Когда учитель громко продиктовал задачу, все записали её, и учитель, вынув часы, заявил, что даёт на решение задачи двадцать минут, – Панталыкин провёл испещрённой чернильными пятнами ладонью по круглой головёнке и сказал сам себе:
– Если я не решу эту задачу – я погиб!..
У фантазёра и мечтателя Панталыкина была манера – преувеличивать все события, все жизненные явления и, вообще, смотреть на вещи чрезвычайно мрачно.
Встречал ли он мальчика больше себя ростом, мизантропического сурового мальчика обычного типа, который, выдвинув вперёд плечо и правую ногу и оглядевшись – нет ли кого поблизости, – ехидно спрашивал: «Ты чего задаёшься, говядина несчастная?» – Панталыкин бледнел и, видя уже своими духовными очами призрак витающей над ним смерти, тихо шептал:
– Я погиб.
Вызывал ли его к доске учитель, опрокидывал ли он дома на чистую скатерть стакан с чаем – он всегда говорил сам себе эту похоронную фразу:
– Я погиб.
Вся гибель кончалась парой затрещин в первом случае, двойкой – во втором и высылкой из-за чайного стола – в третьем.
Но так внушительно, так мрачно звучала эта похоронная фраза: «Я погиб», – что Панталыкин всюду совал её.
Фраза, впрочем, была украдена из какого-то романа Майн-Рида, где герои, влезши на дерево по случаю наводнения и ожидая нападения индейцев – с одной стороны и острых когтей притаившегося в листве дерева ягуара – с другой, – все в один голос решили:
– Мы погибли.
Для более точной характеристики их положения необходимо указать, что в воде около дерева плавали кайманы, а одна сторона дерева дымилась, будучи подожжённой молнией.
Приблизительно в таком же положении чувствовал себя Панталыкин Семён, когда ему не только подсунули чрезвычайно трудную задачу, но ещё дали на решение её всего-навсего двадцать минут.
Задача была следующая:
«Два крестьянина вышли одновременно из пункта А в пункт Б, причём один из них делал в час четыре версты, а другой пять. Спрашивается, насколько один крестьянин придёт раньше другого в пункт Б, если второй вышел позже первого на четверть часа, а от пункта А до пункта Б такое же расстояние в верстах, – сколько получится, если два виноторговца продали третьему такое количество бочек вина, которое дало первому прибыли сто двадцать рублей, второму восемьдесят, а всего бочка вина приносит прибыли сорок рублей».
Прочтя эту задачу, Панталыкин Семён сказал сам себе:
– Такую задачу в двадцать минут? Я погиб!
Потеряв минуты три на очинку карандаша и на наиболее точный перегиб листа линованной бумаги, на которой он собирался развернуть свои математические способности, Панталыкин Семён сделал над собой усилие и погрузился в обдумывание задачи.
Первым долгом ему пришла в голову мысль:
– Что это за крестьяне такие: «первый» и «второй»? Эта сухая номенклатура ничего не говорит ни его уму, ни его сердцу. Неужели нельзя было назвать крестьян простыми человеческими именами? Конечно, Иваном или Василием их можно и не называть (инстинктивно он чувствовал прозаичность, будничность этих имён), но почему бы их не окрестить – одного Вильямом, другого Рудольфом.
И сразу же, как только Панталыкин перекрестил «первого» и «второго» в Рудольфа и Вильяма, оба сделались ему понятными и близкими. Он уже видел умственным взором белую полоску от шляпы, выделявшуюся на лбу Вильяма, лицо которого загорело от жгучих лучей солнца… А Рудольф представлялся ему широкоплечим мужественным человеком, одетым в синие парусиновые штаны и кожаную куртку из меха речного бобра.
