Обряд погребения только что окончился.
Перед маленьким кладбищем уездного городка Д. стояло несколько наемных экипажей и широкие развалистые сани священника, покрытые тяжелой медвежьей полостью.
Небольшая кучка народа нетерпеливо толпилась у выхода. Дамы в черных платьях и длинных креповых вуалях суетливо рассаживались по своим экипажам, мужчины озабоченно следовали за ними.
Казалось, и те и другие куда-то ужасно спешили. Позади всех степенно и важно выступал сам батюшка и теперь вместе с дьяконом, таким же дородным и краснощеким, как и он сам, грузно и не торопясь усаживался в подъехавшие к нему широкие сани.
Знакомые мужчины и дамы приветливо раскланивались между собой, наскоро пожимая друг другу руки и перебрасываясь равнодушными замечаниями. Кто говорил о погоде, кто сетовал о плохом санном пути, но чаще всего упоминалось о предстоящих поминках в городе, в одной из лучших кухмистерских, у Синяева.
Только об усопшей, в память которой был назначен этот роскошный поминальный обед, никто ничего не говорил, и казалось, в эту минуту друзья и знакомые о ней совсем позабыли.
Вдали от всех, у ограды церкви, стояла одиноко молодая девушка и безучастно следила за отъезжающими.
Небольшого роста, с короткими вьющимися волосами, она походила скорее на ребенка, такими нежными были все очертания смуглого тонкого личика девушки. Но темные глаза ее смотрели не по-детски печально, и в настоящую минуту в них светилось серьезное, искреннее горе.
Она, видимо, нарочно старалась держаться в стороне, желая по возможности остаться незамеченной и смутно надеясь, что о ней позабудут.
Как безразличны ей были все эти чужие, равнодушные люди, и с каким нетерпением теперь она ожидала отъезда последнего экипажа!
Ах, только бы поскорей, поскорей остаться одной!..
– Да где же вы, наконец, Ирина Петровна? Я, как булавочку, ищу, ищу вас везде, пойдемте скорее, голубушка. Анна Никитична уже давно поджидает нас в санях! – неожиданно раздался позади нее торопливый мужской голос.
Молодая девушка вздрогнула и повернула головку. Перед ней стоял плотный, невысокого роста господин в енотовой шубе и в эту минуту, видимо, старался придать как можно более приветливое и радушное выражение своему грубому рябоватому лицу.
– Искренне сожалею, Егор Степанович, что невольно задержала Анну Никитичну, – холодно проговорила девушка. – Прошу вас передать ей мое извинение, но я не поеду в санях, мне хочется побыть одной, и я предпочитаю вернуться в город пешком. Тут ведь недалеко, всего верста!
– Как пешком, одной? Да вы серьезно это, голубушка? – изумился господин в енотовой шубе, и беспокойные глазки его с нескрываемой досадой остановились на молоденькой девушке.
– Совершенно серьезно!
– A обед-то как же, поминальный обед у Синяева, ведь вы опоздаете, матушка?
– Ну, это не важно, отобедать можно и без меня! – презрительно усмехнулась девушка и, слегка наклонив головку, быстро направилась к воротам кладбища, где скоро скрылась за его высокой белой стеной.
Егор Степанович Лабунов с минуту постоял на месте, ехидно провожая глазами удаляющуюся грациозную фигуру девушки, и затем, в свою очередь, повернул назад и отправился разыскивать свой экипаж, где действительно его уже давно нетерпеливо поджидала Анна Никитична, его супруга.
– Как? Один? А где же краля-то наша?! – тотчас же раздался ее крикливый голос, как только она завидела приближающегося мужа.
Егор Степанович молча откинул полость, влез в сани и, высоко приподняв воротник своей шубы, крикнул кучеру: «Пошел!» Он был не в духе, и жена по опыту знала, что в такие минуты лучше было не разговаривать с ним. «Ишь ведь как злится, что эта капризница не поехала с нами!» – не без злорадства подумала Анна Никитична, однако женское любопытство взяло верх, и она снова спросила:
– А где же наша краля-то?
В голосе жены зазвучали насмешливые нотки, что всегда особенно раздражало мужа.
– Ирина Петровна не желает ехать в санях, она вернется позднее в город пешком, – сердито процедил Лабунов, очень довольный, что воротник шубы окончательно скрывал в эту минуту его лицо от жены.
– Пешком, позднее? Да никак она совсем ошалела, сумасшедшая девчонка! A обед, обед-то как же у Синяева?! – Анна Никитична недоумевала. – Это еще что за новые капризы, да неужто же нам теперь всем ее ждать прикажете?!
– Успокойтесь, пожалуйста, вас никто не просит ждать; Ирина Петровна не желает обедать! – снова и еще более сердито процедил Лабунов, стараясь как можно скорее прекратить этот неприятный для него разговор.
Но Анна Никитична не унималась, она была слишком возмущена. Не хочет обедать, извольте видеть!
– Нечего сказать, хороша смиренница-то ваша! Поминальный обед по родной тетке справляем, а она и присутствовать на нем не желает! Хотя бы уж о нас подумала, ну что теперь знакомые скажут? Мы считаемся ближайшими родственниками покойницы, без мала на двадцать персон у Синяева обед заказали, шутка ль, сколько людей наберется, а ей и горя мало! Вам бы беспременно следовало сказать ей, Егор Степанович, что так, мол, нельзя-с, сударыня, неприлично-с, добрые люди осудят!
– Да что я, на аркане, что ли, матушка, должен был притащить ее! – рассердился наконец Лабунов и даже весь побагровел под воротником своей шубы. – Ну, не хочет обедать с нами, и не надо, и баста; не мы ее воспитали и не нам за нее ответ давать перед людьми!
Егор Степанович был страшно зол, но только сдерживался. В сущности, он разделял в душе мнение своей супруги и так же, как и она, находил по многим причинам неудобным отсутствие сегодня Ирины у Синяева; однако из самолюбия он не хотел сознаться в этом жене, заранее предвидя, что она начнет сейчас же обвинять его в потакании капризам хорошенькой девушки, которая действительно начинала ему все более и более нравиться.
Некоторое время супруги ехали молча, и каждый из них был занят своими собственными соображениями, но Анна Никитична не умела долго молчать, и к тому же ей нужно было сорвать свою злобу до конца.
Первоначальное волнение ее понемногу улеглось, но прежнее недовольство «своенравной девчонкой», как она мысленно называла Ирину, осталось, и она снова принялась говорить, но на этот раз невольно впадая в тот слезливо-жалобный тон, который еще более раздражал ее мужа.
– Ну что же, пусть будет по-вашему, Егор Степанович, вам лучше знать, только вот что я вам замечу: уж если Иринушка теперь, на первых порах, так сказать, нисколько не стесняется с нами и свой характер показывает, то что же это будет потом, когда она у нас в доме совсем поселится? Вам-то оно, пожалуй, и все равно, Егор Степанович, мужчины до всего не доходят; ну а посудите сами, каково мне-то бедной тогда терпеть все ее капризы, да прихоти, да ломания, каково мне…
Егор Степанович не дал докончить жене, резким движением откинув воротник, он порывисто обернулся в ее сторону и проговорил каким-то сдавленным, изменившимся голосом, пытливо и значительно вглядываясь в ее лицо:
– Ну а что же, по-вашему, нам бы следовало ее теперь того-с, на улицу, значит, так, что ли, Анна Никитична?
Он произнес эти последние слова с особенным ударением, и ехидная, почти жестокая улыбка на минуту исказила его некрасивое бледное лицо.
Анна Никитична как-то съежилась и сразу замолкла.
Очевидно, на этот раз она поняла мужа. Да, действительно, он был, к сожалению, прав. После всего им, именно им, теперь нельзя было прогонять от себя Ирину, и волей-неволей ей приходилось мириться в будущем с присутствием в ее доме этой странной, красивой и столь ненавистной для нее девушки!
Маленькая деревянная калитка в воротах кладбища бесшумно захлопнулась за Ириной, и наконец-то она могла свободно вздохнуть, очутившись теперь совсем одна за его высокой белой стеной.
«Слава богу, уехали!» – подумала молодая девушка, невольно прислушиваясь к шуму отъезжающего экипажа Лабуновых.
Ей так хотелось быть подальше от этих людей. Она нарочно решила вернуться домой пешком.
Стоял ясный солнечный день в начале марта, когда между могилами еще виднелись сугробы снега, но в воздухе уже пахло весной, и воробушки громко и весело чирикали, перелетая целыми стаями с места на место или чинно усаживаясь на высоких памятниках и колокольне.
Ирина медленно пробиралась между могил по деревянным мосткам, ведущим под гору, где кладбище оканчивалось довольно глубоким рвом, весной и осенью переполненным мутной водой.
Тут было очень сыро, и этот участок считался более дешевым; обыкновенно здесь ютились могилы бедняков, между тем как богатые люди предпочитали хоронить своих родственников вверху, поближе к церковной ограде.
Ирина остановилась почти у самого рва, около свежей могилы, засыпанной рыхлой землей, на которой там и сям были разбросаны несколько чахлых венков из еловых ветвей и сухих бессмертников.
Рядом с ней виднелась и другая могила, покрытая глубоким снегом. Посреди нее возвышался простой деревянный крест с почерневшей от времени медной доской. На доске было вырезано: «Дарья Михайловна Фомина, скончалась тогда-то…»
Молодая девушка тихонько опустилась на скамейку около этих двух могил и глубоко задумалась… Вся ее серенькая, невзрачная жизнь пронеслась перед ней.
Ей вспомнилось ее раннее счастливое детство в родном городе, знакомство и дружба с Левой и первое серьезное горе после его отъезда в Петербург.
Но, господи, как давно, как давно все это было! Эти воспоминания казались теперь Ирине только каким-то далеким, чудным сном. С тех пор прошло восемь лет, целых восемь лет, в течение которых она ни разу больше не встречалась со своим другом детства. Спустя несколько месяцев после его отъезда в Петербург в судьбе маленькой Ирины произошли серьезные перемены.
Дарья Михайловна последнее время часто жаловалась на какую-то общую слабость и была вынуждена по совету врачей бросить свои уроки гимнастики, приходилось искать другие занятия. Одна пожилая дальняя родственница в Витебской губернии предложила ей поселиться у себя вместе с Иринкой в качестве заведующей хозяйством. Родственница эта, Авдотья Семеновна Тулыпина, была богата, бездетна и давно уже тяготилась своим одиночеством.
Дарья Михайловна согласилась; и вот в один прекрасный день Иринка, отправляясь в дорогу с матерью, в последний раз обнимала свою бабусю.
– Оставьте ее у меня, – предложила Прасковья Андреевна, – она мне за внучку будет!
Но, разумеется, Дарья Михайловна не захотела расстаться с ребенком. На прощанье, однако, бабушка все-таки успела шепнуть Иринке:
– Смотри же, помни, Жучок мой, что бы ни случилось с тобой, а у тебя есть верный друг, и пока я жива, мой дом будет всегда для тебя родным домом.
Эти слова теперь невольно припомнились молодой девушке, и горькая улыбка промелькнула на лице. Ах, как все это давно-давно было; жива ли еще бабуся, а если и жива, то, наверное, уже позабыла о ней!
Вначале после их отъезда в Д. переписка между Прасковьей Андреевной и ее матерью поддерживалась довольно оживленно с обеих сторон, но за последние годы почему-то письма бабушки стали редкими и наконец со смертью Дарьи Михайловны совсем прекратились. Почему? Девушка никогда не могла понять этого, и всякий раз при воспоминании о бабусе в ее душе поднималось горькое чувство незаслуженной обиды.
Как скучно и однообразно протекли затем все эти долгие годы ее пребывания в Д. Иринка росла между двумя болезненными женщинами грустным, молчаливым ребенком.
В частном пансионе, где она училась, у нее подруг не было. Она казалась слишком замкнутой своим сверстницам и притом была всегда так плохо одета, что товарки ее, большей частью дочери зажиточных фабрикантов, стеснялись принимать ее у себя. Ирина оставалась одинокой и дома, и в школе.
На семнадцатом году, вскоре по окончании курса, она потеряла мать, и тогда первой мыслью девушки было сейчас же написать Прасковье Андреевне, умоляя разрешить ей приехать в Муриловку.
Ирина послала отчаянное письмо, но – увы! – никакого ответа не последовало; она написала еще и еще раз – и опять то же самое, ответа не было. Тогда девушка перестала писать; она решила, что о ней позабыли, и из чувства гордости не желала более навязываться и напоминать о себе.
Бедная Ирина несказанно горевала, она даже осунулась и побледнела за это время и стала еще молчаливее.
– Полно тебе сохнуть-то, матушка! – уговаривала ее Тулыпина. – Неужели ты думаешь, что за столько лет эти богатые люди не успели позабыть о тебе. Оставайся-ка лучше у меня, поухаживай за старухой; ты теперь уже не маленькая, все хозяйство сдам тебе на руки, а умру – и весь дом тебе останется, и заживешь тогда барыней, ни от кого не зависима!
Такие обещания, однако, мало увлекали бескорыстную Ирину.
Молодая девушка рвалась на свободу. Душная атмосфера в богатом доме Тулыпиной, где говорилось только о болезнях да о деньгах, страшно угнетала ее.
Ирина с радостью согласилась на предложение бывшей начальницы гимназии, где училась, поступить к ней в качестве классной дамы. Но Тулыпина и слышать не хотела об этом, и, конечно, кончилось тем, что добродушной Ирине стало жаль одинокую старуху и она осталась при ней.
Авдотья Семеновна окончательно больше не могла обходиться без ее помощи и почти не отпускала от себя.
Отсутствие свежего воздуха и бессонные ночи около больной Тулыпиной сильно влияли на здоровье молодой девушки. Она еще более осунулась и побледнела, но, несмотря на это, оставалась по-прежнему красивой и по-прежнему обращала на себя внимание всех тех, кто случайно встречал ее.
Тулыпина скончалась скоропостижно. Однажды утром ее нашли мертвой в постели, и завещание в пользу Ирины так и осталось ненаписанным.
