Комбатовский связной младший сержант Костя Жилин принес в землянку сковородку с плавающей в жиру картошкой, аргентинские сосиски, плотно, плотней, чем патроны в обойме, затиснутые в красивую четырехугольную банку, чайник с густой заваркой, приправленной сливовой веточкой, и фляжку. Завтрак он не расставил, а расшвырял по дощатому, прикрытому газетой столику, но фляжку положил осторожно, сразу приставив к ней две помятые алюминиевые кружки.
– Кушать подано, – сказал Жилин слегка насмешливо.
Высокий, тонкий в поясе, с красивым мрачновато-смуглым лицом и острыми, веселыми глазами, Костя Жилин говорил и смотрел так, как будто знал за каждым смешной грешок. За это его недолюбливали. Но Костя не обижался; он тоже не слишком уважал и иных своих начальников, и начальников повыше, и многих из тех, с кем ему приходилось сталкиваться. Но те, кого он уважал, его любили, хотя Жилин подсмеивался и над ними.
Командир третьего батальона капитан Лысов подозрительно взглянул на Жилина и впервые подумал: «Пора его перевести в роту. Мне нужен настоящий связной».
Подумал сердито, но сейчас же горестно вздохнул – Жилина он не переведет. Даже если в рай направится, и то его с собой прихватит. Об аде и говорить нечего: в аду без Жилина не обойдешься. Всех чертей обманет или перебьет.
Капитан не спеша поднялся со своего топчана, отпустил широкий командирский пояс на одну пару дырочек, но застегнул на крючок воротник старенькой коверкотовой гимнастерки. Когда сел за столик, подергал отложной воротник. Петлицы с бордовыми, еще довоенными, «шпалами» от этого многократного подергивания казались отглаженными. И сам капитан Лысов казался любовно пригнанным, отглаженным и смазанным – его круглое, темное от загара упитанное лицо слегка лоснилось: когда капитан думал, он потел.
Жилин по-южному певуче протянул:
– А вы чего ж… товарищ старший политрук? Чи той… товарищ капитан, обратно… теряетесь?
Если бы Костя не разбил фразу на две, это его несуразное «обратно» прозвучало бы не насмешливо и, главное, не сочувствующе. Но он сделал из одной фразы две, и «обратно» в них стояло обидным торчком. Да еще эта ошибка в звании… Бывший комиссар и старший политрук, а теперь заместитель командира третьего батальона по политической части и, возможно, капитан (новые звания еще не пришли) Кривоножко слегка покраснел, отложил вчерашние газеты и стал натягивать амуницию – перекрещенные на спине ремни, такой же, как у комбата, широкий пояс с навешенными на нем кобурой и полевой, туго набитой, сумкой. Расправив суконную гимнастерку, Кривоножко подумал и перекинул через голову ремень планшетки. Раз по форме – значит, по форме…
Они уселись друг против друга – бывший комиссар и комбат – и оба ощущали некоторое стеснение.
В начале октября пришел приказ Верховного о ликвидации института военных комиссаров и дальнейшем укреплении единоначалия. Получилось непонятное. Комиссар батальона Кривоножко, всегда пользовавшийся даже несколько большими правами, чем командир, – ведь он имел еще и партийные права, – словно бы понижался в должности. Он по-прежнему нес всю ответственность за батальон наравне с комбатом, но подчинялся все-таки комбату. Больше того. Он обязан был сам, по собственной инициативе и разумению, всей доступной ему партийно-политической работой, создавать авторитет командиру и обеспечивать выполнение командирского приказа. Любого приказа. Даже такого, с которым он не согласен. Потому что приказ командира – закон для подчиненного. А он теперь подчиненный…
Как и всякая резкая ломка устоявшихся традиций, организаций, законов – всего того, к чему привыкли люди, приспособились и притерпелись, – и этот приказ Верховного вызывал некоторую растерянность. Но, как все новое, он вызывал и удовлетворение, особенно у тех, кто никак не мог ужиться со своими комиссарами.
Лысов и Кривоножко жили… ничего себе. О них говорили: сработались.
Лысов – кадровый командир. На границе принял командование ротой, потом отступал через окружения. Из его роты под Москвой воевали только снайпер Жилин, несколько пулеметчиков и стрелков; иные из них ушли на курсы младших лейтенантов, а Жилина комбат держал при себе. Он помнил, как Жилин вел себя в окружениях, помнил Соловьевскую переправу: Лысова ранило и контузило, и Жилин вынес его на себе. Это не забылось. Когда в ходе разгрома немцев под Москвой Лысов стал командовать батальоном, он посерьезнел, научился сдерживаться и не терпеть проявления панибратства, но Жилину многое прощал.
Кривоножко был завучем средней школы и преподавал историю. Учитель быстро привыкает к своей непогрешимости – ученики редко протестуют, а тем более критикуют. Кроме того, сама фамилия – Кривоножко – требовала постоянного самоутверждения. С такой фамилией всегда можно нарваться – и он нарывался – на обидное, а еще страшнее, на смешное прозвище. От смеха не отделаешься. Кривоножко приспособился. Он научился быть бодрым и смеяться первым. И он никогда не забывал, что преподает историю, а в предвоенные годы это был очень серьезный, быстро меняющийся предмет. Но он справлялся, его ценили, и он ценил себя. Поэтому он всегда был убежден в правоте свершающегося и не удивился тому, что сразу стал вровень и даже чуточку выше комбата.
И вот теперь именно тот, кому он верил во много раз больше, чем себе, поставил Кривоножко в странное положение.
Все это было для него обидно, и он старался найти в свершившемся особый, скрытый смысл, но не находил его и мучился.
«Что у него за дурацкая привычка, – запоздало подумал комбат. – Как только войдет в землянку, так сейчас же рассупонивается. А потом путается…»
Комбат не терпел расхлябанности. Боец, а тем более командир, должен быть как штык: всегда готовым к бою. А какая уж тут постоянная боеготовность, если на сборы к завтраку тратятся минуты?
Кривоножко ощутил комбатовское недовольство, вздохнул и тут же заметил насмешливый взгляд Жилина: и этот, зная расположенность Лысова, позволяет себе…
Вообще Жилин излишне своеволен и строптив. Мало того, что окопался возле комбата (конечно, у него есть прежние заслуги), так он еще и придумал снайперское отделение.
Такое отделение ни в уставе, ни в штатном расписании не упоминается. Кривоножко наверняка не одобрил бы это нововведение. Но и приказы, и газеты требуют усиления боевой активности в обороне, чтобы сковать противника, не дать ему перебросить резервы под Сталинград.
Боевой активности требовали, а за потери спрашивали так, что хоть нянькой при каждом бойце становись. Да еще и приказывали всемерно беречь боеприпасы. На снаряды и мины ввели лимит.
Вот и приходится проводить в таких условиях партийно-политическую работу, разъяснять, что советский тыл крепнет не по дням, а по часам, а родная Красная армия перемалывает фашистские орды и готовится к разгрому захватчиков…
В этих сложнейших условиях, с одной стороны, снайперы, несомненно, материальное и самое экономное воплощение боевой активности. Два-три выстрела в день – это даже расходом боеприпасов не назовешь: в обороне на прочесывающий огонь тратится в сотни раз больше. И пусть только каждый пятый выстрел снайперов поражает цель, а четыре пули летят «за молоком». Пусть! Но пули-то эти пролетают рядом с противником, и он уже не может чувствовать себя спокойным. Он понимает, что за ним охотятся, за ним следят, что и здесь, как и в Сталинграде, война еще не кончилась… Да и в политдонесение есть что вписать.
Но, с другой стороны… Сейчас, например, батальон позавтракает и заляжет спать или, точнее, отдыхать. Кроме дежурных расчетов и наблюдателей. После обеда-ужина народ выйдет на работы – укреплять оборону. А снайперы сейчас выйдут на охоту. Где будут охотиться – это одни они знают. Укажут район, и все. А будут они охотиться или просто залягут спать – не проверишь. И уж кто-кто, а Кривоножко знает разговоры во взводах – сачкуют снайперы, высыпаются. Поэтому Кривоножко пресек эти нездоровые разговоры, запретив снайперам во время ночных работ отлучаться из своих подразделений. Пусть работают со всеми, чтобы все видели: в батальоне нет и не может быть сачкующих. А кому охота проявлять боевую активность в порядке личной инициативы, пусть занимаются этим в свое же личное время. При обязательном контроле – со стороны командиров.
Так что до сих пор комиссар умел сближать крайности, сглаживать противоречия и добиваться своего. Но как пойдет дальше – неизвестно…
Лысов потянулся к картошке – он любил картошку, любил жирное, Кривоножко – к сосискам: как интеллигентный человек, он понимал всю важность животных белков в рационе человека.
Жилин прищурился и слегка улыбнулся. Ему надоели привычки своих начальников, но, человек трезвый и по-своему расчетливый, он никогда не пытался изменить эти привычки и нарушить порядок, потому что умел поставить их себе на службу.
Он выждал, пока еда согреет завтракающих, теплота от желудка поднимется к голове, затуманит ее, потом начнет растекаться по жилкам и голова на несколько минут станет ясной, словно освобожденной от мелочей бытия, а тело – мягким, теплым и приятным.
Когда это произошло, Костя почтительно спросил:
– Разрешите обратиться, товарищ капитан?
Все знали, за чем обращается Жилин, все понимали, почему он обращается, был известен и ответ. Но порядок есть порядок, и нарушать его не следовало.
Его нарушил Лысов. Он поерзал, набил полный рот картошкой и посмотрел в маленькое окошко-амбразуру. Оно только начинало светлеть. Комбат подумал, что прошлые отношения и обычаи были не так уж и плохи. Раньше он каким образом решал то, за чем обращается Жилин? Взглядывал на комиссара, тот чуть прикрывал глаза в знак согласия, иногда даже прибавлял что-нибудь бодро-веселое. Вопрос решался коллективно. И если потом обнаруживалась ошибка, просчет, всегда можно было сказать: «Решение принимали вдвоем…»
А с двоих спрос иной, чем с одного. Вышестоящий комиссар всегда прикроет своего же брата-комиссара, или, наоборот, вышестоящий командир выручит строевика. А когда выручают одного из двух виновных, то, по закону логики и, главное, по здравому житейскому смыслу, и второй как бы не так уж и виноват… Легче было провертываться.
Теперь комиссар – ни при чем. Принимает решение один только командир. Единоначальник. И спрос с него одного. Только с одного. И примет он неправильное решение, закрутит что-нибудь не то – замполит, хоть и подчиненный, а в политдонесении отразит… А уж раз сомнение ляжет на бумагу – провертываться следует тоже только бумагой. У бумаг же поганая привычка: и людей уже нет, а бумага живет. Значит, теперь нужно больше думать.
Лысов смахнул испарину и спросил у Кривоножко:
– Как там на юге?
Утреннюю сводку Совинформбюро передавали по телефону, и принимал ее Кривоножко. Раньше он не ждал вопросов. Он сам бодро читал сводку и комментировал ее по ученической карте.
Теперь Кривоножко ждал вопросов. Он предполагал, что в связи с приказом и как бы выделением строевых командиров информация для них поступает особая, по их, строевой линии. А то, что передается для политработников, предназначено только для бойцов и младших командиров. Вот почему Кривоножко при этом вопросе даже встрепенулся – все-таки в душе он надеялся, что так уж далеко разделение строевых командиров и политработников не зашло.
– Отбивают сильные атаки… – Он быстро и почти наизусть сообщил: – «Наши войска вели бои с противником в Сталинграде и в районе Моздока. На других фронтах никаких изменений не произошло». Но обращаю ваше внимание: в Сталинграде после упорных боев наши части оставили один из заводских поселков. Боюсь, выходят к Волге…
Лысов многозначительно покачал головой, словно услышать иное не ожидал. Но думал по-иному: «Батальон растянули не зря… Видно, вывели с передовой какую-то дивизию. Теперь ее пополнят и сунут под Сталинград, в упорные бои… А упорные бои больше месяца. Сколько ж можно? И как же теперь поступать: опять выпускать снайперов на свободную охоту отделением или, наоборот, рассовать их по ротам? Пусть постреливают и создают у противника впечатление, что перед ним заполненная оборона… Мелочь, конечно, но… Рассовать снайперов по ротам, значит, согласиться, что Кривоножко был прав, когда тактично протестовал против этого отделения. Все-таки это самое отделение – не уставное. Нет… Не годится… Надо беречь авторитет…»
Новые отношения никак не налаживались. Конечно, согласно указаниям вышестоящих политорганов бывший комиссар создает авторитет командиру-единоначальнику. Себя ломает, а ему – авторитет создает.
Авторитет-то создает, а отвечать за решения уже не отвечает… И вообще кому это придумалось – уравнять звания? И замполит капитан и комбат капитан… Присвоения, правда, еще не состоялось. Но ведь состоится: не обидят комиссара. Выходит, хоть замполит и находится в подчинении, но тем не менее…
«Что ж, будем осторожней. Подумаем, – решил про себя Лысов и взглянул на Жилина. – Какое же приказание отдавать? А может, пока оставить все так, как шло? Надо разобраться. Надо…»
И Лысов опять набил рот картошкой, прикидывая поведение противника и последние приказы. Выходило, что решение и в самом деле менять не требовалось. Противник вел себя нахально-спокойно, а дивизия, видно, ушла…
Но Лысов пока не знал, что выведенная дивизия остановилась в лесах недалеко от передовой, потихоньку пополнялась и отрабатывала задачи наступательного боя. Отработку этих самых задач она вела так, что не видеть ее противник не мог… И, конечно, Лысов не предполагал, что, несмотря на успешные бои на юге, у противостоящего противника тоже не все было в порядке – от него требовали создания маршевых подразделений, преимущественно из добровольцев, желающих участвовать в окончательном разгроме цитадели на Волге и в дальнейших победоносных походах на Иран, Афганистан и Индию.
Для того чтобы отправить эти маршевые подразделения, командование противника должно было точно знать, что замышляют русские и не появились ли у них новые части, готовящиеся к наступлению…
– Ну так вот, – решил наконец Лысов. – Действуйте как раньше, но присматривайтесь к правому флангу. Люди там на новом месте…
– Мы туда и собирались, товарищ капитан.
– И еще. Держитесь подальше от артиллеристов: жалуются. Говорят, что вы стреляете, а минометные налеты им достаются.
– Может, им вообще в дом отдыха захотелось? – усмехнулся Жилин.
И Кривоножко, понявший сомнение комбата, тоже усмехнулся: недавно при медсанбате организовали дом отдыха. В него посылали на недельный отдых рядовых и младших командиров. Кто побывал – хвалил: чистые постели, кормят здорово, кино каждый день… Ну, медсанбатовки и прачки из банно-прачечного отряда. Просто даже удивительно – бегают девочки, как живые, и даже танцуют.
Но Лысов не улыбнулся – он отдавал приказ. Пусть не в уставной форме, но приказ. Комбат отодвинул сковородку и сказал:
– Вот так! Понятно?
– Так точно! – быстро согласился Жилин, налил в кружки чаю и, прихватив сковородку и фляжку, ушел.
Возле кухни Жилина ждали. Повар, медлительный, худой, с красными от дыма и постоянного недосыпа глазами, принимая сковородку, недовольно спросил:
– А чайник?
– Вторым заходом принесу.
Командир хозвзвода старшина Луценко покачал на руке нетронутую фляжку и буркнул:
– Твои у меня.
В землянке командира хозяйственного взвода сидели ефрейтор Жалсанов и рядовые Колпаков, Засядько и Малков. Жалсанов – коренастый, широкоплечий, с большой головой и плоским, чем-то привлекательным лицом – поднялся навстречу младшему сержанту. Остальные, привалившись к завешенной плащ-палаткой стене, подремывали.
– Пойдем на правый фланг, где прикидывали, – отрывисто, словно отдавая приказание, бросил Жилин. – Прихватите мою бандуру. Я догоню.
Никто не пошевелился, и Жилин насмешливо сузил глаза.
– Ну… Добровольцы-комсомольцы – снулые глаза. Ноги в руки – и бегом выполнять приказание! Застоялые…
Ребята пошевелились, вяло посмеялись и стали собираться.
Ходом сообщения снайперы вышли ко второй, запасной линии обороны, которую весь последний месяц копал батальон, не слишком заботясь о маскировке. Еще не прикрытая дерном, свежая глина брустверов светлела плешинами на буром, тронутом оспинами разрывов, покатом взлобке. Отсюда хорошо просматривались позиции противника, удобно распластавшиеся на крутых буграх, по гребню которых шло шоссе Москва – Варшава.
И то, что с этих вражеских, уже почти целый год неприступных позиций тоже просматривается вся наша новая линия обороны, каждая наверняка пристрелянная плешина, не радовало, но и не волновало: в свой час все придет в норму, а огонь везде может достать.