И вот – шагают они оба, один на четверть часа впереди другого…
Панталыкину пришёл на ум такой вопрос:
– Знакомы ли они друг с другом, эти два мужественных пешехода? Вероятно, знакомы, если попали в одну и ту же задачу… Но если знакомы – почему они не сговорились идти вместе? Вместе, конечно, веселее, а что один делает в час на версту больше другого, то это вздор; более быстрый мог бы деликатно понемногу сдерживать свои широкие шаги, а медлительный мог бы и прибавить немного шагу. Кроме того, и безопаснее вдвоём идти – разбойники ли нападут или дикий зверь…
Возник ещё один интересный вопрос:
– Были у них ружья или нет?
Пускаясь в дорогу, лучше всего захватить ружья, которые даже в пункте Б могли бы пригодиться, в случае нападения городских бандитов – отрепья глухих кварталов.
Впрочем, может быть, пункт Б – маленький городок, где нет бандитов?..
Вот опять тоже – написали: пункт А, пункт Б… Что это за названия? Панталыкин Семён никак не может представить себе городов или сёл, в которых живут, борются и страдают люди, под сухими бездушными литерами. Почему не назвать один город Санта-Фе, а другой – Мельбурном?
И едва только пункт А получил название Санта-Фе, а пункт Б был преобразован в столицу Австралии, – как оба города сделались понятными и ясными… Улицы сразу застроились домами причудливой экзотической архитектуры, из труб пошёл дым, по тротуарам задвигались люди, а по мостовым забегали лошади, неся на своих спинах всадников – диких, приехавших в город за боевыми припасами, вакэро и испанцев, владельцев далёких гациенд…
Вот в какой город стремились оба пешехода – Рудольф и Вильям…
Очень жаль, что в задаче не упомянута цель их путешествия? Что случилось такое, что заставило их бросить свои дома и спешить, сломя голову, в этот страшный, наполненный пьяницами, карточными игроками и убийцами, Санта-Фе?
И ещё – интересный вопрос: почему Рудольф и Вильям не воспользовались лошадьми, а пошли пешком? Хотели ли они идти по следам, оставленным кавалькадой гверильясов, или просто прошлой ночью у их лошадей таинственным незнакомцем были перерезаны поджилки, дабы они не могли его преследовать, – его, знавшего тайну бриллиантов Красного Носорога?..
Всё это очень странно… То, что Рудольф вышел на четверть часа позже Вильяма, доказывает, что этот честный скваттер не особенно доверял Вильяму и в данном случае решил просто проследить этого сорви голову, к которому вот уже три дня подряд пробирается ночью на взмыленной лошади креол в плаще.
…Подперев ручонкой, измазанной в мелу и чернилах, свою буйную, мечтательную, отуманенную образами, голову – сидит Панталыкин Семён.
И постепенно вся задача, весь её тайный смысл вырисовывается в его мозгу.
Задача:
…Солнце ещё не успело позолотить верхушек тамариндовых деревьев, ещё яркие тропические птицы дремали в своих гнёздах, ещё чёрные лебеди не выплывали из зарослей австралийской кувшинки и желтоцвета, – когда Вильям Блокер, головорез, наводивший панику на всё побережье Симпсон-Крика, крадучись шёл по еле заметной лесной тропинке… Делал он только четыре версты в час – более быстрой ходьбе мешала больная нога, подстреленная вчера его таинственным недругом, спрятавшимся за стволом широколиственной магнолии.
– Каррамба! – бормотал Вильям. – Если бы у старого Билля была сейчас его лошадёнка… Но… пусть меня разорвёт, если я не найду негодяя, подрезавшего ей поджилки. Не пройдёт и трёх лун!
А сзади него в это время крался, припадая к земле, скваттер Рудольф Каутерс, и его мужественные брови мрачно хмурились, когда он рассматривал, припав к земле, след сапога Вильяма, отчётливо отпечатанный на влажной траве австралийского леса.
– Я бы мог делать и пять вёрст в час (кстати, почему не «миль» или «ярдов?»), – шептал скваттер, – но я хочу выследить эту старую лисицу.
А Блокер уже услышал сзади себя шорох и, прыгнув за дерево, оказавшееся эвкалиптом, притаился…
Увидев ползшего по траве Рудольфа, он приложился и выстрелил.
