Приступая к истории о наших героях, невольно сбиваешься и впадаешь в ступор. И не потому, что нечего сказать, так как слов много. И не по той причине, что самому непонятно, откуда начинать, – начало у истории тоже есть. Проблема в том, что не знаешь, какой стиль подобрать повествованию.
Нашим героям можно слагать былины, будто древним богатырям, чьи исполинские тени кровавою багряницею пролегли сквозь толщу веков. Можно петь им песнь трубадура – песнь о гордости, предательстве, попранном долге и забытых клятвах.
Многое можно, но это потребует сотни страниц текста, яркого психологизма, изрядного количества домыслов и сомнительных деталей.
Так что свой рассказ я буду вести как рассказ о шахматной партии. Не обычной партии, ведь играли не двое, а трое: Филипп – король Франции, Жак – магистр ордена Храма, Климент – папа. Кто из них играл белыми – решать вам.
Убийство тамплиеров в Зиерикзее в 1312 году
Каспар Люйкен, 1700. Rijksmuseum
Итак, в 1307 году король Филипп решил арестовать тамплиеров… Обычно эту историю начинают именно отсюда. Но мы пойдем другим путем и поставим несколько вопросов: кто такие тамплиеры и откуда они вообще взялись? Как они оказались во Франции? С чего король решил, что вправе их арестовывать? И да, зачем ему это понадобилось?
Но перед тем как на них ответить, мы поговорим о том, как люди того времени вообще представляли свой мир. Поверьте, это важно не только для первой главы, но и для следующих, ведь и в них мы не уйдем от Средних веков. Кроме того, я тешу себя надеждой, что раз читатель взял в руки текст, посвященный судам и кострам, то ему будет интересно узнать и про другие стороны средневекового бытия.
С падением Западной Римской империи пал Pax Romana, тот самый привычный и устоявшийся римский мир, который определенным образом объяснял и структурировал вселенную, но Pax Christiana – мир христианский – из-за этого сам собой еще не наступал. Новую концепцию миропонимания предстояло создать.
Авторами этой новой концепции государства и власти станут Августин, Адальберон Ланский, Иоанн Солсберийский, Фома Аквинский (Аквинат) и его последователи, Эгидий Римский, Птолемей Луккский и многие другие. Руку приложит даже Данте. О них сейчас и поговорим. Но коротко, в формате краткого развенчания мифа. Хотя эти незаслуженно забытые мужи, безусловно, достойны большего. Они достойны пера такого же гиганта, какими были сами.
Причина того, что мы не помним ни их имен, ни их теорий, на мой взгляд, заключается в особенности преподавания философии (точнее, истории философии) в советской, а потом уже и в российской высшей школе, где всю эпоху Средневековья словно бы подвергли монтажу (как в фильме «Человек с бульвара Капуцинов»[1]). Те, кто учился по этим программам, помнят, что философия обрывалась на Плотине и продолжалась Декартом, а тысячу лет между ними человечество словно не особо думало и писало.
Итак, начать стоит с начала, то есть с Аврелия Августина Блаженного, епископа Гиппонского, жившего с 354 по 430 год н. э. и написавшего два великих труда: «Исповедь» и «О граде Божьем». Нас, что логично, интересует второй. В своем бессмертном произведении Августин постулирует следующие, новые для Античности вещи. Во-первых, общество динамично. Для того времени это на самом деле новая модель. Если мы вспомним Платона, то его идеал был как раз в статичном обществе, которое ни вправо, ни влево, а если еще точнее, то жестко вправо и там осталось навсегда. По Августину, общество движется к своему идеалу. То есть так: град Божий всю земную историю вынужден скитаться по граду Земному, изменяя его под себя, но сам пребывает неизменным. Это первая идея динамизма у Августина, но есть и вторая, которая заключается в том, что правитель обязан заботиться о душах вверенного ему Господом народа – иначе говоря, он обязан облегчить им путь к спасению.
Это очень интересно, так как подразумевает совсем новый тип власти – пастырство. Ее суть в том, что владыка становится, прежде всего, посредником между Господом и народом: правитель имеет данное ему свыше вдохновение (харизму), отчитывается перед хозяином народа, то есть перед Господом, и его ошибки могут гарантировать ему не просто осуждение сената и народа, а настоящие вечные адские муки. И еще пастырь готов положить жизнь за свое стадо, даже за некоторую его часть. То есть он примет смерть, если того будет требовать спасение ему подвластных.
Кроме того, король-пастырь может быть не понят, осмеян и даже убит. Как были не поняты, изгнаны и убиты ветхозаветные пророки. По этой причине Августин – а за ним и другие мыслители Средневековья – признаёт за монархом мученическое достоинство.
Сцены из жизни святого Августина Гиппонского
Ок. 1490. The Metropolitan Museum of Art
А что же народ? Народ, по Августину, только тогда собирается из простого множества людей именно в народ, когда объединяется любовью к своему государю и к Господу. Смотрите, в этих рассуждениях даже прослеживается динамика: по Цицерону, народ объединяет utilitas – польза, а по Августину – уже любовь, которая заставляет действовать так, чтобы приносить пользу себе и окружающим. Но ключевое здесь то, что монарх и народ связаны любовью.
Теперь давайте вспомним еще одну схему трех сословий из школьного учебника: первое сословие – монахи, священники и прочие кардиналы, второе – рыцари, графы и короли, а третье составляют все те, кто не сумел пробиться в первые два. Так вот, эта схема не имеет с исторической реальностью ничего общего. Реальность гораздо сложнее и интереснее.
Но перед тем как перейти к сути, нужно сделать одно важное замечание. Сословное деление средневекового общества не имеет никакого отношения к классовому делению по Марксу, и не стоит их путать. Люди делятся по сословиям независимо от их права собственности на средства производства. Ключевое отличие – тип исполняемой деятельности. Монахи, безотносительно их орденской принадлежности и богатства, идут в одну сторону, а светские феодалы – в другую.
Итак, о трехчастной структуре общества первым (или одним из первых) заговорил Адальберон Ланский. Он выделил три сословия – молящихся, воюющих и работающих, оформив это в традиционный для своей эпохи юридический парадокс: «Три тела включает в себя государство, однако вместе они образуют единое тело Церкви»[2].
У каждого сословия была определенная монополия, право, которого не имели оставшиеся два. То есть, по мнению Ле Гоффа, толковавшего сочинение Адальберона, каждое сословие мыслило себя в оппозиции к двум другим, понимаемым как единое целое.