Снайперы прошли этой, второй, линией обороны почти до ее спуска в широкий лог и прорытым весенними водами буераком выползли в жидкий кустарник, где они накануне отрыли парные окопы в полный профиль, – Костя заставлял работать, «как учили». Здесь их и догнал Жилин. Юркнул в свой, расположенный несколько на отшибе, окопчик-«кувшинчик», какие рылись для истребителей танков, и уж оттуда подал короткую команду:
– Приготовились! Засядько! Передай-ка винторез.
Засядько осторожно, чтобы не сбить снайперский прицел, передвинул по жухлой траве жилинскую винтовку. Костя Жилин в обычное время ходил с автоматом, а снайперку оставлял в каптерке командира хозвзвода. Конечно, это было явным нарушением порядка, но Лысов делал вид, что не замечает жилинского своеволия. Комбат понимал, что когда Жилин сопровождает его на передовой, ходить по тесным траншеям с нежной снайперкой неудобно. Да и Лысову приятней ощущать за своей спиной надежный ППШ.
Костя осторожно снял чехольчик с прицела, протер портяночной байкой оптику и мягко, ласкающе приложился щекой к прохладному прикладу. Потом послюнявил палец и поднял руку над головой – определил направление и силу ветра.
– Жалсанов! Какая дистанция?
– Семьсот… У меня.
– Правильно. Заряжай! Напоминаю: стрелять после меня, пять патронов, беглым. Теперь – слушать и следить.
Мягко, вразнобой клацнули затворы.
За низкими плотными тучами взошло солнце – края облаков отдавали в желтизну и розовость. Жухлая трава перед окопами склонилась навстречу снайперам – подул ровный и несильный юго-западный ветер.
Взлобок полого спускался к заболоченной лощине. Почти у самой ее кромки шли траншеи переднего края – хорошо замаскированные, но мелкие, – в них выступала вода, и ходили в них согнувшись. А дальше тянулся кочкарник с пробивающимися сквозь бурые отмершие стебли темно-зелеными стрелками озимых трав, коричневато-туманный кустарник, потом снова кочкарник.
Еще дальше змеились вторые немецкие траншеи, с буграми дзотов и морщинами ходов сообщения, а уж за ними – выгоревший на солнце зольно-серый плетеный забор. И – Варшавка. Шоссе так и шло вдоль передовой, то приближаясь метров на триста – четыреста, то удаляясь на километр-полтора. Плетеный забор, заросли кустарника и, местами, густого березняка скрывали дорогу, и потому немецкие машины, развозившие по передовой и в ближние тылы все, что требовалось войскам, проскакивали невидимками.
Сопровождая комбата по передовой, Жилин высмотрел брешь в плетеном заборе – сильные осенние ветры наклонили кое-где колья, и в щелях можно было заметить, как проскакивают машины. В одном месте щелей было побольше, а главное, ветром сорвало листву с прилегающего к забору березняка, и он засквозил. Машинный силуэт можно было наблюдать секунды три-четыре. Но стрелять сквозь березняк Жилин запретил – боялся, что пули будут рикошетировать. Стрелять он приказал в щели забора.
Так они и стояли, перегнувшись в поясе и выдвинув винтовки – Жалсанов и Жилин с оптическим прицелом, а трое других обыкновенные трехлинейки, удобно устроив их на выемках в замаскированных брустверах.
По расчету времени, машины уже должны были пройти по шоссе: у противника заведен строгий порядок. Пустые машины уходили затемно на тыловые базы, а возвращались по подразделениям в рассветные и зоревые часы. В это время шоферы не включали не то что фары, а даже подфарники: движение получалось как бы односторонним. Поэтому огневые налеты нашей артиллерии и минометов их не накрывали. По звуку не накорректируешь…
Однако в этот день налаженный конвейер дал сбой – ветер не приносил шума моторов. Это не беспокоило, а злило: порядочек называется!
Потом пробился шумок – тяжелый, натужный, с юго-запада. Машины шли груженые. Но он быстро стих, так и не докатившись до снайперов. Они молча переглянулись, и Жалсанов облизал губы: хотелось курить, а на охоте не закуришь.
Пожалуй, самое мучительное на снайперской охоте – ожидание дурака-противника. Когда он соизволит высунуться над брустверами, пройти по открытому месту или совершить еще какую-нибудь глупость. А ожидание в тот день было еще противней, потому что никто, кроме Жилина, не был до конца уверен в затее. Потомственный охотник и таежник Порфирий Колпаков, которого все называли Петей, даже сказал в свой час:
– Блазнишь ты, младший сержант.
Жилин не знал, что такое «блазнить», но понял, что Порфирий ему не верит, однако не обиделся: он любил неторопливого, обстоятельного Колпакова. Ему нравились его широкоскулое лицо с небольшим, чуть вздернутым носом, светлые, пристально глядящие глаза, нравились его маленькие, прижатые к черепу уши, которые смешно шевелились, когда Порфирий злился или переживал. И в тот час, взглянув на эти маленькие вздрагивающие уши, Жилин понял, что Колпаков злится.
– Ах, Петя, Петя… Ну не получится, так что мы потеряем? День. А может, даже полдня. Но табаку в ноздрю ему подсыпим. Это точно.
– То-то и есть, что день. Тут день, там день, а, он, между прочим, на Волгу вышел.
– Ты откуда знаешь?
– У нас в роте есть сталинградец, он сводку по-своему читает – знает, где дерутся.
– До Сибири все равно далеко… – вздохнул Костя.
– Оно так, а все ж таки… Там у нас еще и японцы трепыхаются.
Порфирий любил читать, знал очень много, но как-то вразброс. В армию он пошел добровольцем и полагал, что это дает ему право на независимость в словах и поступках. Жилин насмешливо взглянул на него и пропел:
– Эх ты, Петя-Петушок, золоченый гребешок. – Порфирий сейчас же приподнял каску и погладил стриженую и действительно золотящуюся на свету голову. – Не хочешь – не ходи. У нас, как сам знаешь, без приказа.
– Ну и что? – Но, обдумав, добавил: – Мне приказ не важен. Мне дело важно. Пойду.
Остальные в тот час промолчали, но сейчас Жилин чувствовал – ребята скучают, и потому ругал противника нехорошими словами. И он, этот безымянный противник, словно услышал Костины мысленные присказки и устыдился. Опять послышался натруженный автомобильный гул. Он явно потянул навстречу снайперам.
Когда в сквозящих белых прочерках березовых зарослей мелькнула серая, как бы щучья, тень, Жилин, весь подобравшийся, напряженный, не поворачивая головы, предупредив в голос: «Ребята!..», нажал на спусковой крючок. Нажал, конечно, плавно, без рывка, как учили.
Стремительным светлячком улетела трассирующая пуля. Как только она погасла в голове щучьей тени, – значит, придел оказался верным, – по ее следам полетели другие – уже невидимые. Жилин стрелял трассирующими, а остальные били зажигательными и бронебойными пулями. Жилин предусмотрел – по его трассам ребята уточняют прицел, а их бронебойные и зажигательные пули, если попадут удачно, наделают веселеньких дел. А главное, наблюдатели противника не сразу разберутся, сколько человек ведет огонь, – кроме Костиных выстрелов, ни одна другая пуля не дает приметной трассы. Жилин неслучайно и свой окоп расположил в стороне: если его обнаружат, то при обстреле снаряды или мины тоже лягут в стороне и ребята успеют проскочить в траншею, выйти из-под огня.
Стреляли стремительно и слаженно, по привычке ловя меж пальцев гильзы и складывая их рядком. По привычке же дыхание переводили в момент перезаряжения – не спешили, не елозили, чтобы не сбить ни прицела, ни боевого, сосредоточенного азарта.
Кто выстрелил наиболее удачно, чья пуля оказалась счастливой – никто, конечно, не знал. Но только уже под конец размеренной и точной огневой обработки вражеской, почти невидимой машины за березнячком разом полыхнуло оранжевое пламя. В дымном, ежистом облаке мелькнули какие-то ошметки и доски, а над заболоченной лощиной грохнул взрыв, который сейчас же распался еще на несколько взрывов послабее.
Руки снайперов еще привычно, автоматически перезаряжали винтовки, но рты уже приоткрылись: такого бойцы не ожидали. Первым, конечно, сориентировался Жилин. Он крикнул:
– Срывайся!
И сам, легко выпрыгнув из своего окопчика-«кувшинчика», пригибаясь, бросился к траншее.
Должно быть, необычный взрыв заставил вражеских наблюдателей оглянуться назад и некоторое время рассматривать ежистое облако. Оно быстро темнело, приобретало округлость, растекалось и по сторонам и вверх.
Они собрались в котловане недостроенного дзота – тяжело дышащие, возбужденные, радостно обалделые. Жалсанов происходил из рода воинов и потому старался сдерживаться. Он сощурил темные блестящие глаза и сейчас же стал закуривать. Но цигарка крутилась плохо, он рассыпал табак и потому начал слегка сердиться: мужчине волноваться не пристало. И он отвернулся вполоборота от ребят, к передовой. Она лежала близко. Стороны стояли здесь тесно.
Жилин, словно не глядя, отобрал у Жалсанова цигарку, доклеил ее, прикурил и, жадно затянувшись, так же не глядя, отдал Жалсанову.
– Вот так вот, Петя-Петушок! А ты не верил… – Пропустить возможность подначить и посмеяться даже в удаче, даже в радости Жилин не мог. – Наша помощь Сталинграду в действии! Смерть немецким оккупантам! Выше боевую активность!
– Ладно тебе, не трепись, – миролюбиво сказал Колпаков. Но, как человек во всем справедливый, отметил: – Богато получилось. Высверкнуло, ну… что говорить!
Сдержанный, немногословный Малков – рослый, отлично сложенный и красивый – налегая на «о», уточнил:
– У нас в Иваново, в Глинищево сказали б: хорошо уделали.
Все засмеялись, и низкорослый, румяный Засядько, паренек из-под Днепропетровска, восхищенно покрутил головой и повторил: «Уделали».
Малков мельком взглянул на него, довольно усмехнулся и достал баночку с табаком. Он всегда и все делал чуть-чуть не так, как остальные, – либо чуть раньше, либо чуть позже. Но делал красиво, аккуратно, и потому завидно заметно.
– А чо ж это было? – поднял взгляд на Жилина Колпаков.
– Шут его знает… Может, снаряды, а может, мины.
И все, словно по команде, приподнялись и приникли к срезу котлована. На шоссе клубился жирный дым – должно быть, от солярки или масла. Он доходил до вершинок растущего за Варшавкой леса и круто изгибался, косо растекаясь уже не черным, а коричневым потоком над немецкой передовой.
– Ветер меняется… – отметил Жилин. Он помолчал, ожидая ответа, но все смотрели на дым, и Костя добавил: – Надо бы о новых позициях покумекать.
Ему не ответили, потому что дым подбросило новым, запоздалым взрывом, и Жалсанов первый раз за все время вымолвил словечко:
– Мины.
Жилин кивнул.
Они опять присели на корточки, привалившись спинами к глиняным стенкам. Малков глубоко затянулся и спросил:
– Младший сержант, что там нового?.. – и кивнул в сторону, на юг.
– Что-что… После упорных боев оставили… несколько домов.
Жилин и сам не заметил, как он сгладил сообщение, уж очень ему хотелось, чтобы под Сталинградом было полегче.
– Хреново, – отметил Малков.
– А мы все сидим… – вздохнул Засядько.
– Ну вот и сбегай! – вдруг разозлился Жилин: он понимал Засядько. У обоих близкие остались в оккупации. – С чем побежишь? Танков нет, артиллерия, видно, карточки получила, снаряды на сухари сушит. Не знаю, как ты, а я нашу авиацию с лета не видел.
– Ну и у немца тоже… нет ни черта. Одна «рама» летает, – вмешался Колпаков. – А мы все землю копаем.
– Эх ты… Петя! По науке, чтобы наступать, нужно иметь троекратное превосходство. А нас, обратно, растянули.
Колпаков отвел взгляд; Жилин не только кадровый сержант. Он все время вертится возле начальства. Он науку знает. Малков едва заметно улыбнулся.
– А вот товарищ Сталин говорил: еще годик, еще полгодика – и погоним мы все это куда-нито подальше.
Ребята поерзали и подняли взгляды на Жилина. Как вывернется командир?
– Правильно говоришь, – пряча глаза, слегка иронически сказал Костя и поощрительно добавил: – Говори, говори. Приводи примерчики.
– Пример – перед нами.
– Вот именно! Вот именно: перед нами! Вон даже Петя говорит, что у немцев так же, как у нас, – ни черта нету. Одни мины, да и те мы в распыл пустили.
– А годик кончается…
– Так что ж такого? Чесанули аж… до самой Волги… и Кавказа, это ж разве можно было предположить? Ясно, он на такое рассчитывать не мог. Да и кто ж мог? Разве мы с тобой?
– Сержант, посмотри, – позвал его Жалсанов.
Костя поднялся и стал рядом с Жалсановым. Чуть левее, в ухоженной немецкой обороне, всегда такой тихой и незаметной, явно ощущалось постороннее движение. Какое бы натужное, серое утро ни выдалось, но свет все равно струился с северо-востока и, значит, падал на противника густо. И в этом рассеянном, сером свете проступали легкие дымки, иногда тускло отсвечивали хорошо промазанные ружейным маслом солдатские каски. В траншеях переднего края накапливалась пехота.
– Жалсанов старший! – не оборачиваясь, приказал Жилин. – Засядько, со мной. Стрелять после нас. Все! К бою.
Комбат капитан Лысов ворочался на своем топчане в землянке и никак не мог уснуть. За накатами шуршали мыши – домашне и почему-то весело. И эта веселость раздражала Лысова.
«Как-то все не так получается, – думал он. – Говорили: ни шагу назад, а сидим на Волге… Ведь и на границе можно было драться, так отступали: – казалось, что позади места еще много. А в окружениях дрались как черти – один за десятерых и себя не щадили. Почему? А потому, что другое моральное состояние. В начале войны все резервов ждали: подойдут, ударят – и понеслась… на чужую территорию. А в окружениях, под Москвой – иное… На резервы не надеялись. Стали понимать, что каждый и есть самый главный резерв. Значит, что ж главное? Конечно, и вооружение, конечно, и количество и качество дивизий, и экономика – все главное. А вот самое главное – боец. Что у него в душе! Душой решит стоять насмерть – будет стоять! Не решит – какие там приказы ни пиши, а он всегда причину найдет и драпанет. Значит, главное – в моральном состоянии».
За тремя накатами бревен, в земле, передовая почти не прослушивалась. В сырой шуршащей теплоте думалось особенно тревожно. Изредка, когда где-то рвался снаряд, к шуршанию прибавлялся шорох – осыпалась подсохшая земля. Взрыв на Варшавке отозвался и звуком, и струйками земли.
Лысов вскочил, прислушался и покосился на сладко посапывающего Кривоножко.
«Конечно, ему что… Случись что – с меня спрос. Командир… Единоначальник».
Он опять прилег, поворочался и ослабил ремень еще на пару дырочек. Дышать стало просторней – картошка, особенно жирная, не сразу укладывается, – и он тоже стал посапывать. И тут сразу, обвалом, на оборону батальона посыпались мины.
Еще в полусне, но уже на ногах, затягивая ремень и нащупывая пистолет, Лысов знал, что посыпались мины, – они по-особому, противно выли и рвались как бы поверхностно, без глубинной снарядной дрожи. Та смутная, постоянная тревога, с которой человек всегда живет на войне, окрепла, а сам он как бы раздвоился.
«Ну вот… началось. Началось» – это была самая первая мысль.
За нею приходила убежденность в том, что противник не может так долго и так бездарно стоять на месте в то время, когда его части вышли к Волге. Он обязан долбануть и здесь. Он должен был заметить, что здесь мы снимаем с передовой части и уводим их в тыл. Куда? Дураку ясно – на юг. Там сейчас главное. Противник не мог не заметить, как растянулась оборона батальона, и сейчас, когда заболоченная лощина подсохла, ему в самый раз ударить по-сухому.
«Куда ж он ударит? Как под огнем вывести людей в траншеи? Резерв оставить или сразу пустить на уплотнение обороны?» – эти практические мысли шли как бы рядом и одновременно. И они не могли не идти, потому что Лысов был кадровым военным и такие мысли составляли его сущность. Мозг работал как бы вне его воли, подсказывал десятки вариантов возможного боя.
