Введение

Вальтер Беньямин (1892–1940), немецкий критик и философ еврейского происхождения, в наши дни имеет репутацию одного из главных созерцателей европейского модерна. Несмотря на относительную краткость литературной карьеры Беньямина – его жизнь оборвалась на испанской границе во время бегства от нацистов, – от него остался корпус работ, поражающий своей глубиной и разнообразием. В 1920-е гг., по завершении этапа, когда Беньямин, по его собственному выражению, «стажировался в немецкой литературе» и написал не утратившие своего значения работы о романтической критике, о Гёте и о барочной драме (Trauerspiel), он заявил о себе как о проницательном адвокате радикальной культуры, создававшейся в Советском Союзе, и высокого модернизма, господствовавшего на парижской литературной сцене. Во второй половине 1920-х гг. он находился в центре многих процессов, известных сегодня как веймарская культура. Вместе с такими своими друзьями, как Бертольд Брехт и Ласло Мохой-Надь, он способствовал формированию нового мировоззрения – авангардного реализма, порвавшего с высоколобым модернизмом, характерным для литературы и искусства вильгельмовской Германии. В эти годы, когда труды Беньямина начинали получать признание, он питал не слишком необоснованную надежду стать «главным критиком германской литературы». В то же время он и его друг Зигфрид Кракауэр фактически открывали популярную культуру как объект серьезных исследований: Беньямин писал эссе о детской литературе, игрушках, азартных играх, графологии, порнографии, туризме, народном искусстве, искусстве таких обделенных групп, как душевнобольные, еде, а также о самых разных средствах коммуникации, включая кино, радио, фотографию и иллюстрированную периодику. В последние десять лет жизни, проведенных им преимущественно в изгнании, большинство его работ было создано в рамках проекта «Пассажи», посвященного зарождениюе городского товарного капитализма во Франции середины XIX в., рассматриваемому сквозь призму истории культуры. Несмотря на то что проект «Пассажи» так и остался могучей незаконченной «болванкой», лежавшие в его основе исследования и размышления привели к появлению таких прорывных работ, как знаменитый полемический труд 1936 г. «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» и ряд эссе о Шарле Бодлере, утвердивших этого поэта в качестве репрезентативного автора эпохи модерна. Однако Беньямин был не только превосходным критиком и автором революционных теорий: после него также остался значительный корпус произведений, сочетавших в себе художественную прозу, репортаж, культурный анализ и мемуаристику. Его «монтажная книга» 1928 г. «Улица с односторонним движением» и особенно не опубликованное при жизни «Берлинское детство на рубеже веков» входят в число шедевров современной литературы. В конечном счете многие работы Беньямина затруднительно причислить к какому-либо конкретному жанру. В число его крупных и мелких прозаических работ входят монографии, эссе, рецензии, собрания философских, историографических и автобиографических миниатюр, радиосценарии, сборники писем и других литературно-исторических документов, рассказы, диалоги и дневники. Его перу принадлежат стихотворения, переводы французской прозы и поэзии и бесчисленные фрагменты размышлений различного объема и значения.

Сконцентрированные «образные миры», рожденные на страницах этих работ, проливают свет на ряд наиболее бурных эпох XX в. Беньямин, выросший на рубеже веков в семье ассимилированных зажиточных берлинских евреев, был сыном Германской империи: его мемуары полны воспоминаний о монументальной архитектуре, которую так любил кайзер. Но в то же время он был сыном бурно развивавшегося современного городского капитализма: к 1900 г. Берлин был самым передовым городом Европы, где процветали новые технологии. В молодости Беньямин выступал против участия Германии в Первой мировой войне и по этой причине провел почти все годы войны в Швейцарии, однако в его творчестве изобилуют образы военных «ночей разрушения». За 14 лет существования Веймарской республики Беньямин сначала стал свидетелем кровавого конфликта между левыми и правыми радикалами после окончания войны, затем опустошительной гиперинфляции первых лет молодой демократии и, наконец, пагубного политического раскола конца 1920-х гг., который привел к захвату власти Гитлером и национал-социалистами в 1933 г. Подобно многим видным германским интеллектуалам той эпохи, Беньямин весной 1933 г. бежал из страны – как оказалось, навсегда. Последние семь лет жизни он провел в парижском изгнании, в условиях изоляции, бедности и относительного отсутствия возможностей для публикации. Ему так и не удалось забыть, что «есть места, где можно заработать минимум средств, и места, где можно прожить на минимум средств, но нет такого места, где бы выполнялись оба этих условия». Финальный период его жизни прошел под знаком нависшей над Европой тенью грядущей войны.