И, схватившись рукой за грудь, перевернулся честный скваттер.
– Хо-хо! – захохотал Вильям. – Меткий выстрел. День не пропал даром, и Старый Билль доволен собой.
– Ну, двадцать минут прошло, – раздался, как гром в ясный погожий день, голос учителя арифметики. – Ну что, все решили? Ну, ты, Панталыкин Семён, покажи: какой из крестьян первый пришёл в пункт Б.
И чуть не сказал бедный Панталыкин, что, конечно, в Санта-Фе первым пришёл негодяй Блокер, потому что скваттер Каутерс лежит с простреленной грудью и предсмертной мукой на лице, лежит, одинокий, в пустыне, в тени ядовитого австралийского «змеиного дерева»…
Но ничего этого не сказал он. Прохрипел только: «Не решил… не успел…»
И тут же увидел, как жирная двойка ехидной гадюкой зазмеилась в журнальной клеточке против его фамилии.
– Я погиб, – прошептал Панталыкин Семён. – На второй год остаюсь в классе. Отец выдерет, ружья не получу, «Вокруг Света» мама не выпишет…
И представилось Панталыкину, что сидит он на развалине «змеиного дерева»… Внизу бушует разлившаяся после дождя вода, в воде щёлкают зубами кайманы, а в густой листве прячется ягуар, который скоро прыгнет на него, потому что огонь, охвативший дерево, уже подбирается к разъярённому зверю…
Я погиб!
После звонка прошло уже минут десять, все уже давно сидели за партами, а учитель географии не являлся. Сладкая надежда стала закрадываться в сердца некоторых – именно тех, которые и не разворачивали вчера истрёпанные учебники географии… Сладкая надежда:
– А вдруг не придёт совсем.
Учитель пришёл на двенадцатой минуте.
Полосухин Иван вскочил, сморщил свою хитрую, как у лисицы, маленькую остроносую мордочку и воскликнул деланно испуганным голосом:
– Слава богу. Наконец-то вы пришли. А мы тут так беспокоились – не случилось ли с вами чего.
– Глупости. Что со мной случится…
– Отчего вы такой бледный, Алексан Ваныч?
– Не знаю… У меня бессонница.
– А к моему отцу раз таракан в ухо заполз.
– Ну и что же?
– Да ничего.
– При чём тут таракан?
– Я к тому, что он тоже две ночи не спал.
– Кто, таракан? – пошутил учитель.
Весь класс заискивающе засмеялся.
«Только бы не спросил, – подумали самые отчаянные бездельники, – а то можно смеяться хоть до вечера».
– Не таракан, а мой папаша, Алексан Ваныч. Мой папаша, Алексан Ваныч, три пуда одной рукой подымает.
– Передай ему мои искренние поздравления…
– Я ему советовал идти в борцы, а он не хочет. Вместо этого служит в банке директором – прямо смешно.
Так как учитель уже развернул журнал и разговор грозил иссякнуть, толстый (хохол) Нечипоренко решил «подбросить дров на огонь»:
– Я бы на вашем месте, Алексан Ваныч, объяснил этому глупому Полосухину, что он сам не понимает, что говорит. Директор банка – это личность уважаемая, а борец в цирке…
– Нечипоренко, – сказал учитель, погрозив ему карандашом. – Это к делу не относится. Сиди и молчи.
Сидевший на задней скамейке Карташевич, парень с очень тугой головой, решил, что и ему нужно посторонним разговором оттянуть несколько минут.
Натужился и среди тишины молвил свои слова:
– Молчание – знак согласия.
– Что? – изумился учитель.
– Я говорю: молчание – знак согласия.
– Ну так что же?
– Да ничего.
– Ты это к чему сказал?
– Вы, Алексан Ваныч, сказали Нечипоренке «молчи». Я и говорю: «Молчание – знак согласия».
– Очень кстати. Знаешь ли ты, Карташевич, когда придёт твоя очередь говорить?
– Гм, кхи, – закашлялся Карташевич.
– …когда я спрошу у тебя урок. Хорошо?
