Ты – Господь чудес и обещаний.
О. А. Седакова
Палевое облако страны:
не слышны друг другу, не нужны
в бесконечном млечном маскараде.
Острые истерики вины
на любой у-до-влет-во-ре-ны –
срочный инфоповод, чёрта ради.
Ждали апокалипсис сейчас:
время, помещённое в санчасть,
раздирает кожу, ищет баги.
Слышишь, как архангелы рычат:
тот, на ком поставлена печать,
добровольно отбывает в лагерь.
Всё обман, что у других не так:
армии панических атак,
верный зиг при входе в супермаркет,
скучная позиция крота –
двигаться, не раскрывая рта,
позабыв про электронный маркер.
Ожидали тоталитаризм.
Получили королевство клизм,
пресный храм резиновой вагины.
Выживаем из ума: артист,
зеркалу играющий на бис,
нарисует кровью георгины.
Думали, что это будет гриб.
Комиксы нам подарили грипп:
видишь, чёрный силуэт на жёлтом.
Я – не Бэтмен… Пресловутый всхлип.
Детский счёт и карусели скрип.
Будущее здесь. Его нашёл ты.
Так получилось: больше нет среды,
истреблены висячие сады
ручного олимпийца Аронзона,
я – лист в корнях воздетой бороды
среди соцветий мяты, резеды
и прочего державного шансона.
У нас теперь иная пастораль:
албанский круль, низвергнутый в февраль,
оставил марту выжженный репейник.
Я помню, что история – спираль,
но то, что выше времени, мне жаль,
предполагает массовое пенье.
Прости, Боккаччо, мой «Декамерон» –
учёт дистанционных похорон.
Мне остаётся лечь зубами к стенке
и вспоминать состав вчерашних крон
и на ветвях рассевшихся ворон,
все их невероятные оттенки.
Помилуйте, какой ещё Урал?!
Я даже и страны не выбирал:
есть для бастарда Александра Грина
гостиная, в ней на стене штурвал
и серой фотографии овал.
Вот только окна залепила глина.
Когда Святая Смерть заносит плеть,
мой дар, реализованный на треть,
меня не оградит, не даст свободу.
Прочь, Пиндемонти, превращайся в персть:
для призраков не полагаю петь.
Стою на берегу, смотрю на воду.
Нашинковали нашу жизнь. Достался
угрюмый дом на горке, баня, грядки,
вода из-под земли, звенящий кедр
и куст шиповника у самого крыльца.
Под кедром стол, мы завтракали кучно,
несли, как в сказке, многие тарелки,
половником напитки разливали
под скрип сапог незримого Жнеца.
Отчаянье холодные ладони
к лицу тогда ещё не протянуло,
я полон был идей, как заработать,
и ничего, конечно, не обрёл.
Сплошные обещания, надежды,
до снега продержались и вернулись
в нелепый город, в гулкие трамваи,
в счастливый комфортабельный шеол.
Мне страшно здесь. Я улыбаюсь куце,
я говорю ответственные вещи,
я понимаю, что живу неверно,
не научаясь жить иначе, вскачь.
Молюсь Тому, кто нас оберегает.
Не полагая никуда вернуться,
возделываю сердце, жду рассвета,
пишу икону, сдерживаю плач.
Ещё чуть-чуть, ещё в пуху зарыться,
кошачий бок поднять, собачий нос уткнуть
и заварить свой рай на кукурузных рыльцах,
цедить сквозь полотно, смотреть сквозь эту муть.
Торжественная взвесь, застывшая, как блёстки,
не воздух, а волна заходит в чистый сад.
Сейчас вот-вот проснусь проекцией на плоскость
и соскользну назад.
Здесь хорошо, в белёсом тёплом дыме,
под пеною мостов и руки распластав.
Пока из глубины нас небо не подымет,
обмётаны халвой счастливые уста.
Кошмар и благодать сопутствуют свет свету.
Деревья – это тушь, минуты – это ртуть.
Сейчас я перейду на два деленья лета
и плотность обрету.
Ещё продлись на три четвёртых ноты,
пока меня волна подносит к потолку…
Один огромный вдох, один глоток зевоты
на систоле, а там… Наружу… Не могу.
Не поднимай меня, ну, потерпи немного,
не отдавай другим, переключив режим.
Сейчас я обниму зарёванного Бога,
пока ещё лежим.
Памяти Э. А. По
Детство в азарте идёт по зелёной миле.
Странные птицы, поющие «текели-ли»,
низко летят, прикрываешь рукой затылок.
Солнце легло в торосы и в них застыло.
Всякий кулик поминает свои Кулички.
Где Апокалипсис прочно вошёл в привычку,
нет метафизики – сами чернее Вия.
В космос уходит библейская Ниневия.
Самое время уста зашивать хулящим:
те, кому страшно в нынешнем настоящем,
не причастятся следующей печали.
Нам ещё столько жуткого обещали!
О, час очешуительных историй
развесит плавники, раскроет жабры,
махнёт хвостом и разопьёт заначку,
а утром печень будет мучить стыд
за выметенный дом и за икоту
полуночную в дальних городах.
Сейчас красиво прыгает закуска,
вскипает пиво, голос воспаряет
к таким верхам, каких не ведал слух.
Роскошный хохот, развалясь в халате,
щенка за ухо треплет и в мундштук
пускает к потолку за сердцем сердце.
Кури неспешно, Век-Декамерон,
подслушивайте, дети, войте, кошки,
беги по кругу, рюмка со слезой.
О, счастье скучной жизни. Дура-Память,
танцуй на битых стёклах без позора.
Мы поднимаем, чтобы отпускать.
В хорошей истории край размывается морем.
Терпимо – туманом. Прискорбно – зависшею мгой.
Становится лебедем клюнутый в темя заморыш.
Становится совестью времени мелкий изгой.
Я вместе с героями лез на словесную груду
и полное право имею сорваться на вой.
В хорошей истории есть мотивация «Буду».
Зарёванный. Бешеный. Мокрый. Счастливый. Живой.
Высокий воздух. Фляга «Бугульмы».
Сухарики. Далёкие холмы.
Вот с кем ты говоришь, башка седая?
Планета под ботинком проседает.
Хвост лошади, стоящей на горе.
Что очи, возведённые горе,
увидят в небе, кроме Салавата?
Немного зябко и череповато.
Усыпанная звёздами Уфа.
Куда ещё прийти во сне («Фа-фа», –
из Фёдорова строчку напевая,
из фляги по глоточку выпивая)?
Тогда нас было много, нас несло
сквозь сумерки, нам было веселó,
и лишь ребёнок ныл, просясь на плечи.
Архитектура, жизнь, фрагменты речи.
А запись на повторе – ты один:
вперёд ушёл эскорт любимых спин,
и снятся только мелкий снег и фляга,
вечерний город в триколоре флага.
Вот так стоишь, как жёлтый сухоцвет.
Рассеянный совсехсторонний свет.
Шекспир какой-то. Акт четвёртый драмы.
И вместо титров – вязь кардиограммы.