«Я равнодушен к резким выражениям, – с язвительным смехом перебил Монкс. – Факт вам известен, и для меня этого достаточно».
Они нашли столик в дальнем углу «Крученого корня». Двойник Робина заказал два стакана крепкого золотистого эля. Робин осушил половину своего стакана за три отчаянных глотка и почувствовал себя увереннее, хотя смятение никуда не делось.
– Меня зовут Гриффин Ловелл, – сказал двойник.
При ближайшем рассмотрении оказалось, что они с Робином все-таки не настолько похожи. Гриффин был на несколько лет старше, и его лицо носило жесткий отпечаток зрелости, который Робин еще не приобрел. Его голос был более низким и напористым. Гриффин был на несколько дюймов выше Робина, но при этом более худым; казалось, он состоит из одних острых граней и углов. Его волосы были темнее, а кожа бледнее. Словно Робин с напечатанной в книге иллюстрации, с увеличенными контрастами света и тени и выбеленными цветами.
Как будто кто-то специально рисовал копию.
– Ловелл, – повторил Робин, пытаясь собраться с духом. – Так ты…
– Он так этого и не признал, – ответил Гриффин. – Ведь и с тобой так же, верно? Ты в курсе, что у него есть жена и дети?
– Что?! – задохнулся Робин.
– Именно так. Мальчик семи и девочка трех лет. Дражайшая Филиппа и малыш Дик. А жену зовут Джоанна. Он держит их в чудесном поместье в Йоркшире. Так он и получил деньги для поездок за границу. У него-то ни гроша за душой, зато жена чудовищно богата. Как мне сказали, пятьсот фунтов в год.
– И она…
– Знает ли она о нас? Ни в коем случае. Хотя вряд ли ее это взволновало бы, даже если бы она узнала, не считая очевидного удара по репутации. В этом браке нет любви. Профессору хотелось получить имение, а ей – возможность похвастаться. Они видятся пару раз в год, а остальное время он живет здесь или в Хампстеде. Самое смешное, что с нами он проводит больше времени, чем с теми детьми. – Гриффин вздернул подбородок. – По крайней мере, с тобой.
– Я что, сплю? – пробормотал Робин.
– А надо бы. Выглядишь ужасно. Выпей.
Робин машинально потянулся за стаканом. Хотя его руки больше не дрожали, голова слегка гудела. От выпивки лучше не стало, но она хотя бы дала возможность чем-то занять руки.
– Не сомневаюсь, что у тебя куча вопросов, – сказал Гриффин. – Я постараюсь на них ответить, но тебе придется набраться терпения. У меня тоже есть вопросы. Как ты себя называешь?
– Робин Свифт, – озадаченно ответил Робин. – Ты сам знаешь.
– Но какое имя ты предпочитаешь?
Робин не совсем понял, что имеет в виду Гриффин.
– В смысле… есть еще мое первое… то есть китайское имя… но никто… я не…
– Ладно, – сказал Гриффин. – Свифт. Милое имя. И откуда ты его взял?
– «Путешествия Гулливера», – признался Робин. Когда он произнес это вслух, прозвучало глупо. Что бы он ни делал, рядом с Гриффином он чувствовал себя ребенком. – Это… это одна из моих любимых книг. Профессор Ловелл велел мне взять любое имя, и это первым пришло мне в голову.
Гриффин скривил губы.
– Значит, он слегка смягчился. Прежде чем мы подписали документы, меня он отвел на перекресток и заявил, что подкидышей часто называют в честь мест, где их бросили. Сказал, что я могу пройтись по городу, пока не найду слово, которое не будет звучать слишком глупо.
– И ты нашел?
– Конечно. Харли. Я просто увидел это слово над лавкой, и мне понравилось, как оно звучит. Как нужно сложить губы, произнося последний слог. Но я не Харли, а Ловелл, так же, как ты не Свифт.
– Так значит, мы…
– Единокровные братья. Привет, братец. Так приятно с тобой познакомиться.
Робин поставил свой стакан.
– А теперь я хочу услышать всю историю.
– Справедливое требование. – Гриффин подался вперед. Настало время ужина, и в «Крученом корне» стало так многолюдно, что гул посетителей заглушал все разговоры, но Гриффин все равно понизил голос до едва слышного шепота, и Робину пришлось напрячь слух. – Есть длинная и короткая версия. Я преступник. Мы с товарищами регулярно крадем из Вавилона серебро, рукописи и инструменты для гравировки и переправляем их из Англии нашим сообщникам по всему миру. Вчера вечером ты совершил государственную измену, и если кто-то об этом узнает, тебя запрут в Ньюгейте на двадцать лет как минимум, но только после того, как будут пытать, чтобы ты нас выдал.
Все это он произнес очень быстро, не меняя ни тона, ни громкости голоса. А потом откинулся назад с довольным видом.
Робин был способен только сделать еще один большой глоток эля. В висках у него стучало, и, поставив стакан, он сумел вымолвить лишь одно слово:
– Зачем?
– Это просто, – отозвался Гриффин. – Есть люди, которые нуждаются в серебре больше, чем богатые лондонцы.
– Но… То есть кто?
Гриффин ответил не сразу. Он несколько секунд пристально смотрел на Робина, вглядывался в его лицо, словно в поисках чего-то – какой-то особенной черты или сходства, которые все решат. А потом спросил:
– Почему умерла твоя мать?
– От холеры, – ответил Робин, слегка помедлив. – Была эпидемия…
– Я не спросил как, я спросил почему.
«Я не знаю почему», – хотел ответить Робин, но не стал. Он всегда это знал, только не позволял себе об этом думать. Все это время он запрещал себе задаваться этим вопросом.
«Две недели с хвостиком», – сказала миссис Пайпер. Они пробыли в Китае больше двух недель.
В глазах у него защипало.
– Откуда ты узнал про мою мать?
Гриффин откинулся назад, сцепив ладони за головой.
– Почему бы тебе не допить?
Выйдя на улицу, Гриффин быстро зашагал по Харроу-лейн, забрасывая Робина вопросами.
– Откуда ты?
– Из Кантона.
– А я родился в Макао. Не помню, бывал ли я в Кантоне. Когда он тебя привез?
– В Лондон?
– Нет, придурок, в Манилу. Конечно в Лондон.
Все-таки его брат редкостная свинья, подумал Робин.
– Шесть… нет, семь лет назад.
– Невероятно. – Гриффин без предупреждения свернул налево, на Банбери-роуд, и Робин поспешил за ним. – Неудивительно, что он никогда не приезжал ко мне. У него было кое-что получше, верно?
Робин дернулся, поскользнувшись на мостовой. Восстановив равновесие, он поспешил вслед за Гриффином. Робин никогда прежде не пил эля, только слабое вино за столом миссис Пайпер, от опьянения одеревенел язык и тошнило. Зачем же он столько выпил? Голова кружилась, думать получалось в два раза медленнее, но, конечно, в этом и была цель. Гриффин явно хотел сбить его с толку, оставить без защиты. Робин подозревал, что Гриффину нравится заставать людей врасплох.
– Куда мы идем? – спросил Робин.
– На юг. Потом на запад. Это не важно, просто лучше всего двигаться, чтобы нас не подслушали. – Гриффин свернул на Кантербери-роуд. – Если остановишься, соглядатай может подслушать весь разговор, но пока петляешь туда-сюда, это гораздо сложнее.
– Соглядатай?
– Всегда нужно предполагать, что он есть.
– Может, зайдем в булочную?
– В булочную?
– Я сказал своему другу, что должен увидеться с миссис Пайпер. – Голова у Робина еще кружилась, но воспоминания о лжи всплыли со всей ясностью. – Я не могу вернуться домой с пустыми руками.
– Ладно. – Гриффин повел его по Винчестер-роуд. – Булочная Тейлора подойдет? Все остальное уже закрыто.
Робин нырнул в лавку и быстро выбрал несколько самых простых пирожных: ему не хотелось, чтобы у Рами возникли подозрения, когда они будут проходить мимо стеклянной витрины булочной Тейлора. Холщовую сумку он оставил у себя в комнате и решил просто выбросить магазинную упаковку, когда придет домой, и переложить пирожные в сумку.
Похоже, он заразился паранойей от Гриффина. Ему казалось, будто его пометили, покрыв ярко-алой краской, и даже если он заплатит, назовут вором. Забирая сдачу, он не мог посмотреть булочнику в глаза.
– Короче говоря, – сказал Гриффин, когда Робин вышел. – Ты будешь для нас красть?
– Красть? – Они снова зашагали с безумной скоростью. – В смысле, из Вавилона?
– Ну разумеется. Не отставай.
– Но зачем вам я?
– Потому что ты вхож туда, а мы нет. Твоя кровь хранится в башне, а значит, ты можешь открыть двери, закрытые для нас.
– Но почему… – Язык Робина заплетался от потока вопросов. – Ради чего? Что вы делаете с украденным?
– Я уже сказал. Распределяем. Мы как Робин Гуд. Ха-ха! Робин. Нет? Ну ладно. Мы отправляем серебряные пластины и инструменты для работы с серебром по всему миру, людям, которые в них нуждаются, но им не повезло родиться богатыми англичанами. Людям вроде твоей матери. Видишь ли, Вавилон – потрясающее место, но лишь по той причине, что продает свои словесные пары очень ограниченному числу клиентов. – Гриффин оглянулся через плечо. Вокруг было пусто, не считая поломойки с ведром на другом конце улицы, но он все равно ускорил шаг. – Так ты с нами?
– Я… Я не знаю. – Робин поморгал. – Я не могу просто… Ну, то есть у меня еще осталась куча вопросов.
Гриффин повел плечами.
– Так спрашивай. Давай.
– Я… Ладно. – Робин попытался выстроить какую-то последовательность из своего смятения. – Кто вы?
– Я – Гриффин Ловелл.
– Нет, все вы.
– Общество Гермеса, – поспешил ответить Гриффин. – Можно просто «Гермес».
– Общество Гермеса. – Робин поворочал это название на языке. – А почему…
– Это просто шутка. Серебро и ртуть, ртуть и Меркурий, Меркурий и Гермес, Гермес и герменевтика. Я уже и не помню, кому пришло в голову это название.
– Это тайное общество? Никто о вас не знает?
– Вавилон определенно знает. У нас… скажем так, довольно напряженные отношения. Но они мало про нас знают, уж точно меньше, чем хотели бы. Мы очень хорошо умеем держаться в тени.
Не настолько, подумал Робин, вспоминая, как они ругались в темноте, в окружении разбросанного по мостовой серебра. Но произнес совсем другое:
– Сколько вас?
– Не могу сказать.
– У вас есть штаб-квартира?
– Да.
