На протяжении XIX века вера европейского человечества в неумолимую поступь прогресса и триумф материалистической науки росла год от года. Однако к его концу в общем хоре славословий стали все отчетливее слышны голоса разочарования и скепсиса. Принадлежали они философам и художникам. Цивилизация стремительно шагала вперед, но не наполняла человеческую жизнь новыми смыслами. Между тем старые исчезали под натиском научных открытий. Анатоль Франс в эссе «Почему мы грустим?» (1889) рассуждал о «трагической абсурдности жизни» во вселенной, которую открывает наука, предвосхищая ламентации своего соотечественника Альбера Камю, которые раздадутся полвека спустя.
Все чаще писатели, живописцы и композиторы понимали, что передать суть перемен традиционными средствами не получится. Западное искусство испокон веков опиралось на мимесис (от греческого mimeisthai – имитировать) – подражание реальности. Но если реальность уходит из-под ног, реализм как средство ее отражения стремительно устаревает. Новые смыслы нуждаются в новых формах. Их поиском и занялись художники во всех сферах искусства. Так возникли верлибр в поэзии, поток сознания в прозе, новые течения в живописи: импрессионизм, экспрессионизм, кубизм, додекафония в музыке. Со временем историки искусства назвали это многообразное явление, охватившее бóльшую часть XX века, модернизмом[3]. Художники-модернисты опирались в своих поисках на новую философию (Фридрих Ницше, Анри Бергсон, Эдмунд Гуссерль), некоторые экспериментировали с христианством («новое религиозное сознание» в русских символистских кругах). Но христианство было слишком связано со старым культурным укладом, поэтому многие отправлялись в духовное путешествие, опираясь на оккультизм, который не скомпрометировал себя связями с религиозным мейнстримом. Напротив, отвергался им как опасная ересь.
Но главное заключалось в том, что при всем своем широко декларируемом обращении к архаике – древней мудрости и тайному знанию – оккультизм был продуктом девятнадцатого столетия. По точному наблюдению голландского исследователя Вутера Ханеграаффа, он представлял собой результат секуляризации западной эзотерической традиции, истоки которой действительно восходили к герметизму, гностицизму, неоплатонизму и другим синкретическим учениям позднего эллинизма[4]. На протяжении европейской истории эзотеризм не только конфликтовал с христианством, но и входил с ним в причудливые сочетания, порождая такие явления, как ренессансный герметизм, розенкрейцерство и масонство[5]. Однако в XIX веке эзотерическая традиция вступила в сложные отношения с наукой, не столько оспаривая ее достижения, сколько пытаясь дополнить их новым духовным измерением.
На мой взгляд, именно это и имеет в виду голландский историк эзотеризма, говоря о его секуляризации. К примеру, Теософское общество, основанное нашей соотечественницей Еленой Петровной Блаватской (1831–1891) и американцем Генри Олкоттом (1832–1907) в 1875 году в Нью-Йорке, принимало дарвиновское учение, но утверждало, что эволюция не ограничивается материальной сферой. Эволюционирует и человеческое сознание, что приводит людей к обретению сверхъестественных способностей. «Логика эволюции должна научить нас многому, если из нее будут сделаны законные выводы. Коли где-то по линии восхождения от растительной жизни или асцидий к благородному человеку развилась душа, одаренная интеллектуальными качествами, резонно предположить и поверить, что качество восприятия также возрастает в человеке, давая ему возможность узреть факты и истины за пределами нашей обыденности», – писала Блаватская в своем двухтомном труде «Изида без покрова» (1877)[6].
Неудивительно, что творческая элита fin de siècle охотно использовала теософию и другие оккультные учения как инструмент художественного постижения реальности, который позволял не редуцировать ее к грубой материальности, лишая тем самым духовного смысла.
Оккультизм опирался не только на западный эзотеризм. Он стремился создать прежде всего универсальный синтез, который не ограничивался бы границами западного мира. В этих попытках он использовал и ресурсы восточных религий – индуизма, буддизма, даосизма и ислама (прежде всего суфизма). Поворот к Востоку – одна из ключевых черт теософии. Блаватская и Олкотт совершили его не только теоретически, но и практически, перенеся Теософский центр из Нью-Йорка вначале в Бомбей (1879), а затем в Адьяр под Мадрас (1882).
