Опытные люди сказывают: морской переход – это путь корабля за полсуток под парусом в лёгкий летний денёк. Или на вёслах, когда гребцы сидят по одному и не шибко торопятся. Измерять путь в морских переходах – почти то же самое, что в шагах или ещё в стрелищах. У одного ходока шаг широкий, у другого короче. У одного стрелка лук тугой, у другого помягче. А всё равно скажи хоть кому: два полёта стрелы! – поймёт, не запутается. Так и для мореплавателя морской переход.
Сознаться по совести, в начале пути я всё время чего-то ждала. Я знала – именно отсюда, с полудня, явились когда-то прадеды прадедов, а далеко-далеко стояли могучие города и шла своя жизнь куда гуще и расторопнее нашей. Что сделаешь! Слишком привыкла всё мерить меркой нашего рода. Саму Землю помимо воли мыслила кругом в несколько дней пути, посередине которого горел знакомый очаг и стояла Злая Берёза… Минуешь невидимую черту и как раз угодишь прямо в незнаемое – как по снежной равнине в пасмурный день, когда не видно следов и нельзя разобрать, доколе длится земная твердь и где уже небо!.. Оттого мнилось, не к людям идём – прочь от людей, и мерещилась за каждым холмом лешая изба одноглазой праматери, с незапамятных пор хранящей грань между мирами умерших и живых…
Мы старались не слишком удаляться от берега, чтобы ненароком не проскочить варяжского городка. И беспредельное Нево, рано схваченное в ту зиму торосистым льдом, как будто шло вместе с нами, показываясь меж кудрявых, седых от стужи деревьев. Заснеженная пустыня, дремотно-синяя поутру, нестерпимо яркая в полдень и тревожно-малиновая на вечерней заре… Она пугала, внушая робкой душе спрятаться, попятиться в привычный лес… она и притягивала, манила преодолеть и взглянуть своими глазами, какие чудеса живут на том берегу. И есть ли он, берег тот!
В праздник Зимнего солнцеворота мы с Яруном сидели в снежной норе, слушали посвист лихой пурги и стон леса, зыблемого до промёрзших корней. Мы больше молчали. Ярун, любивший красно поговорить, лишь однажды начал занятную повесть о недавней рыбалке… Но помянул милого меньшого братишку и смолк, не кончив рассказа. Не лежало сердце болтать.
Дома теперь было веселье… Славные дни, когда гасят прежний огонь и добывают новый, живой, никаким безлепием не осквернённый, когда жгут этим огнём корявое, похожее на змея полено-бадняк во славу Перуна, вновь спасшего Солнце, и выбивают искры из горящего бадняка, чтобы плодилась скотина… Сумежные дни, когда мир пытается возродиться вместе с огнём и стать лучше, чем был, и люди желают друг другу только добра и с нетерпением ждут первого гостя: придёт удачливый человек – целый год будет дому удача… Ничейные дни, когда всё наизнанку, когда натягивают мохнатые шубы, скрывают лица личинами одна другой хуже и идут со двора во двор, топоча перед дверьми и грозно требуя от имени давно умерших пращуров:
– Выносите, хозяин с хозяйкой, доброе угощение, а не то сынка или дочь с собой заберём…
Обижать пращуров не хочется никому: осердятся мёртвые – не будет живым ни урожая, ни здоровых детей. Щедро падает в распахнутые мешки снедь к священной братчине – пироги, масло, сыр, калачи…
Много позже, когда нам с Яруном настала пора вспоминать своё путешествие – оказалось, в те дни, каждый порознь, оба мы ждали: вот стихнет метель, и другой, глядя в землю, тихонько скажет – вернёмся, а?..
Я как следует поверила рисунку и рассказам Мстивоя Ломаного, только приметив в лесу знаки близкого людского жилья. Помню, больше всего нас удивило, что здешние насельники не пытались скрыться в чащобе от постороннего глаза, не страшились выдать себя недобрым гостям. Однажды утром мы нашли родничок, заботливо расчищенный, обложенный камешками и, может быть, поэтому никак не уступавший морозу. Родничок звенел весёлую песенку, кувыркаясь, выбрасывая мелкие пузырьки, а на низкой ветке над ним висел берестяной ковшик для всех, кого в эти студёные дни одолела бы жажда.
Каждый весин умеет плести из берёсты плотные котелки, которые можно вешать над костром и варить в них грибы. И ложки не хуже деревянных. У Яруна заблестели глаза: он скоро найдёт с кем поболтать. А мне показалось, что в воздухе запахло весной. День стоял солнечный, на тихих полянах было почти тепло, и певчий говорок родничка поистине походил на щебет пичуги, принёсший вести о лете, как раз вчера собравшемся в путь, наземь из тёплого ирия…
Немного подальше мы увидели след от саней, запряжённых крупным сильным лосем. След был свежий и вёл как раз туда, куда двигались мы. Мы струсили бежать прямо по следу и пошли краем леса, хоронясь за деревьями. Так-то верней.
На залитом солнцем склоне холма стояла девушка в пушистой шубке из чёрной лисы, такой же шапочке и узорных сапожках… Стояла себе, запрокинув головку, засунув руки в рукава и зажмурившись. На тёмных шерстинках лисьего меха, на русых прядях, выбившихся из-под шапки, лежало густое снежное серебро. Верно, редко случалось ей по полдня угонять прыскучего зверя. И у меня, и у Яруна вокруг лица был мех росомахи, не индевеющий на бегу.
– Ой, хороша!.. – выдохнул в восторге мой побратим. Что ж, может, это и вправду была добрая встреча. Девушка выглядела совсем безобидной, а мы уже устали бояться. Ярун оттолкнулся копьём и решительно заскользил, пересекая ложок, разгоняясь по белой сверкающей целине. Мне только и оставалось съехать за ним. Познакомимся, может, вызнаем что.
Посвист лыж заставил её обернуться. Глаза были серые, подсвеченные весёлой солнечной голубизной. Действительно, красивая девка, вот только была её красота неуловимо чужой, не такой, к какой мы привыкли.
Увидев нас, она не испугалась, не вскрикнула, не рванулась бежать. Смахнула иней с ресниц и улыбнулась. Я вряд ли стала бы так улыбаться, наскочив в лесу на двоих незнакомцев, рослых и с копьями. И подумалось про певчую птаху, выращенную в очень доброй руке, – живёт себе и ведать не ведает, что кто-то может обидеть. На ногах у неё были лыжи, добротные с виду, но легковатые, не для лесов.
– Здравствуй, славница! – поклонился Ярун.
– И вы здравствуйте, добрые молодцы, – прозвучало в ответ. Мы с Яруном переглянулись и дружно захохотали. Точили рогатину на медведя, а прыгнула – белочка. Говорила же она по-словенски совсем как воевода. Тоже понятно и без запинки и с тем же чужим отзвуком, исподволь настораживающим.
– То не молодец, – сказал Ярун и отряхнул снег с моего кузовка. – То посестра мне, Зимой Желановной величают.
Я уже сказывала, человеку не следует часто упоминать своё имя. Уж во всяком случае не говорить незнакомцу – я, мол, такой-то. Не ровён час, наскочишь на оборотня, отдашь себя нечисти, вынюхивающей поживу. Всегда лучше, если о тебе скажет другой и притом постарается, чтобы оборотень не понял, истинное имя названо или кличка, безобидное прозвище-оберег.
– А я его Яруном зову, сыном Линду из рода Чирка, славным охотником, – молвила я. – Мы к Мстивою Ломаному идём, в Нета-дун. Ты, славница, не оттуда ли будешь?