Скупая и эгоистичная старуха была совсем одинокой, никто не писал ей, никто ее не навещал, но не успела разойтись весть о ее смерти, как тотчас из соседней губернии появились какие-то дальние родственники, Егор Степанович и Анна Никитична Лабуновы. Они объявили себя ближайшими наследниками дорогой тетушки, бесцеремонно поселились в ее доме и с первого же дня начали самовластно распоряжаться в нем, как настоящие хозяева.
Старая прислуга была возмущена, но Ирина не протестовала; она молча передала все ключи Анне Никитичне и так же молча и беспрекословно удалилась в свою комнату.
– Требуйте вашу часть, – советовали молодой девушке и нотариус, и доктор, и даже сам духовник покойницы, искренне сочувствующие ей. – Мы все знаем, что ваша родственница желала завещать все свое состояние вам одной; мы вас поддержим.
Но Ирина ничего не требовала. Она горячо благодарила своих друзей за участие, но тут же решительно объявила им, что никакой претензии заявлять не станет.
Признаться, такое бескорыстие удивило даже и самих Лабуновых. Они не ожидали этого и, вероятно, в виде вознаграждения предложили молодой девушке безвозмездно поселиться у них в доме в качестве учительницы их шестерых детей.
Егор Степанович особенно хлопотал об этом, но его слащавая, приторная любезность, пожалуй, еще более отталкивала Ирину, чем даже неприятный и высокомерный тон Анны Никитичны.
Она с ужасом думала о возможности своего будущего существования в этой семье.
Нет-нет, только не это, не это! Молодая девушка готова была работать до изнеможения за самую ничтожную плату, лишь бы только не жить из милости у таких людей, как Лабуновы. Ни за что, никогда!
Ирина быстро приподнялась со скамейки. Все ее смуглое личико дышало энергией. В маленьком хрупком теле этой девушки-полуребенка таилась гордая, сильная душа, способная бороться и терпеть лишения, но неспособная унижаться и мириться с житейской пошлостью.
Громкий протяжный звон старого колокола гулко разнесся в эту минуту по кладбищу, неожиданно прерывая мысли задумавшейся девушки. «Господи, неужели уж так поздно, к вечерне звонят», – испугалась Ирина. Как она замечталась, однако. Молодая девушка бросила последний прощальный взгляд в сторону свежей могилы старой родственницы, и на этот раз что-то мягкое и грустное засветилось в ее темных глазах.
– Спи с богом, – тихонько и ласково прошептала она, низко склоняя свою головку.
В душе ее не было ни малейшей злобы против той, которая тут спала вечным сном и которая при жизни так мало сумела оценить ее заботы и ласку. Напротив, в эту минуту Ирина испытывала скорее искреннюю печаль. Все же Авдотья Семеновна была единственным человеком, который нуждался в ее помощи, дорожил ее присутствием, а теперь?..
Крупные слезы навернулись на глаза девушки.
– Спи с богом! – еще тише прошептала она и начала медленно подниматься в гору, по направлению к церкви.
Когда часом позднее Ирина подходила к городу, на улицах уже там и сям горели тусклые фонарики, а в кухмистерской Синяева поминальный обед был в полном разгаре.
Учреждение это помещалось в большом одноэтажном доме на одной из главных улиц, где жила и Тулыпина.
Вероятно, для большего эффекта обед был заказан на этот раз при полном освещении. Горели не только все бронзовые канделябры по стенам, но также и большая неуклюжая стеклянная люстра, низко спускавшаяся с потолка посредине комнаты.
Сквозь тюлевые занавески ярко освещенных окон то и дело виднелись сновавшие взад и вперед черные фигуры официантов с целыми грудами тарелок, блюд и пустых бутылок. В одном из окон была открыта форточка, и оттуда неслись хриплые возбужденные голоса гостей. Кто-то смеялся, кто-то спорил, кто-то заунывно подтягивал: «Коль славен наш Господь в Сионе…» Ему вторил другой голос, слащавый и донельзя фальшивый.
Ирине показалось, что она узнает голос Лабунова.
Молодая девушка испуганно оглянулась на окна и, низко опустив вуаль, быстро перешла на другую сторону улицы. Кухмистерская помещалась немного наискосок, почти против самой квартиры Тулыпиной. Ирина с облегчением вздохнула, когда входная дверь с шумом захлопнулась за ней и она очутилась наконец в своей маленькой комнатке.
Слава богу, сюда не долетали, по крайней мере, громкие голоса развеселившихся гостей у Синяева. Она могла отдохнуть. Девушка опустилась на свой старый кожаный диванчик и в изнеможении закрыла глаза. Она только теперь почувствовала, до какой степени была и физически, и нравственно измучена за последнее время.
Старая горничная Феша, узнав, что барышня с утра ничего не ела, тотчас же принесла ей остатки от людского обеда и заварила кофе. Феша вообще как-то особенно суетилась сегодня около барышни и имела при этом озабоченный и даже несколько смущенный вид. По-видимому, ей хотелось сообщить Ирине что-то важное, в чем-то повиниться перед ней, но она не решалась заговорить первой, а молодая девушка, как нарочно, ничего не замечала и продолжала сидеть, прислонившись к спинке дивана, с закрытыми глазами.
Убедившись наконец, что Ирине совсем не до нее сегодня, Феша собрала со стола посуду и тихонько удалилась из комнаты. «Сегодня не стоит начинать, – мысленно решила она, – завтра скажу».
Лабуновы вернулись с обеда только в девятом часу вечера. Оба, муж и жена, были сильно возбуждены, и оба не в духе. Анна Никитична, даже не снимая шляпы и галош, так и метнулась в комнату Ирины.
Благодаря обильно выпитому вину в память покойной тетушки почтенная дама находилась сегодня в очень приподнятом настроении духа и ощущала неотразимую потребность с кем-нибудь серьезно побраниться. Разумеется, в данном случае Ирина являлась как нельзя более кстати. Лабунова тотчас же накинулась на молодую девушку и начала осыпать ее самыми оскорбительными упреками за ее непочтительность якобы к памяти покойной тетки, а также, разумеется, и к ее собственной персоне, Анне Никитичне Лабуновой.
Ирина выпрямилась и побледнела. Что-то сверкнуло на минуту в ее потемневших глазах, но только на минуту. Заметив, как пылало все лицо Анны Никитичны и как сильно несло от нее вином, она решила, что не стоит унижаться, разговаривая с ней, пусть себе болтает сколько хочет, авось устанет наконец и сама уйдет из ее комнаты.
Но Анна Никитична не унималась; явное нежелание молодой девушки разговаривать с ней еще сильнее подзадоривало эту мелочную женщину; она чутьем угадывала полное равнодушие и даже презрение к себе Ирины и потому еще более сердилась.
– Да что ты, мать моя, словно немая стена стоишь? – вне себя уже кричала теперь возмущенная Анна Никитична, сразу переходя с Ириной на ты. – Егор Степанович, Егор Степанович, да скажите же вы ей сами наконец, что так нельзя, ведь всякое терпение может лопнуть с этой девчонкой! – Анна Никитична, багровея от злобы, выбежала из комнаты молодой девушки, призывая на помощь своего супруга.
Ирина долее не могла терпеть; она чувствовала, как к ее горлу подступали истерические рыдания, еще немного – и она не выдержит и расплачется. Воспользовавшись минутой, когда Лабунова вышла из ее комнаты, молодая девушка быстро захлопнула свою дверь и закрыла ее на замок. Почти тотчас же за этой дверью раздались неровные шаги и хриплый голос Лабунова:
– Ирина, Иринушка, открой дверь! – упрашивал Егор Степанович. – Послезавтра едем… сговориться надо, по делу, значит. Открой дверь, Иринушка…
Но так как ответа не последовало, то Егор Степанович начал, в свою очередь, терять терпение и сердито возвысил голос. По счастью, однако, на шум и на крики Лабунова начала собираться перепуганная прислуга. Анна Никитична, которая уже успела тем временем немного успокоиться, поспешила благоразумно увести к себе расходившегося супруга. «О боже, скоро ли конец этой муке!» – думала Ирина, с ужасом прислушиваясь к удаляющимся шагам их по коридору.
Молодая девушка быстро задула лампу и, не раздеваясь, в изнеможении опустилась на кровать.
На другой день Ирина проснулась ранее обыкновенного. Она приподнялась на постели и по старой привычке начала тревожно прислушиваться, все ли спокойно в соседней комнате, где прежде спала больная Тулыпина; но вспомнив, что в этой комнате никого больше не было, она снова тихонько опустилась на подушку и несколько минут пролежала неподвижно, совершенно подавленная сознанием своего полного одиночества.
В целом широком мире теперь у нее больше никого не было, кто бы хоть немного заботился о ней. Совсем, совсем одна! Никогда еще Ирина не ощущала этого так сильно и так болезненно, как в настоящую минуту. Но горевать было не время! Жизнь предъявляла молодой девушке свои серьезные требования. Приходилось так или иначе решать свою участь, и притом решать немедленно, не откладывая.
Лабуновы говорили вчера об их отъезде в имение. Но с этим Ирина уже окончательно покончила: она ни за что на свете не последует за ними! Однако куда же идти в таком случае, к кому обратиться за помощью, где и какую искать работу?!
Вот вопросы, которые уже много раз задавала себе за последнее время Ирина и которые и теперь всецело занимали ее в то время, как она медленно одевалась и расчесывала перед зеркалом густые волнистые волосы.
– Иринушка, отвори, родименькая, это я, не бойся! – неожиданно послышался за дверью осторожный голос Феши.
Ирина неохотно отворила дверь и впустила горничную; ей совсем не до разговоров было.
– Что те-то, спят еще? – тихонько спросила она, указывая на парадные комнаты, где временно поместились Лабуновы.
– Спят, спят, матушка, где им, поди, не скоро еще проснутся после вчерашнего-то! – усмехнулась презрительно Феша. – Я вот нарочно и пришла к тебе пораньше поговорить по делу, родненькая!..
Феша казалась смущенной.
– По делу? По какому делу? – рассеянно спросила Ирина, занятая своими собственными мыслями и не обращая на нее внимания. Молодая девушка стояла в эту минуту перед зеркалом, спиной к горничной и продолжала задумчиво закалывать свои волосы.
Феша молчала.
– По какому делу? – еще раз переспросила Ирина, с удивлением оборачиваясь в ее сторону.
Вместо ответа Феша вдруг порывисто кинулась к ней и, схватив ее руку, начала подобострастно покрывать ее поцелуями.
– Барышня, голубушка! – всхлипывала она. – Прости ты меня, окаянную, виновата я перед тобой, шибко виновата, поначалу смолчать думала, да невмоготу стало, не хочу на душе греха таить!..
Феша продолжала всхлипывать, покрывая поцелуями обе руки Ирины.
– Феша, оставьте, вы знаете, я не люблю этого! – с неудовольствием проговорила молодая девушка. – Что с вами, в чем дело, чем вы виноваты передо мной?
– А в том виновата, матушка, что если бы не я да покойная барыня наша (прости, господи, не тем будь она помянута), то не пришлось бы теперь тебе, сиротинушке, по миру идти без копейки да дарма служить у Лабуновых, a имела бы ты над собою кров родимый да верный хлеба кусок! Вот погоди, дай досказать, уж коли решила раз, так ничего не утаю, все открою, все как есть!
Ирина, полная смутной тревоги, тяжело опустилась на свой кожаный диванчик и, не спуская изумленных глаз с желтого морщинистого лица Феши, приготовилась с бьющимся сердцем выслушать исповедь старой горничной.
– Вот, видишь ли, матушка моя, – продолжала Феша, стоя перед нею и сильно жестикулируя по своей привычке, – годков девять тому назад, когда ты малой дитей приехала к нам со своей мамушкой, Дарьей Михайловной, наша-то Авдотья Семеновна, можно сказать, еще во всей своей силе была. А тут, словно кто сглазил ее, смотрим: начала вдруг хиреть наша барыня и день ото дня, год от году все хуже да хуже, все хуже да хуже! Вот и решила Авдотья Семеновна полегоньку да помаленьку тебя, значит, ко всем ейным делам приспособить, на что, мол, лучше: свой человек, верный, никуда не уйдет и денег ему платить не надо! Однажды вечор, родненькая, как сейчас помню, наша-то Авдотья Семеновна и зовет меня к себе.
«Ну вот, говорит, Феша, ты теперь в моем доме без мала годков пятнадцать живешь, и я была много довольна тобой, а если умна будешь, то и впредь твои услуги за мной не пропадут» (а сама при этом, знаешь, этак потихоньку мне красненькую в руку сует!).
Подивилась я на ту пору, потому как расчетливые были барыня; однако виду не показываю и, как водится, к ручке сейчас: «Покорно, мол, благодарю, сударыня, рада вашей милости и впредь завсегда стараться!»
«Ну, а коли так, говорит, то отныне вот какой тебе указ от меня выйдет: все письма на имя барышни и Дарьи Михайловны, а также и те, что они сами писать будут, перво-наперво ко мне на стол подавать! Слышишь, Федосья, поняла?»
«Как не понять, дело немудрящее», – а только чувствую, что она тут что-то неладное затевает.
«И не вздумай болтать! – говорит. – Смотри, чтобы весь этот разговор промеж нас оставался, а случай что узнаю, так тебе же худо будет, потому как моя расправа коротка, голубушка, паспорт в зубы – и на все четыре стороны марш. Слышишь, Федосья, поняла?»
Как не понять, оченно даже поняла: паспорт в зубы да и марш! А только легко ли и нашему брату место терять, тоже и это подумать надо, а особливо ежели у кого в деревне целая семья на шее висит?
Жаль-то мне, жаль было Дарью Михайловну и тебя, Иринушка, жаль, слов нет, а только скажу по правде, свою долю злосчастную еще жальче! Ну, вот я и стала орудовать, матушка, да так-то навострилась, скажу тебе, что вскорости ни единого письма больше помимо моих рук не проходило. И много мне в ту пору от барыни двугривенничков да полтинничков перепадало, а иногда раздобрится, так, смотришь, и целый руп подарит!