Постепенно, хотя эта постепенность и заняла секунды, Лысов привычно взял себя в руки и уже с порога посмотрел на Кривоножко. Тот крепко спал. Удивительный человек – артналет, а он дрыхнет. Ну, нервы! Капитаном на мгновение овладела злость. Он повернулся, чтобы разбудить Кривоножко, но в это время неподалеку разорвался снаряд – земля вздрогнула, задребезжали на столе алюминиевые кружки и котелок, в который Жилин вылил чай из чайника. Лысов глубоко, бешено втянув воздух, ощутил весенний запах сливовых веточек, которыми Жилин заправлял чай.
Кривоножко обалдело вскочил, но сейчас же пришел в себя, рывком и точно, не путаясь, набросил снаряжение и подтянул голенища. С тех пор как батальон растянули, они спали в сапогах.
Лысову захотелось заорать, но он сдержался еще и потому, что запах сливовой веточки напомнил ему о Жилине. Жилине-связном, который носится неизвестно где, а ему, Лысову, придется идти в бой без связного, без прикрытия.
– Я в штаб, – все-таки крикнул комбат и бросился в дверь.
Адъютант старший – что за название для должности начальника штаба батальона! – вскочил из-за стола и сразу же передал телефонную трубку Лысову. Звонил командир полка.
– Что там у тебя? Атакует?
Этот знакомый ворчливый голос сразу успокоил Лысова, выбил все лишнее и вернул к единственно правильному состоянию боевой напряженности.
Лысов взглянул на адъютанта старшего, тот отрицательно покачал головой.
– Пока минометный налет, но начинает вводить артиллерию.
– А что это за взрыв был?
– Взрыв у противника? – чтобы оттянуть время, переспросил Лысов, показывая одновременно и свою осведомленность обо всем, что делается в его батальоне и против него. Как-то не думая тогда в полудреме-раздумье, он просто отметил направление взрыва, его силу и не то что понял, а почувствовал – это у противника и, значит, его не касается. Вот теперь все сработало.
Адъютант старший пожал плечами: не знает.
– Ну не у тебя ж… – разозлился командир полка.
– Уточняем, товарищ подполковник.
– Когда уточнять, если на тебя сейчас навалятся.
– Будем отбиваться.
– Смотри, Лысов! Отойдешь – головы не сносить! – Помолчал и добавил: – Звони через каждые десять минут. Я – на НП.
Да уж… Если противник прорвет оборону, головы и в самом деле не сносить. Оборона хоть и старая, а жидкая, и, насколько известно Лысову, позади особых резервов не имеется… Выйдет фриц на простор, покатится как по асфальту. А там – Москва…
Лысов кинул трубку в коробку аппарата и отрывисто спросил:
– Что с НП?
– Связь нарушена. Лупят по седьмой роте и НП.
Час от часу не легче. Седьмая рота строптивого старшего лейтенанта Чудинова почти вся в ложбине, от нее до немца ближе всех. А правее роты, на взлобке, – наблюдательный пункт командира батальона. До него, значит, не доберешься, а наблюдатели молчат: нарушена связь.
– Связь с артиллерией?
– Есть. Отметили движение противника в траншеях. Орудия приведены к бою.
«Пока откроют огонь, противник проскочит сто метров и ворвется в траншеи. Поди потом выковыривай его артиллерией – своих больше накрошишь».
– Что у соседей?
– Тоже налеты, но послабее. Главное, вроде бы по седьмой роте.
Лысов мгновенно вспомнил, что адъютант старший дружит с Чудиновым и потому особенно беспокоится о седьмой роте. Это насторожило и как бы включило некие критические центры.
Мозг комбата работал четко, точно, Лысов понял, что противник ударять только по седьмой роте не будет: она ведь в ложбинке. Если нельзя втянуться в траншеи с флангов, с более высоких мест ударят наши пулеметы, и занятые траншеи не помогут: огонь достанет сверху. Значит, противник наверняка ударит встык. Там, над стыком, Лысов собирался соорудить новый командный пункт батальона, да уж больно не хотелось перетаскивать уже устоявшееся хозяйство, мучить людей строительством. Теперь вот расплачивайся…
Впрочем, остановил себя Лысов, еще ничего не известно. Может, противник ударит сразу по всему фронту батальона, а может, и полка – вон как командир полка взволновался. Сразу помчался на свой НП.
Огонь противника не ослабевал. Он даже несколько усилился: все чаще грохали тяжелые снаряды – земля с накатов сочилась гуще, и чай в котелке на столе покрывался рябью.
В блиндаж влетел Кривоножко, и Лысов встретил его неласково. Не потому, что бывший комиссар опоздал, а потому, что обстановка комбату очень не нравилась. Но как бы она ни тревожила, его мозг все равно проделывал ту незримую и еще никем не понятую работу, которую иные именуют творчеством, иные – интуицией и другими умными словами.
– Не все еще ясно, комиссар, но ясно одно – тебе нужно двигать на правый фланг – роты там на новом месте. Действуй сообразно с обстановкой, но сразу же подумай о создании контратакующей группы и связи с соседями и артиллерией. Не забудь и о связных. Все. Действуй!
И раньше, в трудные минуты боя, Лысов говорил точно так же – с одной стороны, как бы отдавая приказ, а с другой – допускал и некоторое панибратство: не требовал повторения приказания, давал свободу действий и все такое. И Кривоножко принимал и этот тон комбата, и форму обращения. Сегодня эта форма несколько задела, потому что Кривоножко не знал, как себя повести, – повторять приказание, он же теперь подчиненный, или…
Кривоножко коротко, испытующе взглянул на комбата, но взгляда его не поймал, козырнул и сказал «Есть!» таким тоном, словно прощал комбату этот приказ и его тон и форму.
Позвонили из девятой роты – у них только беспокоящий огонь, а уж когда Кривоножко выходил из блиндажа, наконец позвонил и Чудинов. Трубку взял Лысов.
– Товарищ капитан! – кричал Чудинов. – Лупят по землянкам, и потому выводить людей в траншеи не спешу. Создал контратакующую группу – два отделения автоматчиков, а ручников выдвину на стык.
– Почему на стык? – спросил Лысов. Он сразу отметил проницательность Чудинова и ждал от него подтверждения своей догадки: противник нацелился на ротный стык.
– Он там, понимаете, артиллерией обрабатывает, а землянки и у меня, и у восьмой – минометами. Мешок делает.
– Понятно. Держись и звони почаще.
Лысов поправил фуражку и спросил:
– Автомат лишний есть?
Лишнего автомата, конечно, не было, и адъютант старший молча передал капитану свой – незаконно списанный когда-то, нигде не числящийся и потому ставший как бы личной собственностью начальника штаба.
Обстановка прояснялась. Противник, видимо, проводил разведку боем. Если бы он собрался в настоящее наступление, так артподготовку вел бы на полную мощность, а не скупился бы, не маневрировал бы стволами. Тоже, видать, на лимите сидят, экономят выстрелы. Выходит, все замыкается на ротном участке.
«Ну что ж… это полегче, – подумал Лысов, но, взглянув на часы – прошло минуты четыре-пять, – спохватился. – Всем легче, а мне – труднее. На меня наваливаются. Значит, все от одного меня и зависит».
И хотя еще в те секунды, когда он просил автомат, он уже принял решение пробираться на свой НП – ведь вон связисты восстановили же связь, значит, пробиться можно, – только теперь Лысов осознал обстановку, прочувствовав ее, понял, чем он рискует, и выругался про себя: «Чертов Жилин! Иди под огонь без прикрытия. Ранят – и вытащить некому».
– Старший лейтенант. Дайте связиста, пойдем на НП.
Как раз в это время позвонили с НП.
– Товарищ капитан! – почему-то весело, возбужденно кричал командир взвода связи молоденький младший лейтенант, и Лысов, узнав его по голосу, про себя решил, что командир взвода связи действовал в данном случае правильно – НП сейчас главное звено, и именно там находится начальник связи.
– Товарищ капитан! Фрицы атакуют.
– Много? – спокойно спросил Лысов – ведь он ждал этой атаки.
– Много, товарищ капитан! Человек сто!
– Держитесь там. Сейчас подойду!
Он бросился к дверям, и адъютант старший глазами приказал писарю сопровождать капитана: последнего, дежурного, связиста он отпустить не мог.
Жалсанов как стоял, боком привалившись к стенке котлована, так и остался стоять. Только выложил винтовку между темными ломтями осенней глины. Колпаков и Малков молча встали по обе стороны и тоже выложили винтовки. Жилин с Засядько пробежали метров сто и юркнули в кустарник – когда-то они отрывали там парные окопы-«кувшинчики».
Они едва успели устроиться в тесных окопчиках, как начался минометный налет. До кустарника мины не долетали. Вся оборона батальона была как на ладони, и Жилин гораздо раньше Лысова определил и направление удара противника, и его замысел.
«Конечно, – думал он, – фрицу тоже требуется узнать, чего мы стоим на сегодняшний день и почему так активно примолкли. Ничего… рога мы ему сейчас собьем».
Сюда, ко второй линии обороны, осколки не долетали, но дым от разрывов доплывал – горьковато-пряный, возбуждающий.
Жилин видел, как мелькали каски наших солдат, как юлили по бурому бурьяну связисты, сращивая обрывы, и находил, что все идет правильно и опасаться нечего. Но тут вспомнился Лысов, и Костя на секунду заколебался. Комбату, ясно, потребуется пробраться на НП, а он, его связной, здесь. Непорядок.
«А-а… – мысленно махнул он рукой. – Не маленький, проберется. Людей много, возьмет на прикрытие».
И все-таки успокоения не пришло. Бой, он и есть бой, и комбату, конечно, было бы надежней с Костей – и привычка, и есть с кем перекинуться парой слов, и даже на ком сорвать злость. Но главным все-таки было не это. Костя привык к комбату и, может быть, по-своему любил. И беспокоился он о нем в те минуты не потому, что не сможет прикрыть его, спасти, а потому, что как нелюбящая, но преданная жена вечно беспокоится о своем баламуте-муже, отце ее детей, так и он боялся, как бы Лысов не натворил что-нибудь. «Не дело», как сказал бы Малков. Косте казалось, что он умел удерживать Лысова от ненужных, на его, конечно, взгляд, порывов, а иногда, наоборот, подталкивать, когда комбат колебался. А тут Лысов окажется один, без присмотра…
Была минута, когда Костя мог бы бросить снайперов и побежать к комбату, хотя был твердо убежден, что здесь, на этом месте, в этой неожиданной засаде, он нужней. Но сердце иногда бывает сильней разума.
Огонь минометов и артиллерии усилился, распространился почти на весь фронт батальона, а с первых траншей нашей обороны переместился и в глубину – немцы били по штабу батальона и ходам сообщения.
И тут началась атака.
Противник выскакивал резво, стремительно – застоявшиеся, хорошо тренированные солдаты словно распластывались над землей, как летающие лыжники после взлета с трамплина. На секунды они скапливались у проходов в проволочных заграждениях, а потом бежали опять вперед. Целиться в таких, прорвавшихся за проволоку, было нелегко, и Жилин стрелял по тем, кто еще только выпрыгивал на бруствер своей, только что такой надежной, траншеи.
Первый же фриц мгновение покачался в неестественной позе – задрав вверх руку с автоматом, выставив вперед колено – и завалился назад.
Жилин, как всегда, стрелял трассирующими. Он указал и цель и показал, как нужно бить. И снайперы заработали. А Жилин в это время стремительно сменил обойму – выбросил трассирующие и загнал обычные.
Теперь целеуказание ни к чему. Противник – на ладони. Бей – не хочу.
И они били. Конечно, многие из фрицев успевали оттолкнуться от брустверов траншей и устремлялась вперед, но многие, очень многие опрокидывались навзничь, оставались лежать на брустверах.
В грохоте минных и снарядных разрывов винтовочные выстрелы, конечно, потонули, трасс не было, и поэтому убийственно точный, на выбор, снайперский огонь подавляюще подействовал на тех, кто еще не успел выпрыгнуть. Там, в траншеях противника, заметались офицеры и унтера, выталкивая замешкавшихся солдат, и снайперы стали бить по каскам, выбирая точку прицеливания пониже, на срезе брустверов: точно попадешь – пуля прошьет шею; возьмешь чуть выше – попадет в голову, а если винтовка «клюнет», пуля пробьет землю и врежется в грудь. Винтовочная пуля – мощная. Верхушку бруствера она прошьет и не завихрится. Не автомат стреляет…
Но как бы точно ни били снайперы, как бы ни заливались неслышимые в грохоте разрывов дежурные пулеметы, а, как потом выяснилось, большинство из них немцы разбили из орудий прямой наводки, – все-таки большая половина атакующего противника ворвалась в траншеи, добила немногих наблюдателей и захватила «языка». Бить по этим, ворвавшимся, снайперы поначалу не могли: над траншеями виднелись только каски, и какая из них своя, а какая чужая – разобрать было трудно.
Жилин все это время даже не оглядывался на остальных троих. Он знал Жалсанова, его каменный, жесткий в бою характер, его поразительное умение мгновенно увидеть то, чего еще никто не видит, и сразу принять единственно правильное решение. Недаром он был из рода воинов.
Да и сам Жалсанов совершенно не следил за Жилиным. Он только стрелял – не торопясь, размеренно, не взглядывая на своих товарищей. По звуку их выстрелов он понимал, что ребята ведут огонь спокойно, выцеливают старательно – они не частили, не затаивались. Все были заняты своим делом, увлеклись им и не думали ни о себе, ни о чем другом, кроме этого дела.
Вот почему никто так и не увидел, как капитан Кривоножко пробежал позади Жилина и Засядько, как остановился возле Жалсанова. Он сразу оценил действия снайперов, понял, какой урон они могут нанести, а присмотревшись, увидел этот урон и внутренне обмяк: все оказалось не так страшно, как там, в землянке батальонного штаба. Вспомнился Лысов, и Кривоножко отрывисто, по-командирски, спросил:
– Где Жилин?
Никто не удивился появлению замполита, никто даже не обернулся. Только Жалсанов небрежно махнул рукой в сторону, откуда вел огонь Жилин. Кривоножко понял это по-своему: Жилин убежал к штабу, к Лысову. Значит, и здесь все в порядке.
Капитан немного потоптался. Он осознал, что правому флангу батальона ничто не угрожает и лучше бы ему быть на НП, но сейчас же вспомнил, что теперь он такие вопросы решать не может. Он получил приказ и обязан его выполнить. В частности, подготовить контратакующие группы. Конечно, он сразу понял, что контратаковать силами крайней девятой роты стык седьмой и восьмой слишком неудобно. Людей придется вести поверху, на виду у противника, или, наоборот, обводить тылами… Но приказ есть приказ. И Кривоножко, уже не слишком торопясь, потрусил, сгибаясь, по еще мелкой траншее на правый фланг.
Кривоножко не видел, как из захваченной противником траншеи вывалились два немца и поволокли к своим траншеям «языка». «Язык» в бурой шинели, без каски хорошо просматривался меж зелеными шинелями фрицев. Виднелась даже белая точка кляпа во рту. Немцы связали ноги и руки «языка», и он беспомощно волочился по земле, вероятно, теряя сознание от боли.
Когда Жилин увидел эту троицу, он прежде всего понял именно эту боль «языка», представил, как ломят суставы, как обдираются руки о бурьяны, и отдал приказ:
– Засядько! «Языка» не трогай. Беру на себя.
Засядько с ужасом посмотрел на Жилина – он решил, что Костя расстреляет сейчас своего же брата красноармейца, с которым, может быть, коротали ночные часы, а то и ели из одного котелка и который попал вот в такую беду.
Самым страшным, пожалуй, было то, что Засядько понимал: противник не должен иметь «языка». Ни при каких обстоятельствах! Потому что «язык» может рассказать все, что он знает об их обороне, и тогда туго придется всем, а значит, и Засядько. И все-таки он, убивающий сейчас фрицев, с ужасом ждал, когда Жилин расстреляет этого бедолагу – ведь другого выхода Засядько не видел.
Его видел Жилин. Он выцеливал так долго и так тщательно, что Засядько перестал ужасаться. Фрицы проползли уже метров тридцать, когда Жилин выстрелил первый раз. Ближний к нему немец поерзал правой ногой и вывернулся на бок. Второй, тот, что был за пленным, видно, покричал ему, потом толкнул, и убитый немец вяло отвалился на сторону. Живой подхватил пленного поудобней, для чего ему пришлось несколько приподняться над землей, и тут его свалил Жилин.
Костя с облегчением вздохнул, мельком посмотрел на Засядько, ужас в глазах которого сменился восхищением, и буркнул:
– Ну ползи же, дура старая!
Засядько теперь понял все: Жилин не торопился с выстрелами, ждал, пока немцы подтянут пленного к старой бомбовой воронке, в которой можно будет скрыться. Стрелял он первым ближнего потому, что дальний немец после смерти напарника обязательно приподнимется и, значит, у лежащего пленного окажется больше шансов не попасть под жилинскую пулю. «Дура старая» – тоже сказано неслучайно: днем в траншеях норовили оставлять пожилых бойцов. Считалось, что они бдительней, их не так тянет в сон.