– Как не оттуда, – кивнула девушка. – У меня братья там, они меня Велётой зовут.
Бегать на лыжах Велета совсем не умела. Должно, у них за морем лыжный ход был не в почёте. Её очень смущало наше проворство, и оттого она только более спотыкалась. Сперва меня смех разбирал при виде её деревянной спины и коленок, не гнувшихся под дорогими мехами. Но постепенно другие, тревожные мысли совсем обороли меня, и даже солнечный день будто померк, омрачённый заботой.
Пока Нета-дун и с ним мой новый нарок были где-то вдали, за непройденными лесами и несчитанными реками, – казалось дуре, дай лишь добраться, дойти, и всё решится само. Ну велят раз-другой бросить стрелу. Ну испытают на кулачках. Ещё чего? В лодье грести, они все там гребцы… То не служба, полслужбы, забава после трудов, её ли я испугаюсь! Стану носить шлем и щит с соколиным знаменем посередине. Домой покажусь на парусном корабле, подарки всем привезу и столько рассказов, что сам дядька заслушается и позавидует…
…а дошло до дела, и вот уже холодная рука стискивала живот. Темно было передо мною. Вовсе темно.
Потом Велета оглянулась и прибавила шагу, и я сглотнула, крепко сжимая копьё: путь наш был почти кончен.
Берег моря здесь обрывался высоченным голым откосом. Мы покинули лес, и непомерная ширь ослепила нас неживым серебряным блеском. У берега расположилось селение: видны были репища, укрытые снегом, текли в морозное небо розовые дымы… А над обрывом, объятая холодным солнечным пламенем, стояла знаменитая крепость. Совсем такая, как говорили.
Варяги рассказывали, что за славный тын окружал их городок: островерхий, сработанный из могучих крекноватых стволов. Он был снабжён даже кровлей – деревянной, двускатной – и не боялся гнилых осенних дождей, а защитники крепости могли стрелять во врага, не показываясь сами… А у ворот, на столбах, блестели насаженные черепа. Знаки побед, грозная и страшная слава…
К открытым воротам медленно шли парень и девушка, длинные тени вились за ними по снегу. Девушка несла коромысло, парень что-то говорил ей, весело размахивая руками. Я смотрела, пока слёзы не потекли из глаз от яркого света. Где-то там, в крепких стенах, были они все. И Славомир, и Нежата, и сам вождь. Ой, щур, спаси меня, щур!.. Дедушка любимый, не выдай!
Я задыхалась от волнения и слышала, как покашливал рядом Ярун. Мы задами миновали деревню, оставив её по левую руку, и нагнали девушку с парнем.
– Якко!.. – издали окликнула его раскрасневшаяся Велета. – Якко, эй!
Он обернулся, и я узнала Славомира.
– Быстренько ты, – по-словенски сказал он Велете, стараясь больше для нас. – Да с добычей!..
Мы поздоровались. Ярун принялся неуклюже объяснять, зачем мы пришли. По-моему, он был очень доволен, что нарвался не на вождя.
Молодой варяг слушал вполуха, щуря смеющиеся глаза и поглядывая на меня, и я боялась всё больше. Наверняка он давно забыл обещание, в шутку брошенное когда-то, и ему не терпелось узнать, какая нелёгкая принесла меня в Нета-дун. Но он был здесь хозяин, а вежливые хозяева приступают с расспросами к гостю не прежде, чем гость оттает с мороза, оживёт и сытно поест.
Его спутнице скоро наскучило ждать; она недовольно дёрнула плечом под вышитой свитой и пошла дальше одна. Славомир и не заметил.
– А где Бренн? – спросила Велета. Бренн!.. Меня как толкнули. За ворот хлынули муравьи. Я слышала уже это имя… И мне было страшно, когда я его слышала прошлый раз. Я это помнила точно.
Славомир ответил беспечно:
– У Бренна Марах опять застоялся. Да вон он, на льду… Сейчас здесь будет.
Бренн, лез ва, наконец припомнила я. Голос Славомира помог. А я-то гадала, как на самом деле звали вождя. Ой, щур, спаси меня, щур!..
Я вгляделась, заслоня глаза рукавицей. У берега были сделаны лунки; согнувшись, сидели над ними терпеливые рыболовы – мальчишки, удившие рыбу на ужин. Я увидела всадника, подъехавшего к лункам. Мальчишки тотчас окружили его, наперебой принялись хвалиться уловом, гладить коня. Всадник не гнал их. Я робко понадеялась, вдруг к добру?
Потом он тронул коня и рысью пустил его к берегу. Я напрягла зрение… это в самом деле ехал Мстивой, и спасения не было. Ни спасения, ни отсрочки.
Он заметил нас, ждавших его, шлёпнул ладонью по сытому крупу, и жеребец взнял наверх сяжисто и легко, точно и не сидел на нём человек в меховых сапогах и зимнем плаще. У копыт шерсть коня была почти чёрной, а выше светлела круглыми пятнами, блестевшими, как старое серебро. Разумные добрые глаза оглядели нас и запомнили. Конь налетел, Мстивой соскочил наземь и перекинул поводья через луку седла. Жеребец зафыркал и прыгнул в сторону, как играющий хорь – спинка дугой. Подбежал к Велете, упёрся лбом и начал тереться. Велета наступила лыжей на лыжу и обняла баловника за шею:
– Марах, бедненький! Совсем тебя Бренн загонял…
…Но всё это я замечала каким-то краем сознания, ибо рука уже комкала шапку, и спина сама гнулась перед вождём.
– Здрав будь, воевода… – выговорили мы с Яруном тряскими голосами. Меж тем из ворот друг за другом выглядывали любопытные воины; косища моя разостлалась поверх кузовка, и кто-то раскрыл рот в изумлении:
– Девка!
– Ну вот!.. – захохотал Славомир. – Кому сказывали – придёт?
Тут посыпались шуточки из тех, какими всегда полон рот почти у каждого парня. Сам вождь молчал, не оказывая ни радости, ни гнева, но мне что-то подсказывало – он был бы рад пришибить веселившихся о брёвна забрала. Да, кажется, и меня заодно.
Вот повернулся к Яруну, и воины мгновенно затихли.
– С чем пожаловал, удалец?
– В дружину… в отроки… тебе хочу послужить, – вконец оробев, сипло выдавил мой отчаянный побратим. Он поверить не смел, что мечта была готова исполниться, боялся спугнуть легкокрылую из самой ладони… но я-то видела, как потеплели глаза вождя.
– Дашь ли, – спросил он, – копьё парню носить, Славомир?
Ярун обернулся, с отчаянием и надеждой закусывая губу. И мы услышали:
– Как не дать! Да с топором наконец выучу обращаться!..
Вокруг опять засмеялись, а Ярун даже шагнул к Славомиру в благодарном нетерпении следовать за ним, нося обещанное копьё… Кажется, наступал мой черёд.
Шея чесалась оглянуться и загадать в наставники кого подобрее. Но в это время Мстивой тяжело посмотрел на меня и спросил:
– А ты, девка глупая, здесь что потеряла?
Как будто крепким снежком пустили в лицо! Вот и рухнуло, и оказалось вотще. От одного берега я сама оттолкнулась, от другого жестоко отталкивали. В ноги броситься – кашу хоть оставьте варить? Я угрюмо ответила:
– Я тебя первой не лаяла. И ты меня не бесчести!