Первое сословие, oratores, – молящиеся. К ним относились не только клирики, то есть монахи, священники и епископы, но и все те, кто имел право получить поставление в священный сан. А именно холостые образованные мужчины – иначе говоря, к этому сословию автоматически относились все студенты университетов и школяры соборных школ. И на них распространялись определенные права, ключевым из которых была неподсудность светскому суду.
Если говорить об остальных правах этого сословия, то это право на язык, закон и время. Что это значит? Важные юридические термины, перед тем как войти в светский узус, сначала обрабатывались в университетах и монастырях. То есть сперва книги попадали к монахам и магистрам, а уже потом слова из них, так или иначе осмысленные и стилистически окрашенные, переходили в мир.
Месса святого Григория
1511. The Cleveland Museum of Art
Проиллюстрирую примером. Все мы знаем, что в Средние века особой демократии в мире не наблюдалось. Кроме Италии, да и в ней она была весьма условной. Такой порядок, в свою очередь, шел от того, что Платон и Аристотель полагали демократию не лучшей формой правления. И это представление транслировалось миру именно через сословие молящихся.
Можно сказать, что они держали в руках главный словарь своего мира, а вместе с ним и его аксиологию. Что есть благо, а что есть зло, что рекомендовано, что дозволено, а что строжайше запрещено – все это определяло именно первое сословие.
Кроме того, в их руках было время, то есть время постов и работы, время обязательных перемирий и прекращения военных действий. Обо всем этом оповещал звук церковного колокола. Но когда главные городские часы переезжают на ратушу, власть первого сословия начинает ослабевать. Скажем так, секуляризация времени – это один из важных маркеров этого процесса.
Второе сословие – bellatores, воюющие. Кажется, тут все ясно – эти люди воевали. Но не только. Они обладали монополией на насилие. Как внешнее, так и внутреннее. То есть у них было право на администрирование жизни. Установление законов, принуждение к подчинению, сбор налогов, наказание преступников – все это держалось в руках второго сословия. Как вы помните, король, признанный глава второго сословия, владел не одним мечом, а двумя – мечом войны, хранителем которого был коннетабль, и мечом справедливости, хранителем которого считался палач.
Но это все понятно и не особо сложно. Самое интересное начинается, когда мы подходим к третьему сословию – laboratores, работающие. Вспомните, что в наших школьных учебниках в него включали тех, кому не повезло попасть в первые два: купцов, ремесленников, крестьян, то есть всех скопом. Но дело в том, что теория трехчастного общества по Адальберону выглядит совсем иначе. К третьему сословию относилась верхушка горожан. Только верхушка: богатые купцы, главы ремесленных гильдий, выдающиеся мастера. Для того чтобы считаться laboratores, необходимо было получить наследство и приумножить его не менее, чем вполовину (подробнее об этом есть у Ле Гоффа в «Цивилизации средневекового Запада»). И что самое важное, член третьего сословия противопоставлялся «беднейшим, работающим своими руками».
Лукреции Ченчи и Беатриче Ченчи отрубают головы в Риме: палач поднимает голову Беатриче, брат которой падает в обморок при виде этого зрелища
Гравюра, ок. 1850. Wellcome Collection
Получается, что большая часть средневекового европейского мира не попадала в трехсословное общество. Это бедняки, которые его окружали. Но вместе с тем именно для них и существовали три сословия. Они тоже часть тела Церкви, а значит, они тоже нуждаются в просвещении и спасении. Именно для их блага священники и монахи пытались познать законы мироздания и внушить представление об истине им и всем остальным. Для их пользы воины устанавливали справедливые законы и оберегали от врагов, а хитроумные laboratores делали мир лучше, наполняя его разными товарами и изобретениями. И в понимании Адальберона совокупное усилие всех трех сословий должно было просветить и научить всю эту невежественную массу.
И возглавлял этот мир папа, задачей которого было решать, направлять, советовать и судить. Ибо власть короля и даже императора – несовершенна.
Папа в папском кресле по пути в часовню
Гравюра, 1585. Rijksmuseum
Средневековое понимание власти выглядело следующим образом. Есть potestas – власть природная, связанная с правом и возможностью проливать животворные жидкости: свое семя, свой пот и вражескую кровь. На русский это понятие можно перевести как «могущество», немцы переводят как Macht – мощь.
По Августину, potestas – это власть града Земного. «Я – сильный, могучий варварский вождь. Я поднял свое племя, пришел к врагам, убил их мужчин, забрал их женщин. Я – молодец». Но на всякого сильного варварского вождя найдется еще более сильный варварский вождь, и он придет и убьет если не его самого, то его детей. Potestas циклична, а в долговременной перспективе – статична. Бегает один могучий вождь за другим, менее могучим, убивает его, а за ним бегает чуть более могучий вождь. При этом общество и государство никак не меняются.
Potestas развивается с помощью auctoritas – авторитета, власти трансцендентного, божественного. Это власть, связанная с максимальным отказом от своей природы и в первую очередь с отказом от пролития животворных жидкостей. Это власть монахов: они не берут в руки оружие и не женятся, да и потеют не особо. Если они работают, то в скриптории, переписывая книги. И это со временем превращает их в людей, способных слышать и правильно трактовать божественное Писание, божественное слово. Но если мы всех заставим быть монахами, наше общество закончится завтра. Поэтому у короля двойной статус.
Про это есть прекрасная книга Эрнста Канторовича «Два тела короля». Король обладает potestas, он самый могучий из всех вождей. Но при этом частично он обладает auctoritas. Во-первых, король проходит через таинство коронации, где священники помазывают его божественным миром, где на него, как на епископа, возлагают новые одежды и ему, как епископу, дают скипетр, то есть посох, правда короткий, но символическое назначение то же самое – пастырский жезл, символ пастыря. А еще его опоясывают мечом.
Король – поразительный человек для средневекового сознания, епископ, имеющий жену и опоясанный мечом. Это первая причина, почему он имеет некоторую связь с auctoritas. Во-вторых, король обязан слушать своих советников, а священники среди них занимают ключевое положение. Слияние в короле двух парадоксальных невозможностей – auctoritas и potestas – и создает majestas – величие.
Для Средневековья важно умение мыслить парадоксально. Итак, у нас есть политическое государство как единство трех сословий, направленное на то, чтобы вовлечь в эту игру весь окружающий мир. Это продолжение в христианстве пророческого динамизма, появившегося в Израиле.