Почему же труды Беньямина и через 70 лет после его смерти сохраняют свою убедительность в глазах как неискушенного читателя, так и специалиста? В первую очередь это объясняется силой его идей: его работы изменили наши представления о многих известных авторах, о возможностях самой литературы, о потенциале и опасностях технических средств коммуникации и о месте европейского модерна как исторического явления. Однако нам не удастся в полной мере оценить влияние Беньямина, если мы не уделим должного внимания средству изложения этих идей – его своеобразному стилю. Беньямин хотя бы в качестве творца сентенций достоин сравнения с самыми гибкими и проницательными авторами его эпохи. К тому же он был новатором в области формы: в основе его самых типичных произведений лежит то, что он вслед за поэтом Штефаном Георге называл Denkbild, или «фигурами мысли»: афористическая прозаическая форма, путем сочетания философского анализа с конкретными образами приходящая к фирменному критическому мимесису. Даже его чисто дискурсивные эссе зачастую подспудно составлены из цепочек таких смелых «фигур мысли», организованных в соответствии с принципами авангардного монтажа. Гений Беньямина позволил ему найти формы, в рамках которых глубина и сложность вполне сопоставимы с тем, что мы видим у таких его современников, как Хайдеггер и Витгенштейн. Поэтому чтение Беньямина становится не только интеллектуальным, но и чувственным опытом. В воображении читателя расцветают полузабытые слова, подобно тому, как во рту раскрывается вкус размоченного в чае печенья. И по мере того, как фразы длятся, сцепляются и начинают врастать друг в друга, они понемногу приходят в соответствие с выявляющейся логикой рекомбинаций, медленно обнаруживая свой деструктивный потенциал.

И все же, несмотря на очевидный блеск его произведений, Беньямин-человек остается загадкой. Его личные убеждения, подобно его многогранному творчеству, складываются в то, что он называл «противоречивым и текучим целым». Эта лаконичная формулировка, в которой слышится обращенный к читателю призыв к терпению, показательна для его изменчивого и полицентричного склада ума. Однако непостижимость Беньямина связана и с присущим ему сознательным стремлением сохранять вокруг себя непроницаемое пространство для экспериментов. Теодор Адорно однажды сказал о своем друге, что тот «почти никогда не раскрывал свои карты»: эта глубокая скрытность, прибегающая к целому арсеналу масок и прочих отвлекающих стратегий, была призвана охранять его истинную потайную сущность. Отсюда и отмечавшаяся всеми исключительная вежливость, в конечном счете представлявшая собой сложный механизм дистанцирования. Отсюда и весомая зрелость во внешнем облике, свойственная каждой эпохе сознательной жизни Беньямина, – серьезность, из-за которой даже в его случайных высказываниях было что-то от изречений оракула. И отсюда же проводившаяся им «политика», призванная по возможности предотвратить продолжительные контакты между его друзьями, с тем чтобы получше сохранить каждого отдельного человека или группу в качестве резонатора его идей. В этом изменчивом рабочем пространстве Беньямин с ранних лет вел себя так, чтобы реализовать «присущие [ему] многочисленные состояния существования». Если Ницше осознавал себя как социальную структуру, состоящую из множества воль, то Беньямин видел в себе «набор чистых импровизаций, ежеминутно сменяющих друг друга». Благодаря этой обостренной внутренней диалектике полное отсутствие личного догматизма сочеталось в нем с суверенной и порой безжалостной силой суждений. Ибо подчеркнутая многогранность того феномена, которым был Вальтер Беньямин, не исключает возможности внутренней систематики или текстурной целостности, на которую указывает Адорно, ссылаясь на присущее его другу поразительное «центробежное» единство сознания – сознания, проявлявшегося в многообразии его аспектов.