Накладываясь на оккультную матрицу, восточные религии претерпевали заметные изменения. Теософы акцентировали в них сверхъестественное и чудесное, в то время как учение о спасении (мокша в индуизме, просветление в буддизме) отодвигалось на второй план. С этим боролись ученые ориенталисты, пытаясь вернуть религиям Востока аутентичный облик (хорошо известна критика теософии Блаватской Максом Мюллером и Мирчей Элиаде)[7], но западная публика охотней откликалась на оккультную версию, поскольку она отвечала ее потребностям. Творческая элита Серебряного века в России, французские декаденты и символисты, немецкие и англо-американские модернисты принимали Восток из теософских рук, и это помогало им решать собственные художественные и философские задачи. Так возник оккультно-ориентальный синтез, который вдохновлял новых художников на протяжении практически всего прошлого века.
Первые восточные гуру, попавшие на Запад, напрасно пытались скорректировать своих последователей, призывая их к духовной трезвости. «Я прекрасно понимаю, что мистическая мысль, которая прорвалась в последнее время в западный мир, содержит в себе некую истину, но в ней много мотивов не стоящих, а то и безумных», – писал Свами Вивекананда (1863–1902), встретившись лицом к лицу со своими западными поклонниками на Чикагском парламенте религий в 1892 году[8]. Но, как верно замечает британский исследователь оккультизма Джон Брэмбл, такие почитатели прославленного гуру, как писатель Анри Антуан Жуль-Буа (1868–1943), актриса Сара Бернар (1844–1923) и Казимир Малевич (1879–1935), все-таки предпочитали индуизм в теософской упаковке[9].
Не стоит думать, что сверхъестественное пленяло оккультистов своей непостижимостью. Как раз напротив. Они считали, что на месте старой науки возникнет новая, которая сможет не только распознать чудесное, но и овладеть им. «Магия – это наука будущего», – роняла очередное bon mot Блаватская[10]. А более склонный к академическим формулировкам Рудольф Штайнер (1861–1925) называл свое учение Geisteswissenschaft, то есть духовная наука (что совпадало с тем, как в свое время обозначил гуманитарные науки в целом Вильгельм Дильтей, разделивший науки на Naturwissenschaften и Geisteswissenschaften, то есть науки о природе и науки о духе). И это не могло не очаровать модернистов, стремившихся найти духовное измерение в мире, который был «расколдован» (Макс Вебер) наукой материалистической. Но научным подходом при этом жертвовать не собирались.
Тем более что и сама наука в начале XX века больше не настаивала на своей сугубой материалистичности. Открытия в области субатомной физики лишали мир его монолитности, в нем открывались новые измерения. Физики опирались для их исследования на свои инструменты, но лирики предпочитали инструменты оккультные. Теософия помогла Василию Кандинскому (1866–1944), Питу Мондриану (1872–1944), Казимиру Малевичу и Паулю Клее (1879–1940) увидеть за оболочкой предмета астральное царство цвета и чистой геометрической формы и уйти от фигуративной живописи к абстрактной. Четвертый путь Георгия Ивановича Гурджиева (1877(?) – 1949) помог театральному экспериментатору Питеру Бруку в поисках «величины качества», с помощью которой он «желал прорвать барьер между естественными науками, искусством и религией и соединить их в одном пространстве опыта»[11].
Более того, будучи глубоко погруженными в оккультные имагинации и магическое мышление, авангардисты не перестали быть детьми своего секулярного времени. Особенно ясно это становится на примере кубофутуристов, дадаистов и сюрреалистов. Они не сделались оккультистами и шаманами, медиумизм и камлание были лишь инструменты, с помощью которых они создавали новое искусство. Об этом говорит их игра в науку и отстраненный юмор, сохранявшийся во время самых неистовых полетов воображения.
Оккультизм протянул руку религиям Востока, и те не преминули воспользоваться приглашением. Европейские империи достигли в ту пору расцвета, границы между метрополиями и колониями стали прозрачней, обмен верованиями привел к возникновению причудливых культурных комбинаций. Поэтому Джон Брэмбл и назвал такой синкретизм имперским[12].