Но как понимать этот мир? Как его изучать? Мы знаем, что центр мира в Иерусалиме, второй символический центр мира – в Риме. А что дальше и что с этим делать? Как реагировать? Очень важный для Средних веков вопрос. Попытаюсь объяснить почему.
Король Карл I
Гравюра XVII века. Wellcome Collection
Средние века зря называют темным временем. Это века, которые породили европейскую науку, – долго рождали, но родили. Тогда сформировались две школы мысли: доминиканцы и францисканцы, разошедшиеся в разные стороны. Рассказ о них прямо связан с политикой.
Доминиканская школа появилась во французских университетах. Ее отцами считаются Альберт Великий и Фома Аквинский – великие схоласты. Им принадлежит идея, что мир наиболее четко и чисто явлен в тексте, поэтому и понимать его следует через текст. По их мнению, мы обязаны понимать мир, потому что всякий человек несет в себе задание, которое Бог дал Адаму, – дать имена всем феноменам этого мира. По сути, Он поставил перед первым человеком задачу сформировать понятийное поле.
Фома утверждал, что Бог творит, познавая, поэтому познаваемый и познающий связаны друг с другом и должны иметь точку пересечения. В процессе богопознания звучат два голоса: голос откровения (сверху) и голос человека (снизу), и они смыкаются в точке синергии. В этой симфонии и обретается истина. Точнее, эта симфония и есть истина.
Вот он, великий богословский поворот Фомы. Он сказал, что Бог творит, познавая, и потому находится в движении. Бог не есть эссенция, он экзистенция. Поэтому истина является не унисонной, а аккордной. Божественная симфония не означает бесконфликтную гармонию, в ней есть напряжение, оно должно нарастать и разрешаться на более высоком уровне. Напряжение между человеком и человеком разрешается выше, на уровне других людей, на уровне философии и, в конце концов, на уровне теологии. Это политическая мысль Фомы, что политические вопросы, политическое напряжение – это хорошо, потому что симфония без конфликта невозможна. В поиске гармонии, аккорда мы всегда натыкаемся на этот конфликт.
Когда я объясняю это, то всегда включаю музыку из советского фильма «Александр Невский»[3]. Помните, есть там прекрасная мелодия русских полей, в которую врезается жесткая тема наступающего тевтонского войска, а потом конфликт разрешается? «Ленинградская» симфония Шостаковича тоже конфликтна и этим прекрасна.
Мысль Фомы: спор между людьми должен решаться на политическом уровне, спор между политиками – на философском уровне, спор между философами – на уровне теологии, которая в этой ситуации вершина всего. При этом Фома отказывался дать универсальные законы, потому что в итоге все решается на уровне Бога. Бог есть жизнь, а жизнь законом не описывается. Мы можем рассказать, где решаются законы, а как они решаются – не можем. В этом поразительная мысль философов Сорбонны.
Почему Сорбонна делала такой сильный акцент на человеческом разуме? Дело в том, что человек испорчен первородным грехом, поэтому он не вправе доверять своим чувствам и ощущениям, но он вправе доверять своему интеллекту. Интеллект есть бессмертная эссенция души, соответственно, он не испорчен первородным грехом. Поэтому разуму можно верить, всему остальному – не стоит.
Святой Фома Аквинский, которому помогали святые Петр и Павел
XV век. The Metropolitan Museum of Art
И да, почему я сейчас остановился именно на Фоме и Сорбонне? Ровно по той причине, что именно этот университет сыграет свою роль в деле тамплиеров.
Полагаю, что об устройстве общества и принципах власти я сказал вполне достаточно. Пришла пора посмотреть внимательно на средневековое рыцарство и духовно-рыцарские ордены.
Мы настолько привыкли к тому, что в Средние века существовали военно-монашеские ордена, что они кажутся нам абсолютной нормой для пейзажа той эпохи: вот на холме высится замок, в долине крестьяне пашут землю, на речке стоит мельница, а по дороге куда-то скачет рыцарь в белом плаще. Хотя к этому рыцарю стоит присмотреться внимательнее, так как его появление не стоит считать само собой разумеющимся.
Скорее наоборот, оно должно вызвать определенное удивление: как так вышло, что воин, по долгу службы проливающий кровь, мало того, что осенен крестом, так еще и монах, пример для подражания? Святой Бенедикт Нурсийский, узнав о таком, повесил бы себе мельничный жернов на шею и пошел топиться на пару со святым Антонием Великим.
Ни христианская церковь, ни римская культура не героизируют воина. Для христианской церкви поздней Античности и раннего Средневековья война – это что-то крайне сомнительное. С одной стороны, многие этим занимаются и штука вроде как нужная, но, с другой, сказано: «Не убий». Военное ремесло для позднего Рима – это доля тех, кому не очень повезло. Свободные и богатые туда не особо рвались, и социальные статусы люди получали не за свою воинскую доблесть. И в этом есть интереснейший парадокс, который еще ждет своего исследователя и которого мы сегодня касаться не будем: с одной стороны, Рим создал великолепную военную машину, а с другой – никак не героизировал солдата.
Первым христианином, который что-то высказал о войне и доле воина, стал Августин Блаженный с его концепцией справедливой войны. Суть ее в следующем: справедливая война – война оборонительная, война, направленная на восстановление нарушенных прав, война, призванная наказать злодеев, то есть война как отмщение.
Но вообще, война – это плохо. Она есть знак того, что мир лежит во зле, и хорошо бы обойтись без нее – и потому монахи и священники должны подавать пример мирянам и не брать в руки оружие.
И тут Августину вторит Бенедикт из Нурсии, основоположник западного монашества, аббат Монтекассино. Он говорил, что есть militia saeculi – светское воинство, с существованием которого пока приходится мириться, и есть militia Christi – воинство Христа, то есть монахи, воюющие не против плоти или крови, но против духов злобы поднебесных.
При этом святой Бенедикт относился к службе монаха именно как к воинской, употребляя по отношению к монахам и их служению Богу глагол militare. Но отождествление монахов (и, шире, всех христиан) с воинами – это не только его настроение и не только его мысль. Еще апостол в послании к Фессалоникийцам писал: «Но раз мы принадлежим дню, то давайте же оставаться трезвыми, одевшись, как в броню, в веру и любовь и, как шлем, надев на голову надежду на спасение».