Карташевич не видел в этом ничего хорошего, но принуждён был согласиться, сдерживая свой гудящий бас:
– Горожо.
– Карташевич через двух мальчиков перепрыгивает, – счёл уместным сообщить Нечипоренко.
– А мне это зачем знать?
– Не знаю… извините… Я думал, может, интересно…
– Вот что, Нечипоренко. Ты, брат, хитрый, но я ещё хитрее. Если ты скажешь ещё что-либо подобное, я напишу записку твоему отцу…
– «К отцу, весь издрогнув, малютка приник», – продекламировал невпопад Карташевич.
– Карташевич. Ступай приникни к печке. Вы сегодня с ума сошли, что ли? Дежурный! Что на сегодня готовили?
– Вятскую губернию.
– А-а… Хорошо-с. Прекрасная губерния. Ну… спросим мы… Кого бы нам спросить?
Он посмотрел на притихших учеников вопросительно. Конечно, ответить ему мог каждый, не задумываясь. Иванович посоветовал бы спросить Нечипоренку, Патваканов – Блимберга, Сураджев – Патваканова, а все вместе они искренно посоветовали бы вообще никого не спрашивать.
– Спросим мы…
Худощавый мечтательный Челноков поймал рассеянный взгляд учителя, опустил голову, но сейчас же поднял её и не менее рассеянно взглянул на учителя.
«Ого! – подумал он. – Глядит на Блимберга. А ну-ка, Блимберг, раскошелив…»
– Челноков.
Челноков бодро вскочил, захлопнул под партой какую-то книгу и сказал:
– Здесь.
– Ну? Неужели здесь? – изумился учитель. – Вот поразительно. А ну-ка, что ты нам скажешь о Вятской губернии?
– Кхе. Кха. Хррр…
– Что это с тобой? Ты кашляешь?
– Да, кашляю, – обрадовался Челноков.
– Бедненький… Ты, вероятно, простудился?
– Да… вероятно…
– Вероятно… Может быть, твоему здоровью угрожает опасность?
– Угрожает… – машинально ответил Челноков.
– Боже мой, какой ужас! Может быть, даже жизни угрожает опасность?
Челноков сделал жалобную гримасу и открыл было уже рот, но учитель опустил голову в журнал и сказал совершенно другим, прежним тоном:
– Ну-с… Расскажи нам, что тебе известно о Вятской губернии.
– Вятская губерния, – сказал Челноков, – отличается своими размерами. Это одна из самых больших губерний России… По своей площади она занимает место, равное… Мексике и штату Виргиния… Мексика одна из самых богатых и плодородных стран Америки, населена мексиканцами, которые ведут стычки и битвы с гверильясами. Последние иногда входят в соглашение с индейскими племенами шавниев, гуронов, и горе тому мексиканцу, который…
– Постой, – сказал учитель, выглядывая из-за журнала. – Где ты в Вятской губернии нашёл индейцев?
– Не в Вятской губернии, а в Мексике.
– А Мексика где?
– В Америке.
– А Вятская губерния?
– В… Рос… сии.
– Так ты мне о Вятской губернии и говори.
– Кгм… Почва Вятской губернии имеет мало чернозёму, климат там суровый, и потому хлебопашество идёт с трудом. Рожь, пшеница и овёс – вот что, главным образом, может произрастать в этой почве. Тут мы не встретим ни кактусов, ни алоэ, ни цепких лиан, которые, перекидываясь с дерева на дерево, образуют в девственных лесах непроходимую чащу, которую с трудом одолевает томагавк отважного пионера Дальнего Запада, который смело пробирается вперёд под немолчные крики обезьян и разноцветных попугаев, оглашающих воздух…
– Что?
– Оглашающих, я говорю, воздух.
– Кто и чем оглашает воздух?
– Попугаи… криками…
– Одного из них я слышу. К сожалению, о Вятской губернии он ничего не рассказывает.
