Я не знаю, как жить в мире, который заставляет тебя делать такой выбор, который отнимает у тебя все. Я не вижу в этом смысла.
«Будь сильной, как Баффи», – я мысленно повторяю эту мантру, глядя на яркие флуоресцентные лампы. Но все, о чем могу думать, – это эпизод, где умирает мама Баффи и на экране без конца показывают, как она лежит с широко раскрытыми глазами. Я пытаюсь представить, как бы после смерти выглядел папа. Он бы лежал с открытыми глазами или закрытыми?
Я прикусываю щеку изнутри. «Будь сильной, как Баффи».
С натянутой улыбкой перевожу взгляд на папу на тот случай, если он наблюдает за мной. Но он не смотрит на меня. Он опирается на подлокотник чересчур большого инвалидного кресла – единственного, которое стояло в вестибюле больницы. Папа всегда был высоким и худым, но теперь кажется, что на широком сиденье могли бы поместиться трое таких, как он.
Когда у него только обнаружили болезнь, больница предложила нам инвалидное кресло, оплаченное по страховке, чтобы мы могли отвезти папу домой, но тогда он покачал головой и улыбнулся. «Нельзя показывать раку ни малейшей слабости», – сказал отец, подмигнув мне, и мы оба рассмеялись. Мама хотела взять кресло, но мы ее отговорили.
Сейчас никто не шутит.
Бумага, покрывающая смотровой стол, шуршит, когда я ерзаю, чтобы устроиться поудобнее. Моя левая нога омертвела. То есть онемела. Она не мертвая.
Мама переводит на меня взгляд холодных голубых глаз, и я замираю. Она хотела, чтобы я осталась дома, уверяла, что мое присутствие не понадобится. Не знаю, беспокоится она обо мне или о том, как мои эмоции могут повлиять на папу, но маме давно пора понять, что я могу скрывать свои чувства так же хорошо, как и она.
Папа ловит мой взгляд и проводит рукой по редким клочкам волос, которые химиотерапия у него еще не отобрала.
– Я все еще похож на графа Дракулу? – спрашивает он, и его губы растягиваются в подобии усмешки.
До рака у папы было круглое лицо, густые брови и черные волосы, которые он не по моде зачесывал назад, за что мама постоянно его дразнила. Но ему это нравилось. Он выглядел точь-в-точь как Бела Лугоши, хрестоматийный образ Дракулы. Мы постоянно шутили, что папа – давно потерянный родственник Лугоши.
– Возможно, сейчас ты больше смахиваешь на Кристофера Ли.
Ли сыграл Дракулу после Лугоши, и его прическа была не такой великолепной.
Папа фыркает, звук получается мягким и слабым.
– Даже Джеральд сейчас выглядит лучше меня. И вообще, у меня больше общего с графом Орлоком. – Отец ухмыляется, по-настоящему ухмыляется. В уголках его глаз появляются морщинки, как бывает, когда он рассказывает шутку, над которой уже смеется, и ждет, что я оценю его чувство юмора.
Я смеюсь. Мы с папой – знатоки вампиров. Мы как минимум по десять раз смотрели все существующие фильмы о вампирах, сериалы и даже документалки. У нас принято шутить о нежити. Папа даже упомянул Джеральда. Я думала, он забыл, какой сегодня день, но, возможно, и нет. Конечно, ему не удалось приготовить поутру свои коронные вампирские блинчики с нарезанной клубникой в качестве кровавых клыков, но мы могли бы отпраздновать позже.
Я вглядываюсь в папино лицо в поисках каких-нибудь признаков того, что он помнит. Ничего.
Я понимаю, что все еще смеюсь, и умолкаю. На глазах слезы, и я даже не помню, как дала им волю.
Папа перестает смеяться вслед за мной. Его лицо расслабляется, а взгляд уплывает в сторону. Сейчас он часто так делает. Мне интересно, о чем он думает или, наоборот, пытается не думать, как иногда делаю я.
Мама по очереди смотрит на нас, словно совсем не понимает. Морщит лоб, глядя, как я вытираю глаза, но ей не нужно беспокоиться. Я по-прежнему держу себя в руках.
Каково бы нам было без папы? Остались бы только я и мама – два человека, которые не понимают друг друга. Нас всегда связывало именно его присутствие. Иногда мама улыбается одной из банальных шуток отца или даже смеется над одной из моих, если он подталкивает ее к этому. Папа – тонкая нить между нами.
Я откидываю голову назад и снова моргаю от яркого света.
Дверь со щелчком открывается, и входит папин онколог. Он молод, выглядит как профессиональный теннисист, и это не перестает меня беспокоить. Когда я вижу его рядом с отцом, то ощущаю некую несправедливость. Мне нужен древний доктор, который должен был уйти на пенсию десять лет назад.
– Дэвид, как дела? – Врач пожимает папе руку, не дожидаясь ответа. Это такой нелепый вопрос. Весь мир знает, как у него дела.
Доктор пожимает мамину руку, а затем мою. По крайней мере, он милый. Он всегда замечает мое присутствие и признает, что я – взрослая и могу справиться со всем, что он вываливает на нас… в отличие от мамы, которая всегда смотрит так, как будто ждет, что я сломаюсь.