Справляться с этой неподатливой сложностью характера Беньямину позволял его блестящий ум. Описания личности Беньямина, оставленные его друзьями и знакомыми, неизменно начинаются и заканчиваются ссылками на силу его интеллекта. Кроме того, в этих описаниях подчеркиваются неизменно присущий ему возвышенный образ мысли и странный потусторонний облик в глазах окружающих. Пьер Миссак, знавший Беньямина в последние годы его жизни, говорит, что тот терпеть не мог, когда кто-нибудь хотя бы из друзей клал ему руку на плечо. А его любовь, латышка Ася Лацис, как-то заметила, что он производил впечатление существа, только что прибывшего с другой планеты. Беньямин настойчиво примерял на себя образ монаха: практически во всех помещениях, в которых он жил один – как он любил говорить, в его «кельях», – висели изображения святых. Это указывает на ключевую роль созерцания в его жизни. В то же время эту видимость бестелесного блеска пронизывала мощная и порой яростная чувственность, о которой свидетельствуют эротические приключения Беньямина, его интерес к дурманящим веществам и страсть к азартным играм.

Хотя в эссе 1913 г. о нравственном образовании Беньямин утверждал, что «всякая мораль и религиозность рождаются наедине с Богом», в силу всего сказанного было бы ошибочно видеть в нем, как делают авторы некоторых влиятельных англоязычных работ, только угрюмую и изломанную фигуру. Само собой, его одолевали длительные приступы обессиливающей депрессии (черта, которую родственники отмечали и у некоторых из его предков), и не следует забывать о том, что в своих дневниках, как и в разговорах с ближайшими друзьями, он часто возвращался к мыслям о самоубийстве. Тем не менее относиться к Вальтеру Беньямину как к безнадежному меланхолику означает окарикатуривать и принижать его. Он обладал тонким, хотя порой и едким, чувством юмора и был способен предаваться глуповатым забавам. При том, что его взаимоотношения с ближайшими партнерами по интеллектуальным дискуссиям, в частности с Гершомом Шолемом, Эрнстом Блохом, Кракауэром и Адорно, нередко отличались вспыльчивостью и даже озлобленностью, он неоднократно проявлял верность и щедрость по отношению к тем, кто знал его с давних пор. Этот внутренний круг, сложившийся в его школьные годы – Альфред Кон и его сестра Юла, Фриц Радт и его сестра Грета, Эрнст Шен и Эгон Виссинг, – никогда надолго не покидал его мыслей, и он немедленно и без колебаний приходил им на помощь в трудные времена, особенно тогда, когда они терпели лишения в изгнании. Хотя эти качества в наибольшей степени проявлялись в отношениях со старыми друзьями, мужество Беньямина, его великодушная терпеливость и стальная решимость перед лицом бедствий были очевидны для всех, кто знал его. В этом смысле он тоже остается противоречивой личностью. Он жаждал уединения и в то же время сетовал на одиночество, нередко искал общества и порой пытался создавать его сам, но при этом терпеть не мог брать на себя обязательства перед какой бы то ни было группой. В преддверии Великой войны проявив себя активным организатором германского молодежного движения, впоследствии он в целом избегал общественной деятельности как таковой. Единственным исключением из такого неучастия в практических делах, помимо его стараний выйти в лидеры посредством своих работ, служили три предпринятые им в разное время попытки основать журнал. И хотя каждый из них, так и не выйдя в свет, терпел крушение на том или ином рифе, стремление к сбору сил – к сплочению мыслителей и авторов, разделявших сходные идеи, – оставалось неизменной чертой его философских умонастроений.