– Покажешь мне, где она?
Гриффин засмеялся.
– Исключено.
– Но… Вас же много, – напирал Робин. – Ты как минимум должен представить меня…
– Не могу и не стану, – заявил Гриффин. – Мы же только что познакомились, братец. Ты можешь побежать к Плейферу, как только мы расстанемся.
– Но тогда как… – Робин раздраженно всплеснул руками. – Ты ведь ничего мне не предлагаешь, но очень многого требуешь.
– Да, именно так и функционируют нормальные тайные общества. Я не знаю, что ты за человек, и был бы дураком, рассказав тебе больше.
– Но ты же понимаешь, насколько это все для меня усложняет? – Робин подумал, что Гриффин пытается отмахнуться от его вполне обоснованных опасений. – Я ведь тоже ничего о тебе не знаю. Ты можешь оказаться лжецом, подставить меня…
– В таком случае тебя уже схватили бы. Так что это вряд ли. О чем, по-твоему, мы можем лгать?
– Например, вы используете серебро не для помощи другим людям, – сказал Робин. – Например, общество Гермеса – это мошенники, продающие украденное богачам…
– Я выгляжу богатым?
Робин посмотрел на его тощую фигуру, потрепанный черный сюртук и нечесаные волосы. И вынужден был признать, что общество Гермеса не похоже на схему личного обогащения. Возможно, Гриффин использует украденное серебро для каких-то других тайных целей, но явно не для личной прибыли.
– Я понимаю, что прошу сразу многого, – сказал Гриффин. – Но тебе придется мне довериться. Другого пути нет.
– Я хочу тебе доверять. Но просто… просто это уж слишком, – покачал головой Робин. – Я только что сюда приехал, впервые увидел Вавилон и не знаю ни тебя, ни это место достаточно хорошо, чтобы разобраться в происходящем.
– Тогда зачем ты это сделал? – спросил Гриффин.
– Я… Что?
– Вчера вечером, – покосился на него Гриффин. – Ты помог нам, не задавая вопросов. Даже не колебался. Почему?
– Не знаю, – честно ответил Робин.
Он задавал себе этот вопрос тысячу раз. Почему он активировал ту пластину? Не только из-за того, что вся ситуация – поздний час, лунное сияние – так напоминала сон, что правила и последствия как будто исчезли. Не только из-за того, что при виде своего двойника засомневался в реальности происходящего. Он почувствовал какой-то глубинный порыв, который не мог объяснить.
– Просто мне показалось, что так будет правильно.
– И ты разве не понимал, что помогаешь шайке грабителей?
– Я знал, что вы воры, – ответил Робин. – Просто… Не считал, что вы делаете что-то неправильное.
– На твоем месте я бы доверился своему чутью, – сказал Гриффин. – Поверь мне. Поверь, что мы поступаем правильно.
– В каком смысле правильно? – не унимался Робин. – С твоей точки зрения? Для чего все это?
Гриффин улыбнулся. Особенной, снисходительной улыбкой, и эта маска добродушия не коснулась глаз.
– Вот теперь ты задал верный вопрос.
Они сделали круг и снова оказались на Банбери-роуд. Перед ними стояла стена зелени университетского парка, и у Робина мелькнула надежда, что они срежут на юг к Паркс-роуд, потому что вечер был холодный, но Гриффин повел его на север, еще дальше от центра города.
– Ты знаешь, для чего в этой стране в основном используют пластины?
– В медицинской практике? – выдвинул предположение Робин.
– Ха! Похвальное предположение. Нет, их используют для украшений гостиных. Да, именно так, в будильниках, которые кукарекают как петухи, в светильниках, которые становятся более яркими или тусклыми по голосовой команде, в меняющих цвет шторах и тому подобном. Потому что это забавно и английская аристократия может себе это позволить, а когда богатый англичанин чего-то хочет, он это получает.
– Ладно. Но просто потому, что Вавилон продает пластины, соответствующие популярным запросам…
– А хочешь узнать, каковы второй и третий по величине источники доходов Вавилона? – прервал его Гриффин.
– От юристов?
– Нет. От закупок армии, как государственной, так и частных. И от работорговцев. Юристы в сравнении с этим приносят гроши.
– Это… это невозможно.
– Но именно так и устроен мир. Давай я нарисую тебе картину, братец. Как ты уже наверняка заметил, Лондон расположен в центре обширной и постоянно растущей империи. Единственный и самый важный фактор, способствующий этому росту, зовется Вавилоном. Вавилон собирает не только серебро, но также иностранные языки и чужеземные таланты, используя их, чтобы творить магию перевода, которая способствует процветанию Англии и только Англии. Львиная доля серебряных пластин всего мира находится в Лондоне. Новейшие и самые мощные пластины написаны на китайском, санскрите и арабском, но в странах, где говорят на этих языках, не найти и тысячи пластин, да и те лишь в домах богатых и влиятельных. А это неправильно. Это хищничество. Фундаментальная несправедливость.
Гриффин имел привычку подчеркивать каждую фразу взмахом ладони, словно дирижер, раз за разом показывающий одну и ту же ноту.
– Но как такое произошло? – продолжил он. – Как вся сила иностранных языков сосредоточилась в Англии? Это не случайность, а намеренная эксплуатация иностранной культуры и зарубежных ресурсов. Профессора любят делать вид, будто башня – это убежище чистого знания, что она стоит выше будничных забот экономики и торговли, но это не так. Она неразрывно вплетена в ткань колониализма. Она и есть основа колониализма. Задай себе вопрос, почему литературный факультет переводит только на английский, а не с него, или зачем переводчиков посылают за границу. Все в Вавилоне поставлено на службу расширения империи. Только подумай: сэр Хорас Уилсон, первым в истории Оксфорда возглавивший кафедру санскрита, половину времени тратит на обучение христианских миссионеров. Цель всего этого – накапливать серебро. Мы владеем серебром, потому что выманиваем его у других стран путем манипуляций или угроз и заключаем торговые сделки, которые обеспечивают приток денег на родину. И обеспечиваем соблюдение этих торговых сделок с помощью тех самых серебряных пластин с выгравированными в Вавилоне надписями, благодаря которым наши корабли быстрее, солдаты выносливее, а пушки смертоноснее. Это порочный круг наживы, и если какая-то внешняя сила не разорвет его, рано или поздно Британия будет обладать всем мировым богатством. Мы и есть та внешняя сила. Гермес. Мы раздаем серебро людям, сообществам и поселениям, потому что они его заслужили. Мы помогаем восстаниям рабов. Движению сопротивления. Мы берем серебряные пластины, предназначенные для чистки салфеток, и используем их для лечения болезней. – Гриффин замедлил шаг, обернулся и посмотрел Робину в глаза. – Вот для чего все это.
Робин не мог не признать, что это самая убедительная в мире теория. Только, похоже, она затрагивала все, что ему дорого.
– Я… я понял.
– Так почему сомневаешься?
И действительно, почему? Робин попытался разобраться в своем смятении, найти причину для опасений, не сводящуюся к одному лишь страху. Но дело было именно в нем – Робин боялся последствий, боялся разрушить величественную иллюзию Оксфорда, в который ему удалось поступить, хотя Гриффин только что испоганил эту иллюзию, не дав ею в полной мере насладиться.
– Все это так внезапно, – пробормотал Робин. – И мы только что встретились, я многого еще не знаю.
– Этим и отличаются тайные общества, – сказал Гриффин. – Их так легко романтизировать. Тебе кажется, что процесс ухаживания будет долгим – тебя будут обольщать, откроют двери в новый мир, покажут все рычаги и людей, приводящие механизм в действие. Если ты составил впечатление о тайных обществах только по романам и дешевым пьескам, то наверняка ждешь особых ритуалов, паролей и тайных встреч на заброшенных складах. Но все происходит не так, братец. Это не дешевая пьеска. Реальная жизнь запутанна, полна страхов и неопределенности. – Тон Гриффина смягчился. – Тебе следует осознать – то, о чем я прошу, очень опасно. Люди умирают за эти пластины, я сам видел смерть своих друзей из-за них. Вавилон с радостью нас растопчет, и лучше тебе не знать, что происходит с членами общества Гермеса, которые попадают им в руки. Мы существуем только потому, что у нас нет единого центра. Мы не держим всю информацию в одном месте. Поэтому я не могу попросить тебя выделить время, чтобы ее изучить. Я прошу тебя рискнуть только на основании моих доводов.
Робин впервые отметил, что Гриффин уже не так уверен в себе, не такой грозный, несмотря на быструю дробь слов. Он дрожал на пронизывающем осеннем ветру, сунув руки в карманы и ссутулившись. И заметно нервничал. Он дергался, и ерзал, и всякий раз, закончив предложение, озирался через плечо. Робин был смущен и взбудоражен, а Гриффин напуган.
– Так и должно быть, – настаивал Гриффин. – Минимум информации. Быстрые решения. Я с удовольствием покажу тебе свой мир, обещаю, ведь одному совсем не весело, но факт остается фактом – ты студент Вавилона, и мы знакомы меньше одного дня. Быть может, придет время, и я доверюсь тебе во всем, но лишь когда ты покажешь себя, а у меня не будет других вариантов. А пока я расскажу тебе, чем мы занимаемся и что нам от тебя нужно. Ты к нам присоединишься?
Встреча подходит к концу, понял Робин. Его попросили принять окончательное решение, и, как подозревал Робин, если он откажется, Гриффин просто растворится в ночи, исчезнет из известного Робину Оксфорда, и придется только гадать, не вообразил ли он все эти события.
– Я хочу… Честное слово, хочу, но пока не… Мне просто нужно время подумать. Прошу тебя.
Он знал, что ответ расстроит Гриффина. Но Робин был в ужасе. Его как будто подвели к краю пропасти и велели прыгать без страховки. Он чувствовал себя как семь лет назад, когда профессор Ловелл положил перед ним договор и спокойно попросил подписать, изменив свое будущее. Только тогда у Робина ничего не было, поэтому и терять было нечего. На этот раз у него было все – пища, одежда, кров – и никаких гарантий выживания, если согласится.
– Ладно, даю пять дней, – сказал Гриффин. Выглядел он сердитым, но не стал его бранить. – У тебя пять дней. В саду Мертон-колледжа есть одинокая береза, ты сразу ее заметишь. Если согласен, до субботы нацарапай на ее стволе крест. А если не согласен, то можешь не трудиться.
– Всего пять дней?
– Если к тому времени ты не разберешься, то толку от тебя не будет. – Гриффин хлопнул его по плечу. – Найдешь дорогу домой?
– Я… Вообще-то нет.
Робин не смотрел по сторонам и понятия не имел, где они находятся. Дома остались позади, и вокруг бушевала зелень.
