Вступление

За мной, читатель! Отложи суетные заботы и силой воображения переместись в год тысяча девятьсот двадцать седьмой, в излетные майские деньки, когда зрелое очарование лета приходит на смену весенней девической свежести, когда природа, налившись хмельными соками, буйствует во всю свою неограниченную силу и когда даже в самых заплесневелых умах, в тишайших закоулках бурлит, перекипая, невесть откуда взявшаяся мощь, которая просит выхода и применения…

Представь, что у тебя есть крылья и ты, подобно соколу, можешь обозреть землю с высоты птичьего полета. Не беспокойся, я не призываю тебя выбиваться из сил и наматывать виток за витком вокруг нашей необъятной планеты. Все, что нас интересует, – малый ее участок величиной в каких-нибудь полсотни квадратных верст, затерянный в Среднем Предуралье, где стоят, одетые в хвойный и лиственный малахит, величественные леса и где причудливо петляет река Сылва, похожая с тремя десятками притоков на разветвленный кровеносный сосуд.

Умерь взмахи крыл, скатись с воздушных сопок пониже. Видишь? – на левом берегу Сылвы, на двух холмах, раскинулось село: семьсот дворов с избами и хозяйственными постройками, пятиглавая церковь с трехъярусной колокольней, рукотворный пруд площадью никак не меньше шестидесяти гектаров. Селу – полтораста лет, своим появлением оно обязано Демидовскому плавильному заводу, который производил чугун и лил снаряды для императорской армии. В лучшие времена здесь проживало до четырех тысяч человек – в основном заводские рабочие со своими семьями. Но в начале двадцатого века производство было признано убыточным, доменная печь навсегда потухла, и село стало приходить в упадок. Население сократилось вдвое, работяги ушли к другим заводчикам, а оставшиеся занялись земледелием и кустарными промыслами.

Поднимемся чуть выше по течению Сылвы. Что это там? Вросший в суглинок дольмен, на котором проступают начертанные охрой письмена. В доисторическую эпоху в предгорьях Урала жили первобытные дикари, охотились, строили городища и молились чему попало.

В эту пору на здешней широте темнеет в десять вечера. Солнце уже зашло, но ты зорок и сумеешь разглядеть трех коренастых мужчин, что вышли из-под еловых шатров. Они выглядят диковинно: одеты в рубахи из крапивного волокна и суконные накидки, на ногах – кожаные чоботы и короткие меховые штаны, заправленные в чулки. Нестриженые волосы заплетены в две косы, чьи концы соединены жгутом. В ушах серьги, на поясе – низки из медвежьих клыков. Ни дать ни взять – скоморохи, сбежавшие с ярмарки.

Но на уме у них отнюдь не веселье. Лица сосредоточенные, серьезные. Самый рослый тащит на спине куль, двое его спутников несут лопаты. И поминутно озираются – не следит ли кто? Вот они подошли к дольмену, рослый бережно опустил куль под ноги, остальные, не мешкая, принялись орудовать лопатами. Проворно вырыли яму аршина в три глубиной, отчего их косицы отяжелели, напитанные потом, а дыхание сделалось надсадным. Рослый, который, по всему видать, числился у них за вожака, распустил горловину куля и вынул из него человечий череп. С благоговением положил его на росную траву, после чего стал выуживать одну за другой кости – плечевые, берцовые, тазовые – и укладывать их в копанку. Он действовал в строгом порядке – возвел из костей подобие поленницы, а сверху торжественно водрузил череп. Все действия производились в сугубом молчании. Рослый отшагнул назад; его товарищи, стараясь не повредить костяное сооружение, засыпали яму рыхлой землей, утрамбовали ее, уложили сверху предварительно срезанные пласты дерна, и все трое растворились под елями – там, откуда пришли.

Летим дальше? Верстах в семи к югу от села, близ пересыхающего болота, разбросана горстка домишек-шестистенок – старых, прокопченных, без печных труб, с так называемым волоком, через который дым выходит в деревянный короб на чердаке, а потом и на улицу. В этом поселении под названием Скопино жили некогда старообрядцы. После революции, убоявшись новых порядков, они двинулись за Урал, в сибирскую тайгу. Брошенные ими жилища долго пустовали – никто не желал селиться на отшибе. Однако не так давно вновь закурились над крышами серые дымки, запахло едой, заскрипели вороты колодцев – хутор воскрес, стал подавать признаки жизни.

Вот и сейчас, в ночь-полночь, он не спит. За плотно завешенными оконцами, на фоне нестойких свечных огоньков маячат тени, слышится приглушенный бубнеж. А через хутор идет человек, на вид еще диковиннее, чем те трое, что копались у дольмена. Облачен в черную рясу до пят, на голове куколь – физиономии не видно. Поверх рясы – клеенчатый фартук, а вместо креста на шее – стальная цепь с гаечным ключом. В руках – берестяной туесок и кисть из конского волоса. На вид не то поп-расстрига, не то разжалованный фармазон. Ступает вразвалочку, с осознанием собственной важности. А в домах шушукаются, прилипают изнутри к дыркам, проверченным в передних стенках сеней. Повсеместно в круглых, как монетки, щелочках помаргивают любопытные глаза – карие, голубые, зеленые…

Дырки свежие, при старообрядцах их не было. И прокручены не только для подглядки. Едва рясник-фартучник подходит к избе, как из нее через отверстие высовывается… нет, не подумай дурного… указательный перст. Кисть ныряет в туесок, бултыхается там в жидкой кашице, а затем – раз! – шаркает по персту, и тот мгновенно убирается обратно. А комедиант в фартуке переваливается себе к следующему двору, где повторяет непонятную процедуру. К следующему, к следующему – и так до околицы.