Все это Засядько оценил, и его добрые темно-карие глаза повлажнели. Он перевел дыхание и опять стал выцеливать противника. Лицо его сразу стало жестким и колючим, как полминуты назад у Жилина.
До наблюдательного пункта капитан Лысов добрался благополучно. Раза два его обдавало глиняной крошкой и прахом от ближних разрывов, но не сильно и не страшно. Только на НП он обнаружил молчаливого пожилого писаря, но не обратил на него особого внимания – бросился к стереотрубе. И уж только убедившись, что противник, как ему и докладывал стоящий рядом начальник связи, явно создал огневой мешок вокруг стыка, а по фронту ведет отвлекающий огонь, окончательно освободился от предчувствия общей для всего участка беды. Теперь все, что происходило, стало его личной бедой и заботой. И думать он стал соответственно.
Лысов строго, придирчиво огляделся. В НП набилось порядочно народа: наблюдатели, связисты – свои и артиллерийские, связные и загнанные под накаты НП огневым налетом минометчики, саперы, артиллеристы…
В иное время Лысов сразу же разогнал бы всю эту шарагу – непорядок же! – но в этот раз только мрачно и придирчиво оглядел их – все оказались с оружием – и подумал, как это он хорошо сделал, когда приказывал хранить на НП ящик ручных гранат, и неожиданно про себя решил: на контратаку всего этого воинства хватит, а вслух он спросил:
– Связь с Чудиновым?
– Прямой нет, – извиняюще сообщил младший лейтенант. – Линию сечет.
– Соединяй вкруговую.
Пока соединяли, немцы бросились в атаку, и Лысов, окруженный тяжело дышащими людьми, смотрел через стереотрубу и видел, как стали падать солдаты в проходах и на своих брустверах. Поначалу он оценил работу жилинского отделения, даже почувствовал что-то вроде признательности к нему, но внутреннее озлобление против связного не прошло. Потом, когда первые немцы вскочили в батальонные траншеи, он совсем распалился и вслух сказал:
– Что ж он, дурак, не туда бьет.
Никто не понял, о ком говорит комбат, как не поняли, что его больше всего волнует, но на всякий случай отодвинулись от амбразуры.
Лысов не сомневался, что противник не слишком силен. Если он даже закрепится в траншеях переднего края, батальон выбьет его если не сразу же, так ночью. Да и сам противник не дурак. Не станет закрепляться в низинке. Тут нужно рвать вверх, ко вторым траншеям. Правда, можно было подумать и о том, что этот рывок всего лишь отвлекающий маневр, а главный удар он нанесет попозже или в стороне, но Лысов опытом своим, особым, накопленным только в боях чутьем знал – это всего лишь разведка боем. Проверка, как русские держат оборону, какие у них силы.
Выходило, что именно его батальон и он лично держат сейчас экзамен и перед противником за всю оборону в целом, и перед своим начальством. Он верно своим военным чутьем угадал состояние командира полка – тот наверняка уже на своем НП и тоже наверняка уяснил обстановку, доложил о событиях в штаб дивизии, а оттуда небось уже сообщили и в армию.
Вот так и встал капитан Лысов во весь рост перед всеми вышестоящими штабами и начальством.
Пришел его час.
Теперь он, кажется, помимо своей воли выработал и план контратаки, и определил свое место в бою. В ином положении он наверняка остался бы на НП, а комиссар возглавил бы контратаку. Поднять, воодушевить бойцов личным примером, первым рвануть на огонь врага – прекрасно опасная привилегия политработника, комиссара. Но теперь и командир стал как бы комиссаром. И Лысов уже знал, что сам поведет людей в бой. Поведет, потому что иначе нельзя. Как человек, облеченный и новыми, партийными, правами, и обязанностями, он должен показать тот смертный личный пример, который прежде лежал на политработниках; и еще потому, что его батальон стоял сейчас в центре всей обороны и Лысов, а значит, и батальон, должны были выглядеть с наилучшей стороны. Все эти мысли Лысов не оформлял в слова. Они готовились раньше, в дни раздумий над приказом Верховного, а теперь они руководили Лысовым – человеком честным, дисциплинированным, хоть и несколько прямолинейным.
– Чудинов на проводе, – доложил начальник связи.
– Чудинов! – хватая трубку, закричал Лысов. – Готовь контратаку! Парой отделений. Слева! Понимаешь – слева! Справа ударит восьмая, а я сверху. Понимаешь – сверху! Через семь минут! Семь минут! Засеки! У меня все! Начальник штаба! Немедленно вышли ко мне из резерва отделение автоматчиков. Немедленно!
Лысов бросил трубку в руки младшего лейтенанта, грозно и решительно оглядел всех и приказал:
– Разобрать гранаты! Приготовиться к контратаке! – И уж только потом приказал младшему лейтенанту: – Вызови восьмую.
Пока телефонист бубнил: «Огурец», «Огурец», – Лысов, решительно раздвинув красноармейцев, столпившихся у ящика с гранатами, взял из него четыре штуки и стал снаряжать запалами.
– Товарищ капитан. Фрицы пленного тянут, – крикнул младший лейтенант, и его молоденькое, розовое, в пушке лицо исказилось, как от острой зубной боли.
Лысов бросился к стереотрубе. Он видел, как снайперы расстреляли немцев, но не обрадовался этому – пленный продолжал лежать между двумя трупами совсем рядом с воронкой: кажется, скатись в нее – и все дела.
– Ну дурак! – крикнул Лысов. – Все не так делает!
Младший лейтенант тоже считал, что пленному нужно скатиться в воронку, и согласно покивал. А Лысов ругал не пленного. Он ругал Жилина – за то, что он позволил немцам вытащить пленного из траншеи. Ругал и знал, что несправедлив, – не могут же снайперы вот так сразу отбиться от сотни специально тренированных солдат. Но поделать с собой он ничего не мог: надоела ему жилинская насмешливость, его вечное, плохо скрываемое, ехидное превосходство над всеми. Раньше терпеть такое он еще мог, ведь даже комиссар не обращал внимания на жилинский характер. Но теперь нет! Теперь этому конец!
– Товарищ капитан! Восьмая!
Лысов скрипнул зубами от злости на Жилина, на собственную по отношению к нему несправедливость и неожиданно понял: вся оборона видит, как работают снайперы, а он, комбат, как бы в стороне, словно бы и ни при чем. Он выругался:
– Чертов Жилин! Ничего толком не сделает!
Младший лейтенант почтительно держал телефонную трубку, впитывая слова и настроение Лысова, – ведь через минуты никто другой, а именно капитан поведет его в контратаку, может, и на верную смерть. И чтобы сделать такое – повести на смерть – нужна какая-то особая, еще недоступная младшему лейтенанту сила и настрой духа. И он, молоденький, впитывал этот настрой, не зная, что капитан очень глубоко в душе побаивается этой контратаки, потому ярится перед ней, подстегивает себя.
– Восьмая! – заорал капитан. – Готовь контратаку взводом! Что значит нету взвода? Кто же тебе, дураку, приказывал выводить людей в траншею? Под огонь? Собирай людей и через пять минут! Понял? Через пять минут! В контратаку! Это тебе и капитан приказывал? Вот и действуй. Пять минут. Понял?
«Рано, очень рано назначил контратаку – не соберется восьмая. Не соберется. И этот замполит чертов – ведь я же ясно сказал: прежде всего позаботься о контратаке. Впрочем, может, Кривоножко правильно приказал, но командир восьмой, человек пожилой и трусоватый, как и раньше бывало, прикинулся, что не все понял».
– Лично, понимаешь, веди в контратаку! – уже в ярости заорал Лысов, отрезая для командира восьмой роты все возможные пути для маневрирования. – Через пять минут! Головой ответишь!
Он бросил трубку и оглянулся. Бойцы кончали снаряжать гранаты, и Лысов, почему-то исподлобья, быстро, норовя заглянуть в округленные глаза, взглядом прошелся по их лицам и уже спокойно приказал:
– Приготовиться… Выползай по одному.
Этот странный, на взгляд бойцов, переход от ярости к полному спокойствию был необъясним, но именно он подействовал сильней всего – в них тоже постепенно накапливалась боевая ярость. Лысов одним из первых вышел в ход сообщения, картинно надвинул поглубже фуражку и расправил стеганку под ремнем. Потом подвигал руками, расстегнул одну пуговицу и сунул за пазуху пистолет: он готовился к рукопашной, это все поняли и тоже стали готовиться к ней: кто-то вынул нож и засунул за ремень, а большинство просто придвинули поближе лопатки и отстегнули ремешки на чехлах: штыки давно были потеряны и в рукопашном бою могла хорошо помочь лопатка.
Подбежали автоматчики из резерва комбата, и Лысов, мгновенно выпрямившись, как перед броском в воду, не крикнул, а сказал:
– Вперед! – И сам первым выскочил на бруствер хода сообщения.
Он бежал не оглядываясь, зная, что за ним бегут его люди, и еще потому, что смотрел все время на левый фланг роты, вслушивался в перестрелку, в разрывы мин и снарядов. Они рвались левее, в расположении жилых землянок и штаба батальона.
«Добежим! Под горку – минуту… в крайнем случае полторы, – успевал думать он, – а за это время ихние минометчики не успеют перенести огонь. Не успеют».
Капитана, вероятно, увидели в седьмой роте, потому что оттуда донеслось слитное «ура» и сразу же раскатились перестуки автоматов и нестрашные хлопки ручных гранат. Хорошо бы сейчас тоже крикнуть «ура», но Лысов не спешил – бойцы из седьмой роты по двое-трое выскакивали из траншей на поверхность и, прежде чем снова спрыгнуть в траншею, некоторое время бежали вдоль них.
«Пусть на них все внимание. Пусть на них», – думал Лысов уже отрывистей и яростней – давно не бегал, стало заходиться дыхание. И все-таки метрах в пятидесяти, а может, и меньше, он тоже закричал «ура» и сорвал с пояса гранату.
Бойцы группы поддержали его, и почти сейчас же и справа послышалось «ура» – пошла в контратаку восьмая рота: значит, и замполит на высоте.
«Ну, все правильно», – решил капитан и швырнул первую гранату. Она разорвалась, не докатившись до траншей. За капитаном стали бросать гранаты другие бойцы, разрывы пришлись и в траншеи и за ними. Забасили немецкие автоматы, но в ход снова пошли гранаты, а потом ударили лысовские автоматчики. И – снова гранаты.
Лысов не вскочил в траншею первым. Этого уже не требовалось. Лысов пропустил мимо себя бойцов и залег за свежевывороченным комом глины, выдвинув автомат. Он не увидел, а почувствовал, что за его спиной кто-то есть, и резко обернулся. Там лежал писарь – молчаливый, потный, но совершенно спокойный. Даже глаза его, окруженные густыми морщинками и нездоровыми мешочками, смотрели устало, но спокойно.
«Не заметил человека», – мельком подумал Лысов и отвернулся: в траншеях разгоралась рукопашная – разрывы гранат, крики, вопли, лязг оружия и, конечно, выстрелы. Лысов быстро сориентировался, понял, что противнику приходится туго. И не потому, что бойцов было больше. Просто они раздробили противника на несколько групп и теперь, очутившись в привычных, обжитых траншеях, теснили его и лупили, как теснят и лупят грабителей хозяева ограбляемого дома, чувствуя свою правоту и законность действий, яростно и жестоко.
Все шло как положено, и Лысов, следя за развитием боя, успевал посмотреть на себя со стороны, глазами вышестоящих командиров, и считал, что эти глаза не могут не отметить разумность и решительность его действий, его личную смелость и… Да чего уж там!.. И высокий морально-политический настрой батальона, который он, Лысов, как командир-единоначальник, воспитал, организовал, а в решительную минуту и возглавил личным примером. Словом, беда, что грозила батальону и, значит, лично Лысову, оборачивалась… хорошо оборачивалась…
Лысов не то чтобы повеселел, а стал рискованней, смелее.
Метрах в двадцати от комбата во врезной ячейке и возле нее столпилось человек восемь немцев. Трое или четверо отстреливались, а двое уже заносили руки, чтобы метнуть гранаты с длинными ручками. Лысов, не задумываясь, полоснул их автоматной очередью и как-то бездумно выхватил из-под себя гранату. Приподнимаясь для броска, он напоролся на автоматную очередь, дернулся и неторопливо осел, сперва на локоть, потом на автомат, перевалился на диске и застыл на боку.
Писарь увидел слегка порозовевшие по краям ватные вырывы на стеганке сзади и сейчас же покатом свалился в траншею – подставлять себя под новую очередь он не желал.
Когда началась контратака и Жилин боковым зрением увидел капитана в стеганке и фуражке, у него опять шевельнулось ощущение виноватости. Но сейчас он уже ничем помочь капитану не смог бы и потому, скрипнув зубами, зарядил винтовку трассирующей и выстрелил по немецким траншеям. Ребята тоже перевели туда огонь, стараясь выбить поддерживающие противника пулеметы. Трудно сказать, удавалось ли это им: пулеметы то замолкали, то оживали вновь. Похоже, что они или меняли позиции, или заменяли выбитые расчеты.
Потому что бой длился уже долго – минут десять – пятнадцать, у Жилина постепенно стали возникать вопросы: противник атаковал довольно широким фронтом, значит, не боялся мин. Выходит, что его минеры поработали славно, нащупали и обезвредили наше минное прикрытие. Да и проволочные заграждения оказались разведенными очень аккуратно и разумно – в них оказалось несколько проходов. Тоже выходило, что фрицы готовились к разведке боем долго и тщательно.
«Хорошо воюют… – с тоской подумал Жилин, – умно воюют. Ничего не скажешь».
Конечно, это было уважение к чужому мастерству и расчету, но по законам войны уважение это вызывало прилив боевой ярости. Может быть, перемешанной с приступом самой черной зависти. Он стал стрелять чаще и, вероятно, чаще мазал. Поймав себя на этом, выругался и стал стрелять размеренней, впервые ощутив боль в правом плече: отдача у винтовки сильная и резкая.
Именно потому, что он заставлял себя сдерживаться, хотя все в нем кипело от ярости и зависти, он уловил в траншейной рукопашной схватке некий слом. Это бывает в бою – кажется, он проигрывается, противник теснит и лупит, но незаметно, исподволь, возникает и наслаивается последняя, уже как бы нечеловеческая, внелогичная воля к сопротивлению. Человек, боец поднимается на некую внутреннюю высоту, с которой открываются никем не виданные дали и возможности, и в отрешенном холоде и огне той высоты неузнаваемо изменяется, отбрасывая все прожитое, известное, и с жестокой, все сметающей яростью он бросается в самую гущу схватки, не понимая и не желая понимать, что этот бросок смертельный, последний в его жизни. И если противник уже утратил или еще не обрел этой летящей, самоотрицающей ярости и стремительности, он не выдерживает ее, ломается и катится вспять.
Жилин уловил нарастание этой высотной, самоотрицающей ярости контратакующих и слом засевших в траншеях немцев. Ни он, ни другие участвующие в жестоких боях люди, пожалуй, никогда не скажут, по каким признакам они улавливали этот взлет и этот слом – те неосязаемы и быстротечны, но они улавливали. Иные по многу раз. Уловив это состояние, Жилин сам зарядился этой общей волей. И когда из наших траншей выскочили обращаемые в бегство немцы, он сразу выстрелил и свалил первого же. Трассирующих пуль он не применял – знал, что примерно то же яростно-парящее состояние овладело и другими и потому они и без его команды-целеуказания будут бить тех, кто больше всего заслуживает – бегущих, струсивших.
Стреляя, Жилин все время, боковым зрением, наблюдал и за своей траншеей, и за пленным, который так и лежал возле воронки, не двигаясь и даже не шевелясь. «Убили, должно быть», – равнодушно подумал он: сейчас его волновал не этот одинокий, со связанными руками и ногами, с белым кляпом во рту, наверняка, пожилой боец, может быть, отец семейства. Его волновала вся оборона в целом, все дело, которому служил и тот, одинокий на ничейке, и Жилин, и все остальные. Все они, каждый в отдельности и все вместе взятые, были важны только в соотношении с общим делом.
И не только осматривая с обыкновенной земной высотки это общее дело – отражение разведки боем, но и со своей внутренней высоты, со своего перевала – Жилин понял и другое: противник сломлен, вскоре будет добит, а разгоряченные контратакой бойцы – деятельные, неукротимые, отрешенные от самих себя – наверняка останутся в траншеях, чтобы сразу исправить все, что испортил налет противника в их уже обжитом и теперь, после передряг, даже любимом доме – траншее.