Кроме того, восприятие клириков как некоего нового воинства не было идеей исключительно западной, Восток не отставал. Пример такого мышления мы можем найти в молитвах, которыми священник сопровождал (и сопровождает до сих пор) процесс облачения в литургические одежды. Например, при возложении на себя набедренника (элемента облачения, символизирующего ножны) священник произносит: «Препояши меч Твой по бедре Твоей, Сильне». А при надевании поручей говорит: «Десница Твоя, Господи, прославися в крепости: десная рука Твоя, Господи, сокруши враги, и множеством славы Твоея стерл еси супостаты».
Рыцарь. На переднем плане пейзажа два рыцаря на лошадях сражаются поднятыми мечами. На заднем плане – сцена охоты с двумя женщинами на лошадях
Ок. 1450–1474. Rijksmuseum
При этом полнота воинской патетики была направлена именно на клириков, так как они вели войну не на жизнь, а на смерть с врагом рода человеческого. А воины светские, то есть обычные, по мнению первого сословия, должны стараться устроить мир. То есть принудить к миру непокорных и своим вооруженным присутствием усмирять буйных. Иначе говоря, война пусть будет, пока она необходима, но давайте без этого упоения боем, восхваления воинских добродетелей, песен о безумстве храбрых и прочего. Оставьте подобное варварам, а у нас есть войны и поважнее.
Людовик IX во главе крестоносцев
XIV век. Wikimedia Commons
Кстати, о варварах. Уже святой Григорий Великий Двоеслов, Папа Римский, высказал мысль о том, что война с варварами нужна. Но если она является поводом для миссии. То есть расклад такой: светские воины побеждают варваров, не устраивая на их землях никакого особого тиранства и насилия, и готовят место для монахов, чтобы тех не поубивали сразу. Двойная выгода: с одной стороны, на земли христиан не будет варварских набегов, а с другой, сам Pax Christiana – христианский мир – увеличится.
По сути, святой Григорий Великий Двоеслов развивает мысль Августина о том, что война нужна только для того, чтобы был мир, под благословенной сенью которого обычные люди установят замечательные законы и порядки: церквей понастроят, новь распашут, много полезного изобретут. Но пока есть варвары, с ними нужно что-то делать: цивилизовать и христианизировать. Иначе говоря, это продолжение развития не только августиновской, но и частично римской модели, в которой армия нужна на границах для борьбы с варварами.
Кроме того (и опять по словам Августина), война нужна для обороны: чтобы вернуть свое. И здесь уже интересно. Свое – это где святыни, где пролилась кровь христианских мучеников и страдали апостолы, где был распят и воскрес Спаситель. И такое понимание «своего» рождает идею крестового похода. Ее, вообще-то, рождает не только это – там сошлось много чего. Но об этом я сейчас писать не буду, адресуя читателя к фундаментальному труду Карла Эрдмана «Происхождение идеи крестового похода».
Рождение ордена
И на волне крестовых походов просто не могли не появиться они – рыцари духовно-рыцарских орденов, которые еще называют военно-монашескими, что сути не меняет. Это были воины, принесшие очень специфичные обеты.
Как вообще вооруженное паломничество обернулось созданием орденов? Тут воедино сплелось много интересных и важных факторов. Далеко не все из тех, кто принял крест и откликнулся в 1096 году на призыв папы Урбана, были жадными расхитителями и отправились на Восток лишь за тем, чтобы под прикрытием благой цели присвоить себе как можно больше земель. Ведь именно так нам рисовала крестоносцев советская система образования.
Нет, безусловно, там были и те, кто пошел на святое дело не ради дела, а ради грабежа и земель, – это невозможно отрицать. Один Боэмунд Тарентский чего стоил, тот самый, который умудрился ради своего личного интереса поссорить императора Византии Алексея Комнина с предводителями крестоносного воинства. И он провернул это чуть ли не в середине похода, из-за чего его результат буквально повис на волоске.
Но стоит иметь в виду, что общество высокого Средневековья было глубоко религиозным. Очень серьезно и глубоко религиозным. И чисто религиозные мотивации для этих людей были просты, близки и понятны. И война за святое дело – уже достаточное для них побуждение к действию.
А религиозная мотивация может иметь разную силу. Кто-то пожертвует на поход деньги, но не пойдет сам, кто-то сходит и вернется, кто-то сходит, вернется, расскажет всем и сходит еще раз, но уже с друзьями, а кому-то и этого покажется мало, и он попросит добавки.
Именно эти рыцари и создадут ордены, отозвавшись на слова Христа о том, что, положив руку на плуг, не смотрят назад.
Сначала, еще до первого похода, возникнет Госпиталь. Но давайте по порядку.
В 600 году понтифик повелевает создать в Иерусалиме госпиталь для паломников. Это было нечто среднее между гостиницей и больницей. Там паломник мог остановиться, передохнуть после долгого пути, подлечиться от заразы, которую он мог в том пути подхватить. Там же были и специальные служители, которые заботились о постояльце. А помимо этого, еще и сопровождали его к тем святым местам, которые находились не в Иерусалиме: к Вифлеему, Генисарету, Капернауму. Госпиталь разрастался, и через два века, стараниями Карла Великого, там даже появится библиотека – необходимое дело для медицины той эпохи.
В 1005 году этот госпиталь был уничтожен халифом Аль-Хакимом, но менее чем через двадцать лет его позволил восстановить уже другой халиф. И там снова появились лекари, странноприимцы и проводники.
Что интересно, статус этих людей был не очень ясен. Они вроде не клирики, не священники и не монахи. Не городская организация, не воины. Кто они? Исключение из правил. Но пока их было мало, на это исключение можно было закрывать глаза и никак особо не регламентировать их статус.
Ситуация в корне изменится после Первого крестового похода, когда стараниями Жерара Благословенного их станет больше, намного больше. Появится необходимость разделить братьев на лекарей и рыцарей, которые с оружием в руках сопровождали паломников к святыням и обеспечивали их безопасность.
А параллельно с этим возникает еще один орден, тот, который нам и интересен, – орден бедных рыцарей Христа. Или орден бедных рыцарей Христа и Храма Соломона. Его собрал французский дворянин Гуго де Пейн как раз после Первого крестового похода.
Изначально их задачей тоже была охрана паломников. Но если вас всего восемь (а сперва их и было восемь, не считая самого шевалье де Пейна), то охранять паломников весьма затруднительно.