Одна из сторон его личности заслуживает особого внимания. Те, кто знал Беньямина, неохотно вспоминали его внешнюю неказистость и частую неуклюжесть; в первую очередь им запомнилась его отвага. Да, он «подсел» на азартные игры, как говорят сегодня. Но в этой страсти находила законченное выражение его готовность идти на риск, бороться с условностями и занимать такие интеллектуальные позиции, которым присущи противоречия и парадоксы, балансирующие на грани абсурда. Вальтер Беньямин пытался вести жизнь литератора как раз в тот момент, когда подобный типаж уходил с европейской сцены. Он отказывался от комфорта, безопасности и почестей ради сохранения интеллектуальной свободы, а также наличия времени и пространства для того, чтобы читать, думать и писать. Подобно своему другу Кракауэру, он анализировал условия, угрожавшие существованию того самого культурного типажа, который он воплощал в себе. Таким образом, не только его методология, но и вся его жизнь как будто бы подчинялись диалектическому ритму, диктующему непрерывную игру. Его внешность и физический облик, включая экспрессивные жесты рук, прерывистую черепашью походку, певучий голос и идеально выстроенную речь, то удовольствие, которое ему доставляли физический акт письма, ожидание, а также навязчивое коллекционирование и образ жизни фланера, его превращающиеся в ритуал вкусовые пристрастия, его шарм эксцентричного горожанина – все это свидетельствовало о предрасположенности к ушедшему миру и старине, словно он явился из конца XIX в. (Мало найдется снимков Вальтера Беньямина, на которых он не выглядит как буржуазный интеллектуал в пиджаке и с галстуком.) В то же время он проявлял живой интерес к таким молодым техническим средствам коммуникации, как кино и радио, и к тогдашним авангардным течениям, включая дадаизм, конструктивизм и сюрреализм. Его радикальные умонастроения вовлекали его в диалог со сторонниками авангарда, готовыми начать с чистого листа. И соответственно, его манеры, включая проницательную напряженность разума, ускользающий образ мысли и неизменное присутствие сумрака в его интеллектуальной жизни, не могли не исключать уют, в котором жила зажиточная буржуазия конца XIX в., и поощряли новаторство. Слова, сказанные им о Бодлере: «Шарль Бодлер был тайным агентом – агентом тайного недовольства его класса своей собственной властью», – относились и к нему самому.

На протяжении 30 судьбоносных лет, начиная с динамичного идеализма студенческих дней Беньямина и кончая динамичным материализмом времен его зрелости и изгнания, его мыслительное искусство претерпело драматическую эволюцию в том, что касается его формы, направленности и звучания, пусть даже это не относится к его главному тону, достигшему в итоге редкой прозрачности. В этом мышлении в каждый его момент не просто переплетаются, а сплавляются элементы литературного, философского, политического и теологического дискурса. Уникальный синтез, осуществленный Беньямином, нашел отклик в выросшей до колоссальных размеров вторичной литературе, известной отсутствием единогласия по любой конкретной теме. Прежние работы, посвященные этому автору – как биографические, так и критические, – в большинстве своем отличались относительно выборочным подходом и навязывали такой тематический порядок, который обычно исключал из рассмотрения целые сферы его штудий. В результате читатель слишком часто получал частичный или, что еще хуже, мифологизированный и искаженный портрет. Авторы настоящей биографии стремились дать более всеобъемлющую картину, придерживаясь строгого хронологического порядка, делая акцент на повседневной реальности, служившей питательной средой для произведений Беньямина, и помещая его основные работы в соответствующий интеллектуально-исторический контекст. Такой подход позволяет привлечь внимание к историчности каждого этапа в жизни Беньямина, а соответственно, и к историчности его работ – их укорененности как в конкретном историческом моменте, так и в интеллектуальных интересах самого Беньямина, – в то же время делая вполне обоснованной идею о преемственности его мышления. Неразрывность этой постоянно пересматривавшейся интеллектуальной траектории обеспечивалась фундаментальным постоянством предмета его интереса: закоренелого, теологически обусловленного чувства латентного кризиса, свойственного институтам буржуазной жизни, а также никогда не оставлявшего Беньямина осознания двусмысленности, присутствующей в самих процессах мышления. Отсюда и преобладание некоторых тонких особенностей стиля на каждом этапе его творческой карьеры, таких как постоянное стремление избегать прямолинейного нарратива, склонность к использованию метафоры и иносказания как концептуальных приемов, а также тенденция к образному мышлению. Результатом было философствование, в полной мере отвечающее модернистскому императиву эксперимента, то есть признание того, что истина не является вневременной константой и что философия всегда, так сказать, стоит на пороге и поставлена на карту. Снова и снова мы сталкиваемся с рискованностью, присущей образу мысли Беньямина – строгого, но в высшей степени «эссеистического».