Врач подтягивает к себе стул на колесиках.
– Химиотерапия перестала действовать, – сообщает он. Никакой вступительной речи, никакого разглядывания бумаг, перед тем как заговорить, никакого вздоха перед плохими новостями. Он сразу выкладывает информацию, не оставляя нам времени собраться с силами.
Молчание затягивается, и если его никто не нарушит, то, возможно, мы сможем остаться в этом моменте навсегда и отказаться признать то, что сказал доктор. Но тут мама кивает, и сказанное становится реальностью. Мои родители держатся за руки, переплетая пальцы, как влюбленные старшеклассники.
Мое предательское сердце ускоряется, бьется быстрее, чем кажется возможным. Адреналин заполняет меня, требуя, чтобы я боролась, но с чем? Я делаю вдох за вдохом, успокаивая свое тело, приказывая ему не бояться. Папа все еще здесь. Он прямо передо мной. Ничто не кончено, пока все не закончится. Так папа меня учил.
Я качаю головой, но никто этого не замечает.
– Каков следующий шаг? – спрашиваю я.
Все поворачиваются ко мне. Мамины глаза пусты, но на щеке дергается мышца, и мама не может выдержать моего взгляда. По папиным глазам читать труднее. В них таится печаль, но также и облегчение. Облегчение убивает меня. Как папа может испытывать это чувство?! Неужели он не понимает, что это будет означать для нас?! Мы никогда не сможем попутешествовать вместе, как планировали, – посетить места, где снимались наши любимые фильмы, или места, где зародились мифы о вампирах. Мы больше не будем ходить на полуночные показы новых фильмов о вампирах. Мы не будем после этого пить шоколадные коктейли в круглосуточной закусочной «У Дэнни» и рассуждать, насколько точно образ вампира в этом фильме соответствует общепринятым знаниям о вампирах. Я не буду делать все это без папы. Не буду! Он должен это осознать. Я ловлю его взгляд, и папа едва заметно кивает мне. Он все понимает, но выглядит таким усталым. Как человек, который больше не может бороться, независимо от того, сколько он потеряет, если капитулирует. В глазах щиплет, и я больше не могу смотреть на него.
Я поворачиваюсь к доктору, который сохраняет спокойное, терпеливое выражение лица.
– Больше тут ничего не поделать, – отвечает он.
– А как насчет проведения клинических испытаний? – спрашиваю я.
Врач медленно качает головой.
– Болезнь прогрессировала, на данной стадии для нас это невозможно.
Его «для нас» выводит меня из себя. Отнюдь не «мы с ним» проходим через это. Сегодня вечером он отправится домой и поиграет в теннис, или посидит перед телевизором с пивом, или поцелует свою хорошенькую супругу. Он не видит боли, которую испытывает мой отец круглыми сутками, каждый день. Он не имеет к «нам» отношения.
Я делаю глубокий вдох и пытаюсь подавить страх, постепенно заполняющий пустоту где-то в районе живота. Папа еще не умер. Я без конца мысленно повторяю эти четыре слова.
– Сколько осталось? – спрашивает мама.
– Месяц. Может, меньше.
Если бы рак поджелудочной железы был вампиром, это был бы не холеный Лестат[1] и определенно не сверкающий на солнце Эдвард. Нет, это была бы орда вампиров из фильма «30 дней ночи» – безжалостная, кровавая, способная стереть целый город с лица земли.
Хотя нет, даже это сравнение не подходит. Рак настолько безжалостен, что даже самые жестокие из вампиров не могут с ним сравниться. Рак не торопится. По крайней мере, горожане из фильма «30 дней ночи» умерли быстро: несколько мгновений ужаса, а потом – бум, ничего. Такая смерть наверняка лучше. Любая смерть лучше, чем смерть от рака.
Двести сорок шесть дней – и отсчет продолжается.
– У вас есть ко мне вопросы?
«Почему?» Это слово снова и снова прокручивается у меня в голове. Но на этот вопрос никто никогда не отвечает. Даже Бог, а ведь папа говорит, что у Бога есть ответы на все вопросы. Я уверена, что доктор тоже не сможет дать мне ответ.
Папа пожимает руку доктора и благодарит его. Я не совсем понимаю, за что папа так благодарен врачу, но он всегда такой – умеет найти повод для благодарности там, где для меня это кажется невозможным. Раньше меня это восхищало, но теперь хочется схватить папу за плечи и трясти до тех пор, пока он не признает, что сейчас нам не за что быть благодарными.
Я выкатываю папу из больницы в инвалидном кресле, стараясь не натыкаться на острые углы, но он не раз ударяется ногами, и мама просит меня быть осторожнее. Папа, кажется, ничего не замечает.
По возвращении домой отец устраивается там, где теперь проводит большую часть времени: на больничной койке, установленной в спальне для гостей. Папа утверждал, что мамин храп не дает ему спать по ночам, и мы смеялись над этим, но я знаю, что он сделал это ради нее. В последнее время он часто стонет во сне – наверное, не хотел, чтобы мама слышала. На мой взгляд, ей следовало бы немного поспорить с папой по этому поводу, но мама просто отпустила его.