– Мы в Саммертауне. Красивое место, хотя и скучноватое. За этим леском Вудсток. Сверни налево и иди на юг, пока не увидишь знакомые места. Расстанемся здесь. Пять дней.
Гриффин собрался уходить.
– Погоди… А как я тебя найду? – спросил Робин.
Когда расставание стало выглядеть неизбежным, Робин почему-то хотел его оттянуть. Он вдруг испугался, что если Гриффин скроется из вида, то исчезнет навсегда и все это окажется сном.
– Я же сказал – никак. Если на дереве будет крест, я сам тебя найду. Это будет моя страховка на случай, если ты доносчик.
– И что мне делать до этого времени?
– В каком смысле? Ты ведь студент Вавилона. Так и веди себя соответственно. Ходи на занятия. Напивайся и устраивай драки. Хотя нет, ты слишком мягкотелый. Не впутывайся в драки.
– Я… Ладно. Хорошо.
– Это все?
Это все? Робин чуть не рассмеялся. У него были тысячи вопросов, хотя вряд ли Гриффин на них ответил бы. Но Робин рискнул задать всего один.
– Он о тебе знает?
– Кто?
– Наш… профессор Ловелл.
– А. – На этот раз Гриффин не отбарабанил ответ немедленно. Теперь он задумался, прежде чем ответить. – Точно не знаю.
Это удивило Робина.
– Не знаешь?
– Я ушел из Вавилона после третьего курса, – тихо произнес Гриффин. – И с самого первого вступил в общество Гермеса, но учился, как и ты. Потом кое-что случилось, и это стало небезопасно, тогда я пустился в бега. И с тех пор я… – Он умолк, а потом откашлялся. – Но это к делу не относится. Тебе нужно знать только одно: не стоит упоминать мое имя за ужином.
– Это и так очевидно.
Гриффин развернулся, помедлил и повернулся обратно.
– И еще кое-что. Где ты живешь?
– Что? В универе… Мы все живем в Университетском колледже.
– Это я знаю. В какой комнате?
Робин покраснел.
– Дом четыре по Мэгпай-лейн, комната семь. Дом с зеленой крышей. Я в самом углу. Окна выходят на часовню Ориела.
– Я знаю, где это. – Солнце давно село. Робин больше не видел лица Гриффина, полускрытого в тени. – Раньше это была моя комната.
– Когда я беру слово, оно означает то, что я хочу, не больше и не меньше, – сказал Шалтай презрительно.
– Вопрос в том, подчинится ли оно вам, – сказала Алиса.
– Вопрос в том, кто из нас здесь хозяин, – сказал Шалтай-Болтай.
Ознакомительный курс по теории перевода профессор Плейфер читал утром по вторникам на пятом этаже башни. Едва студенты успели сесть, как он начал говорить, наполнив узкую аудиторию раскатистым голосом человека, привыкшего к публичным выступлениям.
– К этому моменту каждый из вас свободно владеет как минимум тремя языками, что само по себе подвиг. Однако сегодня я постараюсь произвести на вас впечатление уникальной сложностью перевода. Подумайте, как трудно просто сказать слово «здравствуйте». Казалось бы, поздороваться – это так просто! Бонжур. Чао. Нихао. И так далее, и так далее. Но, скажем, мы переводим с итальянского на английский. В итальянском языке ciao может использоваться при приветствии или при расставании – оно не указывает ни на то ни на другое, а просто используется по этикету. Оно происходит от венецианского s-ciào vostro, что означает что-то вроде «ваш покорный слуга». Но я отвлекаюсь. Дело в том, что, когда мы переводим ciao на английский, например, в сцене, когда персонажи расстаются, нужно учесть, что ciao было сказано на прощание. Иногда это очевидно из контекста, а иногда нет, и нам приходится добавить в перевод новые слова. Итак, все уже сложно, а мы еще только на этапе приветствия. Первый урок, который усваивает любой хороший переводчик, заключается в том, что между словами или даже понятиями одного языка и другого не существует точного соответствия. Швейцарский филолог Иоганн Брейтингер, утверждавший, что языки – это всего лишь «наборы эквивалентных слов и выражений, которые взаимозаменяемы и полностью соответствуют друг другу по смыслу», страшно ошибался. Язык не похож на математику. И даже математика различается в зависимости от языка[32], но к этому мы вернемся позже.
Робин всматривался в лицо профессора Плейфера, пока тот говорил. Он сам толком не знал, что пытается найти. Быть может, отпечаток чего-то недоброго. Жестокого, эгоистичного чудовища, затаившегося внутри, которое нарисовал Гриффин. Но профессор Плейфер выглядел добродушным, улыбчивым ученым, влюбленным в красоту слов. Да, при дневном свете в этой аудитории теория заговора Гриффина казалась смехотворной.
– Язык – это не набор универсальных понятий, – продолжил профессор Плейфер. – Если бы это было так, переводом мог бы заниматься любой – мы бы просто усадили полный класс розовощеких первокурсников за словари и в два счета заполнили полки трудами Будды. Нет, мы должны научиться танцевать между вековечной дихотомией, которую разъяснили Цицерон и Иероним: verbum e verbo и sensum e sensu. Может ли кто-нибудь…
– Слово за словом, – поспешила ответить Летти. – И смысл за смыслом.
– Хорошо, – отозвался профессор Плейфер. – Это и есть дилемма. Брать ли в качестве единицы перевода слова или подчинить точность отдельных слов общему духу текста?
– Я не понимаю, – сказала Летти. – Разве точный перевод отдельных слов не выльется в итоге в столь же точный перевод всего текста?
– Так могло бы быть, если бы, как я уже говорил, существовало точное соответствие между словами в каждом языке. Но его нет. Слова schlecht и schlimm в немецком языке означают «плохой», но как понять, когда использовать то или другое? Когда использовать fleuve или rivière во французском языке, означающие реки? Как перевести французское esprit на английский? Мы должны не просто переводить каждое слово само по себе, а вызвать у читателя чувство, что они органично встраиваются в текст. Но как это сделать, если языки действительно настолько разные? Эти различия нетривиальны – Эразм написал целый трактат о том, почему он перевел греческое logos как латинское sermo в своем переводе Нового Завета. Дословный перевод совершенно не годится.
– Отринь же путь раба и не цепляйся за слова, – продекламировал Рами.
– Ты благородней будь, найди за словом суть, – закончил цитату профессор Плейфер. – Джон Денхэм. Отлично, мистер Мирза. Как видите, переводчики не просто доносят послание, а переписывают оригинал. В этом и трудность. Переписывать – значит писать, а сочинение всегда отражает личные склонности и мировоззрение автора. В конце концов, не случайно на латыни translatio означает как «переводить слова», так и «переводить через что-то». Перевод в буквальном смысле подразумевает перемещение текстов в пространстве, через покоренную территорию, и слова доставляются как пряности из чужих земель. Когда слова переходят из римских дворцов в чайные современной Британии, они меняют смысл. И это мы еще не вышли за рамки лексики. Если бы перевод заключался только в поиске верных тем, верных общих идей, то теоретически мы могли бы в конечном итоге четко выяснить смысл. Но кое-что мешает – синтаксис, грамматика, морфология и орфография, все то, что составляет костяк языка. Рассмотрим стихотворение Генриха Гейне «Ein Fichtenbaum». Оно короткое, и его смысл довольно прост для понимания. Сосна, тоскующая по пальме, олицетворяет томление мужчины по женщине. Однако перевести его на английский оказалось дьявольски сложно, потому что в английском нет категории рода, в отличие от немецкого. Поэтому нет возможности передать противопоставление мужского рода ein Fichtenbaum и женского einer Palme. Понимаете? Поэтому приходится смириться с неизбежностью искажения. Задача заключается в том, чтобы искажать правильно.
Он похлопал по лежащей на столе книге.
– Вы же все прочитали Тайтлера?
Они кивнули. Накануне им задали прочитать вступительную главу «Принципов перевода» лорда Александра Фрейзера Тайтлера Вудхаусли.
– Значит, вы знаете, что Тайтлер рекомендовал опираться на три базовых принципа. Каких, мисс Деграв?
– Первый – перевод передает полную и точную идею оригинала, – ответила Виктуар. – Второй – перевод отражает стиль и манеру письма оригинала. И третий – перевод должен читаться с легкостью оригинальной композиции.
Она говорила с такой уверенностью, как будто читала книгу. Робин был потрясен, когда обернулся и увидел, что она смотрит в пространство. Рами тоже обладал превосходной памятью, и Робин почувствовал легкое смятение в таком обществе.
– Очень хорошо, – сказал профессор Плейфер. – Это самые базовые принципы. Но что мы понимаем под «стилем и манерой» оригинала? Что значит легкость чтения композиции? Какую аудиторию мы имеем в виду, выставляя эти требования? Все эти вопросы мы рассмотрим в течение этого триместра, эти завораживающие вопросы. – Он скрестил руки на груди. – Позвольте еще раз проявить эмоции при разговоре о нашем тезке, Вавилоне. Да, дражайшие студенты, я не могу не видеть романтизм этого учреждения. Прошу меня простить.
Но тон был совсем не извиняющимся. Профессор Плейфер любил драматизм и мистицизм и наверняка отрепетировал свою речь за многие годы преподавания. Но никто не жаловался. Всем это нравилось.
– Часто утверждают, что самая большая трагедия в Старом Завете – это не изгнание человека из райского сада, а падение Вавилонской башни. Ведь Адам и Ева, пусть и лишенные благодати, по-прежнему могли говорить и понимать язык ангелов. Но когда люди в своей гордыне решили построить путь на небо, Бог посрамил их и лишил взаимопонимания. Он разделил их, запутал и рассеял по земле. В Вавилоне было утеряно не только единство человечества, но и прамировой язык – нечто первозданное и врожденное, понятное и совершенное по форме и содержанию. Библейские ученые называют его адамическим языком. Некоторые считают, что это иврит. А некоторые полагают, что это реальный древний язык, ныне утерянный. Некоторые считают, что это новый, искусственный язык, который мы должны изобрести. А кто-то думает, что эту роль играет французский; и, быть может, им станет английский, когда прекратит заимствовать и трансформироваться.
– Ну, с этим-то все как раз просто, – заявил Рами. – Это сирийский.
– Очень смешно, мистер Мирза.
Робин не понял – может, Рами и впрямь пошутил, но больше никто ничего не сказал. Профессор Плейфер двинулся дальше.