– Хорошо сказано, – вполголоса похвалил Славомир. Громко при вожде хвалить не посмел. Мстивой как-то устало посмотрел на него, потом на меня и приговорил, кивнув в сторону изб:
– Переночуешь – и ступай, откуда пришла.
Наверное, я шатнулась. Ярун подпёр сильным плечом:
– Она из рода извергнулась. А я с ней оберегами поменялся, погонишь прочь, гони и меня.
Вождь ответил без всякого выражения:
– И погоню.
Вот сейчас обратится спиной и уйдёт. И что же тогда?
Но отчаяние сгорело в бешеной ярости вроде той, что когда-то впервые меня разбудила. Я сплеча швырнула шапку на снег и выпрямилась, стряхивая кузов.
– Погоди, воевода, – сказала я громко. И переговаривавшиеся кмети почему-то снова умолкли. – Яруну ты летось велел силу пытать. Невелика твоя правда, если мне в этом откажешь!
Мне потом говорили – глаза у меня были дикие и голос звенел. Может быть. Сама я видела только, что красное яблочко всё-таки покатилось мне в руки: воины одобрительно зашумели и вождь вроде поколебался. Не мог же он, в самом деле, совсем ни с кем не считаться.
– Или боишься? – добавила я наудачу, не зная, чем ещё его зацепить.
– Бояться тебя, – усмехнулся варяг. И покосился через плечо на мохнатые от инея брёвна: – Ну, пробуй.
Я была почти готова к тому, чтобы он снова указал на Славомира, но он ничего не добавил, и я поняла: он ждал меня сам. Тогда я не глядя вытащила топор и стала подкрадываться к нему на лыжах, пригибаясь и понемногу отводя руку назад… Воины молча смотрели на нас, уважая таинство поединка.
Я бросила топор шагов с десяти. Бросила снизу вверх, почти без замаха, одним движением кисти – дедушкина наука. Отточенное лезвие вспыхнуло, с тонким звоном пронзая морозный светящийся воздух. Вождь почти не увидел броска, потому что я позаботилась зайти против солнца. Но слишком опытен был этот воин, не по моим зубам. Он успел отшатнуться, поворачиваясь на пятках и вскидывая правую руку. Топор скользнул по его груди и гулко ударил в мёрзлую стену, пригвоздив метнувшийся плащ. Прозрачной пеленой отплыла прочь невесомая снежная пыль…
Кмети выдохнули все разом. Или мне так показалось. Наверное, зима была скучной, забава перепадала нечасто.
– Бери девку, Бренн!.. – первым закричал Славомир. – Не пожалеешь, бери!
Не отвечая, вождь выдернул топор из бревна, бросил его мне под ноги и растянул безнадёжно испорченный плащ, любуясь дырой. И вдруг улыбнулся. Умел, оказывается, улыбаться.
– Девка глупая… – сказал он почти весело. – Вам, девкам, что-нибудь разреши…
– Сам виноват!.. – крикнула я, и голос сорвался. Я нагнулась за топором, но левая лыжа поехала, и я неуклюже, больно села на гладкий утоптанный снег. И тем было исчерпано моё небогатое мужество: я горько расплакалась. Я сжала зубами рукавицу вместе с рукой – не помогло. Умом я понимала, что воеводе стало как будто нечего возражать, что теперь соколиное знамя и впрямь, глядишь, осенит мой тул и пряжку ремня… но унять себя не могла и знай размазывала слёзы, беспомощно ожидая, чтобы жестокий Мстивой отстегал ранящими словами… Он ничего мне не сказал.
– А где она спать будет? – радовались весёлые кмети.
– Если в дружинной избе, чур, рядом со мной!
– И в баню с нами?
– А за кем щит да копьё станет носить? Кто её усыновит?
– Удочерит, бестолковый…
Ни дать ни взять прилюдно стаскивали одежду. И сил не было постоять за себя во второй раз. Ярун сопел рядом, хотел ответить обидчикам и не решался.
– А ну-ка, где эта девонька?.. – послышался вдруг густой голос. На мой затылок легла большая рука. – Вы-то через одного мне пасынки, а внучки ещё не бывало… – И уже мне: – Пойдём, дитятко. Хватит слушать их, болтунов.
Я вскинула голову. Надо мной стоял могучий старик в длинной шубе и шапке. Когда смотришь на человека, особенно незнакомого, всегда первым делом ищешь глаза. Так вот, вместо глаз у него были две глубокие ямы. Кмети, однако, слушали старика с уважением. Даже вождь.
Славомир легонько толкнул меня коленом в плечо:
– Земно кланяйся, девка. Хаген плохому не выучит.
Мне некогда было раздумывать об именах, что они все тут носили. Бренн, Велета, теперь ещё Хаген. Я взяла руку деда, прижалась щекой… Ярун отряхнул и нахлобучил на меня шапку.
– А жить со мной можно, – вдруг сказала Велета, о которой, честно сказать, я почти позабыла. И добавила, кивнув на Мстивоя: – Брат разрешил.
Брат!.. У меня опять запрыгали губы: да поняла ли, беспечная, что я кидала топор совсем не ради игры?.. Отколь же было мне знать – Велета посечённый братнин щит под голову клала, кукол прятала в его старом туле… И ведала куда получше меня, легко ли было обидеть его один на один.
Тогда я не узрела толком ни крепости, ни деревни: с испуга да от волнения много ли разглядишь! Но поведать надобно ныне, а то будет некогда, да и не всякий поймёт потом, про что говорю.
За воротами обнаружился широкий, утоптанный двор и немалый дом, словно спряженный из многих срубов поменьше, и каждый малый сруб далеко превосходил не то что нашу избу – даже и дядькину. Таких домов не я одна, никто у нас не видал.
Была здесь долгая храмина с рядом светлых окон, разделённых затейливыми резными столбами, – честная гридница. Там они сходились на пир, на беседу и на совет: седые бояре, отчаянные кмети, иначе рекомые гриднями, юные отроки и сам воевода. Плечом к плечу с гридницей высился тёплый сруб под толстой заснеженной крышей – дружинная изба. Здесь они жили, и ворчливые старцы скорбели о временах, когда сквозь такие дома проходила вся молодость племени, а не та малая часть, что решалась совсем подарить себя воинской службе. Былые мужские дома ставились в потаённой крепи лесов; Нета-дун далеко глядел в море и был бесстрашен и знаменит…
Поглядишь и задумаешься, крепость выросла при деревне или наоборот. Уже ныне текла сюда семья за семьёй: корел-погорелец, Словении, весин с брюхатой женой и малыми детками – поближе к варяжскому соколу, подалее от разбойного ворона, от полосатых северных парусов… Ещё минует времечко – нынешние безусые парни поведут пригожих девчонок вокруг священных ракит. А там обоймут выселки новым забралом – вот и встал на крутом берегу новорожденный град, которому сам Нета-дун станет детинцем…
Говорю, ибо мне суждено было это увидеть. Но тогда ничто не вставало из небытия, не блазнилось под радужным солнцем, в густом морозном дыму.
Велета повела меня к дружинной избе, прямо во влазню. Яруну сказали обмести сапоги и дали войти внутрь. Изнутри дышало добрым теплом; после залитого солнцем двора я с трудом различила широкие лавки, полати над ними – верхние и нижние ложа, как здесь говорили, – да вроде оружие, мерцавшее на стенах. Я намерилась войти следом за побратимом, но Велета свернула в сторону, ко всходу, о который я немедленно стукнулась впотьмах головой. Позже я выучилась взбегать по крутым узким ступеням, не глядя под ноги и не спотыкаясь. Наверху были двери в две разные горницы.