Однако стала я, матушка моя, примечать, что Дарья Михайловна за последнее время словно чего-то хоронится от меня; бывало, прежде ейная комната завсегда открыта, а тут как примется моя барыня какие-то бумаги разбирать, так сейчас и дверь на запор!
Ну, думаю, видно, подозревать стала!
Вот как-то утречком вхожу я невзначай в ее спальню и вижу: сидит твоя мамушка, пригнувшись над письменным столиком, и что-то пишет, да, должно быть, что-то важное, потому как даже и не обернулась в мою сторону, когда я тихонько к дверям подошла. Это было уж к концу, заметь, почитай, перед самой последней болезнью ее.
«Позвольте, говорю, сударыня, письмецо, я сейчас мимо почты пойду!»
А она, куда тебе, и не смотрит на меня, только рукой махнула: «Не надо, говорит, сама отнесу!»
A где тут сама, когда еле ноги волочит да и пишет-то, можно сказать, через силу совсем!
Однако как-никак, а письма этого мне так и не удалось заполучить. Дарья Михайловна каким-то манером ухитрилась помимо меня его на почту отправить, а как отправила, так и слегла, словно она тут разом всех своих сил решилась.
Ну, думаю, беспременно теперь будет ответа ждать, как бы мне только ответа не прозевать!
Но мое дело и тут не выгорело: ответ-то пришел скорехонько, да только в руки ко мне не попал. Как на грех, я в тот день была у барыни в спальне, ейным бельем занямши, а прачка-то у нас новая жила, порядков в доме не знала; слышит – письмо Дарье Михайловне. Она его прямехонько к твоей мамушке и снесла!
Ну, что уж тут и вышло потом, такая-то катавасия, моя милушка, что просто и сказать нельзя, век не забуду, какой скандал у нас в доме поднялся!
Мамушка-то твоя в слезы ударилась.
«Я, говорит, теперь все понимаю, Авдотья Семеновна, это все ваши козни. И почто только вы мою несчастную девчонку обездолить хотите, какое такое зло мы вам сделали?!»
А наша-то барыня вся красная стоит да так и трясется от волнения.
«Вовсе я не зла, а добра вам хочу! – кричит. – Ты, Дашенька, и сама не понимаешь, что говоришь. Иринушка и в моем доме обездолена не останется, пусть с богом живет у меня, кажись бы, я не чужая ей!»
Ну, а Дарья-то Михайловна все свое твердит: «Не хочу, мол, да не хочу, чтобы Иринушка после моей смерти тут оставалась, ее Прасковья Андреевна как родную дочь любит и обещается в будущем обеспечить!»
«А коли так, – говорит наша барыня, – так и у меня она обеспечена будет. Я бездетна, оставлять мне некому, все свое имущество отпишу ей, пусть, мол, Иринушка после моей смерти всем владеет!»
Ну, значит, на том и помирились они. Против таких слов и твоя мамушка больше перечить не стала, потому как понятно: всякая мать своему дитяти богатства и счастья желает!
Поплакала, поплакала Дарья Михайловна над письмом да тем и кончила, что его нашей барыне отдала и обещалась при тебе о нем вообще не поминать больше. А вечером того же дня Авдотья Семеновна меня к себе позвала и опять красненькую сует.
«Ты, говорит, слышала что, Федосья?» – «Ничего, – говорю, – сударыня, не слыхала, потому как вашим бельем была занямши». – «Ну и хорошо, – говорит, – что не слыхала, ты и впредь, Федосья, держи язык за зубами, да смотри, чтобы до барышни ничего не дошло, а я на днях буду свое завещание писать, так в нем и тебе за верную службу пятьсот рублей откажу!»
Ну, как тут не молчать после этого, Иринушка, сама посуди, шуточное ли дело в нашем положении целых пятьсот рублев? Кто же знать мог, что весь этот разговор только на посуле будет, а на самом деле все ейное богатство этим супостатам перейдет!
Тоже ведь и тебя жалеючи молчала, Иринушка. Молода, думаю, свово счастья не поймет, расскажи-ка ей все, так, пожалуй, еще заартачится и оставаться у нас не захочет.
Ну вот я и молчала да молчала и все ждала, когда наша барыня свое завещание писать начнут, да так, милая моя, до сих пор и прождала! A вскоре после смерти твоей мамушки и еще пришло одно письмо, только на этот раз уже на твое имя…
– И вы опять его отдали Авдотье Семеновне? – быстро воскликнула Ирина, устремляя на Фешу свои потемневшие от волнения глаза.
– Нет, голубенькая, нет! – самодовольно усмехаясь, проговорила Феша. – На этот раз я поумнее была. Словно чуяло мое сердце, что обойдут тебя, сиротинушку, дай, думаю, схороню я его у себя, пусть до поры до времени полежит. Места не занимает, а умрет наша барыня, так я его Иринушке и отдам!
Феша порылась в кармане и вытащила оттуда слегка пожелтевший от времени серый конвертик с знакомым крупным почерком:
«Ее высокоблагородию Ирине Петровне Фоминой».
– Но, боже, ведь с тех пор уже прошло два года! Как могли, как могли вы, Феша, так долго скрывать его от меня? – с отчаянием повторяла теперь молодая девушка, страстно прижимая к губам пожелтевший конверт; слезы душили ее.
– Прости ты меня, Иринушка, старую дуру, прости Христа ради! – бормотала растерявшаяся горничная. – Твово ведь счастья желала, дитятко, думала, богачество…
– Ах, не надо мне вашего богачества! – с искренним возмущением, гневно прервала ее молодая девушка. – Никогда я о нем не думала, никогда не желала его, пусть оно достается кому угодно, все мое счастье вот тут, тут было!
Ирина с глубокой скорбью указывала на письмо, и вдруг, как в былое время, упав на свою постель и уткнувшись лицом в подушки, она совсем по-детски, горько и жалобно зарыдала.
Феша несколько минут молча постояла над ней, но, решительно не зная, чем утешить молодую девушку, еще раз подобострастно поцеловала в плечико плачущую барышню и тихонько вышла из комнаты.
«Так лучше! – думала она. – Пусть поплачет-поплачет и успокоится! Девичьи слезы недолго льются!»
Как только Ирина осталась одна, она немедленно закрыла дверь своей комнаты на замок. Никто не должен был мешать ей во время чтения дорогого письма. Письмо было написано бабушкой, очевидно, вскоре после смерти Дарьи Михайловны. Бабушка узнала об этой смерти совсем случайно. Прасковья Андреевна очень удивлялась, почему ее дорогая Иринушка сама не сообщила ей о постигшем ее горе? Неужели она уже совсем позабыла и разлюбила свою бабусю?
За последние годы бабушка не получала от них никаких вестей, кроме того единственного письма ее матери, написанного незадолго до последней болезни, в котором Дарья Михайловна умоляет Прасковью Андреевну взять к себе Ирину после ее смерти. Бабушка, разумеется, не замедлила письменно заявить ей о полном согласии на это и с восторгом повторила еще раз, хотя и не получала ответа на первое письмо Дарье Михайловне. Почему?
Прасковья Андреевна пишет, что она в полном недоумении и не знает, как объяснить себе такое внезапное и беспричинное охлаждение к ней ее дорогого Жучка. Затем следовали всевозможные подробности о разных общих знакомых и ее собственном житье-бытье в Муриловке.
Бабушка переселилась туда окончательно ради здоровья, а также потому, что ее городская квартира казалась ей теперь чересчур пустой и неуютной, после того как вся семья ее переселилась в Петербург. Назымовы сначала также последовали за ними, но затем почему-то уехали за границу и, кажется, живут постоянно в Германии.
Надежда Григорьевна устроилась у своей младшей дочери Лизы, которая уже два года как вышла замуж за Кокочку Замятина. На лето они приезжают обыкновенно к ней всей семьей в Муриловку.
Два старших внука также были женаты; оставался холостым один только Лева и уже третий год безвыездно жил за границей. По окончании гимназии, писала бабушка, Лева поступил сначала в университет, но вскоре оттуда вышел и перешел в медицинскую академию. Прасковья Андреевна не без гордости замечает, что ее любимец считался одним из самых даровитых студентов и уже на первых порах обращал на себя внимание лучших профессоров. По окончании медицинской академии Лева блестяще сдал экзамен сначала на врача, потом на доктора медицины. И вот теперь уже третий год как занимается за границей, в Берлине, при клинике одного знаменитого профессора хирургии.
Бабушка с горечью прибавляет, что за последнее время Лева начал окончательно забывать о ней, до того редки и коротки были его письма. «Совсем иностранцем сделался! – скорбела старушка. – Пожалуй, еще кончит тем, что на какой-нибудь немочке женится!» Ирина два раза перечла это место и на минуту задумалась.
Картины прошлого яркой вереницей пронеслись перед ней, и вдруг хорошенькая, улыбающаяся головка с голубыми глазками и тяжелыми золотистыми косами как живая воскресла в ее памяти. «Почему же именно на немочке? – подумала она и тихонько вздохнула, но затем, перевернув страницу, принялась читать дальше. – Ах, не все ли равно, в сущности, на ком он женится, мало ли о чем мечтают дети, разве она знает его теперь, разве он помнит еще свою маленькую Иринку?»
Молодая девушка нетерпеливым жестом смахнула навернувшиеся было слезы и снова углубилась в чтение. Бабушка заканчивала письмо самым горячим пожеланием, чтобы ее Иринка как можно скорее приезжала к ней. Она жаловалась на свое одиночество и выражала надежду, что присутствие молодой девушки внесет новый луч света и радости в ее однообразную жизнь.
Письмо было уже давно прочтено, а Ирина все еще держала в своей руке пожелтевший листок бумаги, и крупные слезы так и катились по ее лицу. Милая, милая бабуся!.. А она-то верила, когда ей говорили, что этим богатым людям не до нее вовсе! О, как ей было совестно теперь. Удастся ли ей когда-нибудь загладить свою вину перед бабушкой и жива ли еще ее дорогая старушка?
Ирина всем своим существом стремилась к ней, и мысль, что она могла казаться теперь любимому существу такой неблагодарной и злой, приводила прямо в отчаяние молодую девушку.
Она закрыла лицо руками и некоторое время сидела неподвижно, не зная, что делать и на что решиться; но вдруг, как и всегда в тяжелые минуты, ее страшно потянуло в знакомую маленькую часовню на краю города, где она еще девочкой привыкла молиться, стоя на коленях около матери. Ирина спрятала письмо бабушки на груди; кое-как быстро оделась и тихонько, никем не замеченная, вышла из дому.
Утро было туманное и серое. Бесцветное небо холодно и неприветливо смотрело на мир божий. Ирина низко опустила на лицо свою креповую вуаль и нарочно выбирала самые пустынные улицы, не желая встречаться со знакомыми.
Любимая часовня ее находилась в конце города, в подвальном этаже одного старого монастырского подворья. Спускаться в нее приходилось по узенькой каменной лестнице, и внутри часовни царствовал всегда полумрак. Благодаря, должно быть, своему низкому потолку с тяжелыми глубокими сводами часовня эта в былое время почему-то напоминала Ирине древние катакомбы первых христиан.
Всякий раз, когда девочка опускалась на колени около матери на холодные каменные плиты, ее невольно охватывал какой-то мистический, благоговейный экстаз. Временами она и сама начинала испытывать жажду великих жертв и великих мук; а со стен на нее глядели суровые темные лица святых, в холодном воздухе, как в могильном склепе, носился легкий туман от курения ладана, и в синеватой дымке его высоко поднималось над головой ребенка почерневшее от времени большое деревянное распятье.
Лик Спасителя в терновом венце исчезал во мраке часовни, но у подножия его креста слабо мерцала лампада, и в ее колеблющемся голубоватом свете рельефно выступали пригвожденные бледные ноги Иисуса.
Ирина в порыве благоговейного экстаза страстно прижималась губами к этим почерневшим ранам, и вся ее пылкая детская душа была преисполнена неудержимой жаждой обречь также и себя на великие муки во имя Распятого, как это делали древние христиане.
Разумеется, со временем экзальтированная девочка сильно изменилась и перестала мечтать о блаженстве мученического венца древних христиан, но маленькая часовня в монастырском подворье с большим почерневшим распятьем оставалась по-прежнему любимым убежищем ее в минуты горя.
Вот и теперь Ирина стремилась туда, все с тем же нетерпением, как и в былые годы.
Седенький знакомый монах, уже сколько лет продававший в углу деревянные крестики и восковые свечи, приветливо кивнул молодой девушке, когда она входила в часовню и, откинув с лица креповую вуаль, быстро опустилась на колени пред распятьем. Молитва Ирины была несложная; она заключала всего несколько слов:
– О, не оставь, помоги, научи!
Но в этих немногих словах выливалась вся доверчивая, скорбная душа молодой девушки. Ирине чудилось сегодня, что она видит глаза Распятого, глубокие печальные глаза, обращенные на нее с тихой грустной лаской…
Немного позднее, когда молодая девушка снова выходила на улицу, туманное утро уже начинало проясняться, и на небе опять выглянуло робкое солнышко. Ирина медленно возвращалась домой, поглощенная всецело воспоминаниями прошлого, так неожиданно навеянными на нее дорогим письмом бабушки. Она и не заметила, как совсем машинально повернула в одну из главных улиц и вдруг, неожиданно для себя самой, очутилась перед каменным зданием с большой черной вывеской, на которой было написано золотыми буквами: «Семиклассный частный пансион для девиц г-жи Дальхановой».
– Барышня Фомина, куда это вы в такую рань собрались, к обедне, что ли, идете? – раздался над ней приветливый знакомый голос.
Ирина с удивлением подняла головку и вдруг, в свою очередь, радостно и приветливо улыбнулась. На верхней площадке лестницы, у парадной двери, стоял со щеткой в руках Никитич, старый пансионский швейцар. Когда-то этот Никитич играл немалую роль в ее школьной жизни. Все маленькие пансионерки его ужасно боялись и почему-то слушались едва ли не больше своих классных дам. Никитичу положительно было известно все, что происходило в пансионе, и он постоянно ворчал, когда кто-нибудь из детей забывал свои книги и тетради или опаздывал к утренней молитве.