Вне зависимости от тематики или содержания произведений Беньямина в них неизменно затрагиваются три вопроса, своими корнями уходящие в проблематику традиционной философии. Беньямина с первых до последних дней интересовали опыт, историческая память и искусство как предпочтительный носитель того и другого. Эти темы, восходящие к теории восприятия, служат отсылкой к критическому идеализму Канта, в своем гибком взаимопроникновении неся на себе отпечаток Ницше с его дионисийской философией жизни; Беньямин как исследователь был поглощен обеими этими системами. Именно исходящая от Ницше критика классического принципа сущности – критика идентичности, преемственности, причинности – и его радикальный исторический эвентизм, во всех исторических интерпретациях признающий приоритет настоящего, играли роль теоретической почвы (беспочвенной почвы) для поколения, достигшего зрелости в годы художественного взрыва перед Первой мировой войной. Впоследствии Беньямин никогда не уклонялся от задачи мыслить одновременно и в рамках, и вне рамок антиномий традиционной метафизики и никогда не отказывался от интерпретации реальности как пространственно-временного моря сил с его глубинами и преобразующими течениями. Впрочем, в стремлении постичь физиогномику современного метрополиса он в итоге вступил в сферы, равно чуждые и идеалистической, и романтической философии опыта, и образ моря в его сознании временами сменялся образом лабиринтоподобной архитектуры или загадочной картинки, подлежащей если не разгадке, то хотя бы обсуждению – в любом случае текста, требующего прочтения, многогранного языка.

Беньямина как читателя и мыслителя отличало чрезвычайно окольное применение этой многоуровневой философской перспективы к тому, что Мириам Брату Хансен называла «повседневной современностью». Вообще говоря, относительно малая часть его работ, особенно тех, которые созданы после 1924 г., походит на то, что мы обычно считаем философией. Адорно еще в 1955 г. попытался скорректировать это впечатление: он показал, что все образцы культурной критики, вышедшие из-под пера Беньямина, в то же время посвящены «философии их объектов». Начиная с 1924 г. Беньямин подверг анализу широкий диапазон культурных объектов, не учитывая качественных различий между высоким и низким; более того, в качестве своей темы он обычно выбирал «обломки» истории, то есть оставленные без внимания и незаметные следы исчезнувших контекстов и забытых событий. Он уделял основное внимание маргиналиям, анекдотам и скрытой истории. В то же время он никогда не подвергал сомнению стандарты величия. Его первым заметным следом в европейской литературе стало эссе о Гёте, после чего он регулярно обращался к фигурам таких выдающихся современников, как Пруст, Кафка, Брехт и Поль Валери, а главной темой его многочисленных работ о Париже XIX в. стали эпохальные достижения Бодлера. Такие репрезентативные художники служили для него путеводными звездами в его микрологическом культурном анализе. Его мышление направлялось чувством целого, возникающим исключительно при погружении в силовое поле значимых деталей, при восприятии индивидуализирующих черт в качестве аллегорических.

Однако это начинание при всей его глубине и интенсивности носит откровенно политизированный характер, хотя и проистекает на значительном расстоянии от партийной политики. Беньямин уже в начале своего творческого пути определял политику как искусство выбирать меньшее зло, а впоследствии подвергал сомнению само понятие политической цели. Тем не менее политический вопрос становился для него все более злободневным в последние два десятилетия его жизни, в ту пору, когда идея счастья казалась неотделимой от вопроса спасения в мире, заигрывающем со своей гибелью. Беньямин в письмах к некоторым из друзей говорил о своем «коммунизме» (к которому он пришел от прежнего «анархизма») и публично защищал права пролетариата одновременно с тем, как воспевал «истинный гуманизм» и целительный нравственный скептицизм длинного ряда буржуазных литераторов от Гёте до Готфрида Келлера. Его восторженное отношение к грандиозному социальному эксперименту, поставленному в Советской России, фактически испарилось после изгнания Троцкого, хотя он по-прежнему видел в творчестве свой революционный долг, в духе брехтовских программ ссылаясь на политические и просветительские обязанности писателя. Он не только старался исполнить их посредством своих опубликованных работ, но и пытался издавать журналы, включая тот, соредактором которого должен был стать Брехт. Марксистские взгляды Беньямина, будучи теоретическим продолжением его предвоенной студенческой активности с ее вольным кредо индивидуалистического социализма, складывались под влиянием многочисленных трудов социальных теоретиков XIX и XX вв., включая работы таких домарксистских мыслителей и агитаторов, как Фурье и Сен-Симон, Прудон и Бланки. И в начале, и в конце своего пути Беньямин был в большей степени визионером-мятежником, нежели твердолобым идеологом. Пожалуй, можно сказать, что для самого Беньямина как нонконформиста и «левака-аутсайдера» вопрос политики сводился к набору противоречий, воплощенных в отдельных личностях и в обществе. Взаимно несовместимые требования политики и теологии, нигилизма и мессианизма сами по себе не поддавались примирению. В то же время их было невозможно обойти. Существование Беньямина – как он однажды выразился, неизменно проходившее на скрещении дорог, – сводилось к постоянному колебанию между этими несоразмерностями, вечно возобновлявшейся азартной игре.