– Вот здесь, – сказала Велета и потянула левую дверь. И добавила, похлопав по правой: – А тут братья живут, Якко и Бренн.
Вошла, разожгла одну от другой две лучины и вставила в железный светец.
Дома только у дядьки да у женившихся братьев были особые ложницы… Я для себя ни о чём подобном даже не помышляла. Сколько помнила, пищали рядом сестрёнки, сбрасывали одеяло и плакали, не умея укрыться. А то забывались во сне, и кому бежать с ними во двор? Теперь возросли, и я ночевала в клети от снега до снега. В клети никто не толкался, не норовил привязать косу к полену…
Здесь была почти такая же клеть, только стены не промерзали. И спала Велета не на полу, а на мягко устланной лавке. У меня громоздились кадки с припасами, стояли старые лыжи, копья, остроги, висели свёрнутые сети и жилы для новых тетив. У Велеты стоял против лавки круглый сундук, наверное, с приданым. Сторожила сундук роскошная шкура зимнего волка, а поверх лежала забытая прялка. С прялкой Велета была навряд ли проворней, чем с лыжами.
Я повела глазами, ища, где бы в этой ухоженной горнице приткнуть свой замызганный кузовок… Велета с состраданием озирала мои меховые штаны, с которых уже опадали на чистый пол капли оттаявшей влаги.
– Вечерять позовут… – молвила она нерешительно. – Ты погоди, я чернавушек кликну… платье тебе подберём какое ни есть…
Я не знаю, бросилась мне кровь к щекам или нет. Славная девочка определённо решила, что я учёна была только метать топоры, что меня, из лесу пришедшую, надо будет учить вдевать нитку в иголку… если не ложку в руке держать…
Я торопливо склонилась над кузовом, скрыв от Велеты, какой он был страшный внутри, черным-чёрный от ягод, грибов и просто от времени. Размотала холстину и бросила на сундук два вышитых платья. Те самые.
– О-ой… – задохнулась Велета. Подхватила светец, стала рассматривать. Я вдруг взволновалась и тоже как будто впервые, с ревнивым вниманием впилась глазами в собственную работу. Велета отряхивала и гладила то одну, то другую крашеную рубаху, расстилала пёстрые понёвы, расправляла пушистые кисточки поясков, а я только видела где кривоватый стежок, где разошедшийся узел, да и узор был невнятным, пустым, рождённым без выдумки и настоящей любви…
Велета подняла наконец голову:
– Это кто тебе такую радость спроворил?
Я отвернулась и буркнула, пряча досаду:
– Макошь ткала, пока я на полатях спала.
Велета потянула меня за рукав:
– Макошь есть ваша великая Богиня, я знаю. Она любит искусниц… Ты научишь меня так вышивать?
Кмети рассаживались на дубовых скамьях. Вождь оглядел стол и разломил хлеб, начиная вечерю. Всё как в роду, где меньшие смирно ждут, пока возьмёт ложку отец. Чему удивляться! Род будет всегда. Всегда будут сыновья и отцы, хотя бы звали их кметями и воеводой. Или как-то ещё.
А позади верхнего стола была в стене узкая дверь, и её с обеих сторон стерегли непреклонные лики Богов. Были они чем-то схожи с самим воеводой, наверное, он их привёз из Варяжской земли, из прежнего дома. Мы знали, на его родине старшим Богом был Святовит, зорко глядевший на все четыре стороны света. Однако кмети-варяги чтили того же Перуна, что кмети-словене. И это его священная храмина сокрывалась за спиной воеводы, и воевода хранил её крепче всех вкупе грозных личин. А звалось святилище диковинным именем – неметон…
Мы, молодшая чадь, расторопно сновали за спинами, наполняли рога, подавали мясо и хлеб. Вот она, служба отроческая, желанная!.. Что же: браного полотна с наскоку не выткешь, учись сперва на рогожке…
Ярун оказался поблизости от меня, потому что наши наставники сидели рядом с вождём.
В гриднице совсем не было женщин – я да Велета. Я всё поглядывала на неё и дивилась. Её-то, нежную, что увело с беззаботных девичьих посиделок, пировать усадило меж бородатых мужей?.. Вот обратилась к старому Хагену, передала мисочку со сметаной. Вот Славомир толкнул её в бок, хитрым глазом повёл на запыхавшегося Яруна – Велета прыснула в кулачок… Брат-ровесник, способный вовлечь несмышлёную в мальчишескую забаву, повести в лес за мёдом, не вспомнив про жестоко жалящих пчёл. Потом она повернулась к Мстивою. По летам он мог быть ей отцом. И смотрел, как отец на единственное дитя, порождённое, выношенное, вскормленное, – и не догадай судьба потерять… Мне казалось, я вот-вот что-то пойму, но тут Хаген позвал:
– Сядь, дитятко. Будет уж бегать, да и проголодалась поди.
Я решила: расслышал урчание в моём животе и пожалел несчастную девку. Яруна небось никто не жалел, взялся за гуж – тяни, пришёл служить в отроках, ну и служи. Ещё я испугалась, не загордился бы кто, не погнал из-за стола… откуда знать, может, Хаген испытывал, знаю ли обхождение, чту ли старшинство… Я перелезла через скамью. Осторожно взяла хлеба, взяла жареной вепревины. Разрезала луковку. Начала есть.
– Ну вот!.. – неожиданно засмеялся старик. – Теперь ты совсем наша, теперь тебя даже Бренн не прогонит. Слышишь, Бренн?
Вождь посмотрел на нас мельком и ничего не сказал, а я с испугу закашляла, подавившись куском. Я поняла, что премудрый дед меня спас.
Даже дух, вылетевший из тела, ещё может вернуться, пока не вкусит пищи в Кромешной Стране: лишь тогда он по-настоящему принадлежит ей. Я села с воинами за стол и отведала хлеба. Теперь мне осмелятся показать путь, только если я совершу что-нибудь страшное, стыдное… запятнаю великим бесчестьем саму себя и дружину!
Кмети вокруг пили и ели невозмутимо. Экая важность девка, чтобы из-за неё всё забывать. Ели – ни дать ни взять как у нас после дня на корчёвке. Не поднимутся, пока стоит на столе пища и живот не отказывается принимать. Я задумалась: неужто они тоже вскакивали чуть свет доить мычащих коров, тянуть из речной глуби самоловы-мерёжи? Нет. Они правили только своё ремесло и ели, знать, впрок, припасали силу к летним походам…
Широкие окна гридницы были забраны на зиму красивыми резными досками. Очага в хоромине не теплили – сидели в шубах и шапках, грелись питьём. Славомиру был по душе красноватый густой мёд, который усердно подливал ему мой побратим. Он пригубил его не однажды и стал было шумен, но встретился глазами с вождём и сразу затих, даже нахмурился, отложил рог. Мстивоя слушались беспрекословно. Иногда даже прежде, чем он что-нибудь говорил.
Я решилась вновь посмотреть на Велету… Она давно кончила есть и вертела в руках зеленоватую стеклянную чашу. Всё равно в поход её не возьмут. Да она и не попросится.
Я метила в воины, но девичье неистребимо сидело внутри. Я сравнила себя с Велетой и ужаснулась обжорству. Поспешно догрызла кусок и не потянулась за новым.
– Плохо ешь, внученька, – сказал немедленно Хаген. – Что так?