Кроме того, так и оставался открытым вопрос, кто вы, в конце концов, такие и как вас звать-величать в нашем глубоко стратифицированном средневековом обществе. А этот вопрос в ту эпоху решался только одним способом: требовалось отправиться в Рим, к папе, предложить ему проект устава новой организации и смиренно просить о его утверждении.
Но самостоятельно такие дела не делались. Требовалась поддержка сильных мира сего, а сир де Пейн к таковым пока никак не относился. Нет, он, конечно же, рыцарь, но чтобы к самому папе идти и бумаги какие-то подписать просить – тут уж увольте.
И на помощь нашему герою пришел король Иерусалима Балдуин II. Сам он в Рим не поехал. Он (в 1126 году) написал письмо о том, что Господь побудил неких рыцарей, абсолютно безвозмездно и не жалея себя, встать на защиту веры, Гроба Господня и королевства крестоносцев. И эти рыцари, как новое христианское братство, нуждаются в признании и уставе. Адресатом письма был Бернард, аббат Клерово.
Видение святого Бернара Клервоского
Ок. 1440–1460. Albertina, Wien
О, что это был за человек! Он происходил из рыцарского сословия и учился владеть мечом, чтобы повергать врагов земных, но в двадцать с небольшим лет понял, что главная война – война против лукавого. Убедил дядю, двоюродных братьев и прочих родственников в том, что именно против Сатаны рыцарю и следует ополчиться, и пришел с ними в Сито – недавно созданный монастырь нового ордена, славившегося строгим уставом, который будет назван цистерцианским именно в честь этого монастыря (французское слово Cîteaux в устах говоривших и думавших по-латыни монахов стало Cistercium).
Представляю лица брата привратника и отца настоятеля Сито, когда более двух десятков рыцарей оказались у ворот монастыря, вошли в монастырский двор и, пав на колени, начали молить о белом монашеском облачении.
А через три года Бернард уже стал настоятелем в новой обители, которую назвал Клерво – Долиной Света (по-французски Clairvaux). Небывало быстрый рост для монаха: всего три года от нового послушника до настоятеля нового монастыря.
Но этим он не перестает удивлять мир, а только собирается. Святой Бернард очень быстро прославился как прекрасный проповедник и писатель, а его тексты, посвященные молитве, аскетике и христианской жизни как таковой, в католическом мире читают до сих пор. И к его слову уже тогда прислушивались и прелаты, и государи. Его смело можно назвать голосом эпохи. Голосом XIII века станут святые Франциск, Антоний, Доминик, Фома и Бонавентура, а церковным голосом века XII, века крестовых походов, мир признает святого Бернарда.
И вот в келью именно этого подвижника попало письмо короля Балдуина. И примерно через год во Францию прибыли посланники сего монарха. Главой посольства был Гуго де Пейн.
К тому моменту в ордене состояло уже сильно больше девяти людей, он уже зарекомендовал себя в войне с противниками Креста, но устава так и не имел. Как не имел и постоянного финансирования. И, что немаловажно, отчаянно нуждался в новых воинах. Все это первый магистр тамплиеров и должен был привезти на Святую землю.
В 1127–1128 годах Гуго де Пейн с триумфом проехал по Франции, с неменьшим успехом посетил Англию, ему жертвовали золото, серебро, земли. Многие рыцари принимали крест и отправлялись на Святую землю, многие принимали и облачение тамплиеров и тоже следовали на Восток.
Но лишь в 1129 году, на соборе в Труа, произошло главное: орден получил признание своего устава и право для рыцарей быть теми, кто они есть. И, что важно, папа подчинил их напрямую себе.
Все это происходило не само по себе, а при активнейшей помощи святого Бернарда, который много и красноречиво писал. Писал государям, графам, герцогам, архиепископам и даже папе о необходимости поддержать новое братство христианских воинов. Писал он и самому сиру Гуго. И эти письма полны поддержки и искреннего, почти дружеского расположения, а далеко не все адресаты святого Бернарда, даже понтифики, могли похвастаться таким отношением сурового святого.
К примеру, его труд «О размышлении», полный мудрыми высказываниями и высоким стилем, адресован не нашкодившему студенту, как кажется при первом прочтении, а папе Евгению III, который до избрания тоже носил цистерцианскую рясу.
А вот что он писал Гуго де Пейну в письме (которое, вероятно, было открытым) «Похвала новому рыцарству»:
«…Мне представляется, что новое рыцарство возникло недавно на земле, и именно в той ее части, которую посетил во плоти Свет с Востока. Как тогда Он тревожил князей тьмы силою Своей могучей десницы, так и ныне истребляет их последователей, чад неверия, рассеивая их руками могучих Своих. И ныне свершает он спасение народа Своего, вновь воздвигая рог спасения нам в дому Давида, отрока Своего.
Сие, говорю я, новый род рыцарства, неведомый прошедшим векам. Неустанно ведет оно двоякую войну: против плоти и крови и против духовного воинства зла на небесах. Если некто противостоит врагу во плоти, полагаясь исключительно на силу плоти, я едва ли стал бы об этом говорить, ибо сие распространено достаточно широко. И когда война ведется силою духовною против пороков или демонов, это тоже не представляет собой ничего примечательного – хотя и само по себе достославно, – ибо мир полон монахов. Но когда кто видел мужа, могуче препоясывающегося обоими мечами и благородством метившего пояс свой, и не счел бы сие явление достойным удивления, тем более что до сей поры такое было неизвестно? Воистину, бесстрашен тот рыцарь и защищен со всех сторон, ибо душа его укрыта доспехами веры так же, как тело – доспехами стальными. То есть он вооружен вдвойне и не должен бояться ни беса, ни человека. Не боится он и гибели – нет, он жаждет ее. Отчего бояться ему жить или умереть, если для него жизнь – Христос, и смерть – приобретение? Радостно и верно стоит он за Христа, но предпочел бы уничтожиться и быть со Христом, ибо сие – намного лучше.
Выступайте же уверенно, о рыцари, и с сердцем решительным гоните врагов креста Христова. Знайте, что ни смерть, ни жизнь не может отделить вас от любви Бога, пребывающей во Иисусе Христе, и в каждой опасности повторяйте: “Живем мы или умираем, мы – Господни”. Что за слава – возвращаться с победою из подобной битвы! Сколь блаженно погибнуть в ней, ставши мучеником! Радуйся, отважный воитель, если ты живешь и побеждаешь во Господе, но паче того гордись и ликуй, если умираешь и ко Господу идешь. Воистину, жизнь плодотворна и победа славна, но святая смерть важнее их обеих. Если благословенны те, кто умирает во Господе, то сколь больше – те, кто умирает за Господа!