Старый швейцар всегда особенно благоволил к кроткой, добросовестной Ирине, и теперь при виде траурного костюма молодой девушки он с искренним участием смотрел на свою бывшую любимицу. В маленьком уездном городке все новости обыкновенно расходятся очень быстро, а потому неудивительно, что Никитичу уже давно было известно, в каком бедственном положении находилась барышня Фомина, и добрый старик от души желал помочь ей.
Ирина еще раз приветливо кивнула ему головкой, собираясь идти дальше, но вдруг ее осенила счастливая мысль.
– Никитич, – спросила она нерешительно, останавливаясь внизу у лестницы, – а что, как вы думаете, Глафира Николаевна уже встала?
– Право, не знаю, барышня, сегодня ведь воскресенье. Кажись, проснулись, а только не выходили еще. Да вы чего это, может, повидать хотите начальницу, так я ей доложу сейчас!
– Ах, нет-нет, Никитич, не говорите, пожалуйста! – спохватилась Ирина. – Я не хочу беспокоить Глафиру Николаевну в свободный день, лучше я как-нибудь в другой раз зайду в ее приемные часы. Пусть она отдохнет сегодня!
Но старый швейцар, очевидно, думал иначе и вовсе не желал отпускать молодую девушку.
– И чего там в другой раз, барышня, – заявил он недовольным тоном, – когда можно и сегодня попытать счастье; спрос денег не стоит, примет так примет, a нет так нет! Идите-ка сюда за мной. Я вот сейчас доложу о вас!
Никитич с таким решительным видом распахнул перед нею парадную дверь, что молодая девушка не осмелилась сопротивляться ему и по старой привычке послушно последовала за швейцаром в большую пансионскую переднюю.
Никитич пошел докладывать, а Ирина с бьющимся сердцем осталась ждать его возвращения у дверей, ведущих во внутренние комнаты начальницы.
– Пожалуйте наверх, в рекреационный зал, барышня, сейчас выйдут! – весело объявил старик минуту спустя, возвращаясь с почтительно снятой шляпой из квартиры начальницы.
Рекреационный зал помещался этажом выше, в конце второго коридора. Ирина сняла пальто и, оправив на скорую руку перед зеркалом свое старенькое потертое черное платье, начала со страхом подниматься по лестнице.
Прежние воспоминания снова нахлынули на нее. Как хорошо был знаком ей этот длинный просторный зал, с белыми, под мрамор, холодными стенами, вдоль которых так однообразно тянулся целый ряд небольших черных стульев. Сколько раз прежде поднималась Ирина по этой самой лестнице, а между тем никогда еще молодая девушка не волновалась так сильно, как сегодня! Как примет ее Глафира Николаевна?! Что она подумает о ней?
С тех пор как Ирина отказалась занять место классной дамы в пансионе Дальхановой, ей ни разу больше не удалось побывать у своей прежней начальницы, и она была убеждена, что Глафира Николаевна считала ее очень невоспитанной и неблагодарной девушкой. Внезапное появление в пансионе, да притом еще в воскресенье, в неприемные часы, представлялось боязливой девушке непозволительной смелостью. Она готова была самым малодушным образом убежать обратно в переднюю и, наверное, так бы и поступила, если бы не боялась старого Никитича, который ожидал ее внизу. Ирина нерешительно уселась у входа в зал и начала в волнении обдумывать, что она скажет сейчас Глафире Николаевне.
Ей хотелось оставаться правдивой и в то же время было неприятно бросать тень на покойную тетку, у которой она так долго жила.
Молодая девушка решила приготовить в уме длинную обстоятельную речь, в которой она откровенно объяснит Дальхановой свое затруднительное положение, но при этом, однако, постарается вовсе не упоминать о Тулыпиной. «Нужно только говорить как можно спокойнее, не торопясь, не волнуясь! – убеждала себя Ирина. – Глафира Николаевна должна видеть, что я уже не маленькая и могу серьезно рассуждать о деле». Но, как нарочно, в воображении молодой девушки невольно рисовалась в эту минуту высокая статная фигура начальницы в неизменном синем шелковом платье, с гладко зачесанными на уши темными волосами и строгим выражением красивого, но всегда одинаково холодного и бесстрастного лица.
Среди пансионерок Дальханова слыла за справедливую и, пожалуй, даже добрую начальницу, но она привыкла держать себя несколько высокомерно, и потому дети скорее боялись и уважали ее, чем любили, и во всяком случае были всегда очень далеки от нее.
Ирина также боялась Дальханову и уже взрослой девушкой не могла отделаться от этого странного чувства.
«Начну так!.. – мысленно решила она. – Простите, многоуважаемая Глафира Николаевна, что без вашего позволения я пришла… пришла в воскресенье…» Но в эту минуту раздались в коридоре быстрые энергичные шаги, соседняя дверь раскрылась и на пороге ее показалась сама Глафира Николаевна.
На этот раз, однако, на ней не было ее обычного форменного костюма. Белый кашемировый капот красиво охватывал стройную фигуру молодой женщины, а черные волосы ее небрежно спускались за плечи беспорядочной густой косой.
– Дитя мое, как я рада, что вы пришли! – проговорила Дальханова низким грудным голосом, протягивая ей обе руки.
Молодой девушке показалось в первую минуту, что она не узнает начальницу и видит перед собою совсем другую женщину. Никогда еще она не замечала у Глафиры Николаевны такой улыбки, таких глаз!.. И вдруг, позабыв неожиданно всю свою длинную, так тщательно подготовленную речь, Ирина порывисто кинулась к ней в объятия и горько заплакала.
Глафира Николаевна не любила лишних слов, она не уговаривала и ни о чем не расспрашивала, а только молча тихонько ласкала курчавую головку девушки, как ласкают плачущих детей, когда желают их успокоить и утешить. Под влиянием этой тихой ласки у Ирины немного отлегло от сердца, она подняла голову, вытерла слезы и, стыдясь своей минутной слабости, смущенно глядела на начальницу.
– Дитя мое, как хорошо, что вы пришли! – снова повторила Глафира Николаевна. – Вы точно угадали мою мысль, не далее как вчера вечером я думала о вас и собиралась послать за вами. Вы мне нужны, Фомочка!
– Фомочка? – переспросила Ирина и невольно улыбнулась.
Фомочкой ее называли когда-то в младших классах ее подруги, и с тех пор это название так и осталось за ней в пансионе Дальхановой.
– Ну, да-да, Фомочка! – в свою очередь ласково засмеялась Глафира Николаевна. – Однако я вижу, вы еще не совсем разучились улыбаться, тем лучше. Поверьте, милая детка, никогда не следует отчаиваться, я убеждена, что вас еще много хорошего ожидает в будущем, а потому, право, не стоит отравлять себе жизнь слезами! Пойдемте ко мне, Фомочка, там уютнее будет, а то в этом зале мне так и кажется, что я сейчас кого-нибудь экзаменовать должна!
Ирина опять улыбнулась и очень охотно последовала за Дальхановой в ее элегантный будуар.
– Вы меня простите, Фомочка, что я так запросто принимаю вас, – проговорила Глафира Николаевна, усаживаясь в удобное кресло перед низеньким столиком, на котором стояли никелированный кофейник, сливки, масло и домашний хлеб.
– Садитесь, голубчик! Я только что встала и, как видите, еще не одета и даже кофе не пила, но вы должны пить со мной: так нам будет веселее о деле говорить! Да снимите вы, ради бога, эту ужасную черную шляпу, она совсем ваше лицо закрывает!
Дальханова подошла к молодой девушке и сама вытащила обе длинные булавки, которыми прикреплялись к волосам эта шляпа и длинная креповая вуаль.
– Ну то ли дело, вот так!
Ирина мельком взглянула на себя в соседнее зеркало и, заметив, как растрепались спереди ее завитки, опять немного смутилась и покраснела. Она ведь совсем не ожидала, что попадет на утренний кофе к начальнице. «Хоть бы уже причесалась как следует!»
– Ничего-ничего, не стесняйтесь, пожалуйста! – поспешила успокоить ее Глафира Николаевна. – Мы сейчас все это приведем в порядок!
Она взяла с туалетного столика маленькую черепаховую гребенку и принялась сама поправлять прическу Ирины.
– Что у вас за роскошные волосы, Фомочка, густые, волнистые и мягкие-мягкие, как шелк!
Глафира Николаевна немного отступила назад, невольно любуясь красотой девушки.
Ирина смотрела на нее большими изумленными глазами.
«Что ж тут красивого? – думала она. – В таких коротких вьющихся волосах только путаешься и всегда растрепанная ходишь. То ли дело гладкие волосы!» – и она с восхищением смотрела на блестящую черную косу начальницы.
«Какой ребенок! – подумала Дальханова. – Даже и не подозревает, как она хороша».
Глафира Николаевна усадила Ирину рядом с собой, налила ей кофе, пододвинула к ней хлеб и масло и вообще держала себя так непринужденно и просто, что понемногу доверчивая Ирина окончательно освоилась с ней и даже позабыла совсем, что сидит с бывшей начальницей, которую прежде так боялась.
Молодая девушка откровенно рассказала Дальхановой все свои горести, не скрывая, конечно, и того ужаса, который ей внушала семья Лабуновых и перспектива их будущей совместной жизни в деревне.
– Да, признаюсь, незавидное положение! – усмехнулась Дальханова, и красивое лицо ее приняло опять то холодное, несколько жесткое выражение, которого так боялась Ирина. – Весьма-весьма незавидное! – повторила она все с той же презрительной усмешкой. – Но ведь, к счастью, вы вовсе и не обязаны подчиняться таким условиям. Разумеется, я никогда не допущу этого! Вот что, Фомочка, – продолжала она серьезно, – поговоримте-ка о деле. Постоянного места, как два года тому назад, я, к сожалению, вам не могу предложить сейчас, так как это место занято. Но временные занятия у меня в пансионе будут: одна из наших классных дам не совсем здорова и берет восьминедельный отпуск в Москву. Если желаете, то можете заменить ее на эти два месяца, чем, разумеется, окажете нам большую услугу, а по окончании этого срока мы постараемся приискать для вас какие-нибудь постоянные занятия. Во всяком случае вам беспокоиться нечего, дитя мое, я не отпущу вас от себя, пока не буду вполне уверена, что мне удастся устроить вас как следует. Согласны, Фомочка?
Согласна ли она?! У Ирины от счастья даже все лицо просияло, но, как и всегда в минуты сильного душевного волнения, она теряла способность говорить и ужасно сердилась на себя за такую ненаходчивость. Вот бы когда следовало сказать хорошую речь!
Но Глафире Николаевне не нужно было никакой речи: глаза молодой девушки говорили за нее, и эти прекрасные глаза были гораздо красноречивее всяких слов. «Бедняжка, как она обрадовалась!» – подумала Дальханова, и ей стало ужасно жаль эту милую одинокую девушку.
Между тем Ирина встала и начала смущенно прощаться. Она чувствовала, что долее было бы неудобно задерживать начальницу. Но, боже, как ей не хотелось возвращаться домой! Опять начнутся эти ужасные сцены!
Молодая девушка нехотя потянулась за шляпой.
– Куда вы?! – удивилась Дальханова.
– Да домой, Глафира Николаевна! – со вздохом проговорила Ирина. Она совсем не умела притворяться. – Ведь надо же сказать им, что я остаюсь у вас.
– Кому это надо сказать? Вашим Лабуновым-то?! – нахмурилась Дальханова. – Какой вздор, Фомочка! – резко добавила она. – Разве с такими людьми считаются вообще? И неужели вы думаете, что я опять отпущу вас в этот омут?! Вполне достаточно будет, если вы попросту напишете им несколько слов, уведомляя, что остаетесь у меня и с ними не едете! Вот и все! Напишите также, пожалуйста, вашей прислуге, чтобы она уложила как можно скорее все ваши вещи, а завтра утром я пошлю за ними моего человека.
Ирина даже своим ушам не верила.
«Господи, какое счастье! Да неужто же она действительно могла вовсе не возвращаться домой и не встречаться более с этими ненавистными ей Лабуновыми? Вот чудно-то!»
Она нерешительно глядела на начальницу.
– Что вы так смотрите, Фомочка? – расхохоталась Глафира Николаевна. – Точно не совсем верите мне? Ну, да-да, я совершенно серьезно больше не пущу вас к Лабуновым. Садитесь вот тут, у стола, берите бумагу и извольте сейчас же писать им так, как я говорила вам. Или нет, впрочем, постойте, я лучше сама напишу, это будет вернее, а то, чего доброго, вы еще деликатничать начнете и извиняться станете!
Глафира Николаевна присела к письменному столу, а Ирина восторженными глазами следила за каждым ее движением и никак не могла понять, как это прежде она никогда не замечала, что за прелестная женщина их начальница!
Она также взяла теперь листок бумаги, вынула из своей записной книжки маленький карандашик и принялась строчить горничной Феше.
«Милая Фешенька! – писала Ирина. – Я ужасно-ужасно рада! Глафира Николаевна оставляет меня у себя, и я больше никогда не вернусь домой! Пожалуйста, соберите и уложите мои вещи. Я надеюсь, что все свободно войдет в мой старый маленький чемодан. Мне бы очень хотелось что-нибудь оставить вам на память, Фешенька, только я не знаю что; у меня все такое старое. Вот разве, впрочем, голубой шелковый галстучек, который в прошлом году мне подарила на Рождество Авдотья Семеновна? Я только раз надевала его на мои именины, он совсем новенький. Милая Феша, отдайте его вашей внучке, это доставит мне большое удовольствие.
Когда Лабуновы уедут, приходите ко мне в гости. Глафира Николаевна мне даст отдельную комнату, и я теперь сама буду зарабатывать! Смотрите же, Феша, приходите.
Я еще хотела сказать вам, что больше не сержусь на вас.
Прощайте, Фешенька, передайте мой поклон всем-всем в доме, за исключением, конечно… ну да впрочем, вы уже сами понимаете кого!