Сколь внятны были ему малые приметы и шорохи, таящиеся от зрячих.
– Да так… – буркнула я смущённо. – Хватит уж, сыта…
– Налегай крепче, – посоветовал старец. И добавил с усмешкой: – У Бренна пищами не утолстеешь.
Близко к вождю сидели степенные седоусые кмети: старградские вагиры, вышедшие из-за моря, и наши словене – поровну. Против меня оказался как раз один из таких, обветренный, муж, которому я сгодилась бы в дочки. Звали его Плотица. Он был у нас летом и теперь смотрел с незлым любопытством, теплившимся в маленьких зорких глазах. Он подмигнул мне, когда я отважилась поднять взгляд. Правая нога у Плотицы была деревянная от самой середины бедра. Когда он стоял, подбоченившись, во дворе или у корабельного борта, – увечья нельзя было заподозрить; неведомый мастер гораздо вытесал ногу и спрятал её в хороший сапог. Шагая, Плотица сильно хромал, когда же садился – негнущаяся нога смешно торчала вперёд. Поговаривали, однако, будто немногие одолевали его в поединке, с мечом или без меча. Он ходил кормщиком на корабле воеводы – вождь берёг верную лодью и мало кому позволял брать в руки правило. Плотице он верил без разговора.
– Эй, Плотица! – услышала я весёлый смех Славомира. – Отстёгивал бы ты, что ли, свою кочерыжку! Небось уже все коленки девке оббил…
Надо ли говорить, как я перетрусила. Стол между нами был шире не надо, коленок моих, понятно, ничто не касалось, но я приросла к дубовой скамье и, помню, только подумала – отчего вождь не прикрикнул на брата, как он один только и мог? Между тем вся длинная гридница повернулась к Плотице, предвкушая ответ. Хромой воин не торопясь дожевал мясо… запил его, тщательно расправил усы… и наконец произнес:
– Твоя правда, живой ногой тут бы сподручней… А впрочем, болячка тебе, я, кроме ноги, ничего ещё не отстёгиваю. И меня с моей деревяшкой ещё не метало через борта, как тебя тогда по весне!
Обвалившийся хохот едва не смахнул меня со скамьи. Матёрые кмети ложились грудью на стол, заскорузлыми ладонями тёрли глаза. В том числе Славомир, и было похоже, досталось ему поделом. Наверное, вправду забавно летел он в студёную воду, обманутый коварной волной…
Потом я не раз ещё слышала за этим столом, как могучие воины – размахнутся, дубовую дверь пробьют кулаком! – словно бы ни с того ни с сего принимались безудержно хвастаться, бросая чуть ли не вызов друг другу. Или, как нынче, пускали в ход поношения и подначки, которые у мелких людей тотчас выдернули бы ножи из ножен. Сравнение мужей – вот как звалась такая игра. Гордые и умевшие мстить без всякой пощады, они состязались в умении отражать шуткой ранящие слова… и всё только затем, чтобы дать друзьям позабавиться, похохотать от души!
Попробовал бы кто напомнить стрыю-батюшке Ждану, как он лебезил перед грозным вождём!
Когда воины ушли спать в дружинную избу, а мы соскоблили мясо с костей и убрали столы, я отправилась знакомым путём в горницу, что так щедро решила делить со мной сестрёнка вождя. Осторожно открыла дверь – мало ли, спит! – и едва не ступила на девку-подлёточку, угнездившуюся при пороге.
Сестра воеводы ждала меня со светцом, и я изумлённо спросила:
– Это кто тут у тебя?
– Чернавушка, – отвечала она, изумившись не менее моего.
А девчоночка высунулась из-под овчины и вразумила меня, недогадливую:
– А водички подать, яблочко сушёное поднести? А баснь рассказать, чтобы спалось?
Я промолчала. Всяк домостройничай, покуда живёшь у себя, а в чужой избе хозяина не учи. Велета через голову стянула рубашку, нырнула в нежный мех одеял и указала на постель рядом с собой:
– Ложись!
Она и тут делилась охотно и радостно. Всякая ли так щедра даже с роднёй? Всякая ли позовёт – не на один ночлег, на житьё! – незнакомую девку на голову выше себя?..
Я забралась под одеяло, и чернавка, привстав, задула светец.
Мне приснился зимний ночной лес. На лыжах, но почему-то с кузовом клюквы, я шла меж громадных заснеженных елей, едва озарённых дрожащей зелёной звездой… С моря надвигалась метель.
Я шла домой. Я знала это во сне, хотя лес был незнакомый. Скоро увижу старое поле, наш тын и Злую Берёзу, ищущую что-то обледенелой рукой.
Тут загорелись во тьме янтарные волчьи глаза…
– Молчанушка! – окликнула я мохнатого зверя. – Молчан!..
Протянула руки навстречу, ждала – ринется, увязая в рыхлом снегу, вскинет лапы на плечи, задумает опрокинуть. Но Молчан только поднял шерсть на загривке, оскалил страшную пасть и попятился, растворяясь в позёмке…
– Молчан! – крикнула я ещё раз. И пробудилась.
Во сне раскрывается око души и зрит невидимое наяву. Крепкое тело до срока прячет недуг, а заснёшь – и помстится, что заболел. Бывает, во сне громким кличем кличет беда, прихватившая кого-то в чужом далеке. Разгадаешь увиденное – быть может, узнаешь судьбу. Или задумаешься, в себя глянешь поглубже. Не ведаю, что и важней.
Чего ради я не взяла Молчана с собой?.. Хромоту его пожалела? О себе пеклась, о себе! Обиды копила.
На дядьку, на мать, на злую Белёну. А как сама за счастьем пустилась, бросила друга, прочь оттолкнула, чтоб не мешал.
Такие сны шлют хранители-Боги. Иного хлестнуть по рукам, отшибить охоту к злодейству. Иного предупредить и спасти. А иного ещё – наказать, отплатить за давнее малодушие, быть может, не ведомое никому. И толку нет ни с оберегов, ни с жирного жертвенного гуся. Не молятся этому Богу, и у каждого он свой. Малый или великий, смотря по тому, каков сам человек.
Я почти обрадовалась, когда извне с хриплой яростью прокричал рог. Старый наставник меня упереживал накануне: по этому зову вся младшая чадь стремглав летит из постелей во двор, на утреннюю потеху. Я замышляла спросить, какая такая потеха, чего это ради велят бежать босиком, в исподней сорочке и тоненьких полотняных штанах… но убоялась насмешек и не спросила. Дождусь утра, сама посмотрю.
Вот – дождалась. Я прыгнула с лавки, стянула гашником новые, дважды стиранные порты. Не стыд показаться. Вздела рубашку, спеша, помогая ртом, завязала тесёмочки рукавов. Перешагнула проснувшуюся чернавку и кинулась вон. Успела ещё услыхать, как Велета, невнятно пробормотав, повернулась к стене – и сладко зевнула…
Ступеньки всхода были холодными, а на последних встретили ногу щекотные иголочки инея. Мелькали тени людей, внешняя дверь раскрывалась и снова захлопывалась. Крепенький предрассветный мороз в самой влазне схватил меня за бока. Бедное тело, горячее и непонятливое спросонок, жалобно заскулило. А ну-ка! – сказала я мысленно и толкнула тяжёлую скрипучую дверь.