– Однако для меня имеет значение не то, каким был адамический язык, ведь совершенно очевидно, что мы утратили к нему доступ. Мы никогда не заговорим на божественном языке. Но, собирая все мировые языки под этой крышей, весь спектр человеческих фраз, насколько это вообще возможно, мы можем попытаться. Мы никогда не доберемся до небес из мира смертных, но наше разделение небесконечно. Оттачивая искусство перевода, мы можем достичь того, что человечество утратило в Вавилоне.
Профессор Плейфер вздохнул, тронутый собственной речью. Робину показалось, что в уголках глаз профессора блеснули подлинные слезы.
– Волшебство. – Профессор Плейфер прижал руку к груди. – Мы творим здесь магию. Вам не всегда будет так казаться – в конце концов, сегодняшнее упражнение будет больше похоже на раскладывание белья по полочкам, чем на нечто эфемерное. Но никогда не забывайте, к чему вы стремитесь. Никогда не забывайте, что вы бросаете вызов проклятию, наложенному самим Господом.
Робин поднял руку.
– Значит ли это, что наша цель в том числе сплотить человечество?
Профессор Плейфер вздернул подбородок.
– В каком смысле?
– Я только… – Робин запнулся. Он понял, как глупо это прозвучало, как детская фантазия, а не серьезный вопрос студента. Летти и Виктуар нахмурились, глядя на него, даже Рами поморщился. Робин попробовал еще раз – он знал, о чем хочет спросить, только не мог элегантно составить фразу. – Ну, ведь в Библии Бог разделил человечество. И я задумался: что, если цель перевода – снова объединить его? Может, мы переводим для того, чтобы… к примеру, снова вернуть тот рай на земле, мир между народами?
Профессор Плейфер выглядел ошарашенным. Но его лицо быстро расплылось в сияющей улыбке.
– Ну разумеется! Такова и есть задача империи, и поэтому мы переводим для королевского двора.
По понедельникам, четвергам и пятницам у них были языковые занятия, которые после лекции профессора Плейфера казались надежной, твердой почвой.
Три раза в неделю все четверо занимались латынью, вне зависимости от специализации. На этом этапе все, кто не специализировался на классической литературе, могли забросить греческий. Латынь преподавала профессор Маргарет Крафт, не особо отличавшаяся от профессора Плейфера. Она редко улыбалась и читала лекции без эмоций и по памяти, ни разу не взглянув на свои записи, хотя перелистывала их по ходу речи, как будто давно запомнила нужное место на странице. Она не спрашивала имен и обращалась к студентам, тыча пальцем, с холодным, резким «вы». Поначалу она казалась совершенно лишенной чувства юмора, но когда Рами прочитал вслух колкость Овидия – fugiebat enim, «ибо она бежала», после того как Иов умолял Ио не бежать, разразилась приступом девичьего смеха, от которого стала выглядеть лет на двадцать моложе, как их сверстница и студентка. Однако через мгновение маска вернулась на место.
Робину профессор Крафт не нравилась. Говорила она с неуклюжим, неестественным ритмом, делая неожиданные паузы, из-за чего трудно было следить за ее рассуждениями и два часа занятий тянулись целую вечность. Летти, однако, она приводила в восторг. Та смотрела на профессора Крафт с сияющим восхищением. Когда после занятия они вышли из аудитории, Робин остановился у двери, дожидаясь, пока Летти соберет свои вещи, чтобы всем вместе пойти в буфет. Но вместо этого Летти подошла к столу профессора Крафт.
– Профессор, я могу с вами поговорить?
Профессор Крафт встала.
– Занятие окончено, мисс Прайс.
– Конечно, но я хотела попросить вас уделить минутку, если у вас есть свободное время. Ну, то есть как женщина в Оксфорде… В смысле, здесь нас немного, и я надеялась услышать ваш совет…
Робин понял, что ему не стоит слушать их разговор, и решил поступить как джентльмен, но не успел он выйти на лестницу, как воздух прорезал ледяной голос профессора Крафт:
– В Вавилоне не ущемляют женщин. Просто слишком мало представительниц нашего пола интересуются языками.
– Но вы единственная женщина-профессор в Вавилоне, и мы, то есть все девушки, считаем это потрясающим, вот я и хотела…
– Узнать, как так получилось? Тяжелый труд и прирожденный талант. Вы и так это знаете.
– Для женщин все по-другому, и вы наверняка испытывали…
– Когда я найду подходящую тему для занятий, мы обсудим ее в аудитории, мисс Прайс. Но сегодняшнее занятие окончено. И теперь вы злоупотребляете моим временем.
Робин поспешил повернуть за угол и спуститься по винтовой лестнице, прежде чем его увидит Летти. Когда она села с тарелкой в буфете, Робин увидел, что уголки ее глаз покраснели. Но сделал вид, что ничего не заметил, а Рами с Виктуар тоже промолчали.
В среду днем у Робина был урок китайского, только для него одного. Он почти ожидал увидеть в аудитории профессора Ловелла, но вместо этого его наставником оказался профессор Ананд Чакраварти, потрясающий и сдержанный человек, говорящий по-английски с таким безупречным лондонским акцентом, как будто вырос в Кенсингтоне.
Урок китайского кардинально отличался от латыни. Профессор Чакраварти не читал лекцию и не просил Робина приводить цитаты. Он провел урок в форме разговора. Задавал вопросы, а Робин старался на них ответить, и оба разбирали его ответ.
Начал профессор Чакраварти с таких примитивных вопросов, что Робин поначалу не счел их даже достойными ответа, пока не уловил двойное дно и не осознал, что они лежат за границами его понимания. Что такое слово? Какова наименьшая единица смысла и чем она отличается от слова? Отличается ли слово от иероглифа? В чем китайская речь отлична от китайской письменности?
Это было странное занятие – анализировать и разбирать язык, который Робин вроде бы знал как свои пять пальцев, учиться классифицировать слова по идеограммам и пиктограммам, запоминать кучу новых терминов, в основном связанных с морфологией или орфографией. Он как будто рыл туннель в глубины собственного разума, разламывал слова на части, чтобы понять, как они работают, и это одновременно интриговало и тревожило.
А потом начались трудные вопросы. Какие китайские слова можно проследить до узнаваемых изображений? А какие нельзя? Почему иероглиф «женщина» (女) также является основой для слова «рабство»? И для слова «хороший»?
– Я не знаю, – признался Робин. – А почему? Неужели все женщины хорошие и рабыни?
Профессор Чакраварти пожал плечами.
– Я и сам не знаю. На эти вопросы мы с Ричардом до сих пор пытаемся ответить. Как видите, мы еще далеки от достойного издания китайской «Грамматики». Когда я учил китайский, у меня не было хороших англо-китайских словарей, приходилось пользоваться французскими изданиями – «Грамматиками» Абеля-Ремюза и Фурмона. Можете себе представить? Китайский и французский у меня до сих пор ассоциируются с головной болью. Но теперь мы значительно продвинулись вперед.
И тут Робин понял, какое место здесь занимает. Он был не просто студентом, а коллегой, редким носителем языка, способным расширить границы существующих в Вавилоне знаний. «А может, серебряным рудником, который собираются разграбить», – раздался у него в голове голос Гриффина, хотя Робин отмел эту мысль.
По правде говоря, его приводило в восторг то, что он может внести свой вклад в создание «Грамматики». Но ему еще многое предстояло узнать. Вторая половина занятия была посвящена чтению на классическом китайском, которым Робин занимался с профессором Ловеллом, но не систематически. Классический китайский относился к простонародному мандаринскому как латынь к английскому: можно догадаться о сути фразы, но невозможно интуитивно ухватить грамматические правила без усердного чтения. Пунктуация была игрой в угадайку. Существительные могли вдруг стать глаголами, когда им этого хотелось. Часто иероглифы имели разные и противоречивые значения, любое из которых предполагало несколько равнозначных интерпретаций: иероглиф 篤, например, мог означать как «ограничивать», так и «большой, значительный».
В тот день они занимались «Ши-цзин» – «Книгой песен», созданной в настолько далеком от современного Китая контексте, что даже читатели эпохи Хань сочли бы ее написанной на иностранном языке.
– Предлагаю на этом прерваться, – сказал профессор Чакраварти после двадцатиминутного обсуждения иероглифа 不, который в большинстве случаев означал отрицание «не» или «нет», но в данном случае, похоже, использовался в качестве похвалы, что никак не пересекалось с тем, что Робин знал об этом слове. – Как я подозреваю, придется оставить этот вопрос открытым.
– Но я не понимаю, – раздраженно сказал Робин. – Почему мы не можем просто узнать? Спросить кого-нибудь? Разве мы не можем поехать в исследовательскую экспедицию в Китай?
– Мы могли. Но все усложнилось, когда император Цин ввел смертную казнь в качестве наказания тем, кто будет учить иностранцев китайскому. – Он похлопал Робина по плечу. – Так что приходится довольствоваться тем, что имеем. Вы – наше сокровище.
– Здесь разве нет никого другого, кто говорит по-китайски? – удивился Робин. – Я что, единственный студент?
На лице профессора Чакраварти появилось странное выражение. Предполагалось, что Робин не знает про Гриффина, как он тут же понял. Вероятно, профессор Ловелл взял со всех других профессоров факультета обещание держать это в тайне, может, Гриффина и вовсе не существовало по официальным документам.
И все же Робин не мог не надавить.
– Я слышал, что был еще один студент, за несколько лет до меня. И тоже с побережья.
– О да, полагаю, был. – Профессор Чакраварти беспокойно забарабанил пальцами по столу. – Приятный юноша, хотя не такой усердный, как вы. Гриффин Харли.
– Был? И что с ним случилось?
– Ну, это печальная история. Он скончался. Перед четвертым курсом. – Профессор Чакраварти потер висок. – Он заболел во время исследовательской экспедиции и так и не вернулся домой. Такое случается сплошь и рядом.
– Да?
– Да, всегда есть определенный… профессиональный риск. Видите ли, приходится много путешествовать. Издержки неизбежны.
– Но я по-прежнему не понимаю, – сказал Робин. – Наверняка есть китайские студенты, которые горят желанием учиться в Англии.
Пальцы профессора Чакраварти забарабанили по дереву быстрее.
– Да, конечно. Но, во-первых, дело в верности государственным интересам. Не дело готовить ученых, которые в любой момент могут сбежать домой, к правительству империи Цин, знаете ли. Во-вторых, Ричард считает, что… в общем, что требуется соответствующее воспитание.
– Как, например, мое?
– Как ваше. А иначе, по мнению Ричарда, у китайцев возникают определенные склонности… – Робин отметил, что профессор Чакраварти часто упоминает профессора Ловелла. – Короче говоря, он не думает, что китайские студенты здесь приживутся.
Низший, нецивилизованный народ.
– Понятно.