Но не станем дожидаться, пока он закончит. Если ты думаешь, что эти места больше ничем тебя не удивят, ты заблуждаешься. Ниже по течению реки, к востоку от ее старого русла, есть темное лесистое ущелье. Никто не ведает, что занесло туда пропойцу и бродягу Спиридона Грошика (это, между прочим, его фамилия, а не прозвище). Вышел он из города Кунгура, где всю зиму занимался попрошайничеством, покуда не намозолил глаза милиции. Не желая угодить в каталажку, двинул на Урал, где и народ позажиточнее, и среди многолюдья затеряться проще. Когда-то Грошик принадлежал к трудовому элементу – батрачил грузчиком на Каме, да надорвался, а поскольку ни к какому иному ремеслу приучен не был, подался в профессиональные нищие. А что? Тоже хлеб, причем пупок рвать не надо – сделай рожу пожалостнее, сгорбись, как калека, слезу подпусти и упирай на то, что ты бывший красный боец-рубака, израненный на колчаковских или деникинских фронтах.

Спиридон шагал по пружинистому, подмытому еще не ушедшей вглубь талой влагой дну ущелья, посасывал из бутыли вонючий бурачный самогон – щедрое подношение одной сердобольной вдовы из деревни Каменка – и поглядывал на расцвеченный звездами небосвод. Он еще днем сбился с дороги, но не замечал этого. Звезды переливались уральскими самоцветами, подмигивали и поддразнивали: слабо́, человече, оторваться от земной персти и воспарить ко ангелам? Спиридон был романтиком, к тому ж не безграмотным – знал, что каждая из этих переливчатых крохотулек величиной не уступает Солнцу, и колготятся вкруг них шарики, подобные нашей Земле. Он частенько задумывался: а есть ли на тех шариках проживальщики и какие думы обуревают их, когда они вот так же, ночами, смотрят в небо и потягивают какой-нибудь свой инопланетный первачок…

Совсем далече занесла Грошика фантазия, а ходилки, слегка заплетавшиеся после выпитого, вывели из ущелья к горке, где явилось ему во всей красе неземное видение: откуда-то из-за утыканного кустарниками склона изливался медовый свет – яркий-преяркий, – отчего горка смахивала на чело праведника, окаймленное святым нимбом. И еще доносился оттуда ровный басовитый гуд.

Потрясенный зрелищем Спиридон истово перекрестился бутылкой с остатками косорыловки и направил стопы свои прямиком к горке. Другой бы на его месте поостерегся, а то и драпака бы задал, но Грошик был не из боягузов. С детства зудела в нем любознательность до всяких непознанных явлений.

Вдовья самогонка прибавила отваги, и он дошагал до подножия горушки. Волшебное сияние к тому времени потухло, гуд прекратился, но продолжение оказалось еще занимательнее. Из-за возвышенности вышли двое… не клеилось к ним понятие «человеки», а скорее, подходило другое, слышанное Грошиком на камском пароме от сухощавого интеллигентика в пенсне – «индивиды». Серебристые шлемы на головах, заместо личины – матовая стекляшка. Плечи, бока, ляжки – короче, все туловище обтянуто комбинезоном серебряного колера. За спиной болтаются не то рюкзаки, не то ранцы, из них какие-то проводочки свисают. Именно так Спиридон представлял себе гостей из других галактик и шибко возрадовался, что сказочные его измышления воплотились в быль.

Но может, и нет их, индивидов? И нимба он не видел, и гудения не слышал, а виной всему свекольный горлодер, в который дура баба всыпала аммиачной селитры или чего похуже.

Грошик осерчал, хватил бутылкой об осину и, пошатываясь, побрел вперед с распростертыми объятиями и застывшей идиотски приветливой улыбочкой. Намеревался изречь «Добро пожаловать до земной юдоли!», но тот из индивидов, что смотрелся поплечистее, прогуркотел чегой-то из-за выпуклой стекляшки и вытянул перед собой десницу. Что было в той деснице, Спиридон не разглядел, ибо в наступный миг разорвался его непутевый калган на мириады мельчайших частичек, и вознеслась Грошикова душа туда, куда так настойчиво кликали ее самоцветные светлячки…

Такова она, местность, расположенная в трех дневных переездах на гужевом транспорте от Перми и в одном пешем переходе от Сибирской железнодорожной магистрали. По российским меркам – почитай, цивилизация, а эвона сколько чудес происходит! И если ты, мой читатель, еще не утратил интерес, то следуй за мной далее.

Все только начинается.

Загрузка...