Она слишком легко все отпускает.
Уложив папу на койку, она сразу же дает ему капли морфина: никогда не забывает проследить, чтобы он принял дозу лекарства. Мама заботится о папе с эффективностью хорошо запрограммированного робота, но сегодня она сбавляет обороты и укрывает его до подбородка моим старым одеялом с изображением героев мультфильма «101 далматинец». Папа считает его самым удобным одеялом в доме. Мама порывалась выбросить это одеяло как минимум дюжину раз, но папа не позволял ей.
Мать кладет руку на выцветшее изображение одного из щенков и наклоняется, прикасаясь губами к папиному лбу.
Я смотрю в телевизор невидящим взглядом. Обычно мама так не поступает. Значит, что-то изменилось.
– Анна, – тихо зовет папа, когда мама отстраняется от него, – ты хочешь поговорить об этом?
Мама слегка откидывается назад, как будто готова рухнуть ему на грудь от малейшего толчка.
Желудок сжимается, и я мысленно начинаю перечислять все фильмы о Дракуле от самых старых до самых новых. Я не могу наблюдать, как моя мать дает слабину. Она никогда не поддается эмоциям, и если сейчас потеряет самообладание, реальность неумолимо обрушится на нас. Но в то же время я не могу выйти из комнаты, иначе это будет моим признанием того, что все происходит на самом деле.
Но мама делает глубокий вдох и выпрямляет спину.
– Я в порядке, любовь моя. – Она пальцами сжимает одеяло, а затем отстраняется. Твердый взгляд встречается с моим, и мама кивает. Значит, мы по-прежнему вместе противостоим этому. Ничего не изменилось. Мы не собираемся сворачиваться в рыдающие клубки горя, пока папа еще здесь.
Мама уходит, и я не даю папе шанса спросить меня, хочу ли я поговорить.
– Ты хочешь спать? – спрашиваю я.
Он качает головой, хотя уже клюет носом.
– Отосплюсь, когда…
Папа умолкает на середине фразы, но я знаю, что он хотел сказать. «Отосплюсь, когда буду на том свете». Раньше он спал по шесть часов в сутки и все равно по утрам был самым веселым человеком в доме, с бьющей через край энергией жарил бекон или яйца и переворачивал черничные блинчики. В ранние годы я считала папу вампиром, потому что никогда не видела его спящим. Подрастая, я продолжала спрашивать, уверен ли папа, что не является нежитью, и он усмехался, приподнимая кустистую бровь в классическом взгляде Дракулы. Я смеялась так сильно, что капли апельсинового сока стекали по подбородку, Джессика закатывала глаза, а мама вздыхала. Но на лице мамы, пока она ела свою яичницу-болтунью, мелькал намек на улыбку.
Папа не вампир. Если бы он был нежитью, то все еще мог бы шутить о смерти. Я бы хотела, чтобы он произнес эти слова, чтобы мы могли посмеяться, как будто это ничего не значит.
Но все невысказанное между нами занимает слишком большое пространство в этой слишком маленькой комнате.
Я сглатываю, беру пульт от телевизора и нажимаю на кнопки, переключая программы. По каждому каналу показывают какой-то специальный выпуск, связанный с вампирами.
Сегодня десятая годовщина того дня, когда Джеральд Дюран объявил миру, что он настоящий вампир. И я не имею в виду одного из тех пьющих кровь людей. Я имею в виду бессмертное порождение ночи.
Джеральд был невысоким и худым, с жидкими черными волосами, которые спадали на впалые щеки, когда он не заправлял их за уши. Его одежда была разномастной – современные брюки, парчовый жилет с выцветшей золотой вышивкой, пожелтевшая белая рубашка с оборками на шее и запястьях – коллекция предметов из разных эпох, без особого внимания к тому, как они сочетаются. Но, несмотря на все это, он держался как принц, когда сидел в кресле напротив Лестера Холта и застенчиво улыбался в ответ на вопрос, скольких людей убил. Он сказал, что количество не имеет значения – важно то, что он не убивает их в настоящее время и что вампирам давно пора открыто и мирно жить с людьми.
Папа, Джессика и я неделями безотрывно сидели перед телевизором, наблюдая за всем происходящим с открытыми ртами и игнорируя протесты мамы, что мы слишком молоды для этой чуши. Ничто не могло оторвать нас от просмотра, потому что все мы в этом доме уже давно стали заядлыми любителями вампиров… за исключением мамы, которой никогда не нравилось то, что она считала вымыслом. Папа всегда был одержим вампирами, и в его кабинете висели постеры классических фильмов с Белой Лугоши[2] в различных угрожающих позах, обычно со сведенными бровями или рукой на шее женщины. Мы с Джессикой прокрадывались внутрь и глазели на них, иногда придумывая истории в продолжение увиденного. Ей больше всего нравилось изображение Лугоши с вытянутыми руками, как будто он мог дотянуться и схватить тебя. Мне всегда казалось, что на этом снимке он выглядит забавно, а не страшно. Однако моим любимым был постер к фильму «Пропащие ребята». Мне нравилось, как Дэвид ухмылялся мне, словно таил какой-то секрет. Я хотела узнать его тайну.