Воистину, дорога в очах Господних смерть святых Его, умирают ли они в бою или на постели, но смерть в бою дороже, ибо она – самая славная. Сколь спокойна жизнь, когда незапятнанна совесть! Сколь спокойна жизнь, говорю я, когда смерти ожидаешь без страха или когда желаешь ее с чувством и приемлешь с почтением! Сколь свято и спокойно рыцарство это, и сколь всецело свободно оно от двойной опасности, которой рискуют те, кто сражается не за Христа! Когда выступаешь ты, о мирской воитель, то должен бояться, как бы телесная смерть твоего неприятеля не означала духовную гибель для тебя самого или, быть может, как бы он тело твое и душу с ним вместе не погубил…»
И в этом же письме он со страстью говорит тем, кто отказывается принять Крест:
«…Каков же конец или плод сего мирского рыцарства или, скорее, мошенничества, как я должен его поименовать? Что, как не смертный грех для победителя и вечная смерть для побежденного? Позвольте же мне позаимствовать слово у апостола и призвать того, кто пашет, пахать с надеждою, а того, кто молотит, молотить с надеждою получить ожидаемое.
Какова же, о рыцари, та чудовищная ошибка и что за невыносимое побуждение толкает вас в битву с такой суетой и тягостью, целью которых есть ничто, как смерть и грех? Вы покрываете коней своих шелками и украшаете доспехи свои, не знаю уж, каким тряпьем; вы разукрашиваете щиты свои и седла; вы оправляете упряжь и шпоры золотом, серебром и дорогими каменьями, а после во всем этом блеске мчитесь навстречу своей погибели со страшным гневом и бесстрашной глупостью. Что это – убранство воина или же, скорее, женские побрякушки? Неужто вы думаете, что мечи врагов ваших отвратятся вашим золотом, пощадят каменья ваши или не смогут пронзить шелка?..»
И святой Бернард в своем благоволении тамплиерам не шел, как бы мы сейчас сказали, против тренда. О нет, он его возглавил. В дальнейшем он призовет государей Европы ко Второму крестовому походу, а за ним воспоследует и Третий. И тамплиеры сыграют там свою роль, вписав в историю много славных и кровавых страниц. И при всем этом они будут продолжать богатеть, даже когда дела на Востоке пойдут для крестоносцев совсем уж неважно. А когда королевство крестоносцев падет и тамплиеры уйдут со Святой земли, дело для них обернется плачевно. Но об этом ниже.
Начало конца
Все, как обычно, началось задолго до того момента, когда все так кроваво и страшно закончилось, – в 1291 году, когда пала Акра, последний оплот европейцев в Палестине, и Тампль с Госпиталем удалились (само собой, не без усилий) на острова в Средиземном море.
Храмовники нашли прибежище в Европе, а ближайший к Святой земле форпост организовали под покровительством короля Кипра. Госпиталь же захватил в 1306 году Родос.
Но это на Востоке, а на Западе примерно в это время происходили события не менее интересные и, безусловно, имеющие отношение к нашему повествованию. В 1294 году на престол святого Петра был избран Бенедетто Каэтани родом из древней аристократической семьи. Он наследовал Целестину V, отшельнику, монаху и молитвеннику, который был вынужден отречься от престола из-за полной несовместимости своего характера с тем служением, которое предполагает тиара.
А вот Бенедетто, известный под тронным именем Бонифаций VIII, был, напротив, человеком властным, целеустремленным и достаточно резким. Прекрасно образованным, но не слишком дальновидным и ни разу не гибким. Ему бы наследовать Иннокентию III и управлять Церковью во время максимального расцвета папской власти. Но он наследовал тому, кому наследовал.
И дело даже не в том, что занимать престол после Целестина было как-то неправильно. Дело еще и в том, что королем Франции в то самое время уже девять лет как был Филипп IV, прозванный Красивым. А еще – Железным, а еще – Фальшивомонетчиком. В общем, человек-праздник.
И тут, как несложно догадаться, эти два одиночества встретились. Они не могли не встретиться. Коса нашла на косу. Один хотел абсолютного послушания себе любимому, но и второй тоже жаждал власти.
И им обоим всегда нужны были деньги. Много денег. На этой почве они и поссорились. Филиппу, королю французскому, требовались средства для противоборства со своим заморским коллегой – королем Англии Эдуардом I, который, как и Филипп, отличался поистине голубиной кротостью и был склонен к компромиссам и всепрощению. Иначе говоря, король французский столкнулся с очень умным и решительным противником. А еще Фландрия, а еще само французское королевство, которое требовало твердой руки.
Филипп IV с семьей. Слева направо: сыновья короля Карл Красивый и Филипп Высокий, дочь короля Изабелла Французская, сам король, его сын Людовик Сварливый и брат короля Карл де Валуа
Ок. 1313. Wikimedia Commons
И он в поисках дополнительных средств обложил налогом французское духовенство. И это, с точки зрения папы, было серьезной ошибкой. Духовенство любой страны подчинялось только папам, ими было судимо и им одним платило. По сути, король прямо претендовал на права Святого престола.
В 1296 году папа выпустил буллу Clericis laicos против таких несообразных королевских инициатив, а король запретил вывоз из страны золота, серебра и других ценностей. И пока папа кусал локти, король обирал французское духовенство. Но стоит сказать, что не только его. Он и итальянских купцов обобрать успел, и испортить монету. Ему очень нужны были деньги, и очень мешал папа, который вздумал лезть в дела его королевства.
Папе, в знак примирения, пришлось канонизировать деда короля, Людовика IX, великого крестоносца и достаточно добродетельного правителя. И на время они-таки помирились. Но лишь на время. Оба готовились к продолжению борьбы.
У папы были влиятельные богословы: святой Бонавентура, генерал ордена францисканцев и один из ведущих умов эпохи, а также его друг и коллега по университету в Париже – святой Фома Аквинский. Оба в особых представлениях не нуждаются. У короля были выдающиеся законники и невероятно толковые советники Пьер Дюбуа, Гийом де Ногаре и Ангерран де Мариньи.