– Я, Алексан Ваныч, о Вятской губернии и рассказываю… Народонаселение Вятской губернии состоит из великороссов. Главное их занятие хлебопашество и охота. Охотятся за пушным зверем – волками, медведями и зайцами, потому что других зверей в Вятской губернии нет… Нет ни хитрых, гибких леопардов, ни ягуаров, ни громадных свирепых бизонов, которые целыми стадами спокойно пасутся в своих льяносах, пока меткая стрела индейца или пуля из карабина скваттэра…
– Кого-о?
– Скваттэра.
– Это что за кушанье?
– Это не кушанье, Алексан Ваныч, а такие… знаете… американские помещики…
– И они живут в Вятской губернии?
– Нет… я – к слову пришлось…
– Челноков, Челноков… Хотел я тебе поставить пятёрку, но – к слову пришлось, и поставлю двойку. Нечипоренко!
– Тут.
– Я тебя об этом не спрашиваю. Говори о Вятской губернии.
Нечипоренко побледнел, как смерть, и, по принятому обычаю, сказал о Вятской губернии:
– Кхе.
– Ну, – поощрил учитель.
И вдруг – все сердца ёкнули – в коридоре бешено прозвенел звонок на большую перемену.
– Экая жалость! – отчаянно вздохнул Нечипоренко. – А я хотел ответить урок на пятёрку. Как раз сегодня выучил…
– Это верно? – спросил учитель.
– Верно.
– Ну, так я тебе поставлю… тоже двойку, потому что ты отнял у меня полчаса.
Авторы уголовных романов и их читатели не поняли бы странной двойственной натуры мальчишки Алёшки – натуры, которая в своё время привела меня в восхищение и возмутила меня.
Авторы уголовных романов и их читатели прославились своей прямолинейностью, которая обязывала их не заниматься смешанными типами. Злодеи должны быть злодеями, добрые – добрыми, а если капелька качеств первых попадала на вторых или наоборот – всё кушанье считалось испорченным… Злодей – должен быть злодеем, без всяких увёрток и ухищрений… Он мог раскаяться, но только в самом конце, и то при условии, что, в сущности, он и раньше был симпатичным человеком. Добрый тоже мог стать в конце романа злым, бессердечным, но тоже при условии, что автор опрокинет на него целую гору несчастий, людской несправедливости и тягчайших разочарований, которые озлобят его. Ни в одном из таких романов я не встречал жизненного простого типа, который сегодня поколотил жену, а завтра подаст гривенник нищему, утром прилежно возится у станка, штампуя фальшивые деньги, а вечером вступится за избиваемого еврея.
Человек – более сложный механизм, чем, например, испанский кинжал, вся жизнь которого сводится только к двум чередующимся поступкам: он или режет кому-нибудь горло, или не режет.
Попадись автору уголовных романов Алёшка – он повертел, повертел бы его, понюхал, лизнул бы языком и равнодушно отбросил бы прочь.
– Чёрт знает, что такое!.. Ни рыба ни мясо.
В жизни не так много типов, чтобы ими разбрасываться…
Я подбираю брошенного разборчивым романистом Алёшку и присваиваю его себе. Об Алёшке я сначала думал, как о прекрасном, тихом, благонравном мальчике, который воды не замутит. В этом убеждали меня все его домашние поступки, всё комнатное поведение, за которым я мог следить, не сходя с места.
Мы жили в самых маленьких, самых дешёвых и самых скверных меблированных комнатах. Я – в одной комнате, Алёшка с безногой матерью – в другой.
Тонкая перегородка разделяла нас.
Я так часто слышал мягкий, кроткий Алёшкин голос:
– Мама! Хочешь, ещё чаю налью? Отрезать ещё кусочек колбасы?
– Спасибо, милый.
– Книжку тебе ещё почитать?
– Не надо. Я устала…
– Опять ноги болят? – слышался тревожный голос доброго малютки. – Господи! Вот несчастье так несчастье!..
– Ну ничего. Лишь бы ты, крошка, был здоров.
– Ну-с, – важно говорил Алёшка, – в таком случае, ты спи, а я напишу ещё кое-какие письма.