Когда были маленькими, мы умоляли папу позволить нам посмотреть эти фильмы с ним, и иногда он показывал нам какой-нибудь отрывок – но большую часть времени нам оставалось довольствоваться мультфильмом «Маленький вампир».
Я хотела, чтобы вампиры были настоящими, поэтому Джеральд меня не пугал. Я была ребенком, который уже верил в призраков, фей и невозможные вещи, поэтому он вызывал во мне лишь восхищение. Мир был таким, каким я всегда его себе представляла: огромным и полным возможностей.
Но не все так думали. Большинство людей считали, что Джеральд устроил тщательно продуманный розыгрыш. Но потом он вонзил нож себе в грудь в прямом эфире, и весь мир наблюдал, как заживала рана. Все хотели встретиться с ним и задать вопросы, хотя он никогда не давал прямых ответов. Вслед за ним в прессу обратилось и несколько других вампиров; казалось, что все изменится.
Но потом в Париже, недалеко от того места, где жил Джеральд, пропал ребенок. Всеми овладела паника, а в таких случаях люди выплескивают ярость на неизвестное, потому что это легче, чем столкнуться лицом к лицу со страхом и болью. Во всем обвинили Джеральда. Он исчез. Вампиры растворились в ночи так же быстро, как и появились.
Теоретически признание существования вампиров изменило мир. Много лет я мечтала о том, что какой-нибудь ребенок-вампир переедет в квартиру по соседству. Мы вдвоем ездили бы в автобусе, изучали математику на кладбище после наступления темноты. Возможно, в моей школе организовали бы ночные занятия… Захотело бы бессмертное существо вообще посещать школу? Вероятно, нет. Но это не мешало мне мечтать.
На самом деле ничего существенного не изменилось.
Чего не сказать о нас с Джессикой. Я стала еще больше одержима вампирами, а у нее пропало желание придумывать истории вместе со мной. Она сказала, что это занятие ей наскучило. Тогда я не понимала, но теперь думаю: это напугало ее так же сильно, как взволновало меня, – тот факт, что все выдуманные нами истории могли оказаться реальностью. В конечном итоге Джессика, как и мама с самого начала, начала говорить, что Джеральд устроил розыгрыш. Она закатывала глаза и обменивалась взглядом с мамой всякий раз, когда я упоминала о нем.
Но папа верил, как и я. Мы начали смотреть больше фильмов о вампирах. В восемь лет мне еще нельзя было увидеть их все, но как только я познакомилась с классическим кино, мы начали устраивать Сверхфанатские четверги. Каждый год в день признания Джеральда мы по традиции устраивали марафон документальных фильмов, слушали, как исследователи рассказывают о попытках вновь обнаружить вампиров, строили собственные предположения о том, где они могут быть, и все это время жевали мое знаменитое сахарное печенье, выкрашенное в белый цвет и покрытое красной глазурью.
Вот только в этом году я не пекла печенье. Папе нельзя сахар, и мама выразительно посмотрела на меня, когда прошлым вечером я начала было доставать ингредиенты. Я так волновалась, что папа разочаруется, но он не вспомнил… даже сейчас, когда по телевизору показывают специальный выпуск. Он, вероятно, думает, что это одна из наших многочисленных записей.
Оператор, который работал над оригинальным интервью Джеральда, отвечает на вопросы.
– Он показался вам злобным? – Ведущая программы немного наклоняется вперед, как будто очень долго ждала возможности задать свой вопрос.
– Как можно это понять? – морщит он лоб. – Большинство из нас не распознают такое даже в самых близких людях.
Неловкая пауза затягивается, и ведущая сглатывает.
– По вашему мнению, должны ли мы продолжать искать их?
Оператор качает головой.
– Зачем так рисковать?
Папа слегка покашливает, и я смотрю в его полузакрытые глаза. Он выглядит так, будто ему нужно поспать, но я не озвучиваю свою мысль.
– Давай вместо этого посмотрим фильм, – предлагает он. – Что-нибудь с более счастливым концом.
Я выключаю интервью и раскладываю перед ним несколько вариантов.
– Что хочешь?
Его губы кривятся, и он смотрит вдаль, как будто размышляет, но это продолжается слишком долго. Возможно, папа больше не может вспомнить названия наших любимых фильмов. Раньше мы спрашивали друг друга, в каком году вышел тот или иной малоизвестный фильм о вампирах, а теперь он не в силах назвать ни одного. В моем горле встает ком от боли. Это должно быть легко, это наша фишка. Но папа устал. Я отталкиваю свою боль – она ничто по сравнению с его.
– Папа?
Он поворачивается ко мне, явно пытаясь вспомнить, о чем мы говорили.
– Выбери сама, малышка.
Я улыбаюсь, и это тоже причиняет боль. Хотелось бы надеяться, что она не отражается на моем лице, но папины глаза остекленели, и я сомневаюсь, что он вообще заметит.