Сходный феномен встречался и раньше – культура покоренных народов «мстила» завоевателям, исподволь овладевая ими духовно. Франц Кюмон с его помощью объяснял, как ориентальные культы заполонили Римскую империю, совершившую территориальную экспансию на Восток. Его книга «Восточные религии в римском язычестве» увидела свет в 1906 году, и в ней Кюмон сделал полупророчество: «Предположим, что в современной Европе верующие бы покинули христианские храмы, чтобы припасть к стопам Аллаха или Брахмы, следовать наставлениям Конфуция или Будды, соглашаться с максимами Синто; представим себе мешанину из всех народов мира, в гуще которой арабские муллы, китайские ученые, японские бонзы, тибетские ламы и индусские пандиты одновременно проповедовали бы фатализм и предопределение, культ предков и обожествленного правителя, пессимизм и освобождение через уничтожение. Эта картина, которая, возможно, станет реальностью в будущем, дает нам достаточно точное представление о том религиозном хаосе, в котором барахтался древний мир до Константина»[13]. «Полупророчеством» я называю это потому, что Кюмон экстраполировал в будущее те тенденции, которые мог в зародыше наблюдать в своем настоящем, то есть в начале прошлого века. Но от этого его прогноз не становится менее эффектным.
Сейчас, когда на смену имперской глобализации пришла глобализация постколониальная, эти тенденции реализовались практически полностью. Но мести не получилось. Встреча с живыми представителями Востока на собственной территории мало поменяла западную оптику. Она лишь немного изменилась со времен Вивекананды. И это полностью ощутили на себе те индуистские гуру, буддийские и суфийские наставники, которые пришли ему на смену. Одни приняли предложенные правила игры, другие попытались им сопротивляться, но это не меняет сути дела. Запад по-прежнему смотрит на Восток через призму оккультных представлений и форматирует его под себя. Многомиллионное движение New Age тому наглядный пример. Видимо, в оккультизме есть мифологемы, необычайно привлекательные для западного человека, особенно если он занимается художественным творчеством.
Иудеохристианские представления о конце света глубоко укоренены в западном сознании. Пессимизм сочетается в них с оптимизмом. Мир должен пройти через разрушение и возродиться в новом сверхъестественном качестве. Приходу иудейского мессии будут предшествовать страшные катастрофы (отсюда талмудическое «чем хуже – тем лучше»). Торжество Второго пришествия предваряется царством Антихриста с его ужасными катаклизмами. На протяжении многих столетий верующие ожидали это грандиозное событие со смесью страха и радости.
Эзотерическая традиция включает в себя не столько ожидание конца света, сколько эсхатологический активизм. Недаром она заимствовала из неоплатонизма идею теургии (от греческого theourgia – богоделание) – магического преображения мира и человека, а из иудаизма каббалистическое представление о том, что исправление мира (тиккун) зависит от усилий самих каббалистов. В оккультизме XIX века эти идеи соединились с учением об эволюции, которую особо продвинутые адепты могли ускорить, развивая в себе сверхъестественные способности.
Когда вера в науку стала вытеснять веру в Бога, представления о конце наличного мира приобрели оптимистический характер. На его месте усилиями человечества будет построено светлое царство разума и справедливости. Позитивистская идея прогресса овладела умами европейцев. Но к концу XIX столетия подкралось разочарование. Прежде других перемену уловили люди искусства. Анатоль Франс в «Саду Эпикура» (1895) сформулировал это так: «Мы отведали плодов с древа науки, и во рту у нас остался вкус золы».
Однако сомнения в научном прогрессе вовсе не отменяли стремления к переменам. Просто на место старой материалистической науки должна была прийти новая – оккультная. Теургия станет инструментом искусства и поможет ему эти перемены осуществить.
Эта идея пришлась по вкусу художникам-модернистам. Шарль Бодлер и Поль Верлен во Франции, Эмиль Верхарн в Бельгии, Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Александр Скрябин, Василий Кандинский и Казимир Малевич в России, Франц Марк (1880–1916) и Христиан Моргенштерн (1871–1914) в Германии, Уолт Уитмен (1819–1892) в США, ирландец Уильям Батлер Йейтс (1865–1939) в Великобритании рассуждали о преображении мира и человека средствами священного искусства.
В эзотерической традиции наряду с идеей теургии содержалось и представлении о гойетеи (от греческого goeteia – колдовство). В ренессансном герметизме они противопоставлялись как белая (высокая) и черная (низкая) магия. С помощью гойетеи маг обращался к демонам, чтобы достичь желаемых результатов, приручив зло. Секуляризация эзотеризма привела к тому, что теургия стала использоваться для творческого обновления мира, но место осталось и для черной магии. Ведь прежде чем созидать новое, надо подготовить строительную площадку, то есть разрушить старое.