Молодая девушка запечатала свое письмо, и вместе с запиской начальницы, очень корректной, очень краткой, но весьма решительной, оба конверта были переданы посыльному и немедленно отправлены по принадлежности.
К счастью Ирины, однако, посыльный не застал Лабуновых дома. Оба супруга только что ушли за разными покупками в город. Таким образом, Феша могла беспрепятственно не только уложить, но и отослать в пансион все вещи молодой девушки, чего бы, разумеется, ей не удалось сделать в присутствии Анны Никитичны.
Старая горничная была тронута. Она чувствовала себя виноватой перед барышней и никак не ожидала такого письма. Феша не без гордости побежала на кухню сообщать свою новость остальной прислуге. Весть о том, что молодая девушка нашла себе занятие в пансионе, вызвала горячее сочувствие со стороны всех служащих. Ирина была всеобщей любимицей, и все были рады, что их барышня находилась теперь в таких надежных и хороших руках, как у Глафиры Николаевны Дальхановой.
Зато Лабуновы были крайне неприятно поражены внезапным уходом молодой девушки. Особенно возмущался практичный и донельзя скупой Егор Степанович. Он надеялся, что приобрел в Ирине не только симпатичную и очень толковую, но, кроме того, еще и даровую учительницу для его многочисленных детей. Последнее обстоятельство было особенно важно, так как Лабуновы жили за городом, вдали от всяких школ. Егор Степанович решил не сдаваться, не испробовав еще раз всю силу своего красноречия. С этой целью он даже немного отложил отъезд домой, рассчитывая во что бы то ни стало уговорить Ирину вернуться к ним и сопровождать их в деревню.
Между тем ничего не подозревавшая девушка спокойно сидела в своей уютной комнатке в пансионе Дальхановой и искренне радовалась при мысли, что отныне она вполне независима и навсегда рассталась с семьей Лабуновых.
Как быстро все изменилось к лучшему в ее судьбе! Давно ли еще она считала себя такой одинокой и несчастной, а вот теперь у нее был и кров, и заработок, и даже покровительство такой славной, умной и всеми уважаемой женщины, как Глафира Николаевна. «Хорошо, право, что Никитич окликнул ее, без него она ни за что не решилась бы подняться к начальнице! Милый, милый Никитич!» Ирина тихонько вздохнула и тут же дала себе слово, что как только у нее будут первые деньги, то она непременно ему свяжет на шею теплый шерстяной шарф!
Молодая девушка поудобнее уселась на своем диване и, пользуясь свободной минутой, пока никто не мешал ей, вынула письмо Прасковьи Андреевны, спрятанное на груди, и принялась еще раз, с наслаждением, внимательно перечитывать его.
Однако как же ей быть с бабусей? Разумеется, самое простое было бы немедленно написать ей и откровенно во всем сознаться, но Ирина не решалась на это. Как писать после двухлетнего молчания? Да и деликатно ли писать именно теперь, в самую тяжелую минуту, словно ее вынуждают к этому только неблагоприятные обстоятельства, из-за которых она вспомнила о своих старых друзьях? Нет-нет, она не в силах так поступить! Пусть письмо бабуси останется временно ее заветной тайной; она никому не скажет о нем, но зато с этого дня Ирина постарается как можно усерднее работать, чтобы поскорее скопить необходимую сумму денег и тогда, в свою очередь, возьмет отпуск и на свои собственные средства поедет навестить бабушку. При свидании, на словах, другое дело: молодая девушка ей все-все откровенно расскажет, и она знает, она убеждена, что бабуся поверит ей!
Ирина откинула головку на подушки дивана, закрыла глаза и глубоко задумалась, еще раз переживая в воображении все, что ей пришлось выстрадать за последнее время… но постепенно мысли ее начали путаться, она все более и более уносилась в прошлое, настоящие образы стушевывались, тускнели, а на место их все живее и ярче выступали другие образы, другие картины…
Ирина видит себя маленькой кудрявой девочкой в своей дорогой Муриловке. Вот и их белая хатка над оврагом, и дерновая скамейка в саду Снегурочки, а у ног ее по-прежнему расстилается целый ковер полевых цветов. Ах, сколько тут колокольчиков, ромашки и белого тмина! Особенно белого тмина, и какой он высокий стал, он почти с головой закрывает маленькую девочку! Ирина прячется за него и радуется, что в саду ее ищет бабуся и не может найти, а за бабусей еще кто-то идет, в белом кителе, и тоже не видит девочку.
– Лева, я тут! – весело вскрикивает Ирина, раздвигая над головой кусты высокого тмина… и вдруг просыпается!
– Барышня, Глафира Николаевна вас обедать просят! – раздается у дверей голос Паши, старой пансионской прислуги.
Паша осторожно просовывает в комнату приветливое морщинистое лицо и с улыбкой смотрит на задремавшую девушку.
Ирина с удивлением открывает глаза.
– Ах, Пашенька, какой я чудный сон видела! – вздыхает она, нехотя поднимаясь с дивана. – Даже жаль, право, что проснулась!
– Ну что ж, барышня, разве не знаете, что воскресный сон до обеда всегда в руку бывает?! – смеется Паша, старательно оправляя перед зеркалом свои растрепавшиеся волосы и немного съехавший в сторону муаровый кушак черного платья.
– Как-как вы сказали, Паша? Воскресный сон до обеда всегда в руку бывает?! – быстро оборачивается к ней молодая девушка, и яркий румянец внезапно заливает ее смуглые щечки.
Минуту спустя Ирина уже входит в столовую начальницы, причесанная и корректная, но все с той же блаженной улыбкой на слегка помятом со сна раскрасневшемся личике и весело занимает свое место против Глафиры Николаевны.
«Какой милый ребенок! – мысленно любуется ею Дальханова, но тут же невольно с сожалением думает: – Однако как она будет справляться со своим вторым классом, заменяя нашу строгую Анфису Дмитриевну? Воображаю, как избалуются дети за эти два месяца! Ну да ведь, впрочем, ненадолго, куда ни шло! – успокаивает себя Глафира Николаевна. – Обойдемся и без Анфисы Дмитриевны пока, а там будет видно. Бог даст, приищем что-нибудь полегче для нашей Фомочки!»
После обеда начальница пожелала немного прокатиться по городу и предложила Ирине сопровождать ее. Погода совсем разгулялась, день был чудный и ясный. Сидя рядом с Дальхановой в ее удобном экипаже, молодая девушка с наслаждением вдыхала в себя свежий воздух.
Давно уже у нее не было так спокойно и весело на душе, как сегодня, и потому во время прогулки Ирина готова была по-детски радоваться решительно всему, что ее окружало: и голубому безоблачному небу, и пестревшим лавкам на площади, и куче чумазых ребятишек, игравших в бабки перед каким-то пустым сараем. Сегодня все-все казалось ей одинаково прекрасным!
Но вот на повороте в одну из улиц лошади их экипажа, случайно испугавшись какой-то опрокинутой телеги, вдруг так круто и неожиданно понеслись вперед, что кучер еле-еле успел сдержать их и при этом чуть было не сбил с ног какого-то приземистого господина в енотовой шубе.
Господин метнулся с дороги, посылая несколько крепких ругательств по адресу кучера; но вдруг, случайно заметив сидящих в экипаже Дальханову и ее молоденькую спутницу, почему-то сразу изменился в лице и начал пристально смотреть в их сторону.
– Что с вами, душечка, вам холодно? – с участием спросила Глафира Николаевна, заметив, как сильно вздрогнула и побледнела ее соседка.
Но Ирина ничего не ответила и, повинуясь невольному чувству страха, крепко-крепко прижалась к начальнице, словно инстинктивно ища ее защиты.
– Так вот, значит, каков этот почтенный герой нашего времени? – презрительно усмехнулась Глафира Николаевна, тоже заметившая теперь Лабунова и сразу догадавшаяся, в чем дело. – Однако какая же вы чудачка, Фомочка! – с улыбкой продолжала она. – Кажется, этот нахал просто гипнотизирует вас, и вы способны думать, что он даже на расстоянии может вредить вам?
Глафира Николаевна сняла с правой руки перчатку и, захватив в свою руку похолодевшую ручку молодой девушки, ласково просунула ее в свою соболью теплую муфту. Они так и доехали домой рука об руку, крепко прижавшись друг к другу.
Поздно вечером, когда Ирина уже легла в постель, собираясь уснуть, кто-то осторожно постучал в ее дверь.
– Кто тут? – испуганно проговорила молодая девушка, натягивая по самый подбородок свое тонкое байковое одеяльце.
В комнату вошла Дальханова. На ней был снова ее белый фланелевый капот, и черные волосы, заплетенные на ночь, по-прежнему спускались тяжелой косой за плечи. Глафира Николаевна подошла к молодой девушке и тихонько присела на край ее постели.
– Вы сегодня в первый раз засыпаете под моим кровом, Фомочка, – ласково проговорила она. – Я пришла пожелать вам спокойной ночи и перекрестить вас, моя детка! Спите с богом и не тревожьте себя больше никакими напрасными страхами, вы теперь со мной! – Дальханова низко нагнулась над нею. – Спите с богом, моя Фомочка!
Ирина чувствовала на своей щеке прикосновение ее нежной теплой руки, и почему-то ей стало вдруг так хорошо, как бывало только прежде, в раннем детстве, когда ее целовала и ласкала бабуся.
Молодая девушка с восторгом глядела в красивое бледное лицо, склонившееся над ней, и вдруг, не выдержав, откинула свое одеяло, присела на постели и, обвив обеими руками шею Глафиры Николаевны, начала покрывать ее лицо горячими поцелуями.
– Ах, как я благодарна вам, как я вас люблю! – шептала она, стыдливо пряча свое пылающее личико на груди Дальхановой. – Вы добрая, хорошая, вы чудная и такая красавица, красавица! Вас, должно быть, все-все обожают!
– Все? – с грустной улыбкой переспросила Глафира Николаевна и почему-то вздохнула. – Ах нет, моя детка, нет, не все, не все! – продолжала она тихо своим низким грудным голосом: – Вы еще молоды и не знаете, что только немногим дано великое счастье быть всеми любимой… всеми! – Глафира Николаевна хотела сказать «одним», но не сказала, и темные глаза ее задумчиво и печально устремились на девушку.
«У этой женщины также есть свое горе!» – подумала Ирина и еще крепче прижалась к ней.
В пансионе Дальхановой, где воспитывались по преимуществу дети богатых родителей, избалованные и не привыкшие к раннему вставанию, классные занятия начинались только в десять часов утра.
Однако от волнения и боясь опоздать Ирина проснулась в понедельник очень рано и к девяти часам уже была совсем готова. Сердце молодой девушки очень сильно билось, когда ровно в половине десятого она подходила к учительской – небольшой комнате около рекреационного зала, куда до начала уроков обыкновенно собирались все преподаватели и классные дамы.
«Вы должны будете завтра представиться вашим коллегам, Фомочка!» – сказала ей накануне начальница, и вот теперь Ирина стояла с бьющимся сердцем в коридоре перед учительской и никак не решалась войти в нее.
За дверьми между тем громко раздавались голоса уже собравшихся там преподавателей. Ирина ясно различала добродушный басок Федотова – учителя географии, которого дети всегда особенно любили за его справедливость; а рядом с ним пискливый дробный смех Антипова – учителя арифметики по прозванию Щелкунчик, благодаря его малому росту и очень выдающейся нижней челюсти. По временам в общую беседу вмешивался батюшка – отец Василий, его степенная негромкая речь резко отличалась от остального говора, но ее быстро заглушали другие голоса, и оживленнее всех раздавался, как всегда, раскатистый смех Клеопатры Сергеевны – учительницы русского языка в младших классах.
Клеопатра Сергеевна Коврижкина, вечная хохотунья, была общей любимицей всех пансионерок. Впрочем, дети любили ее не только за неизменно веселый нрав, но также и за ее вечный антагонизм с учителем истории Фокиным.
Строгого Фокина ученицы не особенно жаловали, считая его чересчур взыскательным и несправедливым.
Ирина с замиранием сердца прислушивалась к этим знакомым голосам и никак не могла себе представить, что отныне все это ее коллеги и что она сейчас должна будет зайти в учительскую, не приседая по-прежнему, как два года тому назад, а как равная, в качестве классной дамы на младшем отделении, где преподавала Клеопатра Сергеевна.
Ирина озабоченно обдергала на себе свою узенькую и, к немалой досаде, чересчур короткую юбку и постаралась придать своему смущенному личику как можно более сосредоточенный и деловой вид.
– Фомочка! – раздался позади ее громкий голос Дальхановой. – Вы чего ж это в коридоре дежурите и не идете в учительскую? Голову даю об заклад, – смеялась начальница, – что вам ни за что не переступить этого Рубикона без меня! Пойдемте же, я сама представлю вас вашим товарищам.
– Здравствуйте, господа! – проговорила Глафира Николаевна, входя в учительскую рука об руку с Ириной и приветливо обращаясь к присутствующим, почтительно поднявшимся с места при ее появлении. – Вот, господа, рекомендую вам вашего нового коллегу и временную заместительницу Анфисы Дмитриевны. Прошу любить да жаловать. Узнаете?
– Фомочка, кого я вижу, наша Фомочка?! – тотчас же воскликнула Клеопатра Сергеевна, радостно протягивая ей обе руки. – Господи, да как же выросла она, как похорошела, совсем не узнать больше! – Клеопатра Сергеевна без церемонии привлекла к себе молодую девушку и громко расцеловала ее в обе щеки. – Ну а вы-то еще не забыли меня, Фомочка? – уже смеялась она. – Помните, как я сердилась на вас за то, что вы вечно подсказывали в классе и всем лентяйкам сочинения писали?
Ирина так густо покраснела и смутилась, что добродушному Федотову даже стало жаль ее.
– Ну тоже выдумали уж, о чем вспоминать, Клеопатра Сергеевна, да еще в первую же минуту. Кто старое помянет, тому глаз вон! – весело расхохотался он и дружески протянул Ирине свою огромную волосатую руку, в которой так и утонула ее маленькая смуглая лапка.
Молодая девушка подняла на него робкий благодарный взгляд и одним только этим взглядом сразу завоевала себе расположение старого учителя.