– Но к вам это не относится, – поспешил добавить профессор Чакраварти. – Вы получили достойное воспитание и все такое. Вы исключительно трудолюбивы, и не думаю, что возникнут какие-то проблемы.
– Да. – Робин сглотнул комок в горле. – Мне очень повезло.
В субботу, через неделю пребывания в Оксфорде, Робин отправился на север: ужинать со своим опекуном.
Оксфордский дом профессора Ловелла был бледной тенью поместья в Хампстеде. Чуть меньше и всего лишь со скромным садом позади дома и небольшим палисадником вместо обширного массива зелени, однако все равно выглядел гораздо богаче, чем мог позволить профессор на свое жалованье. Перед дверью выстроились в ряд деревья с сочными красными вишнями, хотя осень совсем не сезон для вишен. Робин подозревал, что если нагнется и осмотрит траву у корней, то обнаружит в почве серебряные пластины.
Едва он успел позвонить в звонок, как появилась миссис Пайпер, смахнула листья с его сюртука и повернула туда-сюда, разглядывая тощую фигуру.
– Мальчик мой! Боже милосердный, ты уже так исхудал…
– Еда там ужасна, – сказал он. На лице Робина расплылась широкая улыбка: он и не осознавал, до чего соскучился. – Как вы и говорили. Вчера на ужин была селедка…
– Нет, – охнула она.
– …холодная говядина…
– Нет!
– …и черствый хлеб.
– Это бесчеловечно! Но не волнуйся, я наготовила достаточно, чтобы все возместить. – Она похлопала его по щекам. – А как вообще университетская жизнь? Тебе понравилось носить эти широченные черные мантии? Завел друзей?
Робин уже собирался ответить, но тут по лестнице спустился профессор Ловелл.
– Здравствуй, Робин, – сказал он. – Проходи. Миссис Пайпер, его сюртук… – Робин снял сюртук и вручил его миссис Пайпер, которая неодобрительно посмотрела на заляпанные чернилами рукава. – Как продвигается обучение?
– Непросто, как вы и предупреждали. – Заговорив, Робин почувствовал себя старше, а голос как будто огрубел. Он уехал из дома всего неделю назад, но как будто прошла целая вечность, и теперь он стал уже не мальчиком, а юношей. – Однако это приятно. Я многому научился.
– Профессор Чакраварти говорит, что ты внес неплохой вклад в «Грамматику».
– Не настолько большой, как мне хотелось бы, – ответил Робин. – Я понятия не имею, для чего существуют некоторые частицы в классическом китайском. Половину времени мы переводим почти наугад.
– Я ощущаю то же самое уже десятилетия. – Профессор Ловелл махнул рукой в сторону столовой. – Пойдем ужинать?
Они как будто вернулись обратно в Хампстед. Длинный стол был накрыт в точности так, как привык Робин, они с профессором Ловеллом сидели на противоположных концах, а справа от Робина висела картина, на этот раз с изображением Темзы, а не Брод-стрит в Оксфорде. Миссис Пайпер налила им вина и, подмигнув Робину, скрылась на кухне.
Профессор Ловелл поднял бокал, глядя на Робина, и выпил.
– Ты занимаешься теорией с Джеромом и латынью с Маргарет, верно?
– Да. Мне нравится. – Робин глотнул вина. – Хотя профессор Крафт читает лекции так, будто находится в пустой аудитории, а профессор Плейфер явно мог бы с успехом выступать на театральных подмостках.
Профессор Ловелл хихикнул. Робин невольно улыбнулся, потому что никогда прежде ему не удавалось рассмешить опекуна.
– Он рассказывал про Псамметиха?
– Да. Все это случилось на самом деле?
– Кто знает, но об этом нам поведал Геродот, – ответил профессор Ловелл. – У Геродота есть еще одна хорошая история, и тоже про Псамметиха. Фараон хотел определить, какой язык лежит в основе всех земных языков, поэтому отдал двух новорожденных на воспитание, строго приказав, чтобы им не позволяли слышать человеческую речь. Через некоторое время младенцы начали что-то лепетать, как все дети. Однажды ребенок протянул ручки к воспитателю и воскликнул: «Бекос!», что на фригийском означает «хлеб». Поэтому Псамметих решил, что фригийцы были первым народом на земле, а фригийский – первый язык. Занятная история, не правда ли?
– Предполагаю, что никто не принял его аргументы, – сказал Робин.
– Нет, благодарение небесам.
– Но могло бы из этого выйти что-то путное? – спросил Робин. – Можем ли мы узнать что-либо из детского лепета?
– Насколько мне известно, нет. Проблема в том, что детей невозможно изолировать от человеческой речи, если воспитывать их как обычных детей. Возможно, было бы любопытно купить ребенка и посмотреть, но… Пожалуй, нет. – Профессор Ловелл наклонил голову. – Хотя любопытная мысль – существование прамирового языка.
– Профессор Плейфер упоминал что-то подобное, – сказал Робин. – Идеальный, прирожденный и неиспорченный язык. Адамический.
Теперь, проведя некоторое время в Вавилоне, Робин говорил с профессором Ловеллом увереннее. У них появилось кое-что общее, они могли разговаривать как коллеги. Ужин уже казался не допросом, а непринужденной беседой двух ученых, исследующих одну и ту же завораживающую область знаний.
– Адамический язык, – скривился профессор Ловелл. – Не понимаю, зачем он забивает ваши головы этой чушью. Очевидно же, что это метафора, но периодически находится какой-нибудь недоучка, который решает открыть адамический язык в протоиндоевропейском или изобретает собственный, и всякий раз приходится несколько недель сурово втолковывать ему, что он не прав, пока не образумится.
– Вы считаете, что прамирового языка не существует? – спросил Робин.
– Конечно, не существует. Самые набожные христиане считают, что он есть, но если бы Святое слово было прирожденным и однозначным, то споров о его содержании было бы меньше. – Он покачал головой. – Некоторые ученые считают, что адамическим языком может стать английский, поскольку поддерживается достаточной военной мощью, чтобы уверенно вытеснить конкурентов, но тогда следует вспомнить, что всего столетие назад Вольтер заявил, что универсальным языком является французский. Это было, конечно, до Ватерлоо. Вебб и Лейбниц однажды предположили, что китайский язык, возможно, и впрямь когда-то был универсально понятным благодаря своей идеограмматической природе, но Перси опровергает это, утверждая, что китайский произошел от египетских иероглифов. Я хочу лишь сказать, что все это условно. Доминирующие языки могут сохранять силу даже после того, как армии приходят в упадок – португальский, например, который уже давно отжил свое, – но в конечном счете они всегда теряют актуальность. Думаю, существует чистая область смысла – промежуточный язык, где все понятия выражены идеально, к чему мы пока не сумели приблизиться. Когда возникает чувство, что мы поняли все правильно.
– Как у Вольтера, – сказал Робин, расхрабрившись от вина и преисполнившись энтузиазма, когда сумел вспомнить подходящую цитату. – Как он писал в предисловии к своему переводу Шекспира. «Я пытался воспарить вместе с автором – там, где воспарил он».
– Именно так, – согласился профессор Ловелл. – Но как там сказал Фрир? «Мы считаем, что язык перевода должен, насколько это возможно, быть чистым, неосязаемым и невидимым элементом, средой для мысли и чувства, и ничем более». Но ведь все, что мы знаем о мысли и чувстве, выражается посредством языка, верно?
– В этом и заключается сила серебряных пластин? – спросил Робин. Смысл беседы начал от него ускользать, Робин чувствовал, что не готов последовать за профессором Ловеллом в глубины его теорий и нужно поскорее вернуться к материальному, пока он окончательно не заблудился. – Они улавливают этот чистый смысл, размывающийся, когда мы пытаемся определить его с помощью грубого приближения?
Профессор Ловелл кивнул.
– Это наиболее близкое теоретическое объяснение. Но я также думаю, что по мере того как языки развиваются вместе с говорящими на них, усложняются и обогащаются опытом, по мере того как впитывают в себя разные понятия, растут и изменяются, чтобы со временем охватить еще больше, мы подходим к чему-то близкому к этому языку. Становится меньше возможностей для недопонимания. И мы только начинаем разбираться, что это значит для работ с серебром.
– Полагаю, это значит, что романским языкам скоро нечего будет сказать.
Робин пошутил, но профессор Ловелл энергично кивнул.
– Ты совершенно прав. На факультете доминируют французский, итальянский и испанский, но из года в год они приносят все меньше прибыли серебряных дел мастерам. На континенте просто слишком много общения. Слишком много заимствованных слов. Понятия меняются и сближаются по мере того, как французский и испанский языки становятся ближе к английскому, и наоборот. Через десятилетия серебряные пластины с романскими языками, возможно, уже не будут иметь никакого эффекта. Нет, если мы хотим двигаться дальше, то должны обратить взор на Восток. Нам нужны языки, на которых не говорят в Европе.
– Вот почему вы занимаетесь китайским.
– Именно так, – кивнул профессор Ловелл. – Я совершенно уверен, что за Китаем будущее.
– И поэтому профессор Чакраварти пытается набрать новых учеников с разными языками?
– До тебя уже донесли сплетни о политике нашего факультета? – Профессор Ловелл хохотнул. – Да, в этом году многие негодуют, потому что мы взяли только одного студента на классическое отделение, и то женщину. Но так и должно быть. Нынешним выпускникам будет трудно найти работу.
– Если уж мы заговорили о многообразии языков, хочу спросить… – Робин откашлялся. – Куда отправляют все эти серебряные пластины? В смысле, кто их покупает?
Профессор Ловелл окинул его удивленным взглядом.
– Кто может себе это позволить, разумеется.
– Но Британия – единственное место, где я повсюду вижу серебряные пластины, – сказал Робин. – Они не настолько популярны в Кантоне или, как я слышал, в Калькутте. И это меня удивляет. Кажется немного странным, что ими пользуются только британцы, хотя основные компоненты для их работы вносят китайцы и индийцы.
– Это же простая экономика, – сказал профессор Ловелл. – Чтобы купить наш продукт, требуется немало денег. И так уж получилось, что британцы могут позволить себе покупку. Мы заключаем сделки и с торговцами из Индии и Китая, но они часто неспособны оплатить экспортные пошлины.
– Но здесь серебряные пластины есть даже в больницах и богадельнях, – возразил Робин. – У нас есть пластины, помогающие людям, которые больше всего в них нуждаются. Больше нигде в мире такого нет.
Он знал, что затеял опасную игру. Но ему нужна была ясность. Не получив четкого подтверждения, он не мог представить профессора Ловелла и его коллег своими врагами, не мог согласиться с ужасной оценкой, которую дал Вавилону Гриффин.