Было ему около десяти лет.
Однажды я встретился с ним в коридоре.
– Тебя Алёшкой зовут? – спросил я, вежливо, ради первого знакомства, дёргая его за ухо.
– Алёшкой. А что?
– Да ничего. Ну, здравствуй. У тебя мать больная?
– Да, брат, мать больная. С ногами у неё неладно. Не работают.
– Плохо ваше дело, Алёшка. А деньги есть?
– В сущности, – сказал он, морща лоб, – денег нет. Тем и живём, что я заработаю.
– А чем ты зарабатываешь?
Посмотрев на меня снизу вверх (я был в три раза выше его), он с любопытством спросил:
– Тебе там наверху не страшно?
– Нет. А что?
– Голова не кружится?
Я засмеялся.
– Нет, брат. Всё благополучно.
– Ну, и слава Богу! До свиданья-с.
Он подпрыгнул, ударил себя пятками по спине и убежал в комнату матери.
Эти нелепые замашки в таком благонравном мальчике удивили меня. С матерью он был совсем другим. Я понял, что хитрый мальчишка надевает личину в том или другом случае, и решил при первой возможности разоблачить его.
Но он был дьявольски хитёр. Я несколько раз ловил его в коридоре, подслушивал его разговоры с матерью – всё было напрасно. При встречах со мной он был юмористически нахален, подмигивал мне, хохотал, а сидя с матерью, трогательно ухаживал за ней, читал ей книги и в конце вечера неизменно говорил, с видом заправского молодого человека:
– Ну-с, а мне нужно написать кое-какие письма.
Я приставал к нему несколько раз с расспросами:
– Что это за письма?
Он был непроницаем.
Однажды я решился на жестокость.
– Не хочешь говорить мне, – равнодушно процедил я, – и не надо. Я и сам знаю, кому эти письма…
– Ну? Кому? – тревожно спросил он.
– Разным благодетелям. Ты каждый день с этими письмами пропадаешь на несколько часов… Наверное, таскаешься по благотворителям и клянчишь.
– Дурак ты, – сказал он угрюмо. – Если бы я просил милостыни, то и у тебя просил бы. А я заикнулся тебе хоть раз? Нет.
И добавил с напыщенно-гордым видом:
– Не беспокойся, брат… Я не позволю себе просить милостыни… Не таковский!
Должен признаться: я был крайне заинтересован таинственным Алёшкой. Сказывались мои двадцать два года и двадцать четыре часа свободного времени в сутки.
Я решил выследить Алёшку.
Был тёплый летний полдень.
Из-за перегородки слышался монотонный голос Алёшки, читавшего матери «Анну Каренину». Через некоторое время он прервал чтение и заботливо спросил:
– Устала?
– Немного.
– Ну, отдохни. А я пойду. Если захочется без меня кушать, смотри сюда: вот ветчина, холодные котлеты, молоко.
Захочется читать – вот книга. Ну, прощай.
В последовательном порядке послышались звуки: поцелуя, хлопнувшей двери и Алёшкиных шагов в коридоре.
Я схватил шляпу и тихонько последовал за Алёшкой.
Через двадцать минут мы оба очутились в Летнем саду, наполненном в это время дня дряхлыми старичками, няньками с детьми и целой тучей девиц с вечными книжками в руках.
Алёшка стал непринуждённо прохаживаться по аллеям, бросая в то же время косые проницательные взгляды на сидевших с книжками девиц и дам и делая при этом такой вид, будто бы весь мир создан был для наслаждений и удовольствий.
Неожиданно он приостановился.
На скамейке, полускрытой зелёным кустом, сидела сухая девица и, опустив книгу на колени, мечтательно глядела в небо. Думы её, вероятно, витали далеко, отрешившись от всего земного, рассеянный взгляд видел в пространстве его, прекрасного чудесного героя недочитанной книги, обаятельного, гордого красавца, а неспокойное сердце девичье крепко и больно колотилось в своей неприглядной, по наружному виду, клетке.