Батюшка, Антипов и Фокин также раскланялись.
Фокин казался необычайно мрачен. Ирина так и ждала, что вот-вот он сейчас спросит: «А позвольте узнать, мадемуазель Фомина, в котором году бежал Магомет из Мекки в Медину?!» Такой распротивный год! Она всегда путала его, но сегодня почему-то это злополучное число сразу вспомнилось ей. «В 622 году!» – мысленно повторила про себя молодая девушка и даже обрадовалась.
На этот раз Фокин не собирался задавать ей никаких вопросов. Он напускал на себя такую излишнюю суровость только потому, что желал как-нибудь скрыть от насмешливых и пытливых глазок Клеопатры Сергеевны, до какой степени его поразила красота молодой девушки.
Зато Антипов даже и скрывать не желал своего восторга. Голубые навыкате глаза его чуть ли не с благоговением смотрели теперь на их молоденькую будущую коллегу. «Какой у него, однако, огромный рот!» – с досадой подумала Ирина. Увы, она находила, что бедный Антипов никогда еще так сильно не напоминал Щелкунчика, как в эту минуту.
Молодая девушка была очень довольна, когда звонок в коридоре возвестил учителям, что пора расходиться по классам, и она могла наконец избавиться от всех этих любопытных взоров.
Однако этим утром ей предстояло еще одно испытание, и, пожалуй, гораздо более важное – генеральный смотр со стороны детей!
Прежде чем начинать уроки, все пансионерки обыкновенно собирались в большой рекреационный зал на утреннюю молитву и только после этого расходились по классам.
Ирина нарочно забилась в самый отдаленный уголок зала, но, разумеется, ей и там не удалось остаться незамеченной. Появление новой классной дамы в пансионе Дальхановой составляло целое событие для детей, и взоры всех учениц, как больших, так и малых, были теперь неизменно обращены в ее сторону.
Ученицы второго класса, разумеется, знали, что эта молоденькая девушка временно назначена к ним на место Анфисы Дмитриевны. Почитательницы последней уже успели решить между собой, что они ни в каком случае не станут слушаться и не позволят командовать над собой какой-то девчонке. Заметив сразу, до какой степени их любопытные взгляды смущали бедную девушку, они нарочно старались теперь не спускать с нее глаз и ужасно радовались, что им удается заставлять почти до слез краснеть несчастную Ирину.
По окончании утренней молитвы Глафира Николаевна, от пытливого взора которой никогда и ничего не укрывалось, незаметно подозвала к себе Коврижкину.
– Клеопатра Сергеевна, – проговорила она тихонько, – у меня до вас просьба. Я, видите ли, немного рассчитываю на ваше благотворное влияние на детей, а то боюсь, что этот ужасный второй класс совсем изведет нашу бедную Фомочку. Знаете, она такая неопытная еще и застенчивая, совсем ребенок, вы уж возьмите ее под свое покровительство, пожалуйста!
И начальница, понизив голос, начала что-то с жаром передавать учительнице русского языка.
– Ах, бедняжка, бедняжка! – повторила несколько раз с искренним сочувствием Клеопатра Сергеевна и тут же прибавила: – Будьте спокойны, Глафира Николаевна, все-все сделаю, что могу, вы ведь уж знаете меня, я и прежде всегда любила нашу Фомочку, такая сладкая была девочка!
Дальханова невольно улыбнулась.
Дело в том, что Клеопатра Сергеевна вообще очень любила детей и всегда неизменно находила, что все они сладкие! Как раз в эту минуту во втором классе поднялся такой шум и гам в ожидании прихода учителя, что Коврижкина, не окончив своего разговора с начальницей, со всех ног кинулась туда выручать Ирину.
– Вот они, сладкие-то ваши! – рассмеялась Дальханова. – Бегите скорее к ним, а то они, пожалуй, совсем с ног собьют свою классную даму.
При появлении Клеопатры Сергеевны, общей любимицы учениц, дети немного притихли.
– Как вам не стыдно, господа! – начала она укоризненно. – Мне, право, совестно за вас, такие большие девочки! Что подумает Анфиса Дмитриевна, когда узнает, что с первого дня появления мадемуазель Фоминой ее класс так плохо ведет себя?! Прошу вас, Ирина Петровна, – обратилась она серьезно к тут же сидящей молодой девушке, – записать всех, кто будет шуметь и нарушать порядок в классе во время урока господина Антипова, а затем вы мне покажете этот листок, и я передам его начальнице.
Коврижкина вышла из класса как раз в ту минуту, когда в дверях показалась толстенькая квадратная фигурка Щелкунчика. Увещания Клеопатры Сергеевны не имели большого успеха на этот раз, и бедный Щелкунчик напрасно старался сосредоточить внимание детей, выписывая им мелом на доске какую-то новую и очень сложную арифметическую задачу. Ученицы его почти не слушали сегодня. Кто кашлял, кто сморкался, кто перешептывался с соседкой или нарочно ронял на пол то карандаш, то книгу. В задних рядах швыряли друг в друга какие-то маленькие свернутые бумажки и, почти не стесняясь, все время болтали и смеялись. Антипов несколько раз уже возвышал голос, призывая к порядку, но сегодня класс положительно не обращал никакого внимания на его слова.
Ирина была глубоко огорчена. Она отлично понимала, что все это делалось ей назло, так сказать, чтобы досадить новой классной даме; но почему же, почему эти дети так желали досадить ей, так плохо относились с первого же раза именно к ней, когда она, в свою очередь, напротив, была готова искренне полюбить их и всеми силами желала отныне быть им полезной?
Урок арифметики окончился.
Наставив бесчисленное количество двоек, Антипов выбежал из класса, взбешенный не столько за себя, сколько за Ирину. Он сейчас же направился в учительскую и там чуть не поссорился с Клеопатрой Сергеевной, выругав от души ее пресловутый второй класс со всеми ее сладкими девочками.
Не успел, однако, Щелкунчик выйти из класса, как все ученицы быстро повскакали со своих мест и теперь плотной стеной окружили Ирину.
– Мадемуазель Фомина, покажите нам, кого вы записали?! – кричали они почти все разом.
– Надеюсь, не меня только! – решительно заявляла Савельева, смуглая, немного раскосая брюнетка, записная шалунья. – Я совершенно нечаянно уронила два раза мой пенал!
– Не верьте, не верьте ей! – перебивала ее рыженькая голубоглазая Кошкина. – Савелька все врет, а вот меня так действительно щекотала Иванова, и я совсем поневоле смеялась!
Ирина терпеливо дала им всем высказаться и, когда они немного замолкли, проговорила спокойно:
– Дети, я никого не записала!
– Никого?
С минуту ученицы молча и с недоумением поглядывали друг на друга, каждая из них невольно подумала про себя: «Ну, уж Анфиса Дмитриевна не так бы поступила!» Но скоро, однако, они снова заволновались и по-прежнему заговорили все разом.
– Этого не может быть! – дерзко заявила Савельева: – Я отлично видела, как вы что-то писали, мадемуазель Фомина. Покажите нам листок!
– Да, я видела, что вы писали! – подтвердила Кошкина.
– И я! И я! И я! – послышалось теперь со всех сторон. – Покажите нам листок, листок, листок покажите!
– Дети! – снова начала Ирина, и что-то гордое и прямое засветилось на этот раз в ее глазах, она не казалась более ни робкой, ни застенчивой. – Дети, я никогда не лгу! – проговорила твердо молодая девушка. – Вы еще не знаете меня и потому, конечно, можете сомневаться в моих словах, но я убеждена, что когда мы познакомимся поближе, то вы станете верить мне, и мы всегда будем говорить друг другу правду, одну правду! Так, дети? Без этого мы ведь не можем быть друзьями, а я бы так хотела, так хотела, чтобы вы немножко полюбили меня! – неожиданно и совсем искренне вырвалось у Ирины, и она опять сильно покраснела и смутилась.
– Душка! – послышался чей-то тоненький восторженный голосок в задних рядах, и вдруг в классе стало совсем-совсем тихо.
Молодая девушка почувствовала, что в эту минуту она уже немного овладела этими упрямыми, непокорными головками. «Теперь или никогда! – мысленно решила Ирина. – Мы должны сразу узнать друг друга, дети должны сразу понять меня!» Ирина огляделась кругом. Около сорока возбужденных детских лиц с напряженным вниманием были обращены теперь в ее сторону, но ни в одном из них она не прочла больше той враждебности, которую замечала раньше. И вдруг ей стало так легко и хорошо с ними, словно они уже все давно-давно знали друг друга.
– Милые мои, – начала она задушевно, – вот вы сейчас не поверили мне, когда я сказала, что никто не записан из вас, и требовали, чтобы я показала вам листок…
– Не надо листка, не надо, верим, верим! – раздался чей-то решительный громкий голос.
Дети с удивлением посмотрели на Савельеву, никак не ожидая такого заявления со стороны главного противника новой классной дамы.
– Не надо листка, не надо, и мы, и мы верим! – подхватили сейчас же и все остальные дети и еще плотнее обступили Ирину.
– Спасибо, спасибо мои хорошие! – улыбалась она, счастливая, радостная. – Вот так и лучше, дети, давайте дадим себе слово, что никогда не будем понапрасну огорчать друг друга. К чему мне записывать вас, я вовсе не хочу на вас жаловаться! Разве мне может быть приятно, когда вас будут бранить или наказывать? Лучше постараемся дружно жить и будем вместе работать и помогать друг другу. Я тоже буду записывать все, что говорит учитель, и если вы что-нибудь забудете, то спрашивайте у меня, дети, я постараюсь помочь вам! А теперь вот и листок, о котором вы так просили, – улыбнулась она совсем весело, высоко поднимая над головою исписанный белый листок бумаги. – Вы не ошиблись, уверяя, что я что-то писала во время урока. Я действительно писала, только не то, что вы думали. Я просто заметила для себя новую задачу, которую вам объяснял сегодня учитель, а так как вы на этот раз не очень-то прилежно слушали, может быть, вам и пригодятся мои заметки. Вот они!
Ирина протянула свой листок стоявшей перед ней Кошкиной. Когда после этого молодая девушка вышла в коридор, она и не подозревала, что весь класс чуть ли не передрался между собой из-за ее несчастного листка.
Ирина сразу завоевала эти маленькие доверчивые сердца и с первого шага педагогической деятельности приобрела между детьми самых искренних, горячих поклонниц.
– Господа! – восторженно кричала пылкая Кошкина. – Объявляю вам, что я уже обожаю мадемуазель Фомину! Вы заметили, какие глаза у нее? Как две звезды! Она красавица, господа, и этот листок я теперь буду носить у себя на груди, за корсажем!
– Ну нет, матушка, извини, пожалуйста, не весь листок, – сердито воскликнула толстенькая Иванова, – ты обещалась мне отдать половинку, и я тоже буду носить за корсажем!
Обе девочки горячо заспорили между собой.
– А лучше знаете что, господа, – примиряющим тоном предложила добродушная Батюшкова, – давайте напишем сейчас же на доске большими буквами: «Мадемуазель Фомина божество и чудо красоты!» Пусть все учителя сразу узнают, что мы обожаем ее!
– Да-да, пусть все-все сразу узнают! – раздались со всех сторон восторженные детские голоса.
Батюшкова схватила большой кусок мела и подошла к доске.
– Какие же вы все глупые, милки! – насмешливо захохотала Савельева. – Разве вы позабыли, что у нас сейчас история? Хотела бы я знать, что скажет на это изречение Фокин.
– Ах, господа, это верно! – испугалась Батюшкова. – Савелька права, я совсем и позабыла о нашем пугале, вот скандал-то бы вышел?! – и, отбросив мел в сторону, она быстро побежала занимать свое место на второй скамейке против самой кафедры.
После Фокина следовал урок рисования, во время которого Ирина не обязана была присутствовать в классе. Она хотела пройти к себе в комнату, но в коридоре ее на минуту задержала Клеопатра Сергеевна.
– Ну что, Фомочка, – спросила она с добродушной улыбкой, – Антипов, кажется, здорово разгромил девчонок, и вы всех записали, конечно? А только знаете, голубчик, – немного замялась Коврижкина, – я, хотя и говорила детям, конечно… Но я думаю, все-таки на первый раз лучше будет не показывать списка Глафире Николаевне. Вы как полагаете, Фомочка?
Клеопатра Сергеевна, видимо, уже волновалась за участь детей и теперь почти заискивающими глазами смотрела на Ирину. «Она все та же баловница, чудная, добрая! – подумала Ирина. – И как она любит их! Вот с кого мне следует брать пример!» – молодая девушка крепко обняла свою бывшую наставницу.
– Не бойтесь, Клеопатра Сергеевна! – проговорила она, смеясь. – Я не съем ваших сладких деточек и жаловаться на них тоже не буду, я никого не записала!
– Никого?! – Коврижкина недоверчиво посмотрела на нее. – Как так – никого?!
– Да так, никого, зачем наказывать, я постараюсь и без этого справиться!
Ирина весело тряхнула головкой, и что-то бодрое и жизнерадостное блеснуло в ее глазах. Она еще раз обняла обрадованную учительницу и быстро побежала к себе в комнату.
Клеопатра Сергеевна приветливо посмотрела ей вслед и невольно подумала: «Кажется, мы все немного ошибались в нашей Фомочке, она только лишних слов не любит, но на деле еще покажет себя!»
Клеопатра Сергеевна, завидев в конце коридора Глафиру Николаевну, собиралась сейчас же поделиться с ней своими новыми впечатлениями относительно Ирины, но начальница показалась ей в эту минуту почему-то такой суровой и неприступной, что она не решилась беспокоить ее.
– Что прикажете передать им, ваше превосходительство? – почтительно спрашивал у Дальхановой Никитич, стоя перед ней навытяжку со снятой фуражкой в руках. – Они, почитай, уж в третий раз приходят сегодня, говорят, что завтра уезжают и беспременно должны повидать барышню!
– Можешь передать этому господину, что барышня занята теперь и что вообще без меня она никого принимать не может; а мои приемные часы тебе известны – от четырех до пяти.