– Смелый шаг, – говорю я. – Ты знаешь, чем это грозит.
Мне хочется рассмешить папу. Ничего не выходит, но один уголок его рта приподнимается, и я довольствуюсь этим. Указываю пальцем на свой выбор: «Другой мир». Невозможно не любить Кейт Бекинсейл, надирающую всем задницы в этом дерзком кожаном плаще. Я пытаюсь сосредоточиться на простых вещах, о которых думала раньше: крутые плащи и динамика. Папа всегда ворчит, что все экшен-сцены – это перестрелки. Какой смысл в войне вампиров и оборотней, если у них есть огнестрельное оружие?
– Ты бы предпочел быть вампиром или оборотнем? – Я задаю вопрос так, как будто мы не обсуждали эту тему во всех подробностях. Я всегда выбираю вампиров, а папа каждый раз твердит, что, как бы сильно он ни любил истории о вампирах, не отказался бы от возможности понежиться на солнышке. Оборотни обладают суперскоростью и силой, а еще могут наслаждаться солнцем и луной. Но победа по умолчанию за мной, так как оборотней не существует. По крайней мере, я в них не верю. Прелесть жизни после признания Джеральда в том, что теперь ничего нельзя списать со счетов.
Скользнув по мне взглядом, папа наклоняется вперед.
– По-прежнему выбираю оборотней. Я не собираюсь переходить на другую сторону только потому, что меня накачали лекарствами. – Он откидывает голову на подушку и закрывает глаза. – Тем не менее, хорошая попытка.
– Но вампиры бессмертны! – мой последовательный аргумент. Папа всегда возражал, что никто не захочет жить вечно, но это было раньше. Когда мы последний раз смотрели фильм, в котором вампир умирал от рака?
Никогда.
Папа даже не открывает глаза. Мне нужно, чтобы он перешел на другую сторону. Мне нужно слышать, что теперь он выбрал бы вампиров, потому что не хочет расставаться со мной. Нужно, чтобы он стер из моей памяти то облегчение, которое я видела на его лице недавно. Чтобы он продолжил борьбу.
– Папа, – шепчу я.
Его глаза остаются закрытыми, нужно дать ему поспать, но мне невыносимо больно сидеть рядом и размышлять о том, насколько его круглое лицо осунулось за последние две недели. Что, если папа закроет глаза и больше никогда их не откроет? Эта мысль заставляет мое сердце биться слишком сильно и слишком быстро, я не могу дышать и думать о чем-то еще, кроме желания убедиться, что его глаза открыты. Протягиваю руку и касаюсь его руки.
– Папа! – зову я чуть громче.
Его глаза приоткрываются.
– Что, милая?
– Ты ведь еще не утратил надежду, правда? Ты не сдался. Я знаю, ты веришь в чудеса. – Мой голос срывается, и я прикусываю язык, чтобы причинить себе ощутимую боль, на которой можно сосредоточиться. Вкладываю все силы в то, чтобы мой голос звучал твердо и уверенно. – Ты научил меня верить в них.
– Конечно, верю, милая. И я никогда не утрачу надежду, но иногда то, на что мы надеемся, меняется, а иногда мы не можем надеяться на то, чего действительно хотим.
Папа протягивает мне руку, но я не тянусь к нему в ответ. Этот жест похож на согласие, как будто папа хочет, чтобы я сдалась и надеялась на что-то еще, но на что? Возможно, раньше у меня были другие мечты, но прямо сейчас я не могу придумать ни одной, которая не включала бы присутствие моего отца.
– Ты меня понимаешь? – спрашивает он.
Я киваю, но отказываюсь встречаться с ним взглядом. Когда все же решаюсь посмотреть на папу, его глаза снова закрыты.
– Папа? – зову я.
Хлопает входная дверь, и я вздрагиваю. Голос моей сестры взволнованно звучит в передней части дома, а затем перемещается дальше. Облегчение развязывает узел в моем животе. Сестра тоже злится. Мама сказала ей, что они сдаются, и теперь Джессика вразумит их. Мама послушает ее.
Когда два года назад сестра уехала в колледж, я практически выдохнула. Мы так отдалились друг от друга после разоблачения вампиров, что почти не разговаривали. В основном я избегала ее, потому что не могла выносить снисходительных взглядов, которыми она обменивалась с мамой, когда я говорила о чем-либо, связанном с вампирами, даже если это был просто новый фильм.
Но когда папа заболел, мне не хватало ее. Я хотела, чтобы ко мне вернулась старшая сестра, какой она была до того, как вампиры стали реальными, та, с которой я держалась за руки, чтобы заснуть, в тех редких случаях, когда папа разрешал нам посмотреть что-то слишком страшное. Ну, когда она была напугана. Я притворялась, что мне тоже страшно, чтобы Джессика не чувствовала себя одинокой. Я сжимала ее руку, и она повторяла, что вампиров не существует, снова и снова, пока не засыпала, а я лежала рядом и тайно надеялась, что они существуют.