Алёшка тихо приблизился к мечтательнице, стащил с головы фуражку и почтительно сообщил:
– А вам, барышня, письмецо есть…
– От кого? – вздрогнула девица и обернула к Алёшке своё, ставшее сразу пунцовым лицо.
– От «него», – прошептал Алёшка, щуря глаза, с самым загадочным видом.
– А… кто… он?.. – ещё тише, чем Алёшка, прошелестела девица.
– Не велено сказывать. Ах! – вскрикнул он неожиданно (будто прорвался) с самым простодушным глуповатым восторгом. – Если бы его видели; такой умница, такой красавец – прямо удивительно!
Девица дрожащими руками взяла письмо… на лице её было написано истерическое любопытство. Грудь тяжело вздымалась, а маленькие бесцветные глаза сияли, как алмазы…
– Спасибо, мальчик. Ступай… Впрочем, постой. Вот тебе!
Девица порылась в ридикюле, вынула две серебряных монеты и сунула их в руки доброму вестнику.
Добрый вестник осыпал её благодарностями, отсалютовал фуражкой и сейчас же деликатно исчез, не желая присутствовать при такой интимности, как чтение чужого письма.
Сидя на противоположной скамье, я внимательно следил за девицей. Бледная как смерть, она лихорадочно разорвала конверт, вынула из него какую-то хитроумно сложенную бумажку, развернула её, впилась в неё глазами и сейчас же с лёгким криком уронила её на пол… Бесцветные глаза девицы метали молнии, но она быстро спохватилась, напустила на себя равнодушный вид, поднялась, забрала свою книгу, сумочку и быстро-быстро стала удаляться.
Когда она скрылась с глаз, я вскочил, поднял брошенное письмо от «него» и прочёл в этом таинственном письме только одно слово:
– Дура!
Второе лицо Алёшки было разгадано.
Алёшка выходил из сада, распространив все свои письма и легкомысленно позвякивая серебром в растопыренном кармане.
У входа я поймал его, крепко схватил за руку и прошипел:
– Ну-с, Алёшенька… Теперь мы знаем ваши штуки!..
– Знаешь? – сказал он цинично, нисколько не испугавшись. – Ну, и на здоровье.
– Кто это тебя научил? – суровым тоном спросил я, еле удерживаясь от смеха,
– Сам, – улыбнулся он с очаровательной скромностью. – Надо же чем-нибудь семье помогать.
– Но ведь если ты когда-нибудь попадёшься – знаешь, что с тобой сделают? Изрядно поколотят!
Он развёл руками, будто соглашаясь с тем, что всякая профессия имеет шипы.
– До сих пор не колотили, – признался он. – Да вы не смотрите, что я маленький. О-о… Я хитрый, как лисица… Вижу: где, как и что.
– Всё-таки, – решительно заявил я, – твоя профессия не совсем честная…
– Ну да! Толкуйте.
– Да, конечно. Ведь ты же обманываешь девиц, сообщая им, что письмо – от красивого, умного молодого человека, в то время, как оно написано тобой.
Мальчишка прищурился. Мальчишка этот был скользок, как угорь.
– А почему, скажите пожалуйста, я не могу быть умным молодым человеком? А?
– Да уж ты умный, – согласился я. – Уж такой умный, что беда. Только почему ты, умный молодой человек, пишешь такие резкие письма? Почему «дура», а не что-нибудь другое?
И он ответил мне тоном такого превосходства, что я сразу почувствовал к нему невольное уважение.
– А разве же они – не дуры?
Вечером я лежал на диване и слушал тоненький, нежный голосок:
– Мамочка, дать ещё цыплёнка?
– Спасибо, милый, я сыта.
– Так я тебе почитаю.
– Не надо. Ты, вероятно, устал, продавая эти противные газеты. Отдохни лучше.
– Спасибо, мамочка. Мне ещё надо написать кое-какие письма!.. Охо-хо.
С тех пор прошло несколько лет… И до настоящего дня этот проклятый двуличный мальчишка не выходил у меня из головы.
Теперь он вышел.