Начальница еще раз брезгливо посмотрела на карточку, которую только что передал ей Никитич, и затем, разорвав ее пополам, презрительно швырнула на пол.
– Подбери, – приказала она швейцару, – и брось в печку!
Глафира Николаевна медленно направилась к себе, сохраняя на лбу все ту же суровую складку и все тот же неприступно-холодный и высокомерный вид, который у нее всякий раз появлялся, когда она была почему-нибудь особенно недовольна.
– Не приказано принимать, ваше благородие! – невозмутимо докладывал минуту спустя Никитич какому-то господину, нетерпеливо поджидавшему его у подъезда. – Пожалуйте в приемные часы, от четырех до пяти!
– Но почему же, почему?! – волновался господин. – Ведь теперь будет свободный час во время завтрака, почему же я не могу на минуту войти к ней?
– Не могу знать, ваше благородие!
– Да ты показывал мою карточку, говорил, что я завтра еду?
– Точно так-с, ваше благородие!
– Ну и что же? – кипятился все более и более господин.
– Их превосходительство заняты, не приказывали принимать-с! – последовал все тот же неизменный ответ. – Пожалуйте-с в четыре часа!
– Тьфу ты пропасть, что за осел? – вконец обозлился господин. – Да на что мне твое превосходительство, батенька мой, и какое мне дело до ее приемных часов? Пойми ты наконец, дурень этакий, что я вовсе не к твоей начальнице собираюсь и что мне нужно переговорить по делу только с одной Ириной Петровной Фоминой! Понял?
– Точно так-с, ваше благородие!
– Ну так вот, значит, получай еще полтинник и проведи меня к Ирине Петровне! Слышишь!
– Покорно благодарим, ваше благородие! – Никитич невозмутимо опустил деньги в карман. – Пожалуйте-с в приемные часы, от четырех до пяти, ваше благородие!
– Черт знает что такое! – выругался, не стерпев, господин и, метнув злобный взгляд в сторону Никитича, сердито зашагал по улице, совершая уже в третий раз сегодня этот путь, и, увы, все одинаково безуспешно.
– Ишь, тоже думает, на дурака напал! – усмехнулся ему вслед Никитич, злорадно побрякивая в кармане полученными полтинниками. – Так я и провел тебя к барышне! – Старый швейцар с шумом захлопнул парадную дверь, очень довольный, что в третий раз уже прогоняет этого грубого и ненавистного ему человека.
Егор Степанович Лабунов (мои читатели, вероятно, уже догадались, кто был этот таинственный посетитель, так жаждавший повидаться с Ириной) и не подозревал, что Никитичу не только было известно, кто он такой, но также – и зачем он являлся сюда. Дворник Иван был в родстве с Никитичем, и накануне, доставив вещи Ирины, за чаем в швейцарской немало порассказал ему интересных вещей о своих новых господах, Лабуновых.
Егор Степанович был страшно возмущен. Он целый рубль передал этому старому дурню, надеясь задобрить его и расположить в свою пользу, а между тем вот уже третий раз он слышит все один и тот же ответ:
– Пожалуйте в приемные часы, от четырех до пяти!
Да, Егор Степанович был страшно возмущен! Он решил во что бы то ни стало еще раз повидаться с Ириной до своего отъезда. В душе этого упрямого человека все еще жила смутная надежда, что ему удастся как-нибудь уговорить ее поехать с ними в их именье, или, вернее, небольшой хутор, стоявший одиноко за городом. Он был убежден: в этом захолустье она уже никуда не убежит от них; тут она всецело будет зависеть только от его семьи и от него самого. Эта мысль особенно улыбалась Егору Степановичу. Он простить себе не мог, что не сумел вовремя удержать эту милую девушку, столь полезную в их доме. Впрочем, помимо всяких практических соображений, нужно сознаться, что Ирина и сама по себе ему очень нравилась; нравственное обаяние этой прелестной девушки было так велико, что оно не могло оставаться бесследным даже и для такой грубой, прозаической натуры, как Егор Степанович Лабунов.
Хорошенько закусив по дороге, он ровно в четыре часа опять звонил у подъезда Дальхановой. В голове Лабунова начинало слегка шуметь, и он чувствовал необычайный подъем духа и прилив той подозрительной храбрости, которая у него обыкновенно появлялась, когда он был слегка навеселе. «Самое надлежащее настроение!» – думал Егор Степанович, развязно влетая в переднюю пансиона и еще на ходу небрежно сбрасывая свою енотовую шубу на руки Никитича.
– Доложи! – крикнул он повелительно, вторично отдавая ему свою карточку.
Никитич мрачно оглядел его с ног до головы и весьма неохотно понес карточку наверх к начальнице.
От опытного взгляда старика на скрылось несколько приподнятое настроение Лабунова, и он решил ни в каком случае не оставлять его наедине с барышней и с начальницей. «Пусть жена подежурит у подъезда пока что, – резонно думал швейцар, – а я лучше постою вот тут, в коридоре, у дверей зала!»
Глафира Николаевна спокойно сидела в учительской, перебирая и пересматривая кое-какие журналы. Ирина тут же у стола еще раз записывала себе на память задачу Антипова, стараясь найти для нее наиболее легкий и простой способ изложения. Она так углубилась в работу, что даже не слыхала, как кто-то тихонько постучал в дверь и в комнату вошел Никитич.
– Что вам? – спокойно спросила Дальханова, не подымая головы и не отрываясь от своего журнала.
– Да вот опять этот господин, значит, ваше превосходительство, что давеча приходил, – замялся Никитич, – барышню спрашивают!
– Какой господин?! – встрепенулась Ирина, сразу меняясь в лице и большими испуганными глазами глядя на старого швейцара.
– Господин Лабунов! – мрачно проговорил Никитич.
– Какой нахал! – процедила тихонько Глафира Николаевна и сурово сдвинула брови. – Проси, я сама выйду! – холодно приказала она швейцару, поднимаясь с места и направляясь в зал.
Ирине почему-то показалось, что начальница по крайней мере на полголовы стала выше в эту минуту.
– Фомочка, – проговорила Глафира Николаевна решительно, уже выходя из учительской, – вас я попрошу остаться тут, я не желаю, чтобы вы говорили с этим человеком!
Дальханова удалилась из комнаты, величественная и надменная, как разгневанная королева.
В ожидании Ирины Егор Степанович беспокойно бегал мелкими шажками взад и вперед по залу. От волнения ему не сиделось на месте, и мысленно он уже придумывал самые чувствительные слова, чтобы как-нибудь повлиять на молодую девушку.
Лабунов ожидал, что вот-вот откроется дверь и к нему выйдет как всегда застенчивая и смущенная Ирина, а он, Егор Степанович, не помнящий зла, кинется к ней навстречу с распростертыми объятиями и… и… и… «Что, бишь, хотел я сказать!» – внезапно остановился Лабунов, тщетно стараясь припомнить, что именно он хотел сказать. Мысли его немного путались, и в голове ощущалась странная тяжесть....
– Ирина! – воскликнул он вдруг трагическим голосом, заслышав по коридору легкие шаги и подбегая ко входной двери. – Ирина!
Егор Степанович только что собирался принять позу всепрощающего героя с распростертыми объятиями, как вдруг дверь сильно распахнулась и перед ним выросла неприступная фигура начальницы.
– Что вам угодно?! – послышался ее спокойный ледяной голос.
Озадаченный Егор Степанович совсем растерялся и сконфуженно отскочил назад. В дверях стояла высокая статная женщина со сторогим непроницаемым лицом. Он никак не ожидал увидеть начальницу именно такой. Накануне Лабунов не успел хорошенько разглядеть ее в санях, но во всяком случае она показалась ему на улице куда как и меньше, и незначительнее.
– Что вам угодно? – снова раздался все тот же бесстрастный ледяной голос.
На минуту Егор Степанович был несколько сбит с позиции, но, впрочем, это длилось недолго. Под влиянием выпитого вина и своей природной наглости он скоро оправился.
– Что мне угодно, сударыня? – дерзко начал Егор Степанович, выпячивая свою грудь в пестрой бархатной жилетке и важно выставляя вперед одну ногу. – Вы спрашиваете, что мне угодно, так вот что, сударыня: прежде всего мне угодно знать, с кем я имею честь разговаривать!
– Об этом вы можете справиться у швейцара! – презрительно усмехнулась Дальханова.– А затем?
– A затем, a затем… – загорячился оскорбленный Лабунов. – Я желал бы знать, сударыня, на каком таком основании и по какому такому праву вы изволите укрывать от меня мою молоденькую родственницу и не позволяете ей проститься со мной перед отъездом?!
– Вашу родственницу? – в недоумении протянула Дальханова. – Вы меня удивляете, господин Лабунов. Я в первый раз слышу, что в моем пансионе учится ваша родственница. В каком классе?
– Я говорю об Ирине Петровне Фоминой! – злобно воскликнул Лабунов. – Пожалуйста, не притворяйтесь, будто вы не понимаете меня!
Седая голова Никитича тихонько просунулась из коридора в зал. Старый швейцар вопросительно посмотрел на начальницу, но, встретив ее спокойный взгляд, снова исчез за дверью. Этот предупредительный маневр, однако, не укрылся от возбужденного Лабунова, и на минуту он невольно стал сдержаннее.
– Я пришел проститься с Ириной Петровной, – проговорил он решительно, но уже не так громко, как прежде. – Мне необходимо переговорить с ней с глазу на глаз перед моим отъездом. Прикажите, пожалуйста, ее вызвать ко мне!
– Ирина Петровна не желает вас видеть! – последовал спокойный решительный ответ.
– Это неправда, это чистейшая ложь, сударыня! Я никогда не поверю вам! – снова забываясь, возвысил голос Лабунов. – Вы, вы и только вы не пускаете Ирину ко мне, но это есть посягательство на ее личность, на ее свободу, сударыня! Понимаете… посягательство… я… я не дозволю… не допущу!..
– Говорите потише, господин Лабунов, если вы вообще имеете что-нибудь прибавить, – спокойно заметила начальница.
Положительно эта женщина доводила его до бешенства, и в то же время он не мог не чувствовать, что она невольно импонирует ему.
– Наконец, если хотите знать, сударыня, – немного тише снова заговорил Егор Степанович, – то я могу требовать этого свидания, было бы вам известно. Я опекун Иринушкин, и вы не имеете права укрывать ее от меня!
– Вот как! Вы опекун? – несколько удивленно переспросила начальница, и чуть заметная усмешка скользнула по ее бесстрастному лицу. – Это меня радует, господин Лабунов! – проговорила она совсем серьезно. – Значит, слухи о том, что вы несправедливо присвоили законную часть Ирины Петровны по наследству ее покойной тетки, оказались неверными? В таком случае для меня понятно, почему вас, как близкого человека, назначили опекуном над ее имуществом, ведь так, не правда ли, я вас верно поняла?
Холодные проницательные глаза начальницы насмешливо устремились на Егора Степановича. Он готов был бы убить эту женщину!
– Нет, тысячу раз нет, сударыня, вы не поняли меня! – трагически воскликнул Лабунов, снова выставляя одну ногу и почему-то при упоминании о наследстве сразу переходя из угрожающего в патетический тон. – Нет, вы не поняли меня. В эту минуту, скорбя душой о моей несчастной молоденькой родственнице, я не имел в виду бренных денежных вопросов. К тому же, – поспешил добавить он, – эти вопросы уже давно покончены между мной и Ириной Петровной. Могу сказать, эта благородная, высокая душа сама отказалась от своей части в пользу моих шестерых малюток, и поверьте, сударыня, их детские сердца уже давно жаждут прижаться к ее груди и назвать ее своею…
– To есть вы хотите сказать – своей бонной? – спокойно усмехнулась Глафира Николаевна, неожиданно прерывая поток его красноречия. – Какие, однако, у вас практичные малютки! – заметила Дальханова не без иронии.
– Сударыня, вы смеетесь над самыми святыми чувствами! – снова воскликнул Егор Степанович, ударяя себя в грудь. – Но могу вас уверить, что была минута, когда одинокая несчастная девушка далеко не думала смеяться, когда она сама с радостью и благодарностью стремилась уехать в наш тихий, уютный уголок, в наше теплое гнездышко, и вот настанет час, берегитесь, сударыня, он близок, этот час! – Егор Степанович торжественно протянул к потолку обе руки; казалось, он уже узревал перед своими умственными очами этот ужасный час. – Настанет час, когда всеми покинутая, несчастная Ирина пожалеет об утраченном счастье, о забытом родимом крове, и в этот час она проклянет вас, сударыня, да-с, проклянет вас, вас одну-с, в этот час!
«Какой шут!» – с омерзением устало подумала Дальханова и хотела крикнуть Никитича, но в эту минуту случилось вдруг нечто совсем неожиданное для всех: внезапно распахнулась дверь из соседней комнаты и в зал быстро вошла бледная, с пылающими глазами Ирина.
– Замолчите, это все ложь, ложь и ложь! – громко зазвенел ее возбужденный голосок. – Как смеете вы обвинять Глафиру Николаевну! Она была так добра ко мне в самую тяжелую для меня минуту! Я никогда не желала ехать с вами, никогда не хотела жить в вашем доме, это тоже ложь, как и все, что вы сейчас говорили! Я не жалею о тех средствах, которые перешли к вам, но я никогда не отказывалась от моей части в пользу ваших детей. Вы ее взяли сами, не спрашивая меня, и тут опять солгали! Только мне все равно, мне ничего не надо, я хочу сама зарабатывать! Если бы Глафира Николаевна не помогла мне, то я охотно согласилась бы стирать белье, носить воду и мыть полы, лишь бы только не жить у вас, именно у вас, Егор Степанович! Зачем вы преследуете меня? Поймите же, что я презираю вас! Вы злой, вы гадкий человек, все, что вы говорите, – неправда, и я не верю ни одному вашему слову… ни одному!.. Вот, вы теперь все знаете, я все-все сказала вам, так уходите же, уходите скорее, разве вы не чувствуете, как я ненавижу вас – ох, господи, как ужасно, ужасно я ненавижу вас! – страстно, с мучительной болью воскликнула девушка, поднося обе руки к вискам.