Посередине двора горел весёлый костёр, а вокруг, на блестящем гладком снегу, прыгали и по-птичьи взмахивали руками десятка два отроков, таких же, как я, босых и раздетых. Старшие воины держались опричь. В меховых кожухах нужды нету жаться к огню. Хагена я не приметила, но Славомир там был и подле Славомира сам вождь. Ожидали последних; я смутно порадовалась, что последней буду не я.
Морозец стоял не самый жестокий, но влагу дыхания схватывало у ноздрей. Я заскакала, вливаясь в общую пляску. Дверь дома бухала то и дело. Порою высовывались разом две-три мальчишеские головы и канючили:
– Славомир, ну Славомир!
Я знала уже, кто это такие. Пасынки дружинные, детские, как их ещё называли. Сироты отдавших жизнь за вождя. Дети нынешних гридней, отосланные в Нетадун матерями. Эти будут воинами, их незачем испытывать, как нас, пришлых, сторонних: отроки бывают и из рабов, детские – никогда. Я, привыкшая возиться с сестрёнками, видела курносых насквозь. Заставь что-нибудь делать – не сделают, с подзатыльниками будут делать и плакать, но запрети – в узел свяжутся, а достигнут. Вот один, постарше и побойчее, ступил на снег разутой ногой…
– Я тебя!.. – топнул немедленно Славомир. Детского ветром внесло обратно в избу, а варяг оглядел двор – все ли на месте? – и увидел меня. Подошёл, хотя вполне мог подозвать, и сказал дружелюбно:
– А ты почто? Иди досыпай.
Моё одеяло в горнице ещё небось не остыло. Я сказать не могу, в какую мёртвую бездну кануло сердце при этих добрых словах. Я молчала, глядя в глаза. Я по сей день не ведаю, что увидал на моём лице Славомир. Но увидал что-то и отошёл, проворчал как будто смущённо:
– Смотри…
Толкотня во дворе не заняла долгого времени. Меньше, чем теперешний мой рассказ. Вновь прокричал, позвал в темноту невидимый рог, и отроки гурьбой помчались в ворота. Я порадовалась: быстрый бег греет жарче костра, жарче мехов. Звёздное небо чуть мрело, суля нескорый восход. Я плоховато различала сперва, куда мы бежали. Боялась впотьмах оступиться, ногу поранить. Но зимняя темнота несхожа с осенней, в которой, как с выколотыми глазами, идёшь и не ведаешь, во что стукнешься лбом. Вот пошла книзу дорога, вот зачернели, отступая назад, береговые откосы, вознёсшие на гранитном хребте наш Нета-дун… и внутренним чувством я угадала под собой лёд вместо земли. Море!
Мне было теперь совсем легко и тепло, даже босым ступням, и я не завидовала Велете, нежившейся дома. Ни разу не бегавший по морозу лучше не пробуй – сразу простынешь, – но если привык к холодам, жаре и дождю – то-то радуется бегущее тело, а с ним ликует душа!
Неподалёку от берега была устроена прорубь. Отроки прыгали по одному, вылезали и опрометью мчались по кругу, вопя и подбадривая друг друга. У воды, доглядая, стоял неведомо как обогнавший нас Славомир. Вот помог выкарабкаться узкоплечему пареньку, сам растёр полотенцем, достал из-за пазухи сухую рубашку… Все прочие, я поняла, сушили порты на себе.
Мы с Яруном переглянулись. Мы водили знакомство с зимней водой. Оба вваливались в полыньи и выплясывали у костров, у одежды, распяленной на кустах… Славомир запоздало шагнул удержать меня, вытянул руку. Ха! Я поспевала пригнуться на лыжах, на склоне горы, когда острые сучья нацеливались под рёбра. Я окунулась добротно, оставив сухим лишь затылок и косищу, намотанную на кулак. По поверхности плавали осколки битого льда. Я выскочила без подмоги и торопливо отжала сорочку, скрутив её на животе. Славомир только покачал головой. Вот вылез Ярун, и мы побежали. Подошёл воевода и бросил товарищу:
– Пусть её. Рожоного ума нет, не дашь и учёного.
Мы долго носились в синеющей полутьме. Если по совести, это был не мороз, четверть мороза. Ярун повернулся ко мне, хотел говорить, но тут кто-то из отроков, плечистый наглыш, вытянул ногу, и мой побратим, непривычный к подвохам, едва не посунулся лбом в утоптанный снег. Быть бы драке, не встань подле обидчика Славомир. Он молча взял почти обсохшего парня за вышитый ворот и, как щенка, вдругорядь швырнул в дымную воду.
– Охолонь! – сказал строго, когда отрок вынырнул и, ошалело моргая, схватился за край. – Тебе с ним одним щитом голову прикрывать!
Дом встретил нас теплом очагов, свежим хлебом и запахом горячего сбитня в глиняных чашках. Что за благодать вылить в горло питьё, духовитое, сладкое, натянуть вязаные носки и сесть у огня! Потом собрали столы, но не в гриднице, а в самой дружинной избе. И опять я служила доброму Хагену и между делом разглядывала людей и палату. Не то что вчера; вчера всё во мне было слишком натянуто, ни взора, ни памяти, одна трепетная струна. Вели поподробнее описать гридницу да сидевших, и не возьмусь. Ныне освоилась, поотошла от первого страха. Да и вода омыла, очистила, заново оживила…
Так вот он, мой новый род. Будущие побратимы. Словене, корелы, весь и, конечно, варяги, которых я научилась уже выделять не по отличию черт, не по выражению – по отблеску выражения, присущему людям издалека. Не могу лучше сказать. Кто хоть раз видал гостей из-за моря, поймёт сам.
Степенные мужи не спеша ели масляную овсянку, в очередь черпали из общих мис, а потом честно клали ложки чашечками вниз, чтобы недобрый дух не лизнул. А по стенам висело оружие и щиты, одни круглые, другие вытянутые, с острым нижним концом. Страшные отметины их украшали. И на каждом – грозная птица Рарог, сокол огня. Щиты так и притягивали глаз, но кто-то другой мстил мечтать, шептал на ухо: не быть тому никогда. Видно, крепко сидел во мне ужас перед вождём, ещё дома родившийся. Как он глянул на Славомира, когда тот при отплытии смехом пообещал взять меня на корабль!.. Допустит ли из молодшей в старшую чадь? Ой вряд ли!..
Или, может, глухая тоска брала оттого, что и в этом дому не казался мне Тот, кого я узнаю с первого взгляда, Тот, кого я всегда жду? Стало быть, я ещё не изгрызла те медные короваи, не стоптала железные сапоги?..
Это жило во мне не так, как рассказываю. Не слитной мыслью – клочками, урывками дум, что летали, хлопая крыльями, как обезглавленные петухи по двору. Некогда было присесть, раскинуть умишком. Хаген выспрашивал о потехе на льду и о том, не страшилась ли я лезть в холодную прорубь. И знай приставлял к уху ладонь, просил рассказывать громче. Сперва я дивилась – чуткий слепец, он же слышал лучше меня. Потом поняла – и прихлынула поздняя благодарность. Не любопытство тешил старик и расспрашивал не для себя – для кметей, слушавших поневоле. Не все ходили к нам летом, не все меня знали. Один Славомир мог поведать кое о чём да Нежата… тут наконец я вспомнила про Нежату, не виденного ни накануне, ни днесь, и посмела спросить – жив ли молодец?
– На воропе Нежата, – ответил мне Хаген. – За Сувяр-реку побежал, скоро придёт.