Но сделать это без вмешательства комбата они не сделают. Комбат следит за их действиями и за всем окружающим. Зная его вроде бы и вялую, но увлекающуюся натуру, Жилин сразу представил себе, как Лысов не выдержит и прибежит в траншеи, чтобы самому убедиться и в потерях, и в разрушениях, и сам начнет распоряжаться, увлечется, и тут-то наверняка на них обрушатся огневые налеты противника. Он не дурак, этот противник, он тоже понимает, что к чему. И вот тогда-то победа, настоящая победа, может обернуться и поражением, и гибелью многих, в том числе и комбата. А этого Жилин допустить не мог.
Одно дело – начало боя. Тогда Жилин понимал, что здесь он сделает больше, чем если он окажется возле комбата. Он сознавал свою правоту. Но сейчас, когда он уже сделал свое, важное для всех дело, теперь он нужен возле комбата.
– Засядько! Дай свой винторез, бери мой! А я – к комбату.
Он ворвался в штаб батальона как раз в тот момент, когда адъютант старший доложил командиру полка об обстановке и смерти комбата, и потому жилинский вопрос: «Где комбат?» – вызвал по-своему справедливый гнев.
– Я у тебя спрашиваю – где комбат?! Где ты шлялся?! Отсиживался?!
Жилин слышал и не такие крики и не раз стоял перед направленным на него пистолетом – в окружениях, да и в бою всякое бывало… Криком его не возьмешь. Да и внутренняя его правота не позволяла ему сгибаться. Он тоже заорал:
– Где был – там нету! Где комбат?!
Адъютант старший, который знал о ходе боя лишь по звонкам из рот, конечно, не видел, как действовали снайперы, но он помнил, что Лысов просил у него сопровождающего, взял его автомат… Значит, Лысов наверняка знал, где Жилин и что он делает. Да и прошлая, спокойная жизнь батальона, ежедневные выходы жилинского отделения на снайперскую охоту тоже сказали свое, и адъютант старший обмяк.
– Убили комбата.
Жилин сглотнул воздух – все навалилось с такой силой, что он сразу слетел со своей внутренней высоты, но в этом беспорядочном полете, словно по инерции, успел сказать:
– Слушай, старшой, ребят из траншей надо вывести… налет будет… костей…
Больше говорить он не смог – горло перехватил спазм. Он пытался сглотнуть, отчего по землянке прокатились гулкие, булькающие звуки, и молчаливый телефонист почти с ужасом взглянул на Жилина.
Костя справился с собой и, не замечая своих слез, стал ругаться… Выскочив из штаба, он бегом, не пригибаясь, побежал к переднему краю.
До крайней, девятой роты замполит Кривоножко так и не добежал. Обстановка менялась стремительно, и он уже пробивающимся военным чутьем и, главное, натренированным в предыдущих боях умом понял, что место его – в восьмой роте.
И здесь, в деле, он сразу почувствовал себя спокойней и собранней, особенно потому, что командир восьмой роты – человек тихий, хозяйственный и вполне примирившийся со своим положением не слишком удавшегося командира, – хоть и выполнил приказ – он всегда выполнял любые приказы безропотно – уже стал собирать контратакующую группу, – все-таки явно колебался. И, пожалуй, не мог не колебаться: в случае неудачи с него обязательно спросят за то, что он, выполняя приказ комбата, оголил участок своей роты. Вечное положение командира – между приказом вышестоящего командира и действиями противника.
Кривоножко достаточно хорошо знал ротного и, злясь на него, все-таки понимал. Поэтому, не добежав до девятой роты, он, в сущности, превысил свои полномочия – решил перегруппировать силы. Из землянки восьмой роты он позвонил в девятую и приказал растянуться влево, на юг, перекрыть опустевшие траншеи восьмой. Это, в сущности, еще могло входить в круг его обязанностей, определенных приказом Лысова. Но он пошел и дальше. Позвонил командиру поддерживающей противотанковой батареи и приказал выдвинуть всех свободных батарейцев вперед, чтобы прикрыть и свои огневые и поддержать девятую роту.
Командир батареи попытался было возражать – ведь его батарея не придана батальону, а только поддерживает его, и формально он может и не подчиняться приказам Кривоножко. Наверное, в другое время комиссар Кривоножко или комбат Кривоножко заорал бы, обругал, но замполит Кривоножко поступил иначе.
– Слушайте, товарищ старший лейтенант Зобов, я передаю приказ при свидетелях. Вы сами понимаете, что будет, если противник прорвется… Вот и действуйте.
И командир батареи Зобов, чертыхаясь, выполнил приказ, а Кривоножко помчался к контратакующей группе – как замполит он обязан быть именно там, чтобы в случае нужды возглавить контратаку.
Однако в отличие от капитана Лысова он совершенно не думал о том, как он будет выглядеть в этой передряге. Его волновал батальон – ведь будучи комиссаром, он всегда думал именно о батальоне. И он понял, что возглавлять контратаку ему не стоит: бежать впереди контратакующих по траншеям – значит не возглавлять, а отрываться от людей: ни он ничего не увидит, ни люди не увидят его личного примера. И он сделал то, что подсказывал ему комиссарский опыт:
– Коммунистов и комсомольцев ко мне!
Их было не так уж много, коммунистов и комсомольцев, человек десять, но для цементирования группы и этого было вполне достаточно.
– Товарищи, противник хочет узнать, растянулись мы или нет, чтобы потом ударить. Сами понимаете: Сталинград, он и есть Сталинград. Поэтому в данном конкретном случае самое главное – наш ответ, наш удар должен быть стремительным, на одном дыхании: нельзя, чтобы фрицишки (он и сам не заметил, как произнес это несвойственное ему, но пришедшееся своим оттенком к месту словечко) не то что поняли, а даже почувствовали бы, что у нас тут слабинка. Ясно? Я иду с вами. Впереди – командир взвода и замполит роты. Надо, ребята, толкнуть так толкнуть! Чтоб у фрица косточки хрустнули. Силенки хватит – и седьмая атакнет, и комбат сверху навалится.
Вот это – смесь словечек высокого Сталинграда и понятное каждому (навстречу ударит седьмая рота, а сверху – комбат) объяснение тактической задумки контратаки – сразу подняло дух людей, изгнало колебания, в которых всегда гнездится страх.
Командир роты облегченно вздохнул: решение замполита освобождало его от ненужного и даже вредного в этих условиях двоевластия. Ему же нужно командовать всем этим участком обороны, вести людей в контратаку.
Когда взвод пошел вперед, Кривоножко вылез наверх, залег в посеченном кустарнике и осмотрелся. Он понял, хотя и не так быстро, как Лысов и Жилин, расстановку сил, оценил действия снайперов, которые стреляли неподалеку от него, и даже пожалел, что Жилин убежал к комбату (он ведь так и не знал, что Жилин все время стрелял). Потом он снова спустился в траншею и догнал взвод, кому-то помог, а кого-то попросту вытолкнул на поверхность, а потом, заражаясь яростью рукопашной, что-то орал, куда-то стрелял, двигался все вперед и вперед, ступая на что-то мягкое, податливое под каблуками…
Он видел, как немцы выскакивали из траншей, иногда волоча за собой раненых, но чаще просто убегая, видел, как иные из них падали, но в убегающих не стрелял – берег патроны для тех, кого мог встретить. Но – никого так и не встретил. Люди разделались с противником и без него.
И уж потом, пробегая траншеями, он встречал своих и не узнавал их – расширенные яростью зрачки, то закушенные до белизны, то, наоборот, раскрытые, как после погони, рты, безумная чернь под глазами и у крыльев носа. Не было огня, но люди опалились, а может быть, закалились на своем и вражьем внутреннем огне. И многих била крупная нервная дрожь – уходило напряжение.
Пока шли в контратаку, пока дрались – иного ж выхода не было – драться нужно: не ты убьешь, так тебя убьют, – страха не ощущалось. Впрочем, он был, но не стал главным. Главное – убить. А вот теперь, когда кого можно было уже убили и они лежали под ногами, когда все явственней пахло свежей кровью – приторно и муторно, – вот теперь-то, представив, что могло произойти с ними, люди запоздало испугались и за себя, и за то, что они наделали.
Кривоножко сам был близок к этому состоянию и понял и людей, и обстановку. Как и Жилин несколько минут назад, он тоже находился на своей внутренней высоте и с этой высоты увидел то же, что увидел и Жилин: если противник обрушит сейчас артналет – будет плохо… Очень плохо. А комбат, по-видимому, еще не понял обстановки…
Но тут сработали иные центры – ведь за батальон отвечает не только комбат, но и замполит. И Кривоножко отдал приказ, как полноправный заместитель командира:
– Выбросить трупы! Своих – в тыл. Приготовиться к отражению контратаки противника.
Приказ оказался неточным и половинчатым. Ведь атаковали немцы, а наш батальон контратаковал. Но так уж сложилось, что немцы чаще всего словно бы контратаковали. Этим поддерживался боевой наступательный дух. А половинчатым этот приказ оказался потому, что Кривоножко хотел отдать приказ отойти в укрытия, но не решился сделать этого. Он только рассредоточил людей, надеясь и на их выучку, и на боевой инстинкт, – кого как бы подвел к укрытиям, а кого-то увел в тыл – они выносили трупы.
И уж только потом, узнав о смерти комбата, он, ужаснувшись и впервые на войне выругавшись, снял каску, опять выругался, но уже мягче, покаянней – он все-таки привязался к Лысову – и вздохнул: что ж… придется командовать.
И он командовал. Как ни просил командир восьмой роты вернуть взвод, он оставил его восстанавливать траншеи и дзоты седьмой роты, и Чудинов с признательным удивлением поглядывал на Кривоножко – ничего, комиссар, разумно. Разумно…
И уж только тогда, когда позвонили из полка и потребовали от него расследования обстоятельств смерти комбата, он словно вспомнил, кто он такой, и внутренне отстранился от управления батальоном – все равно ж пришлют другого комбата. Политработников на строевую работу посылают редко… Хотя в приказе Верховного говорилось и о таком варианте… Но ведь то приказ, а то традиции…
Лысова похоронили там же, где и всех, – на опушке леса, на высотке, с которой открывались далекие и тихие тыловые дали. Когда капитана хотели переодеть в шинель, Жилин сказал:
– Он не любил шинели. Говорил, в ногах путается…
И капитана похоронили в стеганке.
Ночью восстанавливали траншеи, землянки, дзоты. И немцы тоже работали – собирали трупы; выползали на ничейку с длинной веревкой, на конце которой была привязана отточенная «кошка» – якорь. «Кошку» швыряли к трупу, подцепляли его и тащили к себе. Просто и удобно. Потом трупы закладывали в плотные бумажные мешки и на машине отправляли на кладбище. Могилы рыл небольшой экскаватор, три мешка клали один на другой и ставили над ними один березовый крест. Быстро и организованно.
Еще не остывшие от ярости контратаки, наши бойцы сдували пулеметами сборщиков с их «кошками».
В этот час прибыл новый комбат – не слишком молодой, красивый, со шрамиком-подковкой над переносицей. Из штаба полка его привел Жилин.
Новый комбат старший лейтенант Басин пожал руку адъютанту старшему, писарю, телефонисту, но на Жилина рукопожатия не хватило – ни в ту минуту, когда он встречал комбата, ни сейчас.
Комбат выслушал адъютанта старшего и решил:
– Немцам не мешать. Пусть таскают мертвяков – меньше вони будет. – Подумал, добавил: – Проволочные заграждения самим не восстанавливать, саперы попарятся. – Помолчал, спросил: – Где комбатовский автомат?
Жилин молча выскочил из штаба и побежал в комбатовскую землянку. Торопливо засветил гильзу с фитилем. Землянка отдавала нежилью – на столе курганчики осыпи с накатов, топчан комбата не убран, и над ним одиноко висит полевая сумка. Костя ощутил такую боль, такое одиночество, что со свистом вобрал в себя воздух и покривился. Быстро убрал сумку в лысовский чемодан, сунул туда же его старые уставы и наставления, перестелил топчан и только после этого захватил автомат и каску.
Лысов, как всегда, пошел в бой без каски. Не любил он ее, говорил, сползает часто. И Костя понял, что вражеские автоматчики подстрелили его неспроста – все были в касках или пилотках, а капитан в старой, еще довоенной фуражке, которую Костя сохранил на Соловьевской переправе. Она тогда свалилась с Лысова, и ее подобрал прибившийся к остаткам их роты ефрейтор Жалсанов, который тащил свою снайперку, немецкий и наш автоматы. Он прибился к Косте потому, что увидел его снайперку с зачехленным оптическим прицелом.
Потом уже они соорудили носилки и пронесли Лысова до какого-то медсанбата, а может, госпиталя. Лысова там перевязали, а остатки роты, вместе с прибившимися, дня три отсыпались в ближнем лесу. Потом их всех направили на переформировку. Вскоре там появился и Лысов…
Все вспоминалось разом, но путано, с перескоками. Впрочем, он весь этот день жил как бы с перескоками, то клял себя, то сжимался от боли, то становился нахальным: «A-а, переживем!» Но понимал: чего-то он не переживет. В чем-то и он стал другим, и все вокруг тоже сменилось.
Новый комбат, старший лейтенант Басин, молча принял оружие и каску, вышел из штаба.
Шел он быстро, решительно, правильно поворачивая в путанице старых и новых ходов сообщения и отсечных позиций. Косте Жилину это понравилось – у человека есть военное чутье. Ориентируется…
Старшего лейтенанта Чудинова они нашли в дзоте. Привалившись к стене, ротный дремал. Когда хлопнула дверь, он вскочил и сразу же ухватился за пистолет: Басина он не знал. Но потом увидел Жилина и засмеялся:
– Думал, диверсант. – И представился, небрежно коснувшись пилотки: и он не любил каски, а фуражки не имел.
Комбат тоже представился, и Чудинов неуловимо подобрался, но так же весело и беззаботно доложил, чем занята рота.
– Это вы приказали не мешать фрицам убирать трупы? – закончил он доклад вопросом.
– Я.
– Вроде перемирия?
– Зачем – перемирия? – поморщился Басин. – Во-первых, вони будет меньше, во-вторых, зачем уточнять наши огневые точки. Ведь они зачем шли? Разведку боем вели, вызывали огонь на себя. Может, в спешке и не все увидели, а вы им подскажете.
Чудинов помолчал, подумал и кивнул:
– Резонно. Ну вот я пулеметчиков и отпустил новый дзот доделывать, а сам здесь кукую на всякий случай. – И, уже не обращая внимания на комбата, весело спросил у Жилина: – Это твои ребята со вторых линий били?
– Мои… – прохрипел Жилин. Горло почему-то перехватило.
Чудинов доверительно и весело пояснил Басину:
– Я, понимаете, смотрю, немцы так и валятся, а пулемета не слышно. Потом, когда они уже ворвались, жду ихнего тяжелого оружия – пулеметов там, минометов. А они как появятся на бруствере, так и падают. Мне ж не видно, кто их сечет, – позади все в дыму. Что это, мыслю, за секретное такое оружие появилось – и не видно, и не слышно, а фрицы падают… Послушайте, комбат, а нельзя ли там еще снайперок расстараться?
И Басин, и Жилин невольно вскинули взгляды на Чудинова: уж слишком вольно он вел себя. Но в сумерках дзота его лицо освещалось только с одной стороны – с той, с которой горел фитиль в сплющенной гильзе зенитного снаряда. Лицо ротного казалось безмятежным и веселым.
И в самом деле, чего ему побаиваться, Чудинову? На взвод его не понизят – есть третья звездочка, на батальон не повысят – молод еще. И должно быть, Басин понял это, а может, ему оказалась близкой эта юношеская бесшабашность еще не остывшего от боевого накала ротного.
– Полагаете, товарищ старший лейтенант, что снайперы в наших условиях достаточно серьезны?
– Да я и сам не очень в них верил. Еще с Лысовым поругивался – и так людей мало, а он еще снайперов отрывает. Но сегодня – поверил. Особенно когда Мкрытчан рассказал, что они натворили у них.
– Мкрытчан – это командир девятой роты?
– Так точно. Ведь тут как все произошло? На шоссе утром ка-ак грохнет. Мы все повскакивали, смотрим – дым, взрывы… Гадаем: наша артиллерия или саперы пробрались и заминировали шоссе? Пока гадали, пока спорили, а тут налет. Ну, думаем, ясно: фрицы мстят. Нет, оказывается, дело по-серьезному… А уж потом… – Чудинов запнулся, и голос у него зазвучал глуше, – Мкрытчан рассказал…
Чудинов примолк, словно только что понял: ведет он себя не соответственно обстановке. Пришел новый комбат, прямой и непосредственный начальник, а он тут о снайперах, да еще… как с товарищем…
Басин не спешил прерывать паузу, но когда она слишком уж затянулась, он сел на патронный ящик и предложил:
– Садитесь, старший лейтенант. Закурим.