Но если суть убеждений Беньямина остается непостижимой, несомненно то, что после 1924 г. ему удалось примирить свои философские обязательства с переосмыслением марксистской традиции в том, что касалось статуса товарной культуры на Западе. Работая над книгой о барочной драме, Беньямин вступил в косвенную дискуссию с венгерским теоретиком Дьердем Лукачем, чью «Историю и классовое сознание» он прочел в 1924 г. Созданная Марксом более узкая теория товарного фетишизма в формулировке Лукача превращается в глобализованное представление об обществе как о «второй природе», раскрывающее социальный аппарат, порожденный процессом товарного обмена, но воспринимаемый людьми как вещь естественная и данность. Таким образом, Беньямин, еще не пользуясь марксистской риторикой, мог сказать, что его книга пусть еще не материалистическая, но уже диалектическая. Финальный шаг в развитии этой теории был сделан, когда Беньямин – а вместе с ним Адорно – расширил идею о второй природе, определив ее как «фантасмагорию», под которой в данном случае понимается оптическое устройство XVIII в. (волшебный фонарь). Согласно этой точке зрения, социальное целое представляет собой механизм для представления его собственных образов в качестве изначально осмысленных и связных. В этом методе мышления нашли реализацию философские вопросы, вдохновлявшие Беньямина в его первых работах. Ведь в контексте современного товарного капитализма идея фантасмагории включает в себя признание принципиальной неоднозначности и неразрешимости, в то время как то, что мы понимаем под «человеком», последовательно лишается его естественных свойств. Как указывал Беньямин, если в этих условиях все еще возможны подлинный опыт и историческая память, то ключевое значение приобретают произведения искусства. Согласно его собственной радикальной терминологии, возникновение нового «пространства тела» коррелирует с созданием нового «пространства образов». Новая форма человеческого коллектива могла быть создана лишь посредством такого преобразования пространственного и временного опыта.

* * *

К моменту смерти Беньямина колоссальный корпус его работ был настолько распылен и скрыт, что значительная его часть казалась утраченной навсегда. Хотя многие его произведения были напечатаны, по меньшей мере столько же никогда не издавалось при его жизни и существовало в качестве черновиков, копий и фрагментов у его друзей в Германии, Франции, Палестине и США. На протяжении нескольких десятилетий после Второй мировой войны многие из этих работ были обнаружены, порой уже в 1980-е гг. и в самых невероятных местах: в советских архивах в Москве и в тайниках в парижской Национальной библиотеке. Благодаря публикации всеобъемлющих изданий работ Беньямина и его писем большая часть его творческого наследия в настоящее время доступна для читателя. Мы рисуем портрет Беньямина и излагаем его биографию главным образом именно на основе этих изданных работ.

Помимо этого, его друзьями и сотрудниками были опубликованы различные ретроспективные рассказы о нем самом и о его воззрениях, причем особенно плодовитыми в этом плане были те, под чьим руководством готовились первые издания его избранных работ: Гершом Шолем и Теодор Адорно, хотя свое слово сказали также Ханна Арендт, Эрнст Блох, Пьер Миссак и Жан Сельц, а также некоторые другие, в большинстве своем писавшие о Беньямине на волне его посмертной славы, начавшейся лишь в 1955 г., после многих лет почти полного забвения, в котором пребывало имя Беньямина после 1933 г. Наш труд опирается на работы тысяч людей, на протяжении последних 60 лет изучавших наследие Беньямина и черпавших вдохновение в его жизни и мыслях.

Загрузка...