Разрушению подлежал уклад буржуазного общества, поддерживаемый традиционной моралью и рационализмом. Вызов им бросали прóклятые поэты от Шарля Бодлера до Артюра Рембо и Поля Верлена. Оккультизм в его темном изводе оказался здесь как нельзя кстати. Француз Жорис Карл Гюисманс (1848–1907) исследовал в своих романах бездны сатанизма. Один из них, опубликованный в 1891 году, назывался «Там внизу» (La-Bas), но русский перевод вышел под заголовком «Бездна» (1912). У нас дань «оккультизму разрушения» отдали Федор Сологуб и Валерий Брюсов. Последний обладал немалыми познаниями в сфере эзотерики и выпустил в 1907 роман «Огненный ангел», одним из героев которого стал знаменитый маг Генрих Корнелий Агриппа, практиковавший как раз гойетею.
Позднее эта сторона оккультизма была подхвачена Алистером Кроули (1875–1947), который в 1904 году опубликовал «Книгу гойетеи царя Соломона», вольное переложение «Малого ключа Соломона», гримуара (книги, описывающей магические процедуры и заклинания для вызова духов) XVII века. К разрушению «человека-машины», чтобы на его месте возник истинный обладатель бессмертной души, призывал и Георгий Иванович Гурджиев. Примечательно, что оба не только пользовались большим успехом в модернистской среде, но и сами занимались художественными экспериментами.
Гойетея доминировала в контркультуре 1960-х, зато теургия взяла реванш в движении New Age. Вначале разрушали устои, потом пророчествовали о наступлении Века Водолея и преображении мира. Роль художественных каналов взяли на себя рок-музыка, акционизм, перформанс и экспериментальное кино.
Крупнейший исследователь эзотеризма Антуан Февр называет имагинацию одной из главных его характеристик. На русский это слово переводится буквально – «воображение», но в эзотерическом контексте оно имеет не только когнитивный, но и онтологический смысл. Эзотерическая космогония предполагает наряду с видимым космосом наличие мира невидимого, отделяющего его от мира духовного. Собственно, его присутствие не отрицают и авраамические религии, но они предупреждают верующих об опасности. В промежуточном мире легко заплутать на пути к Богу[14]. В православном богословии есть термин «прелесть», он свидетельствует о том, что неосторожный мистик, прельщенный видениями, может отклониться от своей истинной цели. Но для эзотерика промежуточный мир составляет смысл существования, ибо в нем скрываются секреты овладения духовным и материальным космосом. Главным инструментом передвижения в нем и является имагинация. Недаром знаменитый исследователь ислама Анри Корбен (1903–1978) назвал этот мир mundus imaginalis.
В оккультизме это понятие приобрело дополнительный смысл. Перемещение оккультиста в астральном и прочих мирах оказалось сродни научному эксперименту. Правда, главное условие достоверности эксперимента – его повторяемость – принесла тем же теософам немало хлопот. Проблемы с повторяемостью заставляли даже самых одаренных из них прибегать к цирковым фокусам. Репутация Елены Блаватской была подорвана именно этим обстоятельством.
Однако новых художников это не смущало. Для них главным достоинством имагинации были не оккультные фокусы, вроде писем от гималайских махатм, падающих с неба, а то, что она открывала двери в невидимые миры. Образы, которые виделись им в минуты вдохновения, теперь можно было вызвать с помощью той же «духовной науки» Рудольфа Штайнера. И, самое главное, как всякой другой науке, ей можно было обучиться. Это и привлекало творцов. Белый брал у Штайнера уроки медитации, используя теософскую/антропософскую оптику в романе «Петербург»[15]. Правда, некоторых «астральные полеты» скорее пугали, мешая собственному творчеству, как пожаловался Франц Кафка Рудольфу Штайнеру при личной встрече[16]. Но они составляли меньшинство.