Чудинов уселся на обрубок бревна и достал кисет.
Жилин продолжал стоять у притолоки. Чем-то нравился ему Басин, но чем – еще понять не мог. Да и обида на него не проходила. Вернее, она только что прорезалась: для него, связного, за все время он не то что рукопожатия, слова порядочного не нашел. Конечно, формально он прав – связной есть связной. Комбат не обязан быть с ним запанибрата. Но ведь кроме формальностей есть еще настрой, стиль поведения. Со всеми Басин как человек, а с ним – в отдалении. И Жилин впервые за эти сутки почувствовал, что на нем висит какой-то грешок, о котором Басину доложили, а он его не знает или не считает за грех. Но кто доложил? Когда?
– И вы присаживайтесь, товарищ младший сержант, – не оборачиваясь, не предложил, а словно приказал комбат. И как только Жилин сел на второй обрубок, спросил: – Так что вы там натворили, в девятой роте? Рассказывайте, товарищ младший сержант. – Жилин вскочил, но Басин, не повышая голоса, так же строго официально, почти приказал: – Сидите, сидите.
Пришлось рассказать все как было, объяснять, почему поступали так, а не иначе, и все это походило на допрос, а может, и на обмен опытом. Чудинов обмяк – ему хотелось спать. Состояние боевого подъема, которое давало ему право и возможность говорить так, как он говорил, исчезало.
Сквозь прикрытую задвижкой амбразуру все явственней просачивался шумок передовой – звяканье лопат, тюканье топоров, сдержанный, шепотом, говорок. Он был привычным, и потому на него не обращали внимания. Но когда шумок сразу стих и в наступившей тишине проступил далекий, очень далекий стук пулемета, все трое вскинулись и примолкли, поглядывая на амбразуру. Жилин встал и придвинулся к двери.
Минуту было тихо, потом шум прорезался снова. Но на этот раз он был иным – возбужденным, нерабочим: слышался говор, топот и чавканье ботинок, и, наконец, совсем близко кто-то простуженно предложил:
– Санитаров надо бы…
Ему быстро ответил резкий, отбойный голос:
– Тащи к ротному в дзот! Там разберемся, кого надо.
Чудинов вскочил и скрылся за дверью. Комбат как сидел боком к двери, а лицом к амбразуре, так и остался сидеть, искоса поглядывая на стоящего у притолоки Жилина. Поглядывал недобро и, кажется, недоуменно.
Дверь распахнулась, и командир взвода – рослый младший лейтенант – и невысокий, но крепко сбитый боец втолкнули в дзот человека с багрово-синюшным страшным лицом. Его коротко стриженная голова все время дергалась – он не то икал, не то пытался что-то проглотить. Когда его отпустили, человек мягко скользнул на земляной пол…
– Это еще что такое? – строго спросил Басин, обращаясь к младшему лейтенанту.
Тот вытянулся, но не успел ответить. Из-за спин появился Чудинов.
– Это, товарищ комбат… пленный. Немецкий пленный. Немцы его в плен взяли, но не дотащили. Он так с утра и лежал на ничейке, возле воронки. И мы, и немцы, видно, решили, что убитый. А он сейчас вот прикатился. Покатом.
Жилин смотрел на бойца и не мог его узнать – таким оплывшим, багрово-синюшным, страдающим было его лицо. Но он вспомнил белый кляп и заступился.
– Противник, товарищ старший лейтенант, захватил его в траншее, связал и забил кляп. Понятно, что в таком положении он не мог двигаться иначе как покатом.
Боец поднял тяжелую голову, в его узких заплывших глазах мелькнула благодарность, и он покивал – натужно и неясно.
– А вы откуда знаете такие подробности, товарищ младший сержант?
– Так я ж его отстреливал!
– Как это – отстреливали?
Жилин объяснил, и боец опять покивал, а Костя добавил:
– Я ж до воронки их допустил, надеялся, что он в воронку скатится и там долежит. А он, видите, хитрее оказался. Рисковее. Притворился убитым. – Подумав, добавил: – И то верно – из воронки червяком можно и не выбраться, и увидеть никто не увидит.
Боец снова покивал, и из его припухлых глаз выкатались слезинки. Он попытался что-то сказать, но слова слились в сплошное бульканье. Он покривился от боли и заикал сильнее.
Комбат поднял взгляд на Жилина, и тот, безмерно жалея этого так и не узнанного им бойца, сострадая ему, почему-то с обидой сообщил:
– Вам бы полежать связанным по рукам и ногам, да еще с крепким кляпом. У него ж отнялось все… Язык же завернут был… Корень загнут… а дышать как?
Странно, но Басин не удивился этому упреку. Он кивнул – понял, – выпрямился и приказал:
– Чудинов! Немедля санитаров. Медицине скажи, что я приказал прежде всего дать стакан водки. Пусть командир хозвзвода найдет. Утром разберемся. Раз живой – значит, очухается. – Он опять нагнулся к бойцу и извиняющимся тоном сказал: – Потерпи чуток… Наладится.
Боец пошевелился, покивал и, трудно подняв словно ватную руку, провел ею по багрово-синюшному, в буграх лицу. Все смотрели на него и с сожалением и с болью, и все ж таки с малой долей брезгливости – уж слишком нечеловеческим оно казалось; слишком неясной, опасно неясной становилась судьба бойца…
Комбат выпрямился и опять резко приказал:
– Все! По местам. Жилин! Пойдем пройдемся по передовой.
И они ходили по передовой, слышали, как стонет тяжелораненый фриц, которого подцепили «кошкой» и волочили к бумажному мешку, смотрели, как работают бойцы. Басин ни о чем не спрашивал, не делал замечаний. Он только смотрел. Уже почти на стыке с восьмой ротой он остановился и спросил:
– Ты кем был до войны, Жилин?
– Газосварщиком.
– То-то смотрю – лицо темное. Прокоптился?
– На нашей сварке лицо не загорает.
– Это ж что у вас за особая такая сварка?
– Мы барабаны для котлов варили. А для этого есть такая сварочная машина. И в ней сидишь как в ЗИСе, в кабине.
– Интересно… Ну и как же вы варили?
– А довольно просто. На ней две газовых горелки на штангах. Одна сверху, одна снизу. Между горелками пропускается барабан, согнутый чуть внахлест. Горелки калят металл, и как только он начинает капать, плавиться – пускают в ход каталки (вообще-то они назывались по-другому, научно-иностранно, но Жилин, когда рассказывал о своей работе, упрощал для ясности). Обратно – одна сверху, другая – снизу. Они и закатывали стык, сваривали. Получались цельносварные барабаны.
– Совсем интересно. Цельносварные – слышал, а такую технологию не представлял.
– А вы что – инженер?
– Да. И где ж такие машины имеются?
– Завод «Красный котельщик» в Таганроге.
– Ну, как же! Слыхал, слыхал. Прямоточные котлы профессора Рамзина?
– И они бывали… – Помимо своей воли, Жилин доверительно сообщил: – У нас говорили, что и дочка его у нас работала – такая беленькая. И ресницы беленькие. Но я этого точно не скажу.
Жилин надеялся, что Басин обязательно заинтересуется дочкой знаменитого профессора, но старший лейтенант опять замкнулся. Он смотрел в сторону противника и так же, не оборачиваясь, заговорил новым, задумчивым тоном:
– Значит, все случилось так: утром тебя отпустил комбат на охоту. Вы пошли на участок девятой роты, обстреляли машину, и она взорвалась. Потом вы сразу же сменили позицию на второй линии. Тут начался артналет, а затем и разведка боем. Вы стали стрелять по противнику. А когда наши выбили немцев, ты побежал искать комбата. Так?
– Так, – согласился Жилин и отметил, что Басин стал обращаться к нему на «ты».
– А почему же ты с началом артналета не побежал к комбату? Ты ж его связной!
– А кто ж думал, что начнется разведка боем? Считали – просто налет. В ответ за машину.
– А потом?
– Потом?.. Потом немцы пошли… Что ж?.. Бросать их бить и спешить, обратно, до комбата?..
– Постой, постой… Почему – обратно? Ты что ж, выходит, уже был у него и он опять тебя отпустил?
Жилин почувствовал, что краснеет.
– Нет, не в том дело. Это присказка у нас такая… Вроде как опять. Это самое обратно.
– Почти понял. И все-таки почему не пошел к комбату?
Костя молчал. Да и как он мог объяснить то, что, как он полагал, ясно каждому? В тот момент он был важней на огневой, а не возле комбата. Он делал дело. Самое важное, ради которого он и призван в армию, – бил врага, спасал того же комбата. Но что объяснять, если Басин, кажется, все равно не примет объяснений? И раз уж знает все как было, значит, верно – над Костей нависла беда. Но откуда и за что – он не понимал.
Он не знал, не мог знать, что замполит полка позвонил Кривоножко и потребовал политдонесение о бое – жали из дивизии – и попутно приказал расследовать обстоятельства гибели комбата. Лысов был хорошо известен в дивизии. Замполит должен знать все досконально, чтобы вовремя ответить на неминуемые вопросы. И пока Жилин тащил тело комбата, пока готовил ему гроб – бойцов похоронили без гробов, а комбата снабдили, как положено, – Кривоножко поговорил со всеми, кто видел эту смерть.
Выходило, что Жилин где-то сачковал, возможно, даже струсил: ведь когда замполит бежал в девятую роту, он спрашивал у снайперов, где Жилин. И Жалсанов показал, что он пошел в штаб. А в штабе Костя появился уже после смерти Лысова. И начальник связи, младший лейтенант, рассказал, что Лысов ругал Жилина. И адъютант старший подтвердил, что дал комбату свой автомат и послал сопровождающим писаря. Даже если бы Кривоножко и захотел, он не мог бы сообщить в полк что-нибудь иное, кроме этих лично им проверенных обстоятельств. Он был честным человеком. Выходило, что в смерти комбата во многом виноват Жилин.
Но сам Жилин ничего об этом не знал, и его беспокоило только одно: кто же накапал?
– Так я спрашиваю – почему не побежал к комбату? Ведь начинался бой, а ты – связной. Обязан прикрывать комбата в бою.
Костя прикинул накоротке, что ему может быть за эту оплошку, и решил: дальше передовой не пошлют, а потому и рубанул:
– Так… само ж дело подсказывало, где мне быть, И потом, кто ж мог подумать, что он сам поведет… команду в эту самую контратаку? Ему ж боем надо руководить. Раньше он такого не допускал. Вот я и думал…
– А ты видел, как он повел людей в контратаку?
– Откуда же? Видел, что пошли от НП, но я ж не думал, что и комбат там… – но тут же смолк, и Басин уловил, что Жилин остановился на взлете.
– Так видел или не видел?
– Не знаю… – признался Костя. – Вроде мне показалось, что он бежит, – он же в фуражке был, каску не любил, – но подумалось, что не должен он… Да и… Да нет… Все как-то не так… Словом, вроде померещилось, что он, а вроде и не он. И не думал я в те минуты – немцы ж на пеньке прицела. Бой же ж…
Басин долго молчал.
– Ну а потом чего ж ты помчался? Запал кончился? Или совесть заговорила? Ты ж с ним с границы?
– Да… С границы… А совесть?.. Совесть – она ж все время… копошилась. А вот уж когда вроде отбились… полегче стало, я подумал… да нет, не думал я… Просто почувствовал, что не так… Предчувствие… А может, дошло, что тот, в фуражке, капитан… Не знаю…
О том, главном, что его подтолкнуло – вывести людей из траншей, – он не сказал, забыл.
Они опять долго молчали, и Костя, с ужасом перебирая прожитое, понимал, что в смерти комбата есть и его вина. Нельзя было его оставлять… Никак нельзя. Был бы рядом – наверняка бы уберег. Собой прикрыл. Оттащил… Ну да что теперь рассуждать… Теперь ясно – носи в себе этот упрек и мучайся. Да и нагорит еще. И тут Костя с пронизывающей ясностью осознал: а ведь дело пахнет трибуналом… Подумал, вспотел и сейчас же стал успокаивать себя: «Ну я ж тоже делом занимался. Я ж не сбежал. Врага ж бил».
Но сам чувствовал: как повернешь это дело… Как повернешь… Комбат, конечно, отпускал на охоту, но ведь…
Он совсем запутался в своих рассуждениях и оправданиях: все они – как повернешь. А Лысова нет… Нет и не будет… И этого из сердца уже не выкинешь.
– Ты спал? – спросил Басин.
– Нет.
– Это ж почему?
– Кривоножко приказал охотиться в личное время. Чтоб в батальоне не говорили, что мы сачкуем.
– Значит, и твои ребята сейчас в траншеях?
– В траншеях.
– М-да… Ну, вот что, Жилин, пойдем-ка мы сейчас в штаб. Здесь дела и без нас делаются. Иди спи, а завтра разберемся как следует.
Комбат знал, что разбираться обязательно придется. Лысов еще жил, еще гадал, как ему вести себя в новой обстановке без комиссаров, а Басин уже двигался на его место, потому что Лысову следовало отбыть в распоряжение штаба того военного округа, в котором формировалась новая, никому не известная дивизия. И в этой дивизии Лысов должен был занять отведенное ему место начальника штаба полка. Он подходил для этой должности – боевой опыт, училище, умение сработаться с политработниками. Наконец, и срок выслуги в звании давно вышел – выдвижение выходило закономерным.
Но Лысов ничего об этом не знал. Он жил сиюминутными заботами, не мог, да еще и не умел смотреть дальше. А Басин знал, что после госпиталя и военных курсов «Выстрел» ему надлежит сменить опытного комбата, поучиться у него с таким расчетом, чтобы видеть и свою перспективу. Поэтому Басин не спешил в батальон. Он задержался в штабе дивизии, потолкался по его службам, установил контакты, уяснил обстановку. То же самое сделал и в штабе полка – со всеми перезнакомился, ощутил настрой, стиль полка. А потому что кое-что новое узнал и на курсах, и в штабе дивизии, то увидел не только хорошее, но и промашки, а главное, сумел показать, что он видит эти промашки. И еще не приняв батальона, заполучил если не славу, то всеобщее признание самостоятельного, подготовленного командира. И когда он шел в батальон, то знал, что связного комбата, скорее всего, будут судить – бросить командира в бою, конечно, преступление.
Единственно, что его смущало, так это то, что Жилин и Лысов вместе идут с границы. Комбат вырос – получил новое звание, новую должность, а младший сержант так и остался младшим сержантом. Как-то странно… Чтобы получить сержантское звание в мирное время, требовалось многое, и недаром довоенные сержанты так легко становились средними командирами – подготовка и боевой опыт невольно их выдвигали.
Разговоры в траншеях кое-что прояснили, и старший лейтенант, отпустив Жилина, связался с командиром полка, доложил о ходе работ, предусмотрительно завысив размер разрушений, чтобы просьба о присылке саперов выглядела убедительней, в конце доклада сказал:
– Кстати, о связном комбата. Полагаю, что следует не судить, а писать наградной лист. – И рассказал, как проходил бой.
– Ты брось загибать! Что ж тебе, политики даром доносят?! Кривоножко расследовал и доложил.
Басин в свое время привык к директорским разносам и потому тактично промолчал, но как только командир полка приутих, жестко, может быть, даже излишне жестко для первого доклада, сказал:
– Нельзя судить человека за то, что, выполняя обязанности на двух должностях, он с какой-то справился не так, как положено. Вначале следовало определить его положение.
Командир полка не привык к жесткости возражений. Поэтому поначалу неприятно удивился, а потом рассвирепел:
– Ты что там ерунду городишь?! Связной есть связной…
И тут Басин перешел грань. Перешел сознательно, преднамеренно, полагая, что должен с первой же минуты поставить себя, показать характер.
– Он командир отделения снайперов, – перебил командира полка Басин. – И это отделение следовало либо узаконить, и тогда у Лысова был бы настоящий связной, либо ликвидировать. Комбат и его комиссар не сделали ни того, ни другого. А штаб полка не проконтролировал. А он обязан был сделать это – дело-то новое. Снайперских отделений нет нигде. Насколько мне известно.
От этой наглости командир полка даже задохнулся. Вероятно, ему захотелось сразу же закричать что-нибудь вроде: «Вон из моего полка! Мальчишка! Не успел появиться, а уже учить!» Но он не сделал этого. Не сделал и не мог сделать, потому что, как и каждый командир полка, был немножко дипломатом. Он помнил, что Лысов докладывал ему об этом отделении, но он решил не спешить с его оформлением. Да и, честно говоря, не очень верил в него: поди проверь, убил кого-нибудь снайпер или нет?