Наша память разборчива и добра. Если б жёны пристально помнили муку, в какой рожали дитя, перевелось бы племя людское. Так и я. Осмеяла Нежату, выгнала со двора, а ныне сама хотела увидеть и вспоминала хорошее – ласковый взгляд красивого парня, ласковые слова. И чувствовала затылком, что вождь слыхал моё вопрошание и был опять недоволен. Верно, думал, моё воинское усердие – одна болтовня, а на уме ничего, кроме утех.
Когда же я села есть и взяла ложку, я вдруг ощутила прикосновение, совсем лёгкое, словно пуховым пёрышком по бедру. Не сразу и почувствовала сквозь одежду. Потом скосила глаза.
Подле меня стояла собака. Старая-престарая пятнистая сука с поседелой спиной и висячими тряпочными ушами. Наши лайки да волкодавы рождались пушистыми по-лесному, мороз их не морозил, дождь не мочил. У этой нежная шерсть стекала длинными прядями, лёгкими и волнистыми по концам. Карие глаза смотрели с кротким лукавством ветхого существа, которое почти отжило век, но всё ещё очень не прочь и полакомиться, и поиграть. Только не думай, я не выпрашиваю, внятно молвили эти глаза. Но если меня вдруг приласкают и угостят такой маленькой, совсем маленькой корочкой?..
Я отрезала от своего ломтя немножко вкусного мяса. Псица взяла бережно, не прикоснувшись к ладони. Я опустила руку ей на голову, погладила, почесала мягкие ушки. Мой Молчан не стерпел бы подобного ни от кого, кроме хозяйки. Гордый до лютости, он и еды никогда не брал у чужих…
Сука доверчиво положила голову мне на колено. Прикрыла глаза, нежась и отдыхая. Все мы когда-нибудь превращаемся в старых собак, которым уже неохота лаять в лесу, задорно летя по жаркому следу, неохота встречать незнакомца, явившегося у ворот… даже нюхаться с красавцем псом, приведённым в гости… Остынут, подёрнутся пеплом ярость и любопытство, широкий мир потускнеет и сузится: был бы клочок сена в углу, подальше от сквозняков, да сытое брюшко… да самое главное – любимый хозяин, который не выпнет никчёмную на дождь и мороз, не поскупится на ласку и на тепло…
Я покосилась на Хагена. Конечно, он был совсем не таков. Но здесь, в Нета-дуне, неплохо жилось и ему, и тихой Велете, и седой старой собаке. А может, ещё иным тварям, чей покой и достоинство было так же легко растоптать. Или оградить.
Смейтесь, если смешно!.. Но мне только сильней захотелось остаться. А ведь я не искала широкой спины, чтобы сидеть за ней до могилы.
Теперь надобно помянуть про Нежату: взялась, так всё сказывай, любо, не любо. Нежата вернулся в яркий солнечный полдень и сам был, как тот полдень, радостен и румян. Шестеро молодцов неслись вслед размеренным шагом, и по этому шагу я тотчас признала словен. Весские парни бегали ино, а уж варяги – куда ни поедут, семи вёрст не доедут, отроду не было крепких морозов у них на море Варяжском, дожди вместо снега кропили в месяце грудне.
Нежата с собой уводил пятерых, вернулся с прибытком. Этот шестой летел позади, красуясь лыжной сноровкой, а у правого уха блестела серебряная крестовина меча. Да, подумала я. Вовсе не то, что я или побратим. Этот выглядел воином.
Мстивой, к моему удивлению, Нежату не похвалил.
– Отроков я беру сам, – молвил он хмуро.
Шестой мигом опознал в нём вождя и встрял с ухмылкой, бесстрашно:
– А я не отрок.
У него был отчаянный взгляд не привыкшего ничем дорожить. Такому что свой живот, что чужой: не промедлит и не усомнится, если пошлют, как Яруна, со смертью на беззащитного. Это почуял в нём вождь, другое ли что? Откуда мне знать.
– Здесь передо мною все отроки, – ответил он невозмутимо. – Издалече идёшь, молодец?
– Из Нового Града, – сказал прибылой и перестал скалиться. – Думал хоть у тебя правды сыскать.
Из Нового Града!.. Двадцать лет прожила я в знакомом лесу, путешествие в Нета-дун казалось походом за край света, да я сказывала. Старград варяжский был мне вовсе где-то за звёздами, слишком далеко, чтобы уразуметь. Новый Град и стольная Ладога помещались чуть ближе, но тоже у кромки, под самым пологом тьмы. Возле белого камня, скрепившего древние заговоры… Мы переглянулись с Яруном. Мы были двумя синицами, выпугнутыми из куста. Варяги, залётные соколы, знали, как выглядит земля из-под облаков. Их смутить было труднее.
– Как величать-то? – спросил вождь. Он смотрел на Нежату: привёл, отвечай, – но Нежата как раз увидел меня и, если судить по лицу, почти испугался, и мне прыгнуло в душу что-то холодное, а новогородец немного повременил и откликнулся с вызовом:
– Блудом люди рекут.
Блуд – Ходящий Опричь! Хорошее назвище. Другое уже навряд ли пристанет.
– А князя что бросил, Блуд? – продолжал допрос воевода. Это он говорил о храбром Вадиме, который вышел из Ладоги и выстроил Новый Град, поссорясь с варягами, и о том слыхали даже мы в нашей чащобе.
Дерзкий Блуд показал разом сорок зубов:
– Вадиму в горохе только стоять. И людям его с ним.
Хаген, уже привыкший держать меня за плечо, покачал седой головой:
– Беда, коли язык проворней ума.
Он опять видел недоступное зрячим. Расспросить тотчас я не успела. А после – забыла.
– Князя лаешь, болячка тебе! – проворчал хромоногий Плотица. Юные воины перед ним трепетали, но тут коса напала на кремень. Блуд выхватил оружие с такой быстротой, что лезвие очертило в воздухе золотой полукруг.
– Ты меня не учи. Я тебя под стрелами не видал.
Бесстрашия, наглости и насмешки в нём было поровну. Причём на десятерых. Плотица потемнел, косолапо шагнул навстречу. Зоркий Блуд опустил меч.
– Две с одной не дерутся, слава не та.
– Достанет одной пнуть тебя за ворота, – пообещал воин. – Думай, щеня, где славы искать!
Вождь его удержал. Вожди не бывают гневливыми, скорыми на расправу. Гнев вождей превращается в чёрные тучи, разящие невидимым громом. Раньше это могло случиться с гневом каждого человека, и люди были ласковее друг к другу. Ныне благая вера ослабла, но не про вождей. Кмети не помнили, чтобы Мстивой Ломаный кричал или бранился. Он и теперь продолжал по-прежнему ровно:
– Чем же светлый князь перед тобой оплошал?
Блуд ответил немедленно:
– А хоть тем, что датчан прежде нас потчевать стал.
Почему-то эти слова прозвучали как заклинание.
Кмети сдержанно загудели, вождь сжал зубы, как в судороге, потом бросил, более не раздумывая:
– Отроком будешь.
– У Вадима я повыше сидел, – сказал Блуд уже ему в спину. Воевода как не услышал. Нравится – оставайся, не нравится – уходи, а спорить без толку. Какое-то время Блуд стоял неподвижно. Потом с видимым усилием обуздал бесновавшуюся гордость, убрал меч и стал снимать лыжи. Припал на колено и начал казаться крепко избитым, и тут я заметила, что отчаянный малый на самом-то деле был бледен и тощ, тёмные усы выделялись, словно приклеенные, нарядный полушубок глядел чужим, слишком просторным, и даже лыжный бег по морозу не раскрасил молодца, только зажёг на скулах багровые пятна. Мы с Яруном дошли сюда крепкими и краснощёкими. А у него глаза глядели будто из темноты, и тлела в глазах волчья готовность лязгать зубами и огрызаться, пока не вшибут в глотку копья…
Возле двери вождь взял Нежату за плечо, и мой слух, отточенный на охоте, донёс сказанное в треть голоса, но с клокочущей яростью:
– Ты, беспутный, девку привабил?