Сходные техники путешествий в промежуточные миры, связанные с обретением сверхъестественных способностей (сиддх), имелись и в индуизме и буддизме. Однако, как и в авраамических религиях, задерживаться в них не рекомендовалось, чтобы не помешать обретению высшей цели (индуистская мокша, буддийская нирвана). Об этом предупреждали многие наставники, начиная с самого Будды и автора «Йога-сутр» Патанджали. Последний пишет: «Эти (способности) – (интуитивное) провидение и прочие, появляющиеся (у йогина), сознание которого сконцентрировано, служат препятствиями, поскольку они противодействуют видению, (обретаемому) в таком (состоянии сознания)»[17]. Однако на Запад эти упражнения попадали в оккультной упаковке и в таком виде усваивались в модернистских кругах. Книга по индуистской йоге, обнаруженная учеными в домашней библиотеке Кандинского и Габриэле Мюнтер (1877–1962)[18], принадлежала перу американского теософа Уильяма Аткинсона (1862–1932), выступавшего под псевдонимом Йог Рамачарака. Русский и французский переводы книги были весьма популярны среди новых художников обеих стран.
Но и тогда, когда техники эти стали попадать на Запад из рук самих восточных наставников, диковинные видения и образы ценились в них выше освобождения из плена сансары. Неудивительно, что эти трудные инструменты легко заменялись более простыми – по большей части галлюциногенами типа мескалина и ЛСД, весьма популярными как у самих оккультистов (Алистер Кроули), так и у творцов нового искусства. Олдос Хаксли назвал свою знаменитую книгу «Двери восприятия» (1954), сославшись на Уильяма Блейка, но эти двери вскрывались с помощью нехитрой отмычки.
Повальный характер охота за психоделическими видениями приобрела во времена контркультуры. Напрасно тибетский тулку Чогьям Трунгпа (1940–1987) называл их «двойной иллюзией» и «суперсансарой»[19]. Отказываться от того, что подогревало творческое воображение, никто не собирался.
Увлечение оккультизмом и религиями Востока в модернистской среде имело одно любопытное свойство. Редко кто из новых художников связывал свою судьбу с оккультными организациями или восточными религиями раз и навсегда. Более характерна иная модель поведения: художники подпадали под влияние тех или иных оккультных и восточных наставников или их текстов, заимствовали идеи и средства из их инструментария, использовали их для своих творческих целей и шли дальше. Эта модель сохранялась на протяжении всего XX века.
Уильям Батлер Йейтс был какое-то время участником «Золотой зари» и даже соперничал в ней за лидерство с Алистером Кроули, но гораздо больше его интересовало собственное творчество. Сложные отношения Андрея Белого с теософией/антропософией и Рудольфом Штайнером продолжались на протяжении четверти века. Кандинский и его немецкие и русские друзья из группы Der Blaue Reiter («Синий всадник») слушали лекции Штайнера и общались с ним лично, но в Антропософское общество не вступили. Кубофутуристы – Михаил Матюшин (1861–1934), Елена Гуро (1877–1913), Алексей Крученых (1886–1968), Велимир Хлебников (1885–1922) и Казимир Малевич – увлеклись идеями П.Д. Успенского (1878–1947) о четвертом измерении и даже попытались воплотить их в жизнь, но записными оккультистами не стали. Более или менее системным теософом из этого поколения художников оказался лишь голландец Пит Мондриан[20]. Большинство же предпочитало черпать сведения из лекций и книг.
Георгий Иванович Гурджиев оказал непосредственное влияние на ряд русских, французских, британских и американских модернистов – русского композитора немецкого происхождения Фому Александровича Гартмана (1885–1956), французского сюрреалиста Рене Домаля (1908–1944), первого американского публикатора «Улисса» Маргарит Кэролайн Андерсен (1886–1973), – но последовательным «гурджиевцем» из них можно назвать, пожалуй, только русского композитора. Впрочем, причина еще и в том, что наставник отличался несносным характером и не мог долго терпеть возле себя одних и тех же людей. Питер Брук входил в группу одной из американских учениц непредсказуемого кавказца – Джейн Хип (1887–1964) и сотрудничал с другой – швейцаркой Жанной Зальцман (1889–2001) на съемках фильма о Гурджиеве (1979), брал Алистера Кроули в качестве консультанта на постановку «Доктора Фауста» (1942), но ни «гурджиевцем», ни «кроулианцем» не стал. Ежи Гротовский (если он не лукавит) вообще не ведал о гурджиевском учении и о сходстве с ним своих театральных экспериментов узнал из вторых рук. После чего, правда, опирался на него уже сознательно.