– А комиссар вдобавок еще и приказал проводить охоту в свободное время. А может ли быть у бойца свободное время на передовой? В демократию, понимаете, играли. – Басин отлично знал, как действует на старых командиров это словечко – «демократия», сказанное в определенном, армейском звучании. За ним стояло обсуждение приказов командира, вообще приказов, своевольная их трактовка и прочие нетерпимые в армии грехи. И он не ошибся – командир полка кашлянул, а Басин продолжил: – Снайперы эти – все как один – либо комсомольцы, либо кандидаты партии.
Все больше осознавая, что в случае с этим чертовым связным он в чем-то попал впросак: «Комиссар, понимаешь, подвел… подвел… Наговорил семь верст», но стараясь сохранить свой настрой, командир полка заорал:
– А он что, этот самый снайпер, большевик?!
– Кандидат партии… – как о само собой разумеющемся сообщил Басин. – И, между прочим, газосварщик редчайшей квалификации. Рабочий класс! – И, не давая перебить себя, продолжил: – Ну вот, понимаете, а этим ребятам даже отдохнуть не дают. Ночью на передовой, как все, а днем – на охоте. И это в то время, когда с нас требуют повышения боевой активности. Это же настоящий почин.
«Да… – вероятно, подумал командир полка. – Ничего себе комбат попался: не успел прийти, а уж такое…»
Но эти мысли, если они даже и явились, скорее одобряли молодого комбата. Главным тут оказалось иное: Басин легко перешел от сугубо военных, тактических разговоров к политическим. А они волновали командира полка, потому что в эти дни они волновали всех. И он еще смутно, еще не все улавливая, подумал, что снайперское отделение и в самом деле может стать почином, и остановил подчиненного:
– Погоди ты! Уже и почин! Ты давай еще раз по порядку расскажи, что ты там нарасследовал.
Пришлось повторять то, что старший лейтенант узнал о снайперах, а командир полка слегка поддакивал: «Ну, взрыв-то я и сам слышал», «То-то я глядел с НП и удивлялся – чего ж это, думаю, фрицы пулеметов не тащат?». Он говорил искренне, потому что в горячке внезапного боя он, конечно, видел все его особенности, но осмысливать не успевал. Да, вероятно, и не мог – такого быстротечного боя еще не бывало, и к его оценке командир полка подходил со старыми, привычными мерками. А вот теперь открываются и новые подробности и новые возможности.
– Ну, хватит! – перебил командир полка. – Расследовать все равно придется, а вот начальнику политотдела я доложу. Что ты думаешь делать со снайперами?
– Как кончится расследование, узаконю отделение – и все дела. Надеюсь, что и вы поможете – выделите снайперок. – Басин примолк и опять, по бывшему своему, заводскому, опыту – добился победы над начальником – не вылазь, дай и ему отыграться, – сообщил: – Правда, тут у нас есть еще и кое-что неприятное…
Командир полка насторожился: Басин не сказал «у меня». Он сказал «у нас». Это – тоже новые веяния… Впрочем, он только что с курсов – там могли и новому научить.
– Что там… у вас?
– Немцы захватили пленного, но утащить не успели. Жилин его отбил – застрелил конвоиров, пленный и вернись. Так что вот – политическая задача. С одной стороны, сдача в плен врагу, с другой – героический поступок: связанный, с кляпом во рту вернулся в свое расположение. Опять же требуется расследование.
– Кривоножко докладывал? – посопев, спросил командир полка.
– Не думаю. Не успел.
– Ну вот… Значит, первое ЧП имеется. С чем и поздравляю.
– Это опять-таки как посмотреть, – ответил Басин. – Можно как на ЧП, а можно и как на показатель высокого патриотизма. – Словно понимая, что командир полка насторожился от такой непривычной постановки вопроса, добавил: – Словом, расследование покажет. У меня все.
Весь этот разговор происходил при молчаливом присутствии адъютанта старшего и телефониста. Конечно, Басин знал, что не то что завтра, а уже сегодня ночью его новые подчиненные сделают выводы.
С Кривоножко, который расследовал дело пленного, старший лейтенант Басин встретился за полночь. Сам Кривоножко не очень торопился со встречей. Ощущение неудовлетворенности и даже обиды, появившееся в конце боя, окрепло. Что ж… Он просто замполит… Значит, лезть на глаза начальству не следует, нужно иметь скромную, но гордость. И он ждал, когда новый начальник хоть чем-нибудь проявит себя.
И он проявил – отозвал снайперов из рот и приказал им отдыхать. Правда, Кривоножко не знал, что так рассудил Жилин: если ему разрешили спать, так почему другие хуже? Костя сам обошел ротных и передавал им приказание. И никто не удивился – все видели, как работали снайперы, и все понимали: отдыхать после такого им нужно не только ночь. А главное: выставил Кривоножко в невыгодном свете перед командиром полка. И еще не зная старшего лейтенанта, замполит его невзлюбил, в душе решив, что представляться ему не станет. В конце концов он не мальчик! И он старше нового начальника по званию. И возрастом. И, уж конечно, образованием. Надо с первого же дня поставить на своем и показать, что хамства он не потерпит. Не угоден – пусть переводят! Меньше батальона все равно не дадут.
Внутренне бунтуя, но стараясь быть спокойно-решительным, Кривоножко вошел в свою землянку готовым к первой и последней решительной схватке. За столом сидел старший лейтенант – ворот расстегнут, ремень без портупеи со старенькой кобурой небрежно валялся на топчане, возле каски, а автомат – прямо на столе, рядом с толстой тетрадью.
Старший лейтенант поднялся – статный, слегка полнеющий, с темными волнистыми, зачесанными назад волосами, высоким, уже тронутым морщинами лбом и крупными, хорошего рисунка губами. Цвет его глаз Кривоножко не заметил. Секунду они молча смотрели друг на друга, потом старший лейтенант протянул руку и, улыбаясь, спросил:
– Кривоножко, Павел Ефимович, из крестьян, образование высшее… ну и так далее?
– Так точно, – обескураженно согласился Кривоножко, не зная, как себя вести.
– А я – старший лейтенант Басин, Андрей Николаевич, год рождения десятый, инженер, сюда с высших командных курсов «Выстрел». Воевал на юге, ранен, контужен… Садись, замполит, будем держать совет.
Кривоножко медленно присел, снял каску и хотел было «рассупониться», но не посмел: вспомнил, как всегда на него косился Лысов. Басин заметил это и засмеялся:
– Привык к амуниции? А я все никак не могу привыкнуть… Гражданка, знаешь ли… посвободней хочется.
Кривоножко даже встряхнул головой, отводя наваждение. Все противоречило его представлению о командирах батальонов: и образование, и стиль поведения, и даже внешний вид. Пришел новый человек, такой, которого он не ждал и ждать не мог. Кривоножко опять встряхнулся и поерзал – появилось ощущение подвоха: играет старший лейтенант, ждет, когда Кривоножко попадет впросак.
Басин почувствовал, а может, и понял состояние своего заместителя по политической части. Лоб наморщился, и шрамик стал виднее.
– Ну что ж, Павел Ефимович, докладывай о политико-моральном состоянии вверенного нам батальона.
Кривоножко отметил: первое обращение на «ты» не обмолвка. Что это значит? Стремление сразу установить добрые, равные отношения или, наоборот, подчеркивание их неравенства? Для Кривоножко всегда – и в учительской среде, и на политработе – все эти мелочи, переливы человеческих отношений имели огромное значение. И он решил сдерживаться.
Говорил он коротко, ясно, и получалось, что батальон в целом крепкий, хорошо сколоченный, ЧП – чрезвычайных происшествий – не бывало давненько, хотя, конечно, есть и недоработки: недостаточная идейная закалка молодых, и по возрасту и по боевому опыту, командиров, трудность ведения партполитработы: неудачные бои на юге… Люди нервничают. Приходится крутиться – не столько разъяснять, потому как что ж разъяснять в таком цейтноте? – сколько придерживать и сглаживать.
Басин слушал не перебивая, изредка делая пометки в своей толстой тетради, с интересом вглядываясь в замполита. И это вглядывание тоже не нравилось Павлу Ефимовичу: в прежние времена прежние начальники сразу, не таясь, выносили решение – правильно говоришь или неправильно. Можно было быстро поправиться, уловить, чего хочет начальник. А этот молчит и пишет.
– Значит, ЧП не было… – Басин навалился грудью на стол и сцепил кисти. – А как вы рассматриваете случай с пленным?
Вот… Вот и начинается! Вон он когда берет за глотку. Кривоножко выпрямился. В эту минуту он больше всего ненавидел этого самого пленного – ведь как бы все хорошо получилось, если бы не этот дурак. Павел Ефимович даже пожалел, что его не убили в суматохе на ничейке, но не то что осудил или отогнал эту поганую мысль, а заглушил ее. Ответил с достоинством:
– Наши ведь тоже взяли пленного. И не одного. Правда, раненых, но тем не менее…
– И тем не менее наш тоже оказался в плену. Кстати, кто он?
– Кислов, Иван Андреевич, колхозник. Женат, трое детей. Чудинов говорит, что дисциплинирован и сознателен. Но… есть сведения, что последнее время вел себя очень нервно: осуждал наше бездействие на этом участке, возмущался положением под Сталинградом…
– Откуда он родом?
– Пензенский.
– Совсем неподалеку от Сталинграда… А там – трое детей. Возраст?
– Год рождения четырнадцатый. Беспартийный.
– Быстро он детей наделал… Ну и как же он попал в траншеи? Дежурный?
– В том-то и дело! – оживился Кривоножко: в бесстрастно-иронических вопросах и замечаниях комбата ему почудилось понимание. – Он не должен был быть в траншеях. Рота отдыхала. А он попросился у командира отделения сходить в траншеи – говорит, что забыл в нише противогаз, а в нем – книги.
Басин с интересом посмотрел на ожившего Кривоножко и едва заметно усмехнулся – шрамик над переносицей побелел.
– За книжками, выходит, побежал… Ну а потом что?
– Командир отделения говорит, что когда начался артналет, он видел, как Кислов, вместо того чтобы пробиваться к своим, к землянкам, повернулся и побежал к передовой. Зачем, спрашивается? Выходит, в плен побежал? Если так – таких расстреливать и то мало!
Кривоножко не хотел выговаривать этого слова – «расстреливать». Оно вырвалось само по себе, потому что приглушенно уже жило в нем. И еще, наверное, потому, что ему очень хотелось быть железным, бескомпромиссным человеком. Хотелось сразу поставить себя, а тут подворачивался случай…
Но Басину это, кажется, не понравилось. Его лицо неуловимо изменилось – стало строгим, даже суровым, а шрамик над переносицей желтовато-белым и мягко блестящим, как пчелиный воск после липового взятка.
– Подождите с расстрелами, товарищ замполит… Не спешите. Человек побежал не к землянкам, где можно было спрятаться, если… если пройдешь сквозь огонь, а к передовой, где огня еще не было, но где, возможно, следовало вступить в бой. Может, даже одному. Ведь, кроме наблюдателей и дежурных, в траншеях никого не было?
– Вот именно! – ожесточаясь, ощерился Павел Ефимович. – Нормальный человек прежде всего прибьется к своим. Гуртом легче бить. А этот? Подальше от своих? Не-ет, товарищ старший лейтенант, вы не защищайте…
– Я не защищаю. Я выясняю. Ведь решение выносить мне.
Впервые они встретились взглядами, и Кривоножко наконец увидел его глаза. Светло-карие, небольшие и острые. Они не понравились Павлу Ефимовичу – в них не было сомнений и колебаний.
«Сразу подчеркнул: „Я буду решать“. А я, выходит, только при нем…»
Но странно, уже привычное это самобичевание не принесло привычной же горькой радости – вот до чего меня довели. Наоборот, сам того не ожидая, Кривоножко ощутил облегчение: хоть и не слишком хорошо, а все – ясность. От Лысова он такого бы не потерпел, а вот от Басина… Что ж… Он не кадровый, отучившийся полгода на курсах младших лейтенантов. Он – инженер. Высшее образование. Да и с курсов – высших – только что… Ведь учили же их там кое-чему…
И как только пришла эта успокаивающая мысль, облегчение усилилось, и взгляд Басина не показался ему неприятным. Обыкновенный волевой командир…
Нет, теперь, кажется, Басин начинал не то что нравиться, но Кривоножко примирялся и с ним, и со своим новым положением и уже инстинктивно искал оправдания всему, что произошло и с ним и с другими…
– Так вы считаете?.. – начал было уже осторожней и мягче Кривоножко, но комбат, не повышая голоса, перебил:
– Пока что я ничего не считаю. Расследуют, не волнуйтесь. А нам с вами нужно иметь полную и точную картину происшествия. А вот чрезвычайное оно или нет – покажет дело. – Кривоножко отметил, что комбат твердо перешел на «вы», и принял это за признание его, замполитовских, качеств. Потому он и согласно покивал.
Да, учили их там, учили… Но почему, почему он не спрашивает о Жилине и обо всех снайперах? Ведь с них все началось. С них!
Значит, все сам решил, припоминая все, что рассказал ему адъютант старший, понял Кривоножко.
Понял и, по привычке угадывать и упреждать мысли начальства, протянул, не столько утверждая, сколько как бы советуясь и заполняя паузу:
– Как вам связной?
– О Жилине пока говорить нечего, – отрезал Басин. – Покажет расследование.
Кажется, Жилин ему не понравился. Это – хорошо… Связной, конечно, нужен иной – услужливей, заботливей.
Почувствовав неожиданное облегчение, Кривоножко спросил о том, что его мучило больше всего, не давая возможности окончательно примириться и с новым начальством и со своим новым положением.
– А вы, простите, большевик?
– Я? – удивился Басин. – Да. Большевик. В институте был комсоргом курса, на заводе – парторгом цеха. Потом начальником цеха, – И, словно поняв все мучения своего замполита, чуть-чуть улыбнулся, и от этого напряженное лицо Кривоножко тоже разгладилось. – И вот вспоминая то время, мне и хочется с вами посоветоваться. Дело в том, что политикой партии стала война. Значит, нужна военная пропаганда, военная политика, или, говоря довоенным языком, производственная пропаганда. Так вот я здесь, – он придвинул к замполиту несколько газетных вырезок, торчащих из потрепанного журнала, – подобрал нужный материал. Кстати, в будущем делайте это сами. Это все о кочующих огневых точках. – И, перехватив недоуменный взгляд замполита, пояснил: – Есть, представьте себе, и такие. Они больше всего подходят для наших условий и позволят полнее выполнить приказ об активизации боевой деятельности. Прочтите, проведите совещание с агитаторами и активом по этому вопросу, а на будущей неделе проведем батальонное партсобрание с повесткой дня: «Сталинград и наши задачи». Как вы на это смотрите?
Никогда еще – ни на сборах, ни в резерве, ни, конечно, во время боев – никто из командиров-строевиков не ставил перед ним таких задач. Что это задача, а не совет, Кривоножко стало ясно, как только Басин сказал, что ему «хочется посоветоваться». Не такой, видно, человек, чтобы советоваться. Командир ставит задачу, отдает приказ – вот что это за совет. Но такую задачу Кривоножко получил впервые, и он растерялся. Это было его святая святых.
Но ответил он в высшей степени странно для собственного настроя и убеждения. Что-то уже подавило его, перевернуло. Может быть, та самая воинская дисциплина, которая причиняет столько мучений отдельно взятым людям и которая как-то незаметно, въедливо, постепенно становится их сущностью.
– Есть, товарищ старший лейтенант.
– Ну, ладно, – опять доверительно, как в начале беседы, улыбнулся Басин. – Как бы нам организовать ужин?
– Это можно, – тоже понимающе улыбнулся Кривоножко, но сейчас же вспомнил, что Жилину разрешено спать, а командир хозвзвода тоже наверняка спит, и послать к нему некого. Выходило, что следует идти самому.
«Что ж… Пока что я еще хозяин и должен угостить нового командира. А потом, как-никак командир есть командир», – горько улыбнулся про себя Кривоножко и пошел будить командира хозвзвода.
Ночью пал зазимок. Под ногами тревожно хрустела корочка подмерзшей бурой земли, ломко падали травы, запахло горьким осенним листом и еще тем необыкновенным – чистым, арбузным, – чем пахнут первые морозы.
На небе полыхали звезды, и заря вставала торжествующая, желтовато-алая. Иней и ледок казались опасными, ненастоящими, в них играли алые отсветы.
Басин собирался отдохнуть, но пришел уполномоченный особого отдела старший лейтенант Трынкин. Невысокий, худощавый, с близко поставленными остро-серыми, круглыми, птичьими глазами, он держался скромно-снисходительно и обратился к сонному Басину как к старому, но не слишком любимому знакомому: они встречались в штабе полка. Точнее, Басин сам заходил к нему, поговорить.
– Рановато укладываешься, старшой, – по-волжски перекатывая «о», пробасил особист.