Мне снова нужен был кто-то, ради кого я могла бы быть сильной, но еще я хотела, чтобы сестра сжала мою руку и сказала мне, что рак не страшен. Пусть он существует, но этого монстра легко победить.
И она это сделала.
Джессика появилась с папками, пестревшими цветными закладками, где содержались исследования, варианты лечения и клинических испытаний. У нее была статистика для мамы. У нее была надежда для папы. Она даже отыскала лучшую диету – ту, которой мама старательно придерживалась с тех пор. Я уже несколько месяцев ем крестоцветные овощи с каждым приемом пищи и ни разу не пожаловалась. Я знаю, что теперь у Джессики будет другой план для нас. В новой рутине не будет ничего такого, с чем я не смогла бы справиться.
Но тут сестра врывается в дверь с мокрыми от слез щеками.
– Папуля! – Она шмыгает носом, останавливаясь в нескольких шагах от кровати. Папа открывает глаза, и она с рыданиями падает в его объятия.
Узел в моем животе поднимается к горлу. Это не та старшая сестра, которая мне необходима.
Единственный союзник, на которого, казалось, я могла рассчитывать, стал жертвой моего злейшего врага: статистики.
Я смотрю в телевизор невидящим взглядом и слушаю, как сестра шмыгает носом. Хотела бы я войти сюда и поплакать, а потом вернуться в свое общежитие и не беспокоиться о том, что почувствует папа после моего ухода. Но я все время здесь. Мне не удастся сбежать… и не то чтобы я этого хотела.
Папа гладит Джессику по спине, пока она вытирает глаза.
Ему это не нужно. Это несправедливо по отношению к нему.
Мое горло болит так, как будто может разорваться, если я не пролью несколько слез. Мне хочется свернуться калачиком на папиной груди и позволить ему утешить меня тоже, но вместо этого я кладу руку на свое горло и сжимаю. Я контролирую ситуацию, даже если не могу контролировать Джессику. Невозможно заботиться о других, если не можешь держать себя в руках. Почему она этого не понимает? Если бы она взяла себя в руки, мы могли бы придумать другой план. Ученые каждый день создают новые лекарства – нам просто нужно поискать свежую информацию.
Но моя сестра лишь плачет.
Меня бросает в жар, становится душно, и хочется выйти из комнаты.
– Мне так жаль, папуля, – бормочет Джессика ему в грудь.
– Все в порядке, – уверяет он. Но это не так. Все знают, что это не так.
Я отступаю к двери, но тут папа окликает меня по имени. Он все еще обнимает Джессику, но смотрит на меня через ее плечо.
– Нарисуешь мне картину? – просит он.
Я стараюсь не съеживаться и киваю. Папа уже сотни раз обращался ко мне с этой просьбой: иногда, когда чувствовал, что мне нужно отвлечься, иногда, когда ему нужно было отвлечься, а иногда просто для развлечения.
Но он не знает, что прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я что-нибудь рисовала.
Я направляюсь в свою спальню, вытаскиваю из-под кровати набор художественных принадлежностей и смахиваю с него тонкий слой пыли. Достав свой альбом для рисования, я открываю первую страницу – пейзаж леса за нашим домом, выполненный углем, без ярких мелков или акварели, которые я обычно предпочитаю. Затенение настолько сильное, что я едва могу различить силуэты деревьев. Похоже, будто я нарисовала полночь, а не полдень, как на самом деле. Но я делала это сразу после того, как папа заболел, и не могла остановиться. Тени обычно формируют картину, оживляют ее, а избыток теней погружает ее во тьму. Я перелистываю на следующую страницу и на следующую, но все рисунки одинаковые – клубок теней и боли. Дальше они пусты. Я больше не могла рисовать. Эскизы не позволили бы мне солгать о том, что я чувствовала.
Я достаю старый альбом для рисования, но все страницы оттуда уже вырваны и отданы папе в попытке притвориться, что все в порядке. В попытке показать ему, что я все еще могу рисовать с той же радостью, что и раньше.
Невинная ложь – это нормально, особенно та, которая вызывает улыбку на папином лице, но у меня закончились старые рисунки, и мне отчаянно не хочется знать, что произойдет, если я сейчас попробую взяться за карандаш.
Я запихиваю все обратно под кровать и направляюсь по коридору в кабинет, который делят мои родители. С одной стороны – мамин совершенно белый письменный стол с единственной хромированной лампой на нем и календарем, занимающим стену над столом. С другой стороны – папино чудовище из красного дерева, которое он нашел на гаражной распродаже, потому что ему нравятся подержанные вещи с историей. Мне тоже – они рассказывают о чем-то, как картины. На стене над папиным столом, вокруг постеров с фильмами, прикреплено около двадцати моих рисунков – от портрета нашей семьи, который я, должно быть, сделала в дошкольном возрасте, и где мы больше похожи на деревья, чем на людей, до изображения Лестата, которое я подарила папе на день рождения в прошлом году. Я знаю, что некоторые из моих рисунков еще припрятаны в ящике папиного стола, и подумываю о том, чтобы вытащить один и передарить, но не хочу рисковать, на случай если папа вспомнит рисунок и разоблачит меня.