– Что ж, мы не можем тратить ресурсы на исследования ради легкомысленных целей, – усмехнулся профессор Ловелл.
Робин решил прибегнуть к другого рода аргументам.
– Просто… Мне кажется, должен происходить своего рода обмен. – Он сожалел о том, что так много выпил. Сейчас он чувствовал себя растерянным и уязвимым. Слишком страстным для интеллектуального спора. – Мы пользуемся их языками, их образом мыслей и описания мира. И взамен должны что-то отдавать.
– Но язык – это не товар вроде чая или шелка, который можно купить за деньги, – возразил профессор Ловелл. – Язык – бесконечный ресурс. И если мы выучим его и пользуемся, разве мы кого-то обкрадываем?
В этом была логика, но вывод беспокоил Робина. Уж конечно, все не так просто, наверняка под этим кроется принуждение или эксплуатация. Но он не мог сформулировать свои возражения, не смог определить, где изъян в этих аргументах.
– Император Цин обладает одними из самых богатых запасов серебра в мире, – сказал профессор Ловелл. – У него много ученых. Есть даже лингвисты, понимающие английский. Так почему же он не заполнит свой дворец серебряными пластинами? Почему у китайского, несмотря на все богатство этого языка, нет собственной грамматики?
– Может быть, у них нет ресурсов, чтобы начать, – предположил Робин.
– Так с какой стати нам помогать им?
– Но дело же не в этом, а в том, что они нуждаются в серебре, так почему Вавилон не пошлет ученых за границу по обмену? Почему мы не можем научить их, как это делается?
– Все государства охраняют свои самые ценные ресурсы.
– А может, охраняют знания, которые должны принадлежать всем, – сказал Робин. – Потому что если язык свободен, если знания свободны, почему все «Грамматики» лежат в башне под замком? Почему мы даже не приглашаем иностранных ученых и не посылаем ученых открывать центры перевода по всему миру?
– Потому что Королевский институт перевода служит интересам Короны.
– Это совершенно несправедливо.
– Вот как ты думаешь? – В голос профессора Ловелла закрались ледяные нотки. – Робин Свифт, ты считаешь, что мы занимаемся несправедливым делом?
– Я лишь хочу разобраться, почему серебро не могло спасти мою мать, – сказал Робин.
Повисла пауза.
– Что ж, мне жаль твою мать. – Профессор Ловелл взял нож и начал резать бифштекс. Он выглядел взволнованным и расстроенным. – Но азиатская холера распространилась в результате плохой гигиенической обстановки в Кантоне, а не из-за несправедливого распределения пластин. И в любом случае ни одна серебряная пластина не способна воскресить мертвых…
– И это все объяснения? – Робин поставил бокал. Он сильно опьянел и потому был настроен воинственно. – У вас же были пластины, их легко сделать, вы сами говорили… Так почему же…
– Бога ради! – рявкнул профессор Ловелл. – Она была всего лишь женщиной.
Тренькнул дверной звонок. Робин вздрогнул, его вилка клацнула по тарелке и свалилась на пол. Он смущенно подобрал ее. Из прихожей донесся голос миссис Пайпер.
– О, вот так сюрприз! Они сейчас ужинают, я вас проведу…
И в столовую вошел привлекательный и элегантно одетый блондин с пачкой книг под мышкой.
– Стерлинг! – Профессор Ловелл отложил нож и встал, чтобы поприветствовать незнакомца. – Я думал, ты зайдешь позже.
– Закончил дела в Лондоне раньше, чем ожидал. – Стерлинг перевел взгляд на Робина и тут же застыл. – Добрый вечер.
– Здравствуйте, – смущенно ответил Робин. Он понял, что это знаменитый Стерлинг Джонс. Племянник Уильяма Джонса, звезда факультета. – Приятно познакомиться.
Стерлинг не ответил, лишь надолго задержал на нем взгляд. Его губы странно дернулись, хотя Робин не понял, что это означает.
– Бог ты мой!
Профессор Ловелл покашлял.
– Стерлинг…
Стерлинг смотрел на Робина еще несколько секунд, а потом отвернулся.
– В любом случае добро пожаловать, – сказал он слегка запоздало, поскольку уже повернулся к Робину спиной, и слова прозвучали неловко и принужденно. Он положил книги на стол. – Ты был прав, Дик, ключ в словаре Риччи. Мы не разобрались в происходящем, когда пользовались португальским. Теперь я могу собрать всю цепочку. Если соединить символы, которые я отметил, вот здесь и здесь…
Профессор Ловелл полистал страницы.
– Здесь размыто водой. Надеюсь, ты не заплатил ему полную…
– Я ничего не заплатил, Дик, я же не дурак.
– Ну, после Макао…
И они начали пылкий разговор, совершенно позабыв о Робине.
Он пьяно смотрел на них, чувствуя себя не в своей тарелке. Его щеки горели. Он не доел, но продолжать ужин сейчас казалось как-то неудобно. Кроме того, у него пропал аппетит. Прежняя уверенность исчезла. Он снова почувствовал себя глупым мальчишкой, над которым смеялись и от которого отмахивались похожие на ворон посетители в гостиной профессора Ловелла.
И он задумался над противоречием: ведь он их презирает, зная, что от них не стоит ждать ничего хорошего, но все же хочет, чтобы они уважали его и приняли в свои ряды. Его накрыла странная смесь эмоций. И он не имел ни малейшего представления, как в них разобраться.
«Но ведь мы не закончили, – хотелось ему сказать отцу. – Мы говорили о моей матери».
Грудь сдавило, сердце казалось зверем в клетке, стремящимся вырваться наружу. И это было удивительно. Ведь ничего необычного не произошло. Профессор Ловелл никогда не обращал внимания на чувства Робина, не пытался утешить, только резко менял тему и отгораживался холодной, равнодушной стеной, приуменьшал боль Робина до такой степени, что казалось несерьезным вообще о ней говорить. Робин уже привык к этому.
Только сейчас, быть может, из-за вина или так давно копившегося напряжения, что оно достигло критической точки, Робину хотелось закричать. Расплакаться. Пнуть стену. Сделать что угодно, лишь бы заставить отца посмотреть ему в лицо.
– Ах да, Робин, – вскинул голову профессор Ловелл. – Передай миссис Пайпер, что мы хотим выпить кофе.
Робин схватил сюртук и выбежал из комнаты.
Он не свернул с Хай-стрит на Мэгпай-лейн.
Он пошел дальше, к Мертон-колледжу. Поздно вечером сад выглядел призрачным, искаженным, а из-за железных ворот, запертых на щеколду, тянулись, словно пальцы, черные ветви. Робин поковырялся в замке, но в итоге пролез между прутьями решетки. Он прошел несколько шагов по саду и вдруг сообразил, что понятия не имеет, как выглядит береза.
Он отошел назад и огляделся, чувствуя себя довольно глупо. И тут взгляд привлекло белое пятно – светлое дерево, окруженное кустами шелковицы, подстриженными так, что они слегка изгибались вверх, словно в знак преклонения. Из ствола белого дерева торчала выпуклость; в лунном свете она выглядела как лысая голова.
Или хрустальный шар. Почему бы и нет?
Робин представил, как его брат, похожий на ворона в своем развевающемся черном пальто, лунной ночью проводит по белой коре пальцами. Гриффину понравился бы такой спектакль.
Робин удивился, что в груди словно сжалась раскаленная пружина. Долгая отрезвляющая прогулка не умерила его гнев. Он по-прежнему был готов закричать. Неужели ужин с отцом так его разозлил? Неужели это и есть то праведное негодование, о котором говорил Гриффин? Но он ощущал не просто революционное пламя. В его сердце угнездились не решимость, а сомнения, негодование и глубокое замешательство.
Он ненавидел Оксфорд. И любил его. Он проклинал его за то, как здесь с ним обходились. Но все равно хотел стать здесь своим, потому что было так приятно ощущать себя его частью, разговаривать с профессорами на равных, включиться с большую игру.
В голову закралась одна неприятная мыслишка: ты просто маленький мальчик с болью в сердце, вот тебе и хочется, чтобы все уделяли тебе больше внимания. Но Робин отогнал ее прочь. Уж конечно, он не настолько мелочен, он ополчился на отца не потому, что чувствовал себя отвергнутым.
Он видел и слышал достаточно. И понял, что лежит в основе Вавилона, он знал, что может доверять своему чутью.
Робин провел пальцами по дереву. Ногтями тут ничего не сделаешь. В идеале нужен нож, но у Робина не было ножа. Наконец он вытащил из кармана перьевую ручку и вонзил перо в выпуклость. Дерево поддалось. Робин несколько раз с силой царапнул по коре, чтобы крест было хорошо видно. Пальцы болели, а перо было безнадежно испорчено, но он оставил отметину.
Quot linguas quis callet, tot homines valet.
Сколько языков кто-нибудь знает, столько же раз он человек.
В понедельник Робин вернулся в свою комнату после занятий и обнаружил засунутую под подоконник записку. Он тут же схватил ее. С колотящимся сердцем он захлопнул дверь, сел на пол и прищурился, пытаясь разобрать убористый почерк Гриффина.
Записка была на китайском. Робин озадаченно прочитал ее дважды, потом задом наперед и еще раз в нормальном порядке. Гриффин как будто написал иероглифы совершенно произвольно, они не складывались в осмысленные фразы, из них вообще нельзя было составить фраз – хотя присутствовали знаки препинания, иероглифы были расставлены без учета грамматики и синтаксиса. Несомненно, это был шифр, но Гриффин не предоставил Робину ключа, и Робин не мог вспомнить никаких литературных аллюзий или тонких намеков, которые бросил Гриффин, чтобы расшифровать эту бессмыслицу.
И тут он сообразил, что все понял неправильно. Это не китайский. Гриффин использовал китайские иероглифы, чтобы передать слова на другом языке, видимо английском. Робин вырвал из дневника лист бумаги, положил его рядом с запиской Гриффина и записал транскрипцию каждого иероглифа. Над некоторыми словами пришлось поразмыслить, поскольку написание китайских слогов очень отличалось от английских, но, в конце концов выявив общую схему транскрипции (например, tè всегда означало the, ü читалось как «oo»), Робин разгадал код.
В ближайшую дождливую ночь. Открой дверь башни точно в полночь, подожди в вестибюле, а через пять минут возвращайся обратно. Ни с кем не говори. Иди прямо домой.
Не отклоняйся от моих указаний. Запомни их наизусть и сожги записку.
Резко, прямо и малоинформативно – вполне в духе Гриффина. В Оксфорде непрерывно лил дождь. Ближайшая дождливая ночь будет завтра.