– Откуда ж знать, что ты с утречка заявишься. Полагал, еще позорюешь… Землянка у тебя теплая…
– У тебя дела такие, а мне зоревать? – притворно удивился Трынкин.
– Ну, зачем ты уж так сразу-«у тебя». У нас, дорогой ты мой старший лейтенант. У нас. В полку.
– Отвечать тебе…
– И тебе.
– А я ж при чем? – насторожился Трынкин – он не привык к такому вольному отношению.
– А как же ты рассчитываешь? Если и в самом деле Кислов полез сдаваться в плен, то как твое начальство расценит твою оперативную работу? Не знал, что такой гад имеется?
Трынкин сощурился, и его покойное бледное лицо стало решительным и, пожалуй, злым; широко вырезанные ноздри чуть вздернутого носа раздулись.
– Ты, смотрю, петришь… Откуда?
– Как учили, старшой. Как учили…
Они помолчали, и Басин успел одеться и встать.
– Ты куда собрался?
– Поговорим с Кисловым вместе… Для начала…
Басин смотрел твердо, но в глазах мелькала настороженная усмешка. Трынкин подумал, что комбат знает, как проворачиваются подобные дела, и все-таки собирается присутствовать на допросе. Это – не положено. А он…
«Напрасно пришел к нему, – подумал Трынкин. – Нужно было сразу к комиссару… Как всегда».
И вдруг вспомнил, что «как всегда» уже не будет. «Как всегда» стало «как раньше». Может, и прав Басин?
– Не задумывайся, старшой. Надо выполнять постановления партии и правительства, а также приказы Верховного главнокомандующего и укреплять единоначалие. А поскольку я здесь командир, то отвечаю и за Кислова, и, между прочим, за тебя тоже… Пока ты в батальоне.
К подобному повороту дел Трынкин не готовился. Он внутренне заколебался. Чтобы потом ни говорили, а ЧП с пленным действительно не только у Басина, но и в полку. И как бы то ни было, а он, Трынкин, должен был знать о Кислове раньше. Должен… А не знал.
Басин не дал ему додумать.
– Пошли. Дел еще немало… как я понимаю…
Он усмехнулся и вышел за дверь. Трынкин, еще нехотя, пошел следом.
Кислов спал в землянке фельдшерицы. За ночь он отошел. Страшное его багрово-синюшное лицо стало бледно-серым, обыкновенным окопным лицом. Он выглядел бодро и когда угадал в сумерках и нового комбата и Трынкина, сразу понял, что к чему. Он подобрался и напружинился. Серые глаза его расширились, и слегка курносый нос словно заострился. Он облизал полные потрескавшиеся губы и отчаянно спросил:
– Как понимаю, допрашивать будете? Отвечаю – делал настил в стрелковой ячейке, чтоб ноги не промокали, не стыли, а работать было неудобно, тесно, противогаз мешал…
– Кстати, – лениво перебил его Трынкин, – большинство бойцов противогазы не носят. А вы – носили. Почему?
– Отвечаю – одно: что положено носить, я и носил. Второе. В нем на месте накидки – там в сумке карман такой – у меня книги были.
– Что за книги? – опять перебил Трынкин.
– Отвечаю. Учебник шофера. Отвоюемся – сдавать на шофера буду. Вот я и выложил противогаз в нишу. А тут командир отделения заторопил – я противогаз и забыл. Пришел в расположение, вспомнил и отпросился у младшего сержанта.
– Читать собирались? – почему-то язвительно спросил Трынкин.
– Читать.
– Все – работать, а вы – читать.
Кислов понял подвох и ожесточился. После всего, что с ним произошло, он не боялся уже ничего и потому вел себя смело, почти вызывающе.
– Ребята перекуривают, а я – читаю.
– Вы что ж – не курите?
– Не курю.
– Старовер? Баптист?
– Физкультурник, товарищ старший лейтенант. ГТО первой степени, соревнования.
Встреча допрашиваемого и следователя всегда в чем-то схватка, борьба. Басин понимал Трынкина: он сбивал внутренний накал Кислова, расшатывал в нем ту линию поведения, которую мог наметить себе Кислов. И в то же время щупал его, искал ниточку, которая могла привести к истине. И то, что он так попался, почему-то обрадовало Басина, но он все так же хмуро, уставившись в пол и сцепив кисти рук, сидел на топчане и слушал.
– Понятно… – протянул Трынкин. – Комсомолец? Беспартийный?
– Внесоюзный и беспартийный. Из комсомола выбыл по возрасту.
– А почему в партию не вступал?
– Подал, а тут война. А на войне то окружение, то госпиталь… Никак на одном месте не усидишь, чтоб опять получить рекомендации.
Что-то напряженное, злое, что жило до сих пор в Трынкине, словно стушевалось. Он не изменил ни позы, ни тона, ни выражения сумрачного лица, но и Кислов и Басин почувствовали – в нем что-то сменилось.
– Так… Пришли в траншею, взяли противогаз и… что было дальше?
– Что было дальше? Отвечаю. Пошел в отделение, а тут артналет. Я в горячке бросился было к ребятам, но меня, видно, маленько контузило – в ушах зазвенело, и все поплыло. Думаю – такого налета давно не бывало. Не иначе артподготовка, а в траншеях почти никого. Я и повернул назад.
– Выходит, чтобы защищать позиции?
Слова эти – защищать позиции – прозвучали фальшиво, и Кислов недоуменно взглянул на Трынкина: как это старший лейтенант может употреблять такие гражданские слова?
– Отвечаю. А зачем же еще? – почти с вызовом ответил Кислов.
– Желание благородное, а все-таки в плен попался.
Как же это произошло?
Кислов на мгновение замялся, и напряженное, уже розовеющее его лицо неуловимо изменилось. На нем мелькнуло горькое раздумье и вера, что его поймут правильно, – может быть, потому, что Кислов почувствовал смену настроения Трынкина.
– Понимаете, товарищ старший лейтенант, тут я, наверное, промашку дал. Я ж как бежал? Согнувшись.
За бруствер не выглядывал, боялся, что осколки срежут. Да и, наверное, рассчитывал, что фрицы под свой огонь не полезут – дождутся окончания артподготовки. Всегда ж так бывало…
– Сколько раз вы ранены? – быстро, резко спросил Трынкин, опять сбивая настрой и Кислова и, может быть, свой.
– Два раза.
Кислов настроился на теплый покаянный лад, и этот быстрый, злой вопрос смутил его. Он впервые почувствовал себя виноватым и растерялся.
Молчание получилось излишне долгим – Трынкин почувствовал это, поерзал и торопливо потребовал:
– Продолжайте.
– Так это… Я еще до своей ячейки не добежал… Все думал, что у соседа в нише надо бы гранат прихватить, а фрицы – вот они. Не скажу – испугался… Не успел, наверное… Удивился скорее – откуда они? Артподготовка все ж таки… А винтовка ж у меня хоть и с патронами, а патрон не дослан. Вот и об этом тоже сокрушался… Не ожидал. Я одного, того, что как раз передо мной выпрыгнул, по-бабьи, тычком винтовкой сбил, и тут у меня огонь из глаз – сзади оглушили. Видно, прикладом.
Кислов осторожно притронулся рукой к макушке и поморщился от запоздалой боли.
– Очнулся уж на ничейке, возле воронки – задыхаться стал. Они, черти, кляп далеко вбили. Вот… так…
Трынкин привстал, ощупал стриженую кисловскую макушку и покачал головой. Басин теперь, и не трогая, увидел и шишку и багровый рубец запекшейся крови.
– Каску оставил, чтоб налегке? Не пригодится вроде…
– Так я ж только за противогазом… Думал…
– Думал, думал! Противогаз забыл и каску забыл. Почему ж винтовку не забыл? – И глядя, как безропотно переживает Кислов этот набор улик, решил: – Давай дальше. Рассказывай.
– А что ж… Справа-слева мертвяки… чужие. Через них переваливаться? Начал шебуршиться – дыхания не хватает. Ладно, думаю, полежу, кляп вытолкну. Языком много не наработаешь – аж резь под корнем пошла. А главное… Главное… может, и смешно вам это покажется… Как начну напрягаться, так и… того… мочусь. Подпирает… А второе, как напрягаюсь, воздуха не хватает. Так не хватает, что сознание уходит.
– Для этого нос есть, – сурово, но так, что Басин понял, что Трынкину уже все ясно, отрезал особист.
– Так у меня ж насморк. Я ж зачем и подстилку делал: чтоб не простужаться. Продую нос – глотну воздуха, а потом опять заливает… Пробовал в себя… черт его знает, чего там у меня внутри завернулось – не пропускает. Задыхаюсь. Даже ужас брал, не хватает воздуха, и все тут.
Басин поднялся. Если что-то и не прояснялось для него раньше, то теперь он знал – Кислов не врет.
– Товарищ старший лейтенант, зайдите ко мне. – А Кислову сказал с еле заметной и потому особенно доброй подначкой: – Штаны высохнут, а наркомовскими ужас выбьешь.
Трынкин, после его ухода, поспрашивал еще немного – голос у него стал противно требовательным (Кислов решил, что теперь ему, после ухода комбата, совсем хана) – и стал составлять бумаги. Он писал долго, старательно, прикидывая что-то свое, и Кислов, как на ничейке, впадая в забытье и вырываясь из него, ждал смерти, чтобы избавиться от мучений, так и сейчас, неотрывно наблюдая за трынкинской сильной, с черными глянцевитыми волосами на пальцах, сноровистой рукой, мучительно переживал каждое слово, после которого рука делала остановку. Писался его приговор, и, как полагал Кислов, оправдательным он быть не может: в плен он все-таки попал, и как ни объясняй, а улик против него много. Так много, что, будь он на месте судьи, он бы не мог не принять их во внимание…
Но когда пришел черед подписывать бумаги, Кислов с удивлением отметил, что улики эти отсутствуют и вся его история изложена чересчур уж спокойно и как бы обыденно. Так обыденно, что он даже обиделся – пережить такое, и на тебе: ничего особенного. Попал в плен и выкарабкался. Пока Кислов читал, Трынкин вызвал фельдшерицу – молодую и не очень красивую – и приказал выдать справку о состоянии Кислова, а уходя, буркнул своим противно требовательным тоном:
– Не разлеживайся. Вину надо искупать.
Впервые Кислов не выдержал и с великой надеждой спросил:
– Что теперь будет?
В иное время Трынкин, может быть, ответил по-иному, а скорее всего, совсем бы не ответил. Но сейчас он сказал непривычные, но нужные слова:
– Командир решит, что будет.
Что ж поделаешь – единоначалие. Конечно, и Трынкин многое решает, но и командир. Такие времена…
И от вошедшего в него сознания, что единоначалие все-таки существует и обойти его теперь можно далеко не всегда, легонько вздохнул, но сейчас же поборол себя и пошел допрашивать Жилина. Во всем должна быть ясность. В том числе и в смерти комбата.
Однако Жилина Трынкин не нашел – отделение ушло на охоту. Особист опросил писаря, командира взвода, связи, артиллеристов, а под конец адъютанта старшего. Этот отвечал сдержанно, упирая на то, что комбат каждый день отпускал снайперов на охоту, и в этот день тоже. Такой порядок был заведен в батальоне, и комбат порядок поддерживал.
Трынкин пообедал в землянке командира хозвзвода, но от водки отказался – он не позволял себе пить на людях: такая должность. Когда вернулись снайперы, сам пошел к ним, отозвал Жилина в сторону, на высверкнувший яркой озимой зеленью пригорок. После заморозка день выдался теплым, солнечным, дали просветлели, и дышалось легко, весело.
Жилин добросовестно рассказал все как было, и оно, рассказанное, сходилось с тем, что узнал Трынкин от других. Заходящее, греющее спину солнце, дальний вороний грай, редкие выстрелы – все настраивало на мирный лад, но Трынкин чувствовал себя не в своей тарелке. Что-то мешало ему, и только в конце беседы-допроса, когда он понял и принял в сердце происшедшее, он заметил, что в кустарниках, как в скрадке, сидят снайперы и наблюдают за ними. И Трынкин сразу понял, чей взгляд его все время беспокоил – немигающий, острый взгляд Жалсанова. Глаза степняка из рода воинов, казалось, никогда не мигали и не метались. Он смотрел цепко и ровно. Чуть скуластое лицо было покойно-бесстрастным и потому загадочным.
Освобождаясь от внутреннего беспокойства – стало известно, откуда оно идет, – Трынкин уже миролюбиво спросил:
– Слушай, Жилин, а если по-честному – ты сам уверен, что бьешь фрицев наверняка? Или, может…
Жилин оскорбленно вскинул взгляд на старшего лейтенанта, потом хитро улыбнулся и стал шарить взглядом по округе. Над тем перелеском, со старыми, еще золотящимися листвой березами, что отделяли кладбище от позиций, кружились вороны, то присаживаясь и покачиваясь на ветках, то взлетая и размеренно, солидно покрикивая. Жилин медленно дослал патрон, поднял винтовку и, как только одна из ворон уселась на верхушку подсыхающей от старости березы, выстрелил. Ворону словно подбросило, и она полетела вниз, роняя перья и вспугивая подруг.
– Вот так вот, товарищ старший лейтенант, – сказал Жилин и откинул стреляную гильзу.
Трынкин улыбнулся.
– Здорово! Верю!
Но сейчас же опять почувствовал беспокойство и оглянулся на Жалсанова. Солнце освещало его темное, словно высеченное из песчаника лицо, глаза были чуть прикрыты и казались совсем узкими. Но не лицо Жалсанова поразило Трынкина, а его руки – большие, раздавшиеся в кисти, крепко, так что явственно белели суставы, сжимающие винтовку с оптическим прицелом. Потом старший лейтенант посмотрел на других снайперов. Все были покойны, бесстрастно покойны, и у всех руки – большие, крепкие.
Было в их позах нечто такое, на что раньше Трынкин не обращал внимания, – уверенность в своих силах, в своей правоте, неукротимая внутренняя решимость, перед которой, вероятно, спасовала бы и своя и чужая смерть. Так отдыхают рабочие люди, мастера своего дела, перед новой, трудной работой, которую, как они твердо знают, никто, кроме них, не сделает. А они сделают. И даже если им будут мешать, они отодвинут молча, небрежно-решительно мешающее и все равно сделают. Потому что, кроме них, этого не сделает никто.
«Да… – подумал Трынкин. – Вот тебе и Сталинград…»
Но какая связь между увиденным и далеким, горящим в тот час Сталинградом, он бы объяснить не смог. Но она была, эта связь, она жила и делала свое дело.
– Жилин! – закричал вышедший на близкий выстрел Басин. – Ты стрелял?
– Я, товарищ старший лейтенант! – Жилин вскочил. – Товарищу старшему лейтенанту показывал.
– А-а! – спокойно, даже лениво протянул Басин и спросил, подходя: – Товарищ старший лейтенант, окончили?
– Да… Закруглился, – поднимаясь на ноги, ответил Трынкин.
– Ну, давай ко мне, а я тут команду дам.
Трынкин не спеша пошел к комбатовской землянке, а Басин, насмешливо поглядывая на Жилина, сказал:
– Вот что, Жилин. Как связной ты мне и на Страшном суде не требуешься. Разгильдяй, каких мало. В землянке и то порядка навести не умеешь. – Глядя, как темнеет Костино лицо, Басин усмехался все откровенней. – Так что я тебя от этой важной должности отрешаю. Не достоин. – Он сделал крохотную паузу. – Назначаю командиром снайперского отделения. Разрешаю взять еще пару человек. Помолчи! Два дня на обустройство. Вырыть землянку неподалеку, а то разбалуетесь – это раз. Как сам понимаешь, для этого двух дней много. Главное, вырыть большую землянку для замполита. Два-три топчана. И так, чтобы он мог людей собрать. Заметь – вырыть. А когда саперы освободятся, они остальное доделают. Это – два. Все понятно?!
Конечно, Жилин уловил комбатовское настроение, принял его тон и, благодаря его глазами и улыбкой, все-таки съерничал:
– Расстаетесь, выходит, с замполитом… А я ж надеялся вас вдвоем еще понежить… Обратно же, и водочкой попоить…
– Не болтай, Жилин. Водочки ты и без нас ухватишь. Но, с другой стороны, какой из тебя связной… – Комбат задумался. – Тебе, дураку, учиться нужно. И я тобой займусь. Учти! Я из тебя человека сделаю. Потом весь этот… ну, завод-то ваш…
– «Красный котельщик»?
– Во-во! Весь «Красный котельщик» будет удивляться – из такого разгильдяя, как Жилин, и то человека сделали.
Басин подмигнул, и они разошлись: Басин пошел к себе, а Жилин подался к снайперам, не выдержал и заорал совсем не по-командирски:
– Ну, братва, живем!