Румяный Нежата дернулся из его кованых пальцев:
– Да ну её!.. Чего ещё наплела?
Вот оно – белым личиком об морской лёд. Я совсем не ждала радостной встречи, не думала снова сумерничать с ним на крыльце, позовёт – не пошла бы… Так, но я задохнулась от обиды и предательства, хотя какое предательство, если ни в чём друг другу не обещались?..
А потом схлынула первая горечь, и я поразмыслила и решила: всё к лучшему. Знать, хранило меня, глупую, дедушкино громовое колесо. Не был Нежата Тем, кого я всегда жду. А иным не для чего меня обнимать. Смейтесь, если смешно. Сестрица Белёна уж точно животик бы надорвала. Она там небось замуж вылетела – дверь скрипнуть вслед не успела. Белёне жилось на свете повеселей моего. А впрочем, не знаю.
Но воевода!.. Решил, что Нежата сманил меня в Нета-дун, и съесть готов был Нежату! Насмешек боялся? Хорош вождь с дружиной, в которой девки хоробрствуют?.. Я так и этак вертела подслушанный разговор, и за ворот сыпались муравьи. Сколь веселей было бы, стой во главе дружины хоть Славомир. У Славомира солнце было в глазах. Светел весь, как речная струя над чистым песком. Брат вождю, а сколь непохож. На того солнышко совсем не светило. Омуты были в нём, тёмные омуты. И студенцы, плещущие со дна.
Едва ли не в тот самый вечер я поднялась в горницу спать и в дверях занесла ногу повыше – перешагнуть девку. И не увидела знакомой овчины.
– А чернавушка где? – зевая и почесывая шею, спросила я хозяйку. Велета подняла глаза со странным смущением:
– Её… Бренн сказал, я теперь… теперь мы…
Беспомощно смолкла и процвела такой отчаянной краской, как будто не я – грозный брат вошёл и застиг её за поцелуями с каким-нибудь кметем. Эта краска лучше речей втолковала мне приговор воеводы. На что ей чернавка, отроковицу заставит сказки сказывать на ночь… яблочки сушёные подносить…
– Мне как – у порога ложиться? – спросила я сипло. – Или ино где?..
А тут ещё попался на глаза плотно крытый горшочек, казавший краешек из-под лавки, – чернавкина первая утренная забота. Велета перехватила мой взгляд. Всплеснула руками, вскочила… бросилась ко мне, отшатнулась… залилась слезами и накрепко обхватила за шею, так что мне стало смешно сквозь обиду и, нечего делать, её же пришлось утешать. Улеглись мы, конечно, бок о бок. И во сне я в который раз гладила пышное одеяло, помстившееся родным загривком Молчана. И кто-то другой тотчас будил меня, и я убирала руку с плеча крепко спавшей Велеты и лежала с открытыми глазами, глядя во тьму.
Так поселились мы с побратимом в воинском доме, у варяга Мстивоя Ломаного в дружине. Жить начали, а вот добра нажить повезёт ли? Там поглядим.
Я уже говорила: для новой жизни надо снова родиться, а перед тем умереть. Родится мужняя женщина – девушка умирает. Родится кметь – отроком меньше. Воины помоложе, только что опоясанные и хорошо помнившие собственный страх, всласть нас пугали. Ничего прямо не сказывали, намекали намёками, и у меня волосы шевелились: неужто вроют в землю по пояс и трижды тремя копьями уязвят, это сколько живы останутся? А потом заведут в лес, велят бежать что есть мочи да первому, кто попадётся, кровь отворить – хоть своей сестрице брюхатой?.. Где сыскать удальство такое, безжалостность?.. А как третий страх хуже первых двух, самому Перуну в очи глядеть в святой храмине, за дверью с личинами…
Да. Однако всё это нас ждало не завтра, и сказывать наперёд ни к чему, сказ не белка туда-сюда по древу скакать. И хватало нам, если честно, во всякий день и забот, и хлопот, и синяков со ссадинами. Скоро я поняла, отчего улыбался мой Хаген, говоря, мол, пищами не утолстеешь. В прежней нашей жизни хватало трудов, суди сам, кто вскакивал ни свет ни заря и спешил на репище, на покос, к недоенным коровам в хлеву. А охота на лося, на яростного кабана! А сеть, что ведут из проруби в прорубь обледенелым норилом!.. Только прежние тяготы против новых были уже и легки, и привычны, и одолимы чуть ли не с песнями. Так рука, давно вроде упрятанная в мозоли, встречает вдруг дело, от коего снова вспухают нежные волдыри… Яруну приходилось хуже, чем мне. Меня всё-таки боронила моя девичья особость, и радоваться ей или клясть, решить я не могла.
Дома особость эта нередко мне досаждала. Весело ли тянуть равную ношу, притом хорошо зная – у глуздыря-сорванца испросят совета скорей, чем у меня. Мужу будущему с детства почёт, мне же, девке, ума словно бы не положено, за меня и подумают, и рассудят, и судьбу решат, не спросив… и кто же станет решать – боявшиеся схватиться со мной! Загадок моих не умевшие раскусить!..
Я надеялась: здесь судили не по одёжкам, не по тому, корел или весин, усатый или безусый и даже – росла честная борода по щекам или долгая коса на затылке. Я пришла в Нета-дун, возмечтав обмануть свою Долю, откинуть путы измучившие… И кой-чего вроде даже добилась. Отроки, поначалу шалившие, пытавшиеся играть, скоро поняли, что драться надо на равных. И даже старшие кмети лишь ухмылялись, помалкивая, когда я с разбегу метала себя в холодную воду или катилась по снегу, сцепившись с кем-нибудь из ребят… Я была с ними, была как они, а что вождь никогда меня не похвалит… не гонит, и ладно, спасибо хоть и на том.
Но вот что дивно. При всём том я здесь чувствовала себя девкой много больше, чем дома. И совсем иначе, чем дома. Я не знаю, в ком дело, во мне самой или в мужах подле меня. Не могу объяснить, не могу лучше сказать.
Когда учили бороться, Ярун ходил синий от синяков. Славомир волен был ринуть об стену, прижать локтем хребет: постигай, непонятливый, воинскую премудрость, пока учат добром, в бою за науку иную цену возьмут… Мой Хаген тоже был не из слабеньких. Выбирал потолще сугроб и кидал меня то за ногу, то через голову. И всё втолковывал: хороша сила, когда при ней ум, хороша поворотливость, да со сноровкою. Я долго глотала слёзы и снег, потом однажды сама метнула наставника и страшно перепугалась, бросилась поднимать. Хаген встал очень довольный:
– Так, дитятко, и не бойся, не развалюсь.
Он же выучил змеёй ползти вон из рук и больно бить пяткой в колено, буде кто без спросу обнимет. Ярун приходил вечером, морщился, тёр поясницу, хотел поплакаться и чаще всего стыдился, просил Хагена что-нибудь объяснить. Старик не отказывал. У него выходило понятней, чем даже у Славомира.
Как-то он возложил побратима на лавку кверху лицом