Они решали все те же вопросы: кто верховный суверен на территории того или иного королевства? Кому принадлежит финальное слово? До каких границ в своих инициативах суверен имеет право доходить?
Вопросы, на самом деле, не праздные. Дюбуа писал, что мира во французском королевстве можно достичь, только уменьшив права клириков и укрепив вертикаль королевской власти (как бы это сейчас назвали). И дело не только в ней. Вот заплатили бы монахи денег, король бы снарядил армию как следует и закончил войну в непокорной Фландрии. И всем стало бы чудо как хорошо.
Дюбуа написал эту работу в 1300 году. В тот самый год, который папа объявил юбилейным, пообещав отпущение грехов всем паломникам, которые успеют поклониться святыням Рима в эти дни. Рим наводнили паломники. И что понятно, они оставляли деньги. Много денег. И тут уже королю Франции пришлось бессильно скрипеть зубами: он монету портит от безденежья, а сундуки Рима наполняются полновесной и со всей Европы. И работа Дюбуа стала, можно сказать, шпилькой, которая должна была немного испортить понтифику праздник.
Папские богословы отстаивали господствующую до той поры версию, суть которой заключалась в том, что не только отдельное королевство, но и весь христианский мир является единым телом. Следовательно, войны внутри этого тела, по сути, есть войны одного органа против другого. И во-первых, Церковь не может и не должна никоим образом финансировать междоусобную брань. Верховным сувереном этого мира является папа, и только с его разрешения можно обнажить меч. И само собой разумеется, что не против своих. Не против христиан. А во-вторых, именно на такую войну Церковь может и должна аккумулировать средства.
Но работа Дюбуа, та, о которой я писал выше, таки испортила папе праздник. Дюбуа в пылу полемического задора вообще отрицал право понтифика на любую светскую власть. На любую. Дела священника – молиться, поститься, проповедовать, отпускать грехи, а со всем остальным, в том числе с деньгами и мечами, должны разбираться светские сеньоры.
Папа отправляет в Париж Бернара, епископа Памье, с тем чтобы угомонить королевских писак и заодно напомнить королю, что деньги Церкви нужно использовать на соответствующие нужды. Это случилось в 1301 году.
Епископа арестовывают, обвиняют во всем, в чем только можно, включая измену.
А дальше события развиваются очень быстро.
Папа собирает собор, на который вызывает французских прелатов, короля или его представителя, и все идет к тому, что он собирается на этом соборе судить короля. И этот суд вполне может закончиться отлучением монарха от Церкви. Такие прецеденты в мировой истории бывали, и дело никогда не заканчивалось добром. И если сейчас отлучение от Церкви звучит не страшно, то в ту эпоху все было строго наоборот.
Вассал, суверена которого отлучили от Церкви, автоматически считался свободным от вассальной клятвы, так как нельзя хранить верность безбожнику. На практике это означало, что король уже как бы и не король, он не имеет юридического права требовать от своих подданных подчинения. Нет, если у него с кем-то лично хорошие отношения, то он вполне может их сохранить и позвать за себя одного-двух графов, кто ему друзья. А что делать со всеми остальными? К тому же из-за крутого нрава особой популярностью Филипп никогда не пользовался. Отлучение для него – или потеря власти, или несколько лет борьбы за ее сохранение. И в любом случае – уменьшение размеров королевства. А ему это все никак не по нраву.
Дань уважения Эдуарда I Филиппу Красивому
Ок. 1455. Wikimedia Commons
И что же делает король? Он собирает свой собор. Прелатов, сеньоров и представителей городов со всей Франции. Первый французский парламент – Генеральные штаты. Тот самый, что через несколько веков, назвавшись Учредительным собранием, начнет революцию и бросит под нож гильотины далекого преемника Филиппа. А сейчас это собрание должно было поддержать руку короля в борьбе с папой.
Заметка на полях. Борьба старого и нового
В разговоре о конце ордена Храма нельзя не затронуть конфликт папы Бонифация и короля Франции Филиппа. В этом конфликте слилось многое: деньги, жажда власти, честолюбие двух венценосцев. Но нельзя сводить его только к борьбе за власть и деньги, как это часто любят делать. Там есть вещи гораздо более глубокие, требующие нашего внимания. Вещи, без понимания которых у нас может сложиться неполное представление о произошедшем.
Итак, каким был мир средневекового человека? Точнее, так: где у человека Средневековья родина, patria? И что она собой представляет? Вопросы ни разу не праздные, раз речь идет о вопросах власти, ведь предполагается, что те, кто говорит от имени родины, представляют ту или иную власть. Или, по крайней мере, на эту власть претендуют.
У человека Средних веков было две родины. Просто patria – местечко, где он родился и вырос, люди, которые его знают с пеленок и могут за него поручиться, а то и помочь в трудную минуту, наречие, на котором он говорит, танцы, которые он танцует, святые, которых он особо чтит, еда, которую он привык есть с самого детства, и прочее. То самое родное пепелище и отеческие гробы, о которых писал поэт.
Но есть и communis patria – общее отечество. Это ценности, идеи, религия и мировоззрение, которые объединяют нас как европейцев в целом. Та самая общая культура. И здесь начинается интересное.
Общее отечество христиан – град Божий, о котором писал Блаженный Августин. Град Небесный, странствующий среди града Земного и направляемый священниками к своему Владыке и Царю.
В нашей юдоли сей град проявлен в двух местах: на Святой земле и в Иерусалиме как ее сакральном центре – месте Страстей и Воскресения Господа, а также в Риме. Но если в Иерусалиме он проявлен Гробом Господа, то в Риме – престолом святого апостола Петра.
Но, что важно, несмотря на такую проявленность, граду Небесному, по причине его метафизичности, вообще особо не нужно проявляться. Communis patria человека Средневековья существует главным образом в его ценностях и мировоззрении. В его христианстве. Во включенности в одобряемые Церковью социальные институты. Но не в территории, что странно и удивительно для нас. Точнее, не в территории того или иного королевства.
Можно сказать, что patria равна Pax Christiana. Идея христианского универсализма, взятая Церковью у Римской империи.
Это первое. Второе. Населяет общую родину народ божий – populus. И вот тут начинается другое интересное. К тому, что такое народ, у средневековых юристов и богословов XIII века было два подхода.