Робин снова и снова перечитывал записку, пока не запомнил наизусть все подробности, а потом бросил и оригинал, и свою расшифровку в камин и напряженно всматривался в огонь, пока все клочки бумаги до единого не съежились и превратились в пепел.
В среду лило как из ведра. Во второй половине дня стоял туман, и Робин с нарастающим страхом смотрел на темнеющее небо. Когда в шесть вечера он ушел из кабинета профессора Чакраварти, мостовая посерела от мелкой мороси. К тому времени как он добрался до Мэгпай-лейн, дождь забарабанил крупными каплями.
Робин заперся у себя в комнате, положил на стол книгу на латыни, которую ему следовало прочитать, и попытался хотя бы смотреть на страницы, пока не наступит указанное время.
В половине двенадцатого дождь превратился в ливень. От одного его звука становилось холодно, даже в отсутствие злого ветра, снега или града капли ударялись о мостовую с такой силой, словно кусочки льда о кожу. Теперь Робин увидел смысл в указаниях Гриффина – в такую ночь ни зги не видно, а если что и увидишь, разглядывать не станешь. Под таким дождем ходишь, пригнув голову и опустив плечи, не замечая ничего вокруг, пока не доберешься до тепла.
Без четверти двенадцать Робин схватил пальто и вышел в коридор.
– Куда это ты?
Он замер. Он думал, что Рами спит.
– Забыл кое-что в библиотеке, – прошептал он.
Рами вскинул голову.
– Опять?
– Наверное, это наше проклятие, – прошептал Робин, пытаясь сохранять хладнокровный вид.
– Льет как из ведра. Заберешь завтра, – нахмурился Рами. – А что ты забыл?
Робин чуть не сказал «книги для чтения», но это было бы неправильно, поскольку, как предполагалось, он читал их весь вечер.
– Мой дневник. Если он останется там, я не засну, слишком нервничаю, что кто-то увидит мои записи…
– И что там, любовное письмо?
– Нет, просто… просто я нервничаю.
Либо он оказался превосходным лжецом, либо Рами был слишком сонным, чтобы встревожиться.
– Разбуди меня утром, – сказал он, зевая. – Я всю ночь буду сидеть над Драйденом, и мне это не нравится.
– Хорошо, – пообещал Робин и поспешил к двери.
Беспощадный дождь превратил десятиминутный путь по Хай-стрит в вечность. Вдали теплой свечой сиял Вавилон, каждый этаж был освещен как в разгар дня, хотя за окнами не было видно силуэтов. Ученые Вавилона работали круглые сутки, но большинство в девять или десять часов уходили с книгами домой, а если кто-то задерживался в здании за полночь, то уже не покидал его до утра.
Дойдя до зеленой лужайки, Робин остановился и осмотрелся. Но никого не увидел. Записка Гриффина была туманной, Робин не понял – стоит ли ему подождать, когда появится кто-нибудь из «Гермеса», или просто идти дальше и точно следовать указаниям.
«Не отклоняйся от моих указаний».
Зазвенел полуночный колокол. Запыхавшись, Робин поспешил к входу. Во рту у него пересохло. Когда он добрался до каменных ступеней, из тьмы появились два человека в черном. Из-за дождя лиц он не различил.
– Давай, – прошептал один из них. – Быстрее.
Робин шагнул к двери.
– Робин Свифт, – произнес он мягко, но четко.
Охранная система узнала его голос. Щелкнул замок.
Робин открыл дверь и на миг замер на пороге, чтобы в башню успели проскользнуть еще два человека. Он так и не увидел их лиц. Они устремились к лестнице, словно призраки: быстро и бесшумно. Робин дрожал в вестибюле, и капли дождя стекали по его лбу. Он смотрел на часы, следя за тикающими секундами, пока тянулись пять минут.
Все оказалось так просто. Когда пришло время, Робин развернулся и шагнул к двери. Он почувствовал слабый хлопок по спине, но больше ничего – ни шепота, ни клацанья серебряных пластин. Агентов «Гермеса» поглотила темнота. Через несколько секунд стало казаться, будто их и вовсе не было.
Робин пошел по Мэгпай-лейн. Его трясло, а голова кружилась от осознания, какой отчаянно дерзкий поступок он совершил.
Спал он плохо. Все ворочался в постели в кошмарном бреду, так что простыни промокли от пота. В полудреме его терзали видения: в дверь врывались полицейские и тащили его в тюрьму, объявив, что они все видели и все знают. Он заснул лишь на рассвете, настолько измотанный, что пропустил утренний звон колоколов. Робин проснулся, лишь когда в дверь постучал уборщик с вопросом, не подмести ли сегодня пол.
– А? Да, простите, дайте мне минутку, и я уйду.
Он побрызгал лицо водой, оделся и метнулся к двери. Его курс должен был собраться в аудитории на пятом этаже, чтобы перед занятиями сравнить свои переводы, и он ужасно опаздывал.
– Вот и ты, наконец, – сказал Рами, когда он пришел. Они с Летти и Виктуар сидели за квадратным столом. – Прости, что ушел без тебя, но я подумал, что ты уже тут. Я дважды постучал, но ты не ответил.
– Ничего страшного. – Робин сел. – Я плохо спал, наверное, из-за грома.
– Ты хорошо себя чувствуешь? – озабоченно спросила Виктуар. – Ты какой-то… – Она махнула рукой в туманном жесте. – Бледный.
– Это все кошмары, – ответил он. – Иногда бывает.
Как только он это произнес, объяснение показалось ему глупым, но Виктуар сочувственно похлопала его по руке.
– Конечно.
– Ну что, начнем? – резко спросила Летти. – Пока мы только возились со словарем, потому что Рами не позволил начать без тебя.
Робин быстро пролистал страницы, пока не нашел заданного вчера вечером Овидия.
– Прости… Да, конечно.
Он опасался, что не высидит до конца. Но каким-то образом теплые солнечные лучи на холодном дереве, скрип пера с чернилами по бумаге и четкий и ясный голос Летти помогли его измученному разуму сосредоточиться, и самой насущной проблемой начала казаться латынь, а не предстоящее исключение из Оксфорда.
Встреча прошла бодрее, чем ожидалось. Робин, привыкший читать свои переводы вслух мистеру Честеру, который поправлял его по ходу дела, не ожидал таких пылких споров о той или иной фразе, пунктуации или допустимости повторов. Быстро стало очевидно, что у каждого из них совершенно разные стили перевода.
Летти, оказавшаяся приверженцем грамматических структур, максимально точно придерживалась оригинала и могла закрыть глаза даже на самые неуклюжие выражения, в то время как Рами, ее полная противоположность, всегда был готов отказаться от точности ради красивых фраз, которые, по его мнению, лучше передают суть, даже если приходилось использовать совершенно другие грамматические конструкции. Виктуар, похоже, была разочарована ограничениями английского языка. «Он такой неуклюжий, французский подошел бы лучше», – заявила она, и Летти всегда горячо с ней соглашалась, а Рами фыркал, и тогда они забросили Овидия, чтобы повторить тему Наполеоновских войн.
– Тебе уже лучше? – спросил Рами у Робина, когда они уже собирались разойтись.
Ему и впрямь было лучше. Так приятно было погрузиться в прибежище мертвого языка, сражаться на войне риторики, итог которой на него не повлиял бы. Его поразило, насколько обыденно прошел остаток дня, насколько спокойно Робин сидел вместе с остальными на лекции профессора Плейфера и делал вид, что его занимает только Тайтлер. При свете дня ночные подвиги казались далеким сном. Ощутимым и прочным был один лишь Оксфорд, учеба, профессора, свежеиспеченные булочки и топленые сливки.
И все же он не мог избавиться от затаенного страха, что все это – жестокая шутка и в любую минуту занавес откроется перед разгадкой шарады. Ведь не может же такого быть, чтобы все сошло ему с рук без последствий. Как он вообще может жить после подобного акта предательства, кражи из самого Вавилона, которому он в буквальном смысле отдал свою кровь?
Ближе к концу дня его охватило сильнейшее беспокойство. То, что вчера вечером казалось такой захватывающей, праведной миссией, теперь выглядело невероятной глупостью. Робин не мог сосредоточиться на латыни; профессору Крафт пришлось щелкнуть пальцами у него перед глазами, прежде чем он понял, что она уже три раза просила его прочитать строку. В самых ярких подробностях он воображал ужасные сцены: как констебли ворвутся в дом, покажут на него пальцем и крикнут: «Держи вора»; как однокурсники ошеломленно уставятся на него; а профессор Ловелл, который почему-то был одновременно и прокурором, и судьей, хладнокровно приговорит Робина к петле. Робин представил, как холодно и методично опускается каминная кочерга, снова и снова, дробя каждую косточку.
Но видение осталось видением. Никто не пришел его арестовывать. Медленно и спокойно тянулись занятия, и никто их не прервал. Его ужас ослабел. К тому времени когда Робин с однокурсниками собрались ужинать, ему стало удивительно легко притворяться, что прошлой ночи никогда не было. А когда они сидели за столом, ели холодный картофель с бифштексом, такой жесткий, что приходилось прикладывать немыслимые усилия, пытаясь откусить от него кусочек, и смеялись над тем, как профессор Крафт раздраженно исправляла цветистые переводы Рами, все это действительно казалось лишь далеким воспоминанием.
Когда вечером он вернулся домой, за подоконником ожидало новое послание. Робин развернул его дрожащими руками. Нацарапанная записка была очень короткой, и на этот раз Робин расшифровал ее в уме.
Ожидай дальнейших указаний.
Собственное разочарование привело Робина в смятение. Разве он целый день не жалел, что впутался в этот кошмар? Он тут же вообразил насмешливый голос Гриффина: «Что, хочешь, чтобы тебя похлопали по спине? Дали печеньку за хорошо сделанную работу?»
Он с удивлением обнаружил, что рассчитывает на продолжение. Но понятия не имел, когда снова услышит что-то от Гриффина. Тот предупредил Робина, что их общение будет нечастым: может пройти целый триместр, пока он снова не объявится. Робина позовут, когда он опять понадобится, но не раньше. На следующий вечер Робин не обнаружил записки, как и через день.
Шли дни, потом недели.
«Ты ведь студент Вавилона, – сказал ему Гриффин. – Так и веди себя соответственно».
И оказалось, что это очень легко. По мере того как воспоминания о Гриффине и «Гермесе» блекли в памяти, скрываясь в темноте и кошмарах, жизнь в Оксфорде и Вавилоне расцветала яркими, ослепительными красками.