Вместо этого поворачиваюсь к маминому столу. Не то чтобы я никогда не дарила ей рисунки – она просто не любит беспорядок. Я выдвигаю нижний ящик и роюсь в мягких листах документов, пока пальцы не натыкаются на текстуру настоящей бумаги – такой, которая хранит в себе все воспоминания. Я достаю акварель с изображением сиреневой розы, которую подарила маме пару лет назад. Рисунок немного простоват, но мама действительно могла бы повесить его на стену, если бы это было больше в ее стиле. Самое смешное – папа так любит твердить о том, что мама когда-то была потрясающей художницей, но бросила рисование, когда поступила в юридическую школу. Однажды я попросила маму дать посмотреть некоторые из ее работ, но она замолчала и сказала, что не хранит их. У нее нет на это времени, потому что есть настоящая работа.
Мама отнюдь не в восторге от того, что осенью я пойду в художественную школу – то есть собираюсь пойти, если к тому времени снова смогу рисовать. Возможно, мамино желание все-таки сбудется, и я стану изучать бухгалтерский учет, как Джессика.
Я смотрю на яркие лепестки, сливающиеся в тонкие оттенки фиолетового. Я хочу снова творить так же. Я нуждаюсь в этом, но не смогу творить, если папа не поправится, и у меня заканчиваются старые рисунки, которые я могла бы отдавать ему. По крайней мере, этот не пропадет даром.
Спустившись вниз, я вижу, что Джессика еще не вышла, поэтому направляюсь на кухню.
Мама режет лук на мельчайшие кусочки. Я забираюсь на табурет с другой стороны кухонного острова. Ее глаза сухие. Мы с папой всегда шутим, мол, мама такая сдержанная, что даже лук не может заставить ее прослезиться, но на самом деле это потому, что она носит контактные линзы.
– Джессика решила утопить папу в слезах, – сообщаю я, выложив украденный рисунок на стойку перед собой.
Прекратив резать лук, мама поднимает голову, и ее взгляд останавливается на изображении розы. Я сомневаюсь, что она вообще узнает его, и жду какой-то реакции по этому поводу.
– Твоя сестра тяжело это воспринимает. Будь с ней помягче, – просит мама.
От ее слов у меня в горле встает ком, и я делаю глубокий вдох, чтобы избавиться от него. Это и мой папа тоже.
Еще раз бросив взгляд на рисунок, мама возвращается к нарезке.
– Ты снова взялась за рисование?
В груди все сжимается. Мама не узнала картинку, и это меня ранит, но я не ожидала, что она заметит: я больше не рисую. Не хочу объяснять, почему не могу больше заниматься творчеством: мама слишком практична, чтобы понять.
– Так что? – Мама не принимает молчание как ответ.
– Нет. – Я смотрю на яркие лепестки и надеюсь, что мама не спросит, почему.
– Тебе стоит вновь начать рисовать, если ты хочешь пойти в художественную школу.
Я не могу не скривиться. Меня бесит это ее «если ты хочешь пойти», как будто еще ничего не решено, хотя меня туда уже приняли. Но в остальном мама сказала правильно. Она просто не понимает, что я не могу заставить себя рисовать.
Мне нужно сменить тему.
– Что теперь будем делать? – спрашиваю я.
Мама не поднимает глаз.
– Ты о чем?
– О папе. В подборках Джессики были и другие варианты лечения. Может, попробуем новую диету? – Мы уже использовали в лечении самую эффективную диету, но это не значит, что другие тоже не стоит пробовать.
Нож звенит о кварцевую столешницу, и мама вздыхает.
– Виктория, – мама умолкает, как будто подыскивает слова, – все кончено. Мы знали, каковы шансы. Только двадцать процентов живут дольше года.
Каждое короткое предложение – это кол, вколоченный в грудь.
Почему для мамы все ограничивается шансами и статистикой? Почему она просто не может надеяться на лучшее, не анализируя, имеет это смысл или нет?
– Ты не знаешь наверняка. Мы не можем сдаться.
Мама – скептик. Папа – верующий. Я – нечто среднее между ними, но в последнее время снова начала молиться. Это помогает мне высказать все, что я скрываю от остальных. Хотя это занятие все больше кажется мне бессмысленным – я не получила результат, о котором молилась.
– Твой отец готов. Он больше не хочет сражаться.
Я смотрю на груду измельченного мамой лука, и мне кажется, что ее голос немного срывается. Я поднимаю глаза, пытаясь уловить момент уязвимости, но мама снова взяла свой нож и вернулась к работе.
– Ты не знаешь наверняка.
– Знаю.
– Откуда?
– Он сам сказал мне, Виктория.
Мама подчеркивает интонацией мое имя – обычно это сигнал, что наш разговор окончен и она больше не хочет иметь со мной дело.
– Он не мог так сказать. – Папа не сдается. И я тоже.
– Виктория, – повторяет мама, но ее голос снова срывается, и секунду мы смотрим друг на друга. Я наклоняюсь к ней, молясь, чтобы мама сказала: у нее тоже есть надежда, или, по крайней мере, показала, что мы обе таим в себе одну и ту же непостижимую боль.