Первый подход гласил, что народ – это множество, объединенное любовью к королю как к иконе Спасителя. А король, получивший власть посредством церковного помазания, ведет народ к спасению. И тут опять проявляется августиновский ход мысли. Народ есть те, кто идет за королем в рай, то есть вновь образ града Божьего. А второй подход, строго по Цицерону, гласил, что народ – это множество, объединенное пользой и одинаковым представлением о справедливости.
Но оба подхода, согласуясь с античными классиками, созвучны друг с другом в том, что народ, populus – явление не естественное, не врожденно природное, а культурное, цивилизованное.
Еще греки отделяли понятие demos как то, что формирует polis – город, то есть место, где люди живут, договариваясь друг с другом, живут политически. И это понятие противопоставлялось понятию ethnos – варварам, тем людям, которые живут природно, без политики. И без всяких договоров бьют друг друга по голове тяжелым. Рим эту идею перенял, назвав demos – populus, а этнос – нацией.
И с этим багажом мы оказываемся в нашем Средневековье. Расклад получается такой: конечно, у всякого человека, кем бы он ни был, есть место, откуда он родом. Тут его нация, понимаемая как землячество, и его малая родина, patria propria. Тут его природное, естественное, врожденное. Это вещи не плохие, но их одних для человека мало.
Но есть и благоприобретенные вещи, вещи осознанные и трансцендирующие, делающие человека человеком, а не особо сложноорганизованным животным. И здесь, на этом уровне, появляются понятия communis patria и populus. И по своей ценности они выше и значимее, чем предыдущая пара. Так как первое есть и у животных, а второе – подлинно человеческие понятия, ибо они то, что приближает к Богу.
Вернемся же к нашим венценосцам. Логика папства в ту эпоху, как и в эпоху предшествующую, заключалась в том, что малых родин у разных людей может быть много: есть французы, есть кастильцы, есть нормандцы, есть валлийцы и шотландцы, а есть христиане как объединяющее понятие, как народ Европы, народ общего христианского отечества. То есть можно сказать, что мы видим некий архаичный вариант католического Евросоюза.
Но перед тем как мы пойдем дальше, давайте еще раз посмотрим на дихотомию малой родины и нации, с одной стороны, и общей родины и народа – с другой.
Первое – врожденно и просто, второе нужно понять и принять, подойти к нему осознанно. Первое связывает тебя исключительно с земным, второе – с вечным. Первое мало, второе (благодаря латыни и мессе) объемлет весь христианский мир. Первое привязано к четко определенному месту, второе – нигде конкретно и одновременно везде. Первое не имеет сложной культуры мысли и сложного языка искусства, второе – возносит в небо соборы и пение монастырей, наполняет мир трактатами по медицине и юриспруденции. У первого нет долгой истории, второе же уходит (благодаря письменности) во времена Цезаря и ветхозаветных патриархов. И самое важное, за второе можно умирать. Как можно умирать за Иерусалим. И именно к этой родине люди, как часть народа, могут и должны испытывать amor patriae – любовь к отечеству.
И на эту родину распространяется все то, что распространяется на Церковь: почтение к ее главе, ощущение ее исторической роли, которая выводит человека за пределы истории, видение в других представителях народа своих братьев.
И мы снова подступаем к интересному. К логике королевской, которая активно проявляется во Франции именно в интересующую нас эпоху, в царствование Филиппа IV Красивого.
«Если Рим есть communis patria всего христианского мира, то Париж есть communis patria Франции» – вот та идея, которую предъявили городу и миру легисты французской короны. Они постулировали верность новой, территориально ограниченной родине, замещая ею шаткий христианский универсализм развалившейся давно и прочно империи.
И Филипп IV был отнюдь не первым, кто попытался поставить интересы своей короны выше интересов Рима. За сто лет до него это попробовал сделать Генрих II Английский. Но если у него все закончилось совершенно неразумным убийством Томаса Беккета, архиепископа Кентерберийского и примаса Англии, повлекшим за собой всеобщее осуждение, то Филипп действовал умнее: он решил воевать с Римом его же оружием, а именно перьями богословов и легистов.
Убийство Томаса Беккета у алтаря во время богослужения
Ок. 1250. The Walters Art Museum
Если общее отечество сжимается до размеров одного отдельно взятого государства, то его глава становится как бы местным всем: и творцом справедливости, и добрым отцом своим подданным, и наместником Бога, и тем, кто вправе диктовать остальным, как им жить дальше.
И это влечет за собой новое толкование самого народа. Христианское общество так устроено, что в моменты кризиса оно ищет в Священной истории (Ветхого и Нового Заветов) примеры, на которые можно опереться.
Августин, сравнивая Церковь со странствующим градом, сравнивал ее не с чем-нибудь, а с путешествующими апостолами I века христианской веры. Королевские легисты второй половины XIII столетия пошли другим путем и приспособили старые религиозные смысловые формы к новым политическим телам, но они погрузились в Священную историю дальше, чем Августин.
Они начали сравнивать тело французского королевства и тело французского народа с телом народа ветхозаветного. В ту эпоху, описанную в библейских книгах Судей и Царств, именно царь Израиля стоит над народом. И стоит он в одиночестве. Да, там безусловно присутствует еще и фигура пророка, но она никак институционально не проявлена, нет четкого механизма возникновения пророков. И должностные инструкции у пророков разнятся от персоны к персоне.
И это уподобление короля Франции царю Израиля очень хорошо укладывается в логику чистой королевской власти, где священство стоит не над королем, а рядом и немного позади. Если король избран и помазан Господом, как избран и помазан Давид, то ему нет нужды преклоняться перед папой. Конечно, он кланяется первосвященнику, как, вероятно, кланялись Давид и Соломон, подходя к чертогам скинии или к храму, но правит он сам. И только если венценосец сильно оплошает, то Всевышний пошлет пророка, который напомнит королю его обязанности. Примерно так, как Господь послал Нафана-пророка к Давиду после ситуации с Вирсавией.
И по этой новой логике, которая на самом деле оказывается очень старой, народ должен не искать имперского универсализма, а сплотиться вокруг богоданного монарха. И друг вокруг друга, полагая себя в первую очередь единым народом, а уже потом делясь на сословия. Как древний Израиль был в первую очередь Израилем, а уже потом делился на колена. Этот момент очень важен, и я обращаю на него ваше пристальное внимание. Если мы описываем собственное политическое тело, опираясь на пример Ветхого Завета, то мы вынужденно подчиняем священство не папе, а королю, ибо древние священники и левиты, служители храма, слушали царя.