Робина ошеломило, как быстро он полюбил это место и этих людей. Он даже не заметил, как это произошло. В первый триместр он вертелся как белка в колесе, ошеломленный и измотанный; занятия и домашние задания превратились в повторяющуюся череду усердного чтения допоздна, на этом фоне сокурсники стали единственным источником радости и утешения. Девушки, благословение Богу, быстро забыли о первом впечатлении, которое произвели на них Робин и Рами. Робин обнаружил, что они с Виктуар одинаково любят литературу – от готических ужасов до романов, и с большим удовольствием обменивались книгами и обсуждали последнюю партию бульварного чтива, привезенную из Лондона. А Летти, убедившись, что молодые люди достаточно умны, чтобы учиться в Оксфорде, стала гораздо терпимее. Оказалось, в силу воспитания она обладала и язвительным остроумием, и тонким пониманием британской классовой структуры, что делало ее на редкость интересной собеседницей, когда ее шутки не были направлены ни на кого из них.
– Колин из тех прикормленных представителей среднего класса, которые любят притворяться, будто у них есть связи, потому что его семья знает репетитора по математике из Кембриджа, – заявила она после визита на Мэгпай-лейн. – Если он хочет стать юристом, то мог бы просто поработать в суде, но он здесь ради престижа и связей, только не настолько обаятелен, чтобы их приобрести. Он прямо как мокрое полотенце, влажное и липкое.
Она тут же изобразила, как Колин, выпучив глаза, приветствует ее с излишним вниманием, и все засмеялись.
Рами, Виктуар и Летти расцветили жизнь Робина, стали его единственным регулярным контактом с миром за пределами занятий. Они нуждались друг в друге, потому что у них больше никого не было. Старшекурсники Вавилона были агрессивны и замкнуты на себе; слишком заняты, пугающе талантливы и грандиозны. Через две недели после начала триместра Летти смело спросила у аспиранта по имени Габриэль, может ли она присоединиться к французскому читательскому клубу, но ее отвергли с особым презрением, на которое способны только французы. Робин пытался подружиться с японской студенткой третьего курса по имени Илзе Дэдзима[33], которая говорила со слабым голландским акцентом. Они часто пересекались, входя и выходя из кабинета профессора Чакраварти, но в те несколько раз, когда Робин пытался с ней поздороваться, она так скривилась, будто он был грязью на ее туфлях.
Они пытались подружиться и с второкурсниками, пятью белыми юношами, живущими напротив, на Мертон-стрит. Но все сразу же пошло наперекосяк, когда один из них, по имени Филип Райт, сказал Робину за ужином в буфете, что первый курс такой интернациональный лишь из-за политики факультета.
– Совет факультета постоянно спорит о том, каким языкам отдать предпочтение – европейским или другим… более экзотическим. Чакраварти и Ловелл уже много лет поднимают шум по поводу разнообразия студенческого состава. Им не понравилось, что на нашем курсе все изучают классические языки. Полагаю, с вами они переусердствовали.
Робин попытался ответить вежливо:
– Не думаю, что это так уж плохо.
– Что ж, само по себе не так уж плохо, но это означает, что места отбираются у других квалифицированных кандидатов, сдавших вступительные экзамены.
– Я не сдавал никаких вступительных экзаменов, – сказал Робин.
– Вот именно.
Филип фыркнул и за весь вечер больше не сказал Робину ни слова.
И поэтому Рами, Летти и Виктуар стали постоянными собеседниками Робина, и он начал смотреть на Оксфорд их глазами. Рами ужасно нравился пурпурный шарф в витрине «Ид и Рейвенскрофт»; Летти глупо смеялась над пучеглазым юношей, сидящим перед кофейней «Королевский переулок» с книгой сонетов; Виктуар была страшно рада, что в «Кладовых и саду» только что появилась новая партия булочек, но поскольку застряла на уроке французского до полудня, Робин просто обязан был купить ей булочку и носить в кармане, пока не закончится урок. Даже материалы для чтения стали казаться более увлекательными, когда он начал рассматривать их как исходный материал для интересных заметок, сердитых или смешных, которыми позже можно поделиться с товарищами.
Не обходилось и без размолвок. Они бесконечно препирались, как это свойственно талантливым молодым людям с раздутым самомнением и разными взглядами. Робин и Виктуар долго спорили по поводу превосходства английской или французской литературы, при этом оба яростно отстаивали свои страны.
Виктуар настаивала, что лучшие философы Англии не могут сравниться с Вольтером или Дидро, и Робин согласился бы с ней, если бы только она не продолжала насмехаться над переводами, которые он брал в Бодлианской библиотеке, на том основании, что «они ничто по сравнению с оригиналом, с таким же успехом можно вообще не читать». Виктуар и Летти, хотя обычно были довольно близки, казалось, вечно ссорились по поводу денег и того, действительно ли Летти можно счесть бедной только потому, что отец не выделил ей содержания[34]. А чаще всего ссорились Летти и Рами, в основном из-за утверждения Рами, что Летти никогда не бывала в колониях и поэтому не должна рассуждать о преимуществах британского присутствия в Индии.
– Но я кое-что знаю об Индии, – напирала Летти. – Я читала разные статьи, читала «Письма индийского раджи» в переводе Хэмилтон.
– Вот как? – говорил Рами. – Ту самую книгу, в которой Индия – это чудесная страна индусов, а правят ей тираны, мусульманские захватчики?
На этом этапе Летти занимала оборону и становилась сердитой и раздражительной до следующего дня. Но это была не совсем ее вина. Рами был явно настроен ее спровоцировать, развенчать каждое ее утверждение. Гордая, правильная Летти с вечно поджатыми губами олицетворяла все, что Рами презирал в англичанах, и Робин подозревал, что тот не успокоится, пока не заставит Летти изменить своей стране.
И все же ссоры их не разъединяли. Скорее наоборот, сплачивали, оттачивали точку зрения и определяли, каким образом они все вместе соединятся в пазле своего курса. Все время они проводили вместе. По выходным сидели за дальним уличным столиком в кафе «Кладовые и сад», расспрашивая Летти о странностях английского языка, поскольку лишь она знала его с рождения. «Что такое солонина? – спрашивал Робин. – Есть баранина, телятина, а это какое животное?» «А кто такой «кидала»? – спросила Виктуар о слове, которое увидела в недавнем бульварном детективе. – И ради бога, Летиция, объясни, что значит «сиделец»?»
Однажды Рами пожаловался на ужасную еду в столовой, отчего он заметно похудел (и это была правда; университетские кухни предлагали постоянное чередование жесткого вареного мяса, несоленых жареных овощей и неотличимых друг от друга котлет, а иногда непонятные и несъедобные блюда с такими названиями, как «Индийские маринады», «Черепаха в западно-индийском соусе» и «Китайское чило»[35], очень малое число из них были халяльными). Они прокрались на кухню и соорудили блюдо из нута, картофеля и специй, которые Рами тайком набрал на рынках Оксфорда. В результате получилось комковатое алое рагу, такое острое, что казалось, будто получил удар в нос. Рами отказался признать поражение; вместо этого он объявил это происшествие еще одним доказательством своего тезиса о том, что с британцами что-то не так, поскольку, если бы они смогли достать настоящую куркуму и семена горчицы, блюдо было бы намного вкуснее.
– В Лондоне есть индийские рестораны, – возразила Летти. – На Пикадилли можно заказать карри с рисом…
– Только если хочешь получить пресное месиво, – фыркнул Рами. – Доедай свой нут.
Летти с несчастным видом засопела и отказалась делать еще хоть один глоток. Робин и Виктуар стоически засовывали полные ложки в рот. Рами обозвал всех трусами: по его словам, в Калькутте даже младенцы едят острый перец не моргнув глазом. Хотя даже он с трудом доел огненно-красную массу со своей тарелки.
Робин не осознавал, что получил то, что так долго искал, пока однажды вечером в середине триместра они не оказались в пансионе Виктуар. Ее жилье было больше, чем у остальных, потому что никто не хотел делить с ней комнаты, а значит, у нее имелась не только спальня, но и собственная ванная, и просторная гостиная, где они собирались, чтобы закончить домашнее задание после закрытия Бодлианской библиотеки в девять часов. В тот вечер они играли в карты, а не занимались, потому что профессор Крафт уехала в Лондон на конференцию и у них выдался свободный вечер. Но карты вскоре были забыты, потому что комнату внезапно наполнил сильный аромат спелых груш, и никто не мог понять, откуда он, потому что они не ели груш, а Виктуар клялась, что в комнате их нет.
Потом Виктуар покатывалась со смеху, потому что Летти продолжала кричать: «Где груши? Где они, Виктуар? Где груши?» Рами пошутил про испанскую инквизицию, и Летти, подыгрывая ему, приказала Виктуар вывернуть все карманы пальто, доказав, что ни в одном из них не спрятана груша. Виктуар повиновалась, но ничего не нашла, что вызвало очередные истерические крики. А Робин сидел за столом, наблюдал за ними и улыбался, ожидая возобновления карточной игры, пока не понял, что этого не произойдет: все слишком много смеются, и, кроме того, карты Рами валяются на полу лицевой стороной вверх, и продолжать бессмысленно.
Тут он моргнул, неожиданно поняв, что означают эти самые обыденные и самые необычные мгновения – за несколько недель его однокурсники стали тем, чего он так и не нашел в Хампстеде, чего, как он думал, у него больше никогда не будет после Кантона: кругом людей, которых он любил так сильно, что у него щемило в груди при мысли о них.
Они стали семьей.
И тогда его охватило чувство вины из-за того, что он так сильно их любит, любит Оксфорд.
Робину страшно нравилось здесь жить. Несмотря на ежедневные оскорбления, которые приходилось терпеть, прогулки по окрестностям приводили его в восторг. В отличие от Гриффина он не мог возненавидеть Оксфорд, не мог постоянно культивировать в себе подозрительность и готовность к бунту.
Но разве он не имеет права быть счастливым? Прежде он никогда не ощущал такого тепла в груди, никогда так не ждал утреннего пробуждения. Вавилон, друзья и Оксфорд словно отперли что-то внутри него, какое-то солнечное место, он никогда не думал, что будет чувствовать такое. Мир вокруг стал светлее.
Он был ребенком, изголодавшимся по любви, которую теперь имел в достатке. Так что же плохого в том, чтобы держаться за нее?
Он не был готов посвятить себя «Гермесу». Скорее он был готов убить за любого своего однокурсника.
Позже Робина поразило, что ему никогда не приходило в голову рассказать кому-либо из них о «Гермесе». Ведь к концу осеннего триместра он мог доверить каждому из них жизнь и не сомневался, что, если бы он упал в ледяные воды реки, любой из друзей нырнул бы вслед, чтобы спасти его. Но Гриффин и «Гермес» словно вышли из ночных кошмаров и теней, а однокурсники олицетворяли тепло, солнце и смех, и он просто не мог представить, как свести их вместе.