И вдруг голос ее порвался, как надтреснутая струна. Лабунов, изумленный ее внезапным появлением, не сводил глаз с молодой девушки. Несмотря на все, что ему говорила Ирина, никогда еще она не казалась ему такой прекрасной, как в эту минуту.
– Ирина… Иринуш…ка… бесподобная!.. – рванулся к ней Егор Степанович, дрожа от волнения и стараясь захватить ее руку.
Но Дальханова быстро предупредила его.
– Ступайте к себе, Фомочка! – проговорила она, решительно подходя к молодой девушке и сурово отстраняя ее от Лабунова. – Никитич, проводите этого господина! – крикнула громко Глафира Николаевна, делая повелительный знак в сторону Егора Степановича.
Она ласково обняла за талию взволнованную девушку и поспешила удалиться вместе с ней из зала.
– Иринушка… ангел… постой, одно слово… только слово одно!.. – кричал Егор Степанович, неуверенными шагами кидаясь вслед за ними и все еще надеясь удержать молодую девушку. – Только одно слово… Королевна!
Но старый швейцар уже стоял около него, и притом с весьма решительным видом.
– Пожалуйте, пожалуйте, господин, тут нельзя куражиться, тут место казенное… – для пущей важности пояснял Никитич, выпроваживая его из зала.
В передней, однако, Никитич не без злорадства подал Лабунову его енотовую шубу и широко распахнул перед ним входную дверь.
– Только смей ты у меня еще в другой раз к барышне приходить, – сердито погрозил ему вслед старый швейцар, – так я те покажу барышню, небось в другой раз не заявишься ко мне!
Никитич, очень довольный, отправился в свою каморку под лестницей передавать жене обо всем случившемся, а между тем в верхнем этаже, в будуаре начальницы, происходила следующая сцена совсем иного характера.
Ирина стояла перед Глафирой Николаевной взволнованная, возбужденная, и глаза молодой девушки по-прежнему так и сверкали негодованием.
– Простите… но я не могла… не могла долее терпеть, милая, дорогая, я вас так люблю! – говорила она пылко, прижимая к своему разгоревшемуся личику холодную руку начальницы. – Как он смел так оскорблять вас? Вас, такую чудную, этот гадкий, злой, этот ужасный человек? Ах, как я ненавижу его, как он смел, я никогда, никогда не прощу ему!
Глафира Николаевна подошла к туалету, отлила из флакона с валериановой настойкой несколько капель в небольшую рюмку с водой и подала ее возбужденной девушке.
– Выпейте, Фомочка, – посоветовала она спокойно, – и затем сядьте вот тут на диване. Вам нужно немного отдохнуть и прийти в себя. Вот так, так хорошо будет, а теперь сидите смирно, пожалуйста, и слушайте, что я буду говорить вам.
– Фомочка, – начала она серьезно, – запомните раз навсегда, что оскорблять нас могут только равные нам. Такие шуты, как этот Лабунов, слишком ничтожны для этого, их можно презирать, жалеть, пожалуй, но считаться с ними, a тем более обижаться на них нельзя! Это значило бы оказывать им чересчур много чести!
У Дальхановой снова проскользнула та презрительная, немного злая усмешка, которая всегда придавала ее лицу что-то жесткое и холодное. В такие минуты она не нравилась Ирине; молодая девушка чувствовала отчуждение от нее.
– Какой же вы ребенок, однако, – проговорила, немного помолчав, Дальханова, словно угадывая ее тайную мысль. Она тихонько приподняла за подбородок все еще пылающее личико Ирины. – Кипяток, настоящий кипяток, моя Фомочка! – Глафира Николаевна улыбнулась ласково и глубоко заглянула в глаза молодой девушке. – Но это ничего, ничего, детка, оставайтесь, пожалуйста, такой. Я вас люблю такой и даже, если хотите, немного завидую! Иногда я бы и сама желала быть более непосредственной. Мне кажется, Фомочка, что такие люди, как вы, живут куда полнее и ярче нас, потому что гораздо сильнее реагируют на все, что их окружает. Мы же, так называемые благоразумные люди, слишком рассудочно относимся к жизни, и за это она мстит нам тем, что лишает самых светлых, красивых иллюзий.
Глафира Николаевна притянула к себе головку молодой девушки и тихонько поцеловала ее сперва в один, потом в другой глаз.
– Моя маленькая!.. – проговорила она чуть слышно и так нежно, что Ирина невольно с удивлением подняла глаза.
Та ли это женщина, что за минуту еще казалась ей такой рассудочной и жесткой?
– Моя маленькая!.. – снова повторила Дальханова своим ласкающим тихим голосом. – Я бы хотела, чтобы вы всегда считали меня своим другом, и потом еще я бы хотела, чтобы вы были счастливы, но понимаете, Фомочка, не так, как все счастливы, буднично, обыденно, серо, а как в сказке волшебной… с порфирой из чистого золота, и чтобы корона алмазная на челе сияла, чтобы звезды небесные к ногам пали! Одним словом, Фомочка, ярко, горячо, бесконечно, моя маленькая…
Для Ирины началась новая эра существования.
Педагогическая деятельность в пансионе, полная интереса и глубокого содержания для молодой девушки, на первых порах поглотила всецело ее внимание, и она отдавалась этой деятельности со всем пылом своей непосредственной страстной натуры.
Пансионерки положительно боготворили ее. Ирина так ревностно входила в их интересы, так близко принимала к сердцу все их маленькие удачи и неудачи, и влияние ее на детей было так неотразимо и так благотворно, что скоро учителя окончательно больше не узнавали прежнего шаловливого 2-го класса.
– Эта Фомочка – настоящая маленькая чародейка! – говорил, шутя, добродушный Федотов, и все остальные коллеги вполне разделяли такое мнение.
Но в присутствии своих бывших преподавателей молодая девушка продолжала по-прежнему чувствовать себя стесненной и, к крайнему сожалению своих товарищей, старалась как можно реже появляться в учительской.
– Вы нас положительно знать не хотите, Фомочка! – смеялась Коврижкина. – Бедный Антипов скоро начнет ревновать вас ко второму классу, пожалейте же наконец бедного Щелкунчика.
Но Ирина оставалась неумолимой.
– Ах нет-нет, голубушка, не тащите вы меня в вашу учительскую, пожалуйста! – просила молодая девушка. – Право же, мне там нечего делать! Вы все время говорите между собой такие мудреные вещи, что мне даже страшно становится, и я поневоле только и думаю: «Боже, какая я глупая, какая я глупая!» С моими детками куда веселее, с ними никогда не бывает страшно, и я их всегда отлично понимаю.
И Ирина действительно прекрасно понимала детей и только среди них чувствовала себя совсем хорошо. Тут она была вполне в своей сфере. Они вместе читали, вместе играли, вместе учились.
Ирина переспрашивала их уроки, объясняла более слабым то, что они не запомнили или не поняли в классе, и в скором времени стала общей поверенной и любимицей. Федотов серьезно заявлял в учительской, что теперь у него прямо духу не хватает ставить дурные баллы детям, до того эти несчастные двойки огорчают бедную Фомочку и такой у нее всегда при этом убитый и печальный вид.
Но зато когда во время урока все шло хорошо и гладко и ее класс отличался, подвижное личико Ирины так и сияло горделивым восторгом. Учителя в таких случаях с особенным удовольствием выставляли в журналах огромные жирные размашистые пятерки; а со скамеек учениц к ней обращались торжествующие взгляды детей, на которые Ирина в свою очередь, конечно, также отвечала радостной и сочувственной улыбкой.
Неделю спустя после своего первого неудачного урока в присутствии молодой девушки Антипов снова входил в класс. (Он уезжал на несколько дней по личному делу из города, а временно его заменяла Клеопатра Сергеевна.) В ожидании повторения скандала Щелкунчик уже заранее напустил на себя как можно более грозный вид; но на этот раз он был поражен необыкновенной тишиной и порядком во время урока и изумительным вниманием, с которым его слушали ученицы. К тому же все дети не только запомнили и прекрасно понимали его сложную арифметическую задачу, но, что гораздо важнее, могли также и вполне сознательно и точно объяснить ее.
Этого Антипов никак не ожидал, и недоумевающий взор его с удивлением переносился от одной скамейки к другой. Случайно, впрочем, а может быть, и не совсем случайно, взглянув в сторону новенькой классной дамы, Щелкунчик вдруг понял, в чем дело, и голубые навыкате глаза его теперь не только с восхищением, но и глубокой признательностью остановились на Ирине.
– Барышни, вы замечаете, как он все время глядит на Ирину Петровну? Он, наверное, уже по уши влюблен в нее! – тихонько шептала Кошкина своими соседкам.
На этот раз, однако, симпатии пансионерок были всецело на стороне Щелкунчика; они готовы были простить ему все его прошлые прегрешения и даже непозволительно огромный рот только за то, что он разделял, как казалось детям, их восторженное поклонение перед общим кумиром класса.
– Господа, давайте теперь и Щелкунчика обожать; не нужно больше изводить его, – предложила Кошкина. – В следующий раз я положу на кафедру мой собственный карандаш и куплю ему новую вставочку; необходимо только покрасивее выбрать, с каким-нибудь цветочком, я думаю!
И на последней скамейке между главными почитательницами Ирины было твердо установлено отныне обожать Щелкунчика. В доказательство этого они решили поочередно подносить ему во время урока красивые вставки и непременно обматывать куски мела разными пестрыми бумажками в виде хорошеньких юбочек.
Как только Антипов вышел из класса, ученицы немедленно обступили Ирину, желая, как и всегда, сейчас же поделиться с ней своими впечатлениями.
– Душечка, Ириночка Петровночка! – с оживлением кричала Кошкина, вскакивая на кафедру и заглядывая в журнал. – Ни одной тройки сегодня! Понимаете, ни одной, все четверки да пятерки, четверки да пятерки!.. Это все благодаря вам, только вам, Ириночка Петровночка, дусенька!
– Да-да, конечно, благодаря вам! – кричали и остальные ученицы.
– Да нет же, нет, дети! – протестовала молодая девушка. – Главным образом благодаря вам самим, конечно, a затем я еще хотела сказать… – Ирина на минуту остановилась.
– Господа, Ирина Петровна желает что-то сказать нам! – громко заявила Кошкина, продолжая стоять на кафедре и для большей важности поднимая кверху линейку.
Ученицы затихли.
– Ах нет, дети, ничего особеннаго! – покраснела Ирина.– Я только хотела сказать, что вы были сегодня ужасно, ужасно милые, и я вас страшно люблю всех!
– Ура! – восторженно загремела Кошкина, совсем забывая, что они в классе, и, спрыгнув с кафедры, бросилась шумно целовать Ирину. Разумеется, и все остальные поклонницы молодой девушки последовали ее примеру, а так как они были весьма многочисленны, то, вероятно, бедной Ирине довольно плохо пришлось бы от всех этих жарких объятий, если бы, к счастию, в эту минуту не раздался звонок к началу урока географии у Федотова.
Дети тесно окружили Ирину. Желая поскорее освободиться от них и снова водворить в классе порядок, молодая девушка как-то нечаянно оступилась и слегка оцарапала и ушибла руку о соседнюю парту; к общему ужасу детей, на пальце у нее показалась капля крови.
Во время всей этой маленькой сценки Савельева нарочно держалась поодаль от остальных девочек и демонстративно не принимала участия в общей овации молоденькой классной даме. Но теперь, заметив вдруг кровь на руке у Ирины, она сразу изменилась в лице и, быстро растолкав остальных подруг, вытащила из кармана свой собственный тонкий носовой платок и принялась им бережно и осторожно обтирать руку молодой девушки.
– Вам больно, Ирина Петровна, вам очень-очень больно? – спрашивала она тихонько.
– Да нет, милая Савочка, спасибо, но, право же, все это пустяки! – смеялась Ирина. – Посмотрите, даже и кровь почти не идет больше!
Однако по просьбе девочки она временно все-таки оставила на руке повязку, которую ей наложила Савочка.
По окончании урока географии детей позвали в рекреационный зал для танцев. Савельева что-то нарочно замешкалась у своей скамейки и с минуту оставалась одна в пустом классе. На полу, у столика, где обыкновенно сидела Ирина, валялся теперь забытый носовой платок, которым только что была повязана рука молодой девушки. Девочка быстро подняла его и, убедившись, что ее никто не видит, несколько раз горячо прижала его к губам и засунула себе за корсаж. Теперь и у нее было нечто, что она могла сохранять на память об Ирине Петровне, но только об этом никто-никто не узнает!
– Тоскует что-то наша Фомочка! – с участием заявляла в учительской Клеопатра Сергеевна, и между коллегами было сейчас же решено прийти на помощь этой одинокой, всеми любимой девушке и общими усилиями постараться найти ей какие-нибудь занятия.
Клеопатра Сергеевна предлагала временно поселить Ирину в доме своей матери, уверяя, что старушка будет очень довольна обществом такой милой и симпатичной девушки, но Антипов горячо протестовал. По его мнению, квартира его родителей была гораздо больше и удобнее, к тому же Ирина Петровна могла бы и совсем остаться у них в качестве преподавательницы его маленькой сестренки.
Однако вряд ли не более всех товарищей Ирины, не исключая даже и немного увлеченного ею Антипова, заботилась об участи молодой девушки сама Глафира Николаевна Дальханова.
В жизни этой странной женщины, такой холодной по внешности, было очень немного глубоких и серьезных привязанностей. Она как-то не умела приручать к себе людей и сама очень редко близко сходилась с ними. Но зато тех, кто ей действительно нравился, Дальханова никогда не забывала, и они навсегда оставались ее друзьями.
Глафира Николаевна полюбила Ирину с первой же встречи, там, в рекреационном зале, когда она так порывисто кинулась к ней в объятия и так искренне и горячо заплакала у нее на груди. До сих пор никто еще не относился с такой горячей доверчивой лаской к этой гордой женщине, и потому немудрено, что наша маленькая Фомочка сразу полюбилась начальнице и стала для нее близким человеком.