Джером Дэвид Сэлинджер общался с одним из ключевых пропагандистов дзен-буддизма на Западе Д.Т. Судзуки (1870–1966), медитировал под руководством последователей Вивекананды и Парамахансы Йогананды (свами Нихилананда и Премананда) (1893–1952), увлекался учением Рона Хаббарда (1911–1986), но в Миссию Рамакришны, Братство самореализации и в Сайентологическую церковь никогда не вступал. Автор знаменитой поэмы «Вопль», вдохновлявшей битников и хиппи, Аллен Гинзберг (1926–1997) менял гуру как перчатки – от основателя Общества сознания Кришны свами Прабхупады (1896–1977) до буддийского тулку Чогьяма Трунгпы, но ни кришнаитом, ни буддистом не стал. Столпы американского абстрактного экспрессионизма Джексон Поллок (1912–1956) и Марк Ротко (1903–1970) опирались в своей работе первый – на теософию и учение Джидду Кришнамурти (1895–1986), второй – на каббалу и Оригена, но ни теософами, ни каббалистами не стали. И примерам такого увлечения/неучастия на протяжении всего прошлого столетия несть числа.
Первое объяснение, которое приходит в голову, – художники, особенно если они наделены мощным талантом, не желают приносить его в жертву религиозному спасению. Но в случае с модернистами дело обстоит сложнее. Нередко собственное творчество они осознают как своего рода религию, способную помочь не только им самим, но и человечеству. Возникает вопрос: почему феномен искусства как религии впервые возникает в belle époque и ее строительными блоками выступают оккультизм и препарированные религии Востока?
На первую часть вопроса убедительно ответил живой свидетель истоков этого явления социолог Макс Вебер. Одним из компенсаторных следствий «расколдовывания мира» (Entzauberung der Welt), как он поэтично назвал процесс секуляризации, является то, что «искусство сейчас конституирует себя как космос все более сознательно воспринятых свободных и автономных ценностей. Оно берет на себя функцию спасения (неважно как понимаемого) внутри мира перед лицом ежедневного, а главное, усиливающегося давления теоретического и практического рационализма. Но, предъявляя эту претензию, оно входит в прямую конкуренцию с религией спасения»[21].
Под религией спасения Вебер прежде всего имеет в виду традиционное христианство, поскольку речь идет о западном культурном контексте. Но с оккультизмом искусству конкурировать не надо, ибо идея спасения как встречи с Богом отодвинута в нем на второй план. Напротив, на первом плане – практики гойетеи и имагинации, которые модернисты используют как инструменты разрушения старых ценностей и конструирования новых – «свободных и автономных». Заимствуют они и практику теургии как инструмент обновления мира, в котором эти ценности могли бы органично существовать. Вместо конкуренции возникает плодотворное сотрудничество.
Помогает ему и то, что в оккультизме как продукте секуляризации эзотеризма содержатся элементы «теоретического и практического рационализма». Они вступают в причудливый симбиоз с иррациональной сущностью оккультизма и позволяют ему противостоять давлению ratio извне. Новым художникам, которые вовсе не собираются отказываться от научного духа современности, это оказывается как нельзя кстати.
Что касается религий Востока, то из них модернисты также извлекают те инструменты, которые помогают им осуществлять идеалы религии искусства, тогда как элементам личной сотериологии (достижению мокши и нирваны) уделяется меньше внимания. Более того, подобной участи зачастую не избегают и авраамические религии, из которых берутся напрокат такие близкие вещи, как «эзотерические» христианство и ислам и иудейская каббала.
Таким образом, творцы «религии искусства» от Андрея Белого, Александра Скрябина, Василия Кандинского и Казимира Малевича до Джерома Дэвида Сэлинджера, Джексона Поллока, Марка Ротко, Джека Керуака и Боба Дилана занимаются ее свободным конструированием из элементов оккультизма, индуизма, буддизма и шаманизма, а также «эзотерических» мотивов иудаизма, христианства и ислама, переплавляя их в тигле собственного творчества. При этом художники не замыкаются в рамках организованных течений, будь то оккультизм, индуизм, буддизм, иудаизм, ислам или христианство.
Привлекательность этой альтернативной религии так велика, что и некоторые оккультные наставники стали ее адептами. Алистер Кроули попытался преобразить сознание публики, инсценируя свои магические ритуалы на лондонской сцене. Георгий Гурджиев ставил священные танцы во Франции и в США, а к концу жизни, разочаровавшись в возможности создания оккультного института, стал писать диковинные романы в жанре фэнтези, в которых излагал секреты Четвертого пути. Правда, его ученик Успенский не только не увлекся творческими методами своих почитателей кубофутуристов, но и вовсе их отверг.