Но мама отворачивается, и лезвие ножа вновь стучит по разделочной доске.
Высокие каблуки Джессики цокают позади меня.
– Папа хочет поспать. – Ее щеки краснее, чем обычно, но у Джессики оливковый цвет лица и черные волосы, как у папы, и она всегда выглядит сногсшибательно, даже когда плачет… Возможно, поэтому она не стесняется так часто это делать. У меня мамины медно-русые волосы и розовая кожа. Если я плачу, то выгляжу так, словно кто-то ошпарил мое лицо кипятком.
– Мы собирались вместе посмотреть фильм.
– Дай ему поспать, – отвечает сестра, бросив на меня взгляд, а затем поворачивается к маме. – Пора начинать планировать.
В моем животе что-то ухает вниз. Пропасть, которая раньше была между нами, в одно мгновение распахнулась вновь. Сестра слишком напугана, чтобы надеяться, – так же, как была слишком напугана, чтобы верить в вампиров. Она не говорит о новой диете. Ее заметно дрожащие губы подсказывают мне, что Джессика думает о папиной могиле, а я не могу этого допустить. Если мы все будем думать, что папа умирает, тогда все кончено. Нам нужно спланировать, как вернуть его к жизни, и мне необходимо показать родным, как это сделать.
День рождения папы через полторы недели, и каждый год мы приглашаем всю нашу многочисленную родню вместе с друзьями на барбекю и бесконечные раунды шарад. Папа с нетерпением ждет этого праздника.
Я быстро хлопаю в ладоши, принимая на себя инициативу, как всегда делаю на особых мероприятиях.
– Послушайте, я знаю, что папа все еще на диете, и, возможно, нам нужно сделать его диету более строгой, учитывая сегодняшние печальные новости… но, думаю, можно сделать послабление в его день рождения. Давайте купим тот немецкий шоколадный торт из пекарни в центре города, который буквально залит глазурью?..
На секунду привычное планирование вечеринки заставляет меня забыть обо всем остальном. Я выберу торт, как и каждый год. Папа скажет, что это лучший торт, который он когда-либо пробовал, как он говорит каждый год.
Но лица мамы и сестры, напряженные и печальные, разрушают мою иллюзию. Мама и Джессика обмениваются одним из тех снисходительных взглядов, которые я ненавижу, – тем взглядом, который заставляет меня чувствовать себя нелепо.
– Виктория, – шепчет мама, и ее голос звучит нежнее, чем когда-либо.
Джессика протягивает руку и кладет свою влажную ладонь поверх моей.
– Папе сейчас не до праздника.
Я отстраняюсь. Я знаю, но не хочу это признавать. Не могу.
– Тогда о планировании чего ты говорила?!
Смутно я осознаю, как жестоко заставлять сестру произносить это вслух, как глупо продолжать притворяться, будто я ничего не понимаю, но я не хочу останавливаться. Не хочу терять последнюю иллюзию того, что все будет хорошо.
– Нам нужно спланировать папины похороны. – Джессика произносит слова медленно и отчетливо, как будто мне требуется дополнительное время, чтобы они дошли до сознания.
Я приказываю себе отпустить ситуацию. Вместо этого вскакиваю так быстро, что падает табурет и с такой силой ударяется о деревянный пол, что, вероятно, там останутся царапины.
– Ты ведь в курсе, что он все еще дышит, да?
Джессика таращится на меня.
– Виктория. – В мамином голосе звучит предупреждение, кратковременная мягкость исчезла.
Мне хотелось, чтобы Джессика пришла сюда и строила новые планы, но не такие.
Лицо Джессики смягчается от сочувствия, как будто сестра понимает то, чего не понимаю я, и я ненавижу этот взгляд больше, чем любой другой.
– Разве у тебя нет экзаменов или чего-то еще? Зачем ты приехала?
Джессика почти не навещала нас с тех пор, как съехала два года назад, но с тех пор, как папа заболел, стала приезжать раз в неделю и обычно сидела на кухне с мамой, попивая вино и просматривая свои подборки информации.
– Виктория, – одергивает меня мама, – почему бы тебе не пойти посмотреть свой фильм с отцом?
Я перевожу взгляд с одной на другую. Джессика снова плачет, и мне становится стыдно, но потом я вспоминаю, что она сдалась, и испытываю к ней такой прилив ненависти, что весь стыд проходит.
Схватив свой рисунок со стойки, я выхожу из комнаты, не глядя ни на кого из них.
Папа спит, но я все равно вхожу, вытаскиваю «Другой мир» из DVD-плеера, вставляю фильм «Пропащие ребята» и смотрю, как Кифер Сазерленд обманом заставляет Майкла пить кровь и становиться вампиром. Но Майкл не хочет быть вампиром и жить вечно. Весь фильм он пытается избежать вечной жизни.
Он не понимает – оставаться человеком означает неизбежную смерть. Какой дурак станет так упорно бороться за то, чтобы однажды умереть? Наверное, тот, кто не видел, как выглядит смерть.