтому излагайте коротко, откровенно и без всяких там лагерных опасок перед новичком, в стремени, да на рыс-сях.
– Тогда так и начну, без «забулдонов». Предполагаю, что сработаться нам будет нелегко, господин генерал-лейтенант, но придется, обстоятельства вынуждают.
«Блудному полковнику» было чуть больше сорока. Невысокого роста, некстати располневший, с круглым, расплывчатым лицом, на котором не просматривалось ни одной запоминающейся черты, и в расстегнутом кителе, между полами которого просматривалась не первой свежести солдатская рубаха, – Боярский походил на неосторожно поднятого с постели, не до конца протрезвевшего тыловика.
– Ну, разве что обстоятельства вынуждают, господин Баерский, – четко выговаривая каждый звук, произнес он ту, настоящую фамилию, от которой полковник старательно открещивался. Но именно это упоминание заставило полковника напрячься и выжидающе уставиться на лагерного новичка, дескать: «К чему это ты вдруг начал вытаскивать на свет божий мои метрические записи?!»
С минуту полковник топтался у двери, набыченно опустив голову. Раскрасневшийся, он издавал странные звуки – сопение, подкрепленное всхрапыванием, – свидетельствовавшее как минимум о том, что озабочен и что у него что-то не в порядке с дыхательными путями.
– Понятно, что от нас потребуют доклада, в котором мы должны будем изложить свое понимание борьбы с коммунистическим режимом, – проговорил полковник, явно заминая тему своего псевдонима. И, не дожидаясь ответа, предложил генералу оставить комнату и пройтись.
Генерал понял, что тот опасается прослушивания, поэтому неохотно, но все же согласился, хотя еще несколько минут назад намеревался поспать.
– Хотите сказать, что кое-какие заготовки у вас уже есть?
– Я бы назвал это «обличительной основой», благодаря которой можно легко составить хоть доклад, а хоть листовку. Но, прежде всего, важно составить очень убедительное письмо фюреру и штабу Верховного командования.
Власова сразу предупредили, что ни под каким предлогом не позволят ему выйти за колючую проволоку, но в пределах лагеря он может передвигаться без опаски. В этом и заключается привилегированность их положения. Вот и теперь, пользуясь своим правом, под осуждающе презрительными взглядами часовых, стоявших на вышках или прохаживавшихся между двумя рядами «колючки», они брели по тропинке, ведущей мимо учебного корпуса в сторону небольшой рощицы.
– Неужели нас заставят писать еще и листовки, в стремени, да на рыс-сях?
– Непременно заставят, уж поверьте мне, блудному полковнику. Власов – это такое имя, которым не грех и поспекулировать. И в листовках, которые рассчитаны на лагеря пленных, и особенно на тех, кто еще продолжает сражаться против вермахта. Если уж сам Власов сдался в плен и призывает переходить линию фронта, чтобы сражаться под его знаменами за свободную от большевиков Россию – это как знак небес!
– Я хотел бы ознакомиться с вашими наметками, полковник. При этом уверяю, что все бумаги будут появляться за нашими двумя подписями, дабы не умалять вашего участия в этой работе.
– Считайте, что по одному принципиальному пункту нашего сотрудничества, господин генерал, мы уже договорились, – как-то сразу же взбодрился Боярский.
– Уверен, что точно так же договоримся и по остальным. Когда вы говорили, что наше обращение к руководству рейха должно быть убедительным, что вы имели в виду?
Увлекшись, они не заметили, как приблизились к колючей проволоке, что было категорически запрещено. Часовой, проходивший неподалеку, между рядами «колючки», тут же обратил на них внимание, ускорил шаг и, вскинув автомат, в жесткой форме потребовал, чтобы они убирались прочь от ограды. Власова это задело, он попробовал возмутиться, однако Боярский мгновенно побледнел, тут же на немецком попытался успокоить охранника и, беспардонно рванув генерала за рукав кителя, почти прохрипел от ярости:
– Вы что, генерал?! Забыли, где находитесь?! Это пропагандисты вермахта да вербовщики абвера пытаются заигрывать с нами, – почти силой развернул он командарма спиной к ограде, – а все остальные относятся к нам с таким же презрением, с каким наши, красные то бишь, обычно относятся к пленным немцам в своих лагерях.
– Но я потребую, чтобы нижние чины тоже относились к нам с надлежащим уважением.
– С каким еще «надлежащим»?.. Вы не гордыню лелейте, генерал, а поскорее учите язык, обзаводитесь влиятельными друзьями из числа штабистов, а главное, добивайтесь того, чтобы нас с вами перевели в Берлин, в лагерь отдела пропаганды вермахта, а попросту – в «пропагандистский» лагерь. Абвер к нему никакого отношения не имеет, условия там значительно мягче, кормят лучше, а главное, считается, что человек, попавший туда, уже прошел проверку и испытание винницким «Чистилищем». К тому же там мы будем куда ближе к руководству вермахта и рейха.
– От кого этот перевод зависит?
– Ясно, что не от коменданта лагеря. Нам нужно хорошо подготовить бумаги, которые от нас потребуют немцы, а затем нажимать на каждого, кто прибудет к нам на переговоры из Генштаба. Выходить, прежде всего, нужно на сотрудника отдела армейской пропаганды генштаба Николая фон Гроте. Запомните это имя. Из латвийских немцев, аристократ, прекрасно владеющий русским языком и письменным слогом, поскольку давно забавляется журналистикой. К тому же не помнит зла на нас, русских, за все те преследования, которым подвергся его род при большевиках. А уж через него попробуем выйти и на начальника отдела полковника фон Ренне.
Власов остановился посреди залитой солнечными лучами низинной лужайки, благоговейным взором язычника осмотрел густую траву, посреди которой кое-где «прорастали» плешины скальных выходов породы, и молитвенно повторил названные полковником имена.
– Если я правильно понял, вы тоже не особенно пытаетесь лебезить перед немцами? – спросил он, все еще стоя посреди травяного ковра и подставляя серое изможденное лицо солнцу.
– Ни в коем случае. Зарождая Русское освободительное движение, я хочу служить России, относясь к немцам как, выражаясь языком дипломатов и генштабистов, к ситуационным союзникам.
– Вот видите, второй принципиальный барьер мы с вами тоже прошли бескровно, – подтвердил Власов, оставаясь довольным сговорчивостью Боярского.
– А теперь остается основной и самый сложный вопрос. Ну, хорошо, настрочим мы одну-две листовки, сочиним обращение к красноармейцам и к русскому народу, и все… Фашисты тут же потеряют к нам интерес.
– Потеряют, факт, – согласился Власов с мнением Боярского, которого так и решил называть про себя Блудным Полковником.
– Поэтому с самого начала нужно требовать в свое подчинение «живую силу» из русских пленных, перебежчиков и добровольцев из занятых вермахтом советских территорий. Сотни тысяч потенциальных солдат нашей с вами Русской Освободительной Армии пока еще томятся в лагерях, десятки тысяч уже служат в различных частях войск в качестве добровольных помощников, созданы даже отдельные сугубо русские подразделения, которые подчинены различным штабам и родам войск…
– Уверен, что к нам потянутся и бывшие белогвардейцы. Ухо с ними, понятное дело, нужно держать востро, но, учитывая военную безграмотность нашего младшего комсостава, штабной опыт многих белых офицеров нам бы очень пригодился. Очень даже согласен с вами, полковник, что немцам не составляет особого труда сформировать с нашей помощью русскую армию тысяч на двести-триста штыков.
Реакция Власова полковнику, в общем-то, понравилась, тем не менее он задумчиво посопел. Генерал уже обратил внимание, что всякий раз, когда Боярский впадал в раздумья, он начинал сопеть и фыркать, как встревоженная, волков зачуявшая лошадь.
– Тут, видите ли, в чем дело, генерал. Поговаривают, что фюрер пока что не очень полагается на русских добровольцев, рассчитывая расправиться с красными своими силами. Что же касается независимой России, то об этом и слышать не желает. Так что сразу же замахиваться на армию в сотни тысяч штыков в нашем положении опрометчиво. Для начала нужно создать организационный штаб, под командование которого собрать хотя бы несколько доселе разбросанных от Волги до Ла-Манша русских подразделений, и добиться разрешения на сотворение первой дивизии РОА. Как только мы добьемся этого, к нам попросятся тысячи и тысячи пленных.
В тот же день Власов ознакомился с записками Блудного Полковника и обрадовался: сам-то он таким слогом, как его компаньон, не владел. Понятно, что кое-что там еще нужно было бы агитационно подправить, с чем-то могут не согласиться немцы, но основа листовки уже просматривалась довольно четко: хватит проливать кровь за режим большевиков, угнетающий русский народ и презирающий его историю. Пора повернуть штыки против внутренних поработителей, разворачивая борьбу при поддержке Германии.
Чтобы приложить и собственную руку, он тут же дописал к воззванию Блудного Полковника несколько фраз и вернул сочинение автору. Тот явно был не в восторге от генеральского дополнения, однако примирительно рассудил:
– Все равно окончательный вариант писать придется под диктовку немцев, это уж поверьте мне, блудному полковнику…
А пару дней спустя в лагере появились люди, о которых говорил штурмбаннфюрер. Два «русских немца»: сотрудник имперского Министерства иностранных дел Густав Хильгер и сотрудник разведки Генштаба сухопутных войск капитан Вильфрид Штрик-Штрикфельдт. Причем капитан поначалу держался в тени, и если даже присутствовал при встречах Хильгера с Власовым, то старался отмалчиваться, хотя, казалось, не столько внимательно прислушивался к тому, что говорит генерал, сколько присматривался к его внешнему виду, к манере изложения, к поведению.
Среднего роста, круглолицый, с большими залысинами над высоким лбом и в непропорционально больших, окаймленных толстой металлической оправой очках. К тому же офицерский мундир висел на нем так, словно снят был с чужого плеча, и вообще, взят напрокат в какой-то театральной костюмерной. На первый взгляд, Вильфрид казался чиновником средней руки, хотя и европейского пошиба. Но лишь на первый взгляд.
Вскоре Власов сумел убедиться, что в разведке капитан оказался не случайно. Человек аналитического склада ума, презиравший шаблонный стиль мышления и свято придерживавшийся принципа: «Не спеши отвергать то, что не успел познать, потому что быть в этой жизни может все и по-всякому…» Причем поначалу Власову казалось, что Штрик-Штрикфельдт давно и навечно сжился с маской «простачка», на самом же деле выяснилось, что он был «человеком обстоятельств», прекрасно приспосабливавшимся в любой социальной и политической среде.
Вот и сейчас, присматриваясь к Власову, он словно приценивался: «А действительно ли из этого человека можно лепить некое подобие вождя Русского освободительного движения, вождя русской контрреволюции?» Возможно, точно так же в свое время кто-то из немецких разведчиков присматривался к русскому марксисту Ульянову.
Действительно ли, спрашивал он себя, этот невзрачный полуеврей, страдающий хроническим неперевариванием желудка, о чем свидетельствовал невыносимо смрадный запах изо рта, способен возглавить силу, которая поможет Германии революционно, изнутри взорвать ее извечную соперницу – Российскую империю?
И когда, спустя какое-то время, Штрик-Штрикфельдт признался ему, что «работа с русским генералом-перебежчиком Власовым» стала его первым заданием в разведке Генштаба, которое он получил от шефа, полковника Гелена, генерал этому не поверил. Слишком уж тонко подходил и подстраивался к нему этот немецко-русский прибалтиец; слишком хорошо ориентировался во всех тонкостях политической и социальной ситуации, которая сложилась и в рейхе, и в России.
Впрочем, беседы со Штрик-Штрикфельдтом ему еще предстояли, а пока что его опекал сотрудник министерства Густав Хильгер. После революции и во времена Гражданской войны этот человек занимался репатриацией пленных немцев, оказавшихся на территории России в ходе Первой мировой, поэтому теперь уже воспринимался в Министерстве иностранных дел, как специалист по работе с военнопленными и репатриантами.
– Я принадлежу к тем «русским немцам», которые в революцию и в Гражданскую сражались на стороне белых. Однако обстоятельства сложились так, что некоторое время мне все же пришлось пожить в Совдепии, поскольку я был советником германского посольства в Москве и являлся помощником посла – графа фон Шуленбурга.
– Всегда легче находить язык с человеком, который знает реальное положение дел в современной России, – признал Власов, деликатно обходя вопрос о том, кто в каких рядах сражался в Гражданскую. Существенно только то, что теперь они были союзниками.
– Прежде всего, руководству рейха хотелось бы знать истинные мотивы, побудившие вас, известного советского генерала, согласиться на сотрудничество с нами. Давайте говорить откровенно: мы в любом случае сумеем использовать вас как военно-политическую фигуру; использовать в пропагандистских и контрпропагандистских целях ваше имя. Но в том-то и дело, что использовать его можно по-разному, с разными последствиями и для нашего сотрудничества, и лично для вас. Понимаете, о чем идет речь?
Хильгер обладал каким-то особым тембром голоса и его особыми интонациями. Самые обыденные слова он произносил так, словно читал Святое Писание или воскресную проповедь. Аскетически худощавый, темноволосый, да к тому же облаченный в черный костюм-тройку, Густав был похож на монаха-иезуита, сменившего сутану на штатский костюм, но при этом в душе и облике своем остающемся все тем же иезуитом. И пасторский голос его, казалось, не зарождался из бренных телес, а материализовывался из некоей духовной субстанции.
Они сидели в генеральском отделении лагерной столовой, пили принесенный Хильгером румынский коньяк и закусывали ломтиками конской колбасы, основательно сдобренной чесночными приправами. При этом Власов так и не понял: то ли Хильгер каким-то образом узнал, что этому виду колбасы он отдавал предпочтение перед всеми остальными, то ли их вкусы каким-то странным образом совпали. Хотя он к «конятине» привык на Дальнем Востоке, а где мог приноровиться к этому острому, редкому и резко пахнущему продукту немец-дипломат?
– Мне нетрудно быть откровенным в этом вопросе, поскольку я не намерен делать из своего выбора тайны, – проговорил Власов, жадно опустошая очередную рюмку коньяка. – Видите ли, господин Хильгер, там, во фронтовых болотах волховских лесов, по которым я почти месяц скитался после гибели моей армии, у меня было время, чтобы подумать над тем, как дальше жить, кому служить и во имя чего бороться.
– И теперь вы готовы сформулировать его? – спросил Густав, скосив глаза на мерно крутящуюся бобину привезенного с собой магнитофона.
– Теперь уже готов, – в свою очередь, Власов точно так же скосил глаза на Штрик-Штрикфельдта, который, заслышав это вступление мятежного генерала, забыл о зажатой в руке рюмке и налег грудью на стол. В эти минуты он, казалось, жадно ловил каждое слово русского. – Вы прекрасно знаете, с какой жестокостью коммунистический режим расправлялся с тысячами и тысячами офицеров и генералов армии, как он истреблял средний слой крестьянства, то есть всю его зажиточную, трудолюбивую часть; какие массовые репрессивные чистки развернули сталинисты во всех республиках страны…
– По этому вопросу Министерство иностранных дел обладает колоссальным досье, – заверил его Хильгер.
– Как и разведка Генерального штаба, – добавил капитан.
– Так вот, в результате этих долгих и болезненных раздумий над всем происходящим в России, а также исходя из той ситуации, в которой я оказался в результате гибели моей армии…
– Тоже, по существу, преданной Верховным главнокомандующим и Генштабом, – уточнил дипломат. – Брошенной ими на произвол судьбы.
– … я окончательно пришел к выводу, что мой долг заключается в том, чтобы призвать русский народ к борьбе за свержение власти большевиков, а также к борьбе за мир для русского народа. Я намерен нацелить свои усилия на прекращение кровопролитной, ненужной войны за чужие интересы. Хочу призвать народ к решительной борьбе за создание новой России, в которой мог бы быть счастливым каждый русский человек[22].
– При этом само собой разумеется, что разворачивать эту борьбу вы намерены в союзе с немецкими войсками, при военно-технической, пропагандистской и финансовой поддержке правительства рейха, – деликатно уточнил Хильгер то, на чем непозволительно забыл акцентировать внимание сам потенциальный фюрер Русского освободительного движения. И тут же капитан наполнил рюмку генерала прекрасным румынским коньяком.
Власов понял свою оплошность, смущенно покряхтел, поскольку давно отвык от того, чтобы его таким образом «подправляли», и согласился:
– Конечно, конечно. Этот союз объективно неизбежен, мы не в состоянии создать Русскую Освободительную Армию, не имея за спиной такого мощного союзника, как рейх. К тому же союзника, уже воюющего против России.
– Точнее, против коммунистических поработителей русского народа.
– Именно в этом духе я и намерен был выразиться.
– С сегодняшнего дня вы вынуждены будете представать перед нашим правительством не только как военачальник, но и как дипломат, представляющий договаривающуюся сторону, – вкрадчиво убеждал Хильгер мятежного генерала.
– Объективно так оно и получается, – окончательно смутился Власов, чувствуя, что дипломат явно переигрывает его, и что тон, которым Хильгер общается с ним, становится все более нравоучительным.
– Но в том-то и дело, что мы, дипломаты, никогда не должны полагаться на «дух» каких бы то ни было международных соглашений, если они надлежащим образом не подкреплены соответствующей «буквой», – с иезуитской вежливостью напомнил генералу сотрудник имперского министерства одну из прописных истин дипломатии. И в то же время предупреждая, что впредь следует быть внимательнее к своим формулировкам, особенно к их «букве».
В течение последующего часа они обсуждали ситуацию, которая сложилась к тому времени на фронтах; оценивали мобилизационные возможности лагерей военнопленных, из которых надлежало формировать воинские части Русской Освободительной Армии, и вырабатывали линию поведения на переговорах с Верховным командованием вермахта, рейхсфюрером СС Гиммлером, а возможно, и с Гитлером. Если только удастся пробиться к нему.
Причем Густав Хильгер ясно давал понять мятежному генералу, что переговоры эти будут нелегкими и что в становлении своем Русское освободительное движение пока еще находится в самом начале своего многострадального пути.
– Завтра должен прибыть обер-лейтенант Дюрксен из пропагандистского отдела Верховного командования вермахта. Его специально командировали сюда, чтобы он вернулся в Берлин с текстом листовки, которую вермахт собирается разбрасывать над позициями красных и в их тылу. Собственно, это должно быть ваше, господин генерал, обращение к красноармейцам с предложением не защищать больше ненавистный народам Совдепии коммунистический режим, а переходить на сторону вермахта.
– Обер-лейтенант Дюрксен, говорите? Дюрксен – это хорошо. А появление здесь офицеров отдела армейской пропаганды фон Гроте или полковника фон Ренне не намечается?
Хильгер снизошел до понимающей ухмылки.
– Следует предположить, что в лице господина Боярского вы уже приобрели делового консультанта. По возвращении в столицу я свяжусь с полковником фон Ренне. И не сомневайтесь, что обер-лейтенант Дюрксен привык старательно информировать шефов обо всем, достойном хоть какого-то внимания.
В тот же вечер, получив от предусмотрительного капитана Штрик-Штрикфельдта стопку бумаги и пузырек с чернилами, мятежный боевой командарм начал перевоплощаться в мемуариста. Когда Власов спросил капитана, как ему следует назвать свое «чистописание», тот пожал плечами и посоветовал:
– Для начала давайте решим, что это должно быть: доклад, заявление, призыв…
– Я хочу изложить все то, что у меня накипело на душе.
– Накипь души? Прекрасно сказано. Жанра такого в публицистике, правда, пока что нет, однако зачинателем его можете оказаться вы, генерал, – лукаво улыбался Штрик-Штрикфельдт.
Он обладал какой-то особой способностью и слова, и взгляд, и даже улыбку облекать в форму лукавой иронии, которая, однако, не влияла на его отношение к собеседнику, а лишь отражала особенность его характера.
– Но изложить хочу так, чтобы и русским и вам, немцам, а также историкам, которые когда-нибудь станут изучать зарождение Русского освободительного движения, было ясно, почему я оказался во главе его, и что именно, какие события и помыслы, привели меня к сотрудничеству с рейхом.
«Призывая всех русских людей подниматься на борьбу против Сталина и его клики, за построение Новой России без большевиков и капиталистов, – старательно выводил Власов, пока Штрик-Штрикфельдт наслаждался примыкающими к лагерю пейзажами, – я считаю своим долгом объяснить свои действия. Меня ничем не обидела советская власть. Я – сын крестьянина, родился в Нижегородской губернии, учился на гроши, добился высшего образования. Я принял народную революцию, вступил в ряды Красной Армии для борьбы за землю для крестьян, за лучшую жизнь для рабочего, за светлое будущее русского народа.
С тех пор моя жизнь была неразрывно связана с жизнью Красной Армии. Двадцать четыре года непрерывно я прослужил в ее рядах. Прошел путь от рядового до командующего армией и заместителя командующего фронтом. Командовал ротой, батальоном, полком, дивизией, корпусом. Был награжден орденами Ленина, Красного Знамени и медалью „XX лет РККА“. С 1930 года я был членом ВКП(б). И вот теперь я выступаю на борьбу против большевизма и зову за собой весь народ, сыном которого являюсь. Почему? Этот вопрос возникает у каждого, кто прочитает мое обращение, и на него я должен дать честный ответ. В годы Гражданской войны я сражался в рядах Красной Армии потому, что верил, что революция даст русскому народу землю, свободу и счастье. Будучи командиром Красной Армии, жил среди бойцов и командиров – русских рабочих, крестьян, интеллигенции, одетой в серые шинели. Я знал их мысли, их думы, их заботы и тяготы. Я не порывал связи с семьей, с моей деревней и знал, чем и как живет крестьянин»[23].
Власов порывался написать дальше, но всякий раз перо его застывало в нескольких миллиметрах от листа бумаги. Как выяснилось, «дать честный ответ» на вопрос о том, почему он оказался во враждебном стане, не так-то и просто. В глубине души он уже вроде бы определил, что способно служить его оправданию, вот только бумага оправданий этих почему-то упорно не принимала.
«И вот я увидел, – с трудом подбирал он нужные слова, – что ничего из того, за что боролся русский народ в годы Гражданской войны, он в результате победы большевиков не получил. Я видел, как тяжело жилось русскому рабочему, как крестьянин был загнан насильно в колхозы, как миллионы русских людей исчезали, арестованные, без суда и следствия. Видел, что растаптывалось все русское, что на руководящие посты в стране, как и на командные посты в Красной Армии, выдвигались подхалимы, люди, которым не дороги интересы русского народа. Система комиссаров разлагала Красную Армию. Безответственность, слежка, шпионаж делали командира игрушкой в руках партийных чиновников в гражданском костюме или военной форме. С 1938 по 1939 год я находился в Китае в качестве военного советника Чан Кайши. Когда вернулся в СССР, оказалось, что за это время высший командный состав Красной Армии был без всякого повода уничтожен по приказу Сталина. Многие и многие тысячи лучших командиров, включая маршалов, оказались арестованы и расстреляны, либо заключены в концентрационные лагеря и навеки исчезли.
Террор распространился не только на армию, но и на весь народ. Не было семьи, которая так или иначе избежала этой участи. Армия ослаблена, запуганный народ с ужасом смотрел в будущее, ожидая подготовляемой Сталиным войны».
Писать дальше он не мог, слишком уж тряслась рука, нервный тик парализовал движение и пера, и самой мысли. Тем не менее все, что он пытался выводить сейчас несуразными, корявыми буковками, было святой правдой: и массовое истребление коммунистами русского офицерства, и погибельное для крестьянства российского «раскулачивание», и зверства НКВД. А как он мог относиться к зарождению местного советского чиновничества – в основном безграмотного, демагогически настроенного, «вооруженного» разве что цитатами из классиков марксизма, да и то самыми примитивными?
«Предвидя огромные жертвы, которые в этой войне неизбежно придется нести русскому народу, я стремился сделать все от меня зависящее для усиления Красной Армии. 99-я дивизия, которой я командовал, была признана лучшей в Красной Армии. Работой и постоянной заботой о порученной мне воинской части я старался заглушить чувство возмущения поступками Сталина и его клики. И вот разразилась война. Она застала меня на посту командира 4-го механизированного корпуса. Как солдат и как сын своей Родины, я считал себя обязанным честно выполнить долг. Мой корпус в Перемышле и Львове принял на себя удар, выдержал его и был готов перейти в наступление, но мои предложения были отвергнуты. Нерешительное, развращенное комиссарским контролем и растерянное управление фронтом привело Красную Армию к ряду тяжелых поражений».
Не выдержав напряжения, Власов вышел из корпуса и, отойдя под крону дуба, где стояла мусорная урна и где обычно курили немецкие офицеры, дрожащими руками извлек сигарету.
Штрик-Штрикфельдт стоял шагах в пяти-шести, почти в профиль к генералу, и, не привлекая внимания, следил за его поведением. Капитан давно принадлежал к кругу того генералитета и офицерства, в котором были недовольны политикой Гитлера, и в рядах которого постепенно вызревала пока еще скрытая оппозиция фюреру и его ближайшему окружению последователей[24]. И все же он с трудом представлял себе, каким образом находил бы публичное оправдание своим действиям, если бы вдруг оказался в советском лагере военнопленных и оттуда пытался возглавить Германское освободительное движение. Где та грань, которая проходит между предательством из трусости, из желания спасти шкуру, и честным стремление помочь народу избавиться от ненавистного ему режима?
– На каком мемуарном рубеже вы закрепились, господин генерал? – неспешно приблизился он к Власову.
– На подходах к Киеву, – ответил генерал, не вынимая сигареты изо рта.
– В самом разгаре пораженческой части войны, – согласно кивнул капитан, не сгоняя с лица добродушно-лукавой ухмылки. – Советую пока что дальше не двигаться. Вернетесь к описанию завтра, иначе сорветесь. Вы и так находитесь на грани нервного срыва, словно на минном взрывателе лежите.
Не прислушавшись к мудрому совету капитана, генерал вновь – уже после ужина и унизительной, как он считал, общей переклички на плацу – вернулся к воспоминаниям:
«Я отводил войска к Киеву. Там принял командование 37-й армией и трудный пост начальника гарнизона города Киева. Видел, что война проигрывается по двум причинам: из-за нежелания русского народа защищать большевистскую власть и созданную систему насилия, и из-за безответственного руководства армией, вмешательства в ее действия больших и малых комиссаров.
В трудных условиях моя армия справилась с обороной Киева и два месяца успешно защищала столицу Украины. Однако неизлечимые болезни Красной Армии сделали дело. Фронт был прорван на участке соседних армий. Киев окружен. По приказу Верховного командовании я был должен оставить укрепленный район. После выхода из окружения я был назначен заместителем командующего Юго-Западным направлением и затем командующим 20-й армией. Формировать ее приходилось в труднейших условиях, когда решалась судьба Москвы. Я делал все от меня зависящее для обороны столицы страны. 20-я армия остановила наступление на Москву и затем сама перешла в наступление. Она прорвала фронт немецкой армии, взяла Солнечногорск, Волоколамск, Шаховскую, Середу и обеспечила переход в наступление по всему Московскому участку фронта, подошла к Гжатску».
Власов понимал, что немцам неприятно будет читать его победные реляции о боях под Москвой. Однако понимал и то, что без освещения «московского периода» его жизни «открытое письмо» потеряет все то, что предопределяет его правдивость и искренность, а главное, его, Власова, независимость от мнения немецкого руководства.
«Во время решающих боев за Москву я видел, что тыл помогал фронту, но, как и боец на фронте, каждый рабочий, каждый житель в тылу делал это лишь потому, что считал, что он защищает Родину. Ради Родины он терпел неисчислимые страдания, жертвовал всем. И не раз я отгонял от себя постоянно встававший вопрос: да полно, Родину ли я защищаю, за Родину ли посылаю на смерть людей? Не за большевизм ли, маскирующийся святым именем Родины…»
Дописав эти строки, Власов почувствовал, что дальше предаваться этой исповеди не в силах, швырнул ручку прямо на полуисписанный лист, оставив на нем несколько клякс, и, откинувшись на спинку кресла, надолго впал в забытье не столько нервного, сколько нравственного истощения. Да, и нравственного – тоже.
После завтрака Штрик-Штрикфельдт представил сотрудника отдела армейской пропаганды Генштаба обер-лейтенанта Дюрксена. Тоже из прибалтийских немцев, и тоже неплохо владеющего русским. Власов зауважал его с той минуты, когда услышал, что тот представляет здесь полковника фон Ренне и прислан сюда Николаем фон Гроте.
Первое, что сделал этот плечистый, представительный обер-лейтенант, больше похожий на гренадера, нежели на пропагандиста, – это выложил на стол фотокопии газетных публикаций материалов самого Власова и о нем – в «Правде», в «Известиях», «Комсомольской правде», в «Красной звезде». Власов тут же прошелся взглядом по знакомым названиям: «Новые методы учебы», «Командир передовой дивизии»… Здесь же и интервью с ним, сделанное перед наступлением 20-й армии на подмосковный Волоколамск американским журналистом Лари Лесюером, а также интервью французской журналистки Эв Кюри. И, наконец, недавние сообщения о разгроме 2-й Ударной армии и пленении ее командующего – в немецкой прессе.
– У нас также есть масса других материалов из «досье генерала Власова», которые способны освежать вашу память, господин генерал, – заверил его обер-лейтенант. – Они же помогут вам при работе над статьями и текстами для выступлений.
– Неужели так давно интересуетесь моей персоной?
– В нашем отделе также много информационного материала, связанного с количеством жертв коммунистических репрессий в Советском Союзе, с некоторыми аспектами внешней и внутренней политики сталинского режима, – не стал напрямую отвечать на его вопрос Дюрксен. – Кстати, мне сказали, что у вас уже готов текст листовки.
– Мы тут с полковником Боярским действительно кое-что насочиняли, – смутился Власов, как начинающий поэт, принесший свои первые литературные опыты на суд мэтра. – Наверное, это всего лишь основа для будущей листовки.
Обер-лейтенант внимательно ознакомился с текстом, немного почеркал его, а потом вдруг спросил:
– А почему в вашей листовке нет главного – призыва к красноармейцам переходить на сторону немецкой армии?
– Я принципиально не хочу призывать к этому, чтобы не подумали, что генерал Власов обращается к ним только потому, что желает выслужиться[25]. Главное, чтобы они понимали, что настоящий их враг – коммунистический режим, закабаливший Россию; а там пусть решают. Возможно, кто-то из них сам попытается создать добровольческий партизанский отряд в тылу красных.
– Своеобразный взгляд на цель листовки, – качнул головой обер-лейтенант, – в самом деле, своеобразный. Впрочем, кто знает, возможно, это тоже сработает. Дабы не терять времени, я сегодня же передам текст по радио, чтобы с ним ознакомилось мое командование. При этом объясню вашу позицию, господин генерал.
Уже отправив текст листовки в свой портфель, он бегло ознакомился с написанной Власовым частью «открытого письма», одобрил ее и тут же посоветовал генералу как можно скорее завершить свое послание, с которым, по его мнению, уже вполне можно появляться в «пропагандистском» лагере военнопленных в Берлине[26].
Представитель отдела армейской пропаганды все еще находился в винницком «Чистилище», когда из Берлина пришло ободряющее сообщение о том, что листовки за подписью генерала Власова уже третий день подряд разбрасываются над позициями красноармейцев. Уже появилось несколько десятков перебежчиков. Причем почти каждый из них интересовался, действительно ли в плену находится «тот самый генерал-лейтенант Власов, о котором говорят как о спасителе Москвы, и действительно ли он лично подписывал текст этой листовки?» Эти же перебежчики свидетельствовали, что имя Власова, решившего сражаться против большевизма, производит на многих красноармейцев ошеломляющее впечатление.
– Как видите, господин генерал, вы вновь становитесь популярным, – сообщил обер-лейтенант. – При этом заметьте, что мы выполнили данное обещание: призыва к красноармейцам переходить на сторону вермахта в подписанном вами тексте нет.
– Действительно, нет, – мрачно признал Власов, прочтя листовку.
Причем сразу же чувствовалось, что особого восторга от взлета своей славы в красноармейских массах он не ощущал. Понимал, что советская пропаганда долго ждать себя не заставит, на него тут же начнут навешивать всех собак в связи с гибелью 2-й Ударной, объясняя эту гибель исключительно предательскими действиями Власова.
Как и предсказывал полковник Боярский, едва Власов завершил работу над своим «Открытым письмом», как в «Чистилище» примчались птицы покрупнее обер-лейтенанта – сначала фон Гроте, а чуть позже прикатил и фон Ренне. С этим эскортом Власов и прибыл вскоре в «пропагандистский» лагерь на окраине Берлина.
С первых же дней этот небольшой лагерь, чем-то смахивающий на разбросанный по нескольким корпусам дом отдыха, настолько приглянулся мятежному генералу, что он предложил командованию вермахта превратить его в «политический центр» Русского освободительного движения и в штаб-квартиру Русской Освободительной Армии, пусть пока еще и не созданной.
Командование вермахта отнеслось к этой идее снисходительно, и для начала отделу армейской пропаганды позволено было создать в лагере некий «Русский комитет», в который вошли несколько бывших красных генералов и офицеров, выразивших желание сотрудничать с вермахтом. В частности, его членами с готовностью стали бывший начштаба 19-й армии генерал-майор Василий Малышкин; бывший начальник училища противовоздушной обороны Наркомата Военно-Морского флота генерал-майор Иван Благовещенский, бывший сотрудник редакции газеты «Известия», еврей Михаил Зыков, чуть позже казненный немцами; бывший бригадный комиссар Георгий Жиленков… Причем первой значительной акцией Русского комитета стало его обращение к бойцам Красной Армии и к русскому народу, названное «Смоленским манифестом» и появившееся в немецкой печати, а также в виде листовок за подписью председателя Русского комитета генерала Власова и секретаря комитета генерала Малышкина[27].
Изложив во вступительной части этого манифеста уже известные по «открытому письму» Власова причины, приведшие к созданию Русского освободительного движения, Русский комитет провозглашал и разъяснял, что «место русского народа – в семье европейских народов». И место будет зависеть от степени участия в борьбе против большевизма, ибо уничтожение кровавой власти Сталина и его преступной клики – в первую очередь дело самого русского народа.
«Свято веря, – сообщалось в манифесте, – что на основе этих принципов может и должно быть построено счастливое будущее русского народа, Русский комитет призывает всех, находящихся в освобожденных областях и в областях, занятых еще большевистской властью, рабочих, крестьян, интеллигенцию, бойцов, командиров, политработников объединяться для борьбы за Родину, против ее злейшего врага – большевизма».
Только после появления «Смоленского манифеста» Власов по-настоящему осознал, как далеко он зашел в своей борьбе против коммунистического режима, какая ответственность лежит на нем за судьбы красноармейцев, которые поверят его призывам, и какая опасность нависает отныне лично над ним. Поскольку понятно стало, что теперь Сталин и Берия сделают все возможное, чтобы расправиться с ним не только пропагандистски, но и физически. Все мосты, связывавшие его с Красной Армией и с прошлой жизнью, – сожжены.
За дверью камеры послышались шаги и чьи-то голоса. Неужели это пришли за ним? Власов метнул взгляд на черневшую под потолком узкую щелочку окна. Хотя оно и выходило во внутренний двор тюрьмы, тем не менее обитатели камеры смертников всегда могли определять наступление вечерней темноты или рассвета. Сейчас его чернота свидетельствовала, что пока еще глубокая ночь. Так, может, Сталину все же доложили о решении суда, и он приостановит исполнение приговора? Пусть даже не отменит, а хотя бы приостановит. Генерал Леонов не раз намекал, что с ним хочет встретиться сам!
Голоса и шаги то приближались, то терялись в гулкой тишине тюремного коридора. Но обреченный уже не отходил от двери, не мог отойти от нее.
Однажды на возможность подобной «встречи в верхах» намекнул и начальник тюрьмы полковник Миронов. Тот прямо сказал: «Тут вами интересовались, заключенный номер 31. Оттуда, из самого верха. Намекали, что вроде бы с вами желает встретиться сам товарищ Сталин. Секретно встретиться, для личной, так сказать, беседы». Трудно поверить, что Верховный решится на такую встречу, ведь Гитлер – и тот не решился! Но все может быть!
О чем Сталин хотел поговорить с ним, этого ни начальник следственного отдела, ни начальник тюрьмы, естественно, не знали. И порой Власову казалось, что эти двое умышленно запускали дезинформацию, чтобы заставить его быть сговорчивее. Но теперь он вдруг стал хвататься за это воспоминание, как за слепой за лучик надежды.
Совещание, которое генерал Власов решил провести в школе пропагандистских кадров Русского освободительного движения в Дабендорфе, получилось довольно мрачным. Все переговоры, из тех, что руководитель движения пытался вести с Гиммлером через главнокомандующего «Остгруппен» немецкого генерала Гайнца Гельмиха, пока что завершались неудачей. Генерал Власов хорошо помнил, что Гитлер решительно настроен против создания воинских соединений из «восточных добровольцев», и даже потребовал расформировать все те части, что уже были созданы, поэтому понимал: встреча с ним Гиммлера была бы своего рода вызовом фюреру.
Гитлер с самого начала очень подозрительно относился к созданию Русского комитета под руководством Власова, к идее создания Русской Освободительной Армии и вообще – к формированию каких-либо полноценных русских воинских подразделений. Но по-настоящему терпение фюрера иссякло, когда он узнал, чем кончилась засылка в тыл противника большого диверсионного отряда, который был сформирован из наиболее подготовленных и надежных русских солдат и офицеров полковником Меандровым[28].
В июле этот отряд под командованием гауптштурмфюрера СС Фюрста был переброшен из Германии под город Остров Ленинградской области, откуда со специальной базы должен был проводить операции в тылу русских, а также бороться против местных партизан в немецком тылу. Но произошло то, чего ни Меандров, ни его покровители совершенно не ожидали: уже в день прибытия отряда на базу пятнадцать его бойцов перебежали к партизанам. На следующий день была предотвращена еще одна попытка побега. Все кончилось тем, что оставшихся диверсантов немцам пришлось разоружить и отправить в ближайший лагерь военнопленных.
И хотя ни сам Меандров, ни его диверсанты в то время на службе в РОА не пребывали и Власову не подчинялись, спасти репутацию движения в глазах фюрера и Кейтеля это обстоятельство не помогло.
Правда, всеобщее разоружение частей все же удалось приостановить. На помощь Власову пришел тогда все тот же Гайнц Гельмих, сумевший убедить Кейтеля, что распустить русские соединения – значит уменьшить число своих солдат более чем на восемьсот тысяч. То есть лишиться многих охранных частей, оголить тыловые гарнизоны, отказаться от участия русских добровольцев во многих карательных экспедициях. Кто и какими ресурсами способен сейчас восполнить такие немыслимые потери?
К тому же командующий «Остгруппен» сумел оперативно собрать сведения о численности дезертиров из числа русских во всех дивизиях вермахта, и оказалось, что их не намного больше, чем дезертиров-немцев.
Само собой разумеется, что после этих споров Гельмих без особых упреков был освобожден от поста, и на его место назначили генерала Кёстринга. Но это уже были внутренние игры, встревать в которые Власову не с руки, да, собственно, и не дано.
– Так что там, в Италии? – обратился Власов к генерал-майору Малышкину.
– Как и везде. Наши части оказались в довольно странном, неясном положении. Офицерам очень трудно разобраться, что происходит в этой стране. Одни – за мятежного маршала Бадольо, другие – все еще за Муссолини, третьи – за красных партизан-гарибальдийцев, четвертые – тоже за партизан, только ненавидящих этих самых красных. Так что растерялись наши драгуны[29], растерялись.
Произнося все это, Малышкин держал в руке бокал, и могло показаться, что он поднялся только для того, чтобы произнести тост. Ну а «драгунами» он почему-то называл всех служивых, это было его любимым словцом.
– Но самое главное, господин командующий, что наши офицеры считают участие в боевых действиях на стороне любой из этих воинских сил совершенно неприемлемым для себя. А попросту – бессмысленным.
Морщинистое, с упрямо выпяченными скулами лицо Малышкина показалось Власову крайне изможденным, словно он только что вышел из лагеря для военнопленных. А ведь человек всего лишь съездил в Италию с инспекцией. По существу, туристическая поездка, почти увеселительная прогулка.
– Это не должно огорчать нас, генерал. Нам нетрудно будет убедить Верховное командование вермахта, что если наши солдаты не желают воевать в Италии, значит, они рвутся на Восточный фронт. Так можно ли осуждать их за это?
– Именно так я и воспринял порыв этих драгунов, – неуверенно и совершенно неубедительно поддержал его Малышкин. – Однако не знаю, сумеем ли мы доказать Кейтелю и прочим, что в данном случае они не столкнулись с тем же, с чем столкнулись при попытке использовать диверсионный отряд Меандрова.
– Попытаемся. Что же касается наших бойцов, то очень скоро мы предоставим им такую возможность – сражаться не за Италию, а за родину.
Они сидели в небольшом «генеральском» зале Дабендорфской школы пропагандистских кадров – три генерала, костяк все еще не сформированной Русской Освободительной Армии, и чувствовали себя заговорщиками, интригующими против тех, кому должны служить, и служащими тем, против кого, ни минуты не сомневаясь, интриговали.
– Я могу сказать то же самое, – поднялся генерал-майор Трухин[30], как только его коллега, опустошив бокал, сел на свое место. – Офицеры крайне встревожены настроениями, царящими в наших батальонах. Переброску их во Францию воспринимают, как выражение недоверия.
– Ну, знаете, им не угодишь. Франция, Италия, Югославия… Европа, словом. Чего им еще? Не терпится месить болота Белоруссии и погибать в лесах Смоленщины? Так ведь это им еще предстоит.
Генералы понимали, что командующий откровенно играет на публику, но понимали и то, что ему нечем их успокоить: все аргументы исчерпаны. И потом, это ведь не командующий должен убеждать в лояльности и боеспособности их солдат, а наоборот, они обязаны отчитываться перед командующим за работу в армейских подразделениях. Именно отчитываться, а не скулить.
– Да, господа, Гитлер и штаб вермахта не доверяют нашим солдатам, – проговорил Власов, глядя куда-то в пространство между окнами. – Кроме того, наши подразделения разбросаны по Европе, дезориентированы и, в большей части своей, небоеспособны.
– Самая правильная оценка общего состояния войск, – признал Малышкин.
– Но что прикажете делать? Разве у армии существует еще какой-то способ доказать лояльность режиму, кроме как силой своего оружия? – Генералы мрачно молчали, давая командарму понять, что вопрос его сугубо риторический. – Тогда что я могу поделать, если обстоятельства складываются так, что нам не позволяют ни сформировать полноценную армию, ни проявить себя в настоящих боях?
– Мне совершенно непонятна политика немцев в отношении наших войск, – мрачно пробасил Трухин, и вечно багровое лицо его побагровело до цвета вишни. – Войну они явно просрали, прошу прощения… Прут их большевики на всех фронтах. Так чего они ждут, господин командующий? Может, нам все же стоит каким-то образом прорваться к фюреру и поговорить с ним?
Власов старательно протер стекла очков в массивной роговой оправе и, водрузив их на переносицу, укоризненно, и в то же время снисходительно, взглянул на Трухина.
– Опять вы о своем, генерал? В том-то и дело, что неприятие идеи Русского освободительного движения, как и самой РОА, исходит от фюрера. В этом вся гибельность ситуации.
– Тогда на кого они рассчитывают? Неужели и впрямь мыслят теми же дурацкими постулатами, что и журнал «Дер Унтерменш», если верить которому, все мы, славяне, недочеловеки или законченные дегенераты?
– Не сомневайтесь, так и мыслят, – проворчал Малышкин. – По-моему, они куда смелее доверяют солдатам подразделений, входящих в «Остлегионен»[31]. чем частям РОА.
– Будто их батальоны «Остлегионен» способны что-либо изменить в ходе этой войны, – добавил Трухин.
– Ставка в данном случае на то, что эти «туземные войска» ненавидят русских, а потому будут упорно сражаться, мечтая о независимости своих народов.
– Успокойтесь, господа, – вмешался Власов, – появление подразделений «Остлегионен» тоже вызвало недовольство Гитлера. Эти части находятся в непосредственном подчинении командования вермахта, а Гитлер не желает, чтобы его арийская армия заражалась вирусом азиатской расы. Чистота крови для него – прежде всего, даже если речь идет о крови, пролитой на поле брани.
– Особенно на поле брани, – возмущенно процедил Трухин.
Власов закурил и с минуту держал паузу, как бы дожидаясь, пока его генералы остынут.
– Я уже высказал свое мнение, о котором, уверен, сумели уведомить не только Кейтеля и Гиммлера, но и самого фюрера. Состоит оно в том, что вермахт не сможет победить в этой войне, пока в бой не будут введены силы Русской Освободительной Армии, за которой пошли бы и население, и значительная часть нынешних советских партизан. В этом меня убедили поездки по занятым немцами территориям. Немцы не хотят понять, что без русских России им не одолеть. Не одолеть им коммунистической России без антикоммунистически настроенных русских – вот в чем заключается их самая странная и самая страшная ошибка, – чуть ли не после каждого слова зло врубался Власов в стол худым, по-крестьянски узловатым пальцем.
Гиммлера не очень-то удивило упорство, с которым редактор СС-газеты «Дас Шварце Кор» штандартенфюрер Гюнтер д’Алькен добивался его аудиенции. Рейхсфюрер уже выяснил, что редактор только что вернулся после длительной поездки по территориям, прилегающим к Восточному фронту, и теперь был, очевидно, обуреваем какими-то совершенно немыслимыми идеями. Настолько же гениальными, насколько и бредовыми.
Несмотря на то что «Дас Шварце Кор» являлась официозом СС и, следовательно, должна была отличаться особой правоверностью, ее редактор давно прослыл вольнодумцем, по некоторым вопросам позволял себе не соглашаться со всеми, вплоть до фюрера. Правда, вольномыслие это крайне редко удавалось доносить до газетных страниц, что, собственно, и спасало д’Алькена, как редактора. Но ведь и мнение, высказанное в кулуарах совещания, в кабинете высокого чина СС или в собственном кабинете, тоже достойно того, чтобы быть отмеченным не только отставкой, но и концлагерем.
– Говорят, поездка по окрестностям Восточного фронта произвела на вас неизгладимое впечатление.
– Справедливое замечание, господин рейхсфюрер.
Они прошли вдоль берега небольшого озерца и оказались посреди чашеобразной, почти первозданной по красоте своей низине, в которой каким-то образом вмещались: это родниковое, обрамленное двумя невысокими скалами озерцо, дубовая роща, поросшие мхом руины замка и заброшенная штольня старой каменоломни. Эту «Долину отрешенности», как назвал ее Гиммлер, водитель открыл для него еще прошлым летом, когда завернул сюда, чтобы помочь шефу утолить жажду. Три родничка, издревле питавшие озерцо, казались божественно прохладными и умиротворяющими. Руины и каменоломня навевали на философские раздумья о вечности и суетности жизни, а между шатром рощи и озерным плесом царила какая-то особая нордическая прохлада, совершенно отделяющая эту долину от издерганного, расплавленного зноем остального мира.
– И каковы же ваши прогнозы, редактор? – поинтересовался Гиммлер, отпивая с ладоней родниковой воды.
– Как всегда, мрачные.
– Как всегда, – задумчиво кивнул Гиммлер, однако в голосе его не послышалось ни осуждения, ни мстительности.
– Зато поездка помогла мне убедиться в том, в чем, собственно, я и так был убежден.
– Еще одно оригинальное признание.
Гиммлер остановился у гранитной, отполированной стихиями скалы, в которой отливалась голубизна озерного плеса, а в кварцевых зернах отражались лучи предобеденного солнца, и выжидающе уставился на д’Алькена. Лицо его оставалось при этом холодно-вежливым и смиренно-терпеливым.
– Мы, господин рейхсфюрер, допускали огромную ошибку, унижая и истребляя население оккупированных нами русских территорий. Подавляющее большинство его действительно ненавидело коммунистов и не желало возвращения советской власти. Будь мы осмотрительнее и дальновиднее – давно сумели бы превратить начатую нами войну в гражданскую войну России.
– Уверены, что таких было большинство, штандартенфюрер?
– Во всяком случае, потенциально. Речь идет о населении, которое изначально считало нас избавителями от коммунистических варваров, разрушивших тысячи храмов, истребивших в концлагерях десятки тысяч их земляков, сославших под видом кулаков в Сибирь наиболее трудолюбивую часть крестьян. Оставшееся население являлось нашим естественным союзником – это, на мой взгляд, бесспорно.
– Я погрешил бы против истины, полковник, если бы признал, что вы открыли для меня некую высшую истину, которой мы все, генералитет СС и руководство рейха, постичь были не в состоянии.
– Но я и не претендую на роль мессии, – грубоватое, далеко не аристократическое лицо д’Алькена слегка побледнело, однако он все же сумел сдержаться. Штандартенфюрер давно готовился к этому разговору, рассчитывал на него и обрадовался, узнав, что Гиммлер назначил встречу не в своем кабинете, а здесь, в этом романтическом уголке, вдали от скрытых магнитофонов.
– На что же вы тогда претендуете, наш восточный паломник?
– Это интересует многих, господин рейхсфюрер. Многим непонятно, с какой стати я вдруг отстаиваю власовское движение. Почему пытаюсь оживить его, взбодрить, используя при этом не только свою газету, но и личные связи.
– Не тщитесь, штандартенфюрер, во «враги народа», подобно тому, как это делает со своими вольнодумцами Сталин, вас все равно не зачислят. В героях послевоенной Германии вам тоже не ходить. Так и останетесь «редактором одиозной эсэсовской газетенки», как вас именуют по ту сторону Ла-Манша, – улыбку, которая вырисовывалась на лице Гиммлера, действительно можно было бы считать таковой, если бы только это лицо не принадлежало Гиммлеру. – То, что вы – яростный сторонник генерала Власова, мне уже понятно. Непонятно другое – за что вы его так возлюбили?
– Это любовь не к русскому генералу, а к Германии. Бросив на русские штыки сотни тысяч бывших русских пленных, мы спасем сотни тысяч арийцев.
– Но испоганим саму идею арийского господства, ради которой, собственно, все это и затевалось. Такой поворот мыслей вас никогда не увлекал?
– Но всякий раз побеждало желание облегчить участь наших солдат. Не следует забывать, что за первые шесть месяцев войны в нашем плену оказалось три миллиона девятьсот тысяч советских солдат и офицеров![32] Напомню вам данные, полученные мною из штаба Верховного командования. На август 1943 года под знаменами фюрера сражались сформированные исключительно из русских один полк, семьдесят восемь отдельных батальонов и сто двадцать две отдельные роты. Кроме этого, до двухсот двадцати тысяч бывших советских воинов числятся сейчас в качестве добровольных помощников при наших артиллерийских частях.
– Кажется, из расчета четыре-пять русских добровольных помощников на одного артиллериста? – благодушно развел руками Гиммлер.
– Именно так. Добавьте к этому числу шестьдесят тысяч русских, которые служат в различных охранных ротах и командах, да сорок семь тысяч, которые, как уведомил меня полковник Шерф, занимающийся проблемами транспорта, «безо всякого надзора со стороны надсмотрщиков и полиции, трудятся на железной дороге». Словом, нам не составило бы никакого труда сформировать трехсоттысячную Русскую Освободительную Армию.
В течение нескольких минут Гиммлер задумчиво всматривался в озерный плес, а затем произнес:
– И все же… Если бы не моя вера, что вы, штандартенфюрер, руководствуетесь состраданием к Германии, а отнюдь не к Власову, вы давно сменили бы свой франтовской мундир на скромное лагерное одеяние.
– После вашего откровения, господин рейхсфюрер, мне сам Бог велел быть предельно откровенным. Известно, что Власов добивается встречи с вами.
– Как и с фюрером.
– Однако фюрер вряд ли согласится принять русского генерала, поскольку ему трудно будет отречься от предубеждений относительно Русской Освободительной Армии, которые уже давно стали общеизвестными. Но было бы неплохо, если бы приняли его вы.
– Ну, допустим, приму…
– Тогда власовское движение стало бы приобретением СС, а не ведомства Розенберга. А то, что окончательно отказаться от власовцев мы не можем, ибо не то время, – уже ясно. Так что мы, в конце концов, теряем? Создавая полноценную русскую армию, мы получаем новых солдат, меняем отношение к себе славянского населения России, не говоря уже об отношении многих европейских политиков. Поскольку Власов – это ведь борьба не с целью захвата России, а с целью освобождения ее народов и всего мира от коммунистической чумы… Для меня как журналиста совершенно очевидно, что политическая выгода от нашей лояльности к власовцам еще более важна, чем сугубо военная.
– Но ведь вам известно, что в свое время я назвал Власова «большевистским подмастерьем мясника»[33].
– И при этом запретили мне каким бы то ни было образом поддерживать генерала и пропагандировать его воинские подразделения.
– Неужели я так низко пал? – иронично осклабился Гиммлер.
– Однако взгляды свои мы должны менять в соответствии с ситуацией и общей обстановкой. Хотя понятно, что Сталин – если только он узнал об этом высказывании – не в восторге от возведения его в ранг мясника.
– Скорцени называет его проще – «Кровавым Кобой», – презрительно поморщился рейхсфюрер СС.
– Он всего лишь повторяет кличку, которой этого «вождя всех времен и народов» давно наделили сами русские, исходя из подпольной клички самого Сталина[34].
– Однако оставим в покое этого… Кобу и обратимся к нашей действительности. Как вы себе представляете развитие русского движения в Германии, штандартенфюрер?
– Оно не будет иметь никакого влияния, пока мы не создадим русскую армию хотя бы в составе двух-трех стрелковых дивизий, с полком авиации и прочими приданными и вспомогательными частями. Это сразу же поднимет авторитет Власова и среди пленных, и среди будущих дезертиров. Кстати, во время операции «Зильберштрайф»[35] мы добились достаточно большого потока перебежчиков. Но сейчас он резко сократился.
– А когда и в какой войне было такое, чтобы солдаты бежали из армии, которая наступает, в армию, которая терпит поражение? – пожал плечами Гиммлер.
– И все же поток перебежчиков уменьшается не только потому, что наши войска временно отступают. Просто русские солдаты не видят по ту сторону линии фронта полноценных частей власовской освободительной армии, не видят силы, которая способна будет заменить вермахт и возглавить сопротивление вконец распоясавшимся коммунистам, – вот в чем проблема!
– Справедливо, – согласился Гиммлер, останавливаясь у руин замка. – Народу нужен вождь-освободитель, нужен новый символ надежды – вот в чем проблема.
– А ведь уже спустя месяц после своего пленения генерал Власов сказал, – поспешно достал из кармана записную книжку редактор: – «Чтобы добиться победы над Советским Союзом, нужно ввести в бой против Красной Армии военнопленных. Ничто не подействует на красноармейцев так сильно, как выступление русских соединений на стороне немецких войск»[36].
В самый разгар обсуждения, происходившего в «генеральском» зале, в дверях неожиданно появилась официантка. Открытое славянское лицо, еще не утратившие природную розоватость щеки; пухлые, жаждущие поцелуев, губы и опьяняюще крутые бедра.
Пока она ставила на стол котлеты с гречневым гарниром, все три генерала жадно прощупывали ее фигуру взглядами, а Трухин даже не удержался и сумел попридержать ее за дородный стан.
– Не могу, ох, не могу! – азартно повертел он головой, втягивая ноздрями хмельной запах тела официантки. – Настоящая украинская молодуха-молодица, из тех, от которых у меня особый мужской восторг. Скольких я пропустил через свои руки, скольких, впрочем, пардон… Нервы сдают, как порванные струны.
– Побереги их, драгун, они тебе еще понадобятся, – посоветовал Малышкин, который и сам пьянел от близости пышного женского тела.
Но как только официантка исчезла, генералы мгновенно забыли о ней. Последние события в Европе настолько круто замешивали их судьбы, что, может статься, вскоре им уже будет не до «молодух-молодиц», и даже не до собственного «мужского восторга».
– Кстати, а какова судьба нашего послания фюреру?[37] – поинтересовался Трухин, уже вовсю орудуя вилкой.
– Некоторое время мы с вами, господа генералы, действительно с надеждой ждали реакции фюрера на наше сдержанное, хорошо продуманное послание, но… Теперь мне уже точно известно, что его не последует. И кто знает, возможно, это даже к лучшему.
Генералы забыли о еде и удивленно уставились на командарма. Словно бы испытывая их терпение, Власов, наоборот, неспешно, сосредоточенно поглощал пищу.
– Что вы имеете в виду, товар… господин, – тут же исправился Трухин, – командующий?
В последнее время в штабе РОА жестко следили за тем, чтобы в обращении не употреблялось слово «товарищ». Немецкий офицер связи капитан Штрик-Штрикфельдт предупредил Власова, что кто-то донес в гестапо и в штаб Верховного командования, что русские офицеры продолжают обращаться друг к другу по канонам Красной Армии. Судя по всему, донос был составлен кем-то из бывших белогвардейцев, которые относились к «власовцам» с еще большим недоверием и подозрением, нежели немцы.
К тому же с появлением власовцев власти заметно потеряли интерес к Белому движению, что тут же сказалось на его финансовой и прочей поддержке.
– С точки зрения дипломатии, – проговорил Власов, пережевывая слова вместе с гречневым гарниром, – отсутствие ответа всегда предпочтительнее, нежели резкий отрицательный ответ. Причем это удобно для обеих сторон. Если ситуация изменится, рейхсканцелярия, да и сам фюрер, в любую минуту могут сослаться на то, что ответ не был дан по чистому недоразумению, или из-за того, что изучались возможности дальнейшего сотрудничества РОА и рейха. Словом, тут уже вступает в силу язык дипломатии.
– Да к черту эту дипломатию! – взорвался Трухин. – Чего она стоит, если мы теряем столько времени?!
– Или, может, наоборот, выигрываем время, – как бы про себя пробормотал Малышкин. – Пока коммунисты и фашисты истребляют друг друга, мы сохраняем людей, накапливаем силы, вооружаемся и завершаем формирование наших частей.
– Ну, это вы так считаете, генерал, – огрызнулся Трухин. – Если мы сейчас не заявим о себе, нас попросту разгонят по лагерям, а то и перестреляют. Штаб вермахта потому и не доверяет нам, что под ногами у него постоянно путается всякая дезертирско-уголовная шушера, – скрипел срывающимся баритоном Трухин. – По ней, сволочной, судят и о нашем движении. Вспомните: как раз тогда, когда мы сочиняли послание, русская «СС Дружина-1» полковника Родионова перебивает конвой эсэсовцев и вместе с партизанами, которых эти эсэсовцы конвоировали, уходит в леса[38]. Говорят, после этого Родионова даже переправили в Москву и сам Сталин будто бы наградил его каким-то орденом.
– После того, как он служил у немцев, да к тому же – в подчинении войск СС? – криво ухмыльнулся Власов. – Это уже дешевая пропаганда, рассчитанная на идиотов.
– А все может быть, – стоял на своем Трухин. – Сталин с Жуковым тоже боятся, что по ту сторону фронта могут возникнуть дивизии русских, притом что свои мобилизационные ресурсы на исходе. Словом, при таком массовом предательстве, какое было продемонстрировано «СС-дружинниками», поневоле начинаешь впадать в подозрение, как в старческий маразм. А тут еще штаб вермахта погрызся с командованием бригады русских националистов «Остинторф».
– Почему «националистов»? – насторожился Власов.
– Да потому что создатели бригады собирались развернуть ее в полноценную Русскую Народную Национальную Армию.
– Ишь ты, в стремени, да на рыс-сях?! Так сразу – в армию, да еще и в народную, национальную?
– Притом что создатели бригады прекрасно знали о формировании нашей, Русской Освободительной.
– Так ведь потому и шли в противовес, что задумана была эта армия белогвардейцами, – объяснил Малышкин. – И костяк у нее тоже был сугубо белогвардейский[39].
– Но даже этой бригаде немцы выразили свое недоверие, – напомнил ему Трухин. – Хотя, не спорю, такие конкурентные формирования нам не нужны.
– Так ведь Жиленкову и Боярскому немцы подсунули сволочных офицеров, которые начали относиться к нашим офицерам, как к денщикам, – негромко, словно опасаясь подслушивания, проворчал Малышкин. – Нам с вами, господин командарм, тоже не очень-то доверяют. Даже генералитету.
– Что имеется в виду? – исподлобья взглянул на него Власов.
Официантка принесла кофе, однако на сей раз никто из генералов внимания на нее не обратил, хотя, расставляя чашки и собирая опустевшие тарелки, женщина явно не торопилась уходить, и даже не очень-то опасалась близости мужских рук.
– Запретили же вам лично проинспектировать войска, находящиеся во Франции, – напомнил командарму Малышкин, чем тут же вызвал его недовольство.
– Что значит «запретили, не доверяют»?! Я бы не стал утверждать это столь категорично, – швырнул он измятую салфетку на стол. – А тем более – обсуждать этот инцидент.
Инспектировать свои «французские» подразделения Власову действительно не позволили, но этот запрет, переданный через капитана Штрик-Штрикфельдта и не преданный никакой официальной огласке, командарм скрывал даже от ближайших соратников. Поэтому был удивлен, что Малышкину каким-то образом стало известно о нем.
– В любом случае мы не должны акцентировать сейчас внимание на наших разногласиях со штабом вермахта, СС и рейхсканцелярией. По-моему, совершенно ясно, что это не в наших интересах.
– Но ведь в узком же кругу говорено, – спокойно заверил его Малышкин, явно укоряя командующего в том, что тот попытался скрыть от них столь вопиющий факт.
Власов, забыв о кофе, с минуту сидел, закрыв глаза и выставив намертво сжатые кулаки на стол, далеко впереди себя. Время от времени крепкие жилистые пальцы его вздрагивали, будто он удерживал ими рукояти стреляющего «максима».
Командарм не желал никакого конфликта с немцами. Не из-за страха. Он слишком много поставил на карту, чтобы смириться с тем, что однажды его армию, как и все Русское освободительное движение, попросту расформируют, а руководство расстреляют или вновь загонят в концлагеря. Россия еще должна узнать о нем. Его войска еще должны войти в Москву, но уже как народная освободительная армия, когда к ней будут относиться приблизительно так же, как большинство населения Югославии относится сейчас к армии маршала Тито.
– Все правильно: это сейчас в советской России к «власовцам» относятся, как к пособникам немцев, – каким-то странным чутьем уловил ход его мыслей Малышкин, – а когда война завершится и коммунистический режим окажется наедине с Русским освободительным движением, у народа появится реальный выбор.
Старая, вконец ослабевшая змея заползла на вершину скального обломка и, греясь на солнце, лениво уставилась на людей. Какое-то время рейхсфюрер и змея гипнотизировали друг друга, оставаясь совершенно неподвижными. Это продолжалось до тех пор, пока штандартенфюрер д’Алькен не извлек пистолет и не рассек пресмыкающееся несколькими меткими выстрелами.
– Знаю, что вместе с пропагандистским отделом вермахта вы затеяли сейчас новую операцию.
– Под кодовым названием «Скорпион».
– Название будем считать красноречивым. А как с успехами?
– Особых успехов пока не наблюдается. Все по той же причине. Переходя на нашу сторону, русские очень рискуют. Мы отходим, и тут же приходят коммунисты. Сразу же начинаются расстрелы, концлагеря, ссылки в Сибирь. Многие не хотят служить нам, но согласны служить под началом русских генералов, выступающих за «свободную Россию без коммунистов».
– Вы говорите все это, чтобы расчувствовать меня, штандартенфюрер? Зря стараетесь. Вы ведь знаете, что мои сопереживания несчастным русским, отданным на произвол коммунистам, и так довольно глубоки и искренни.
По идее Гиммлер должен был произнести это с легкой иронией. Однако д’Алькен так и не сумел уловить ее. «Ирония, очевидно, в том и заключается, что Гиммлер приучил себя произносить подобные „спичи“ совершенно серьезно и совершенно искренне», – объяснил себе шеф эсэсовского официоза, по старой журналистской привычке пытаясь всему дать собственное толкование.
– Господин рейхсфюрер, я понимаю, что ваше время слишком ограниченно, – произнес он.
– Вот в этом вы не ошибаетесь, – поиграл желваками Гиммлер и, бросив последний взгляд на вздрагивающее тело змеи, направился к стоящим поодаль, на выходе из «чащи», машинам.
– Могу ли я сообщить Власову, что вы готовы принять его? Если это так, мы у себя в газете – да и пресса, рассчитанная на население оккупированных территорий, – могли бы преподнести сию новость в соответствующих интонациях и с соответствующими комментариями.
Вопрос был задан настолько прямолинейно и беспардонно, что рейхсфюрер уставился на д’Алькена с таким же удивлением, с каким еще недавно смотрел на змею. Но все же почувствовал, что это тот случай, когда, с пропагандистской точки зрения, выгоднее дать «добро».
– Я жду генерала у себя двадцать первого июля, – скороговоркой отмахнулся он от продолжения темы. – Надеюсь, дата господина Власова устроит? – теперь он не скрывал ни презрения своего, ни сарказма. – Или, может, генерал сам назначит дату и время?
– Его устроит любой день из отведенных ему на этой грешной земле.
– Время ему сообщат дополнительно. Но вы, штандартенфюрер, должны понять, что ни фюрер, ни я никаких особых чувств к этому генералу не испытываем.
– Мне это известно лучше, чем кому бы то ни было.
– К тому же следует обратить внимание на то, как он ведет себя во время встреч с населением освобожденных нами территорий. Как можно относиться к генералу, который заявляет, что после победного завершения войны он будет рад видеть немцев в качестве гостей Свободной России?
Штандартенфюрер понял, что речь идет о том восторженном приеме, которое русское население устраивало Власову во время его пропагандистских поездок в Смоленск, Могилев, Бобруйск, Псков, Лугу… В Луге восторженные поклонники Власова прорвались через заградительный заслон полиции и попытались поднять мятежного генерала на руки. Вот он в своих речах и расхрабрился.
– Непростительное, истинно русское свинство, рейсхфюрер, – вот как это называется. Но ведь и мы тоже не должны забывать, с кем имеем дело. Конечно, подобные высказывания можно списывать и на пропагандистские издержки, тут уж все зависит от отношения к самому Власову.
– Оно вам известно, – процедил Гиммлер.
– Кстати, если уж господин Власов настолько – как любят выражаться русские – «пришелся не ко двору», почему мы должны терпеть его? В конечном итоге, для нас ведь важен не Власов, а сама идея Русского освободительного движения. Разве не так?
– Скажите прямо, штандартенфюрер: вы со своим другом, генералом Геленом, намерены кем-то заменить Власова? – мрачно улыбнулся Гиммлер.
– Гелена русские вряд ли воспримут. А вот генерал Жиленков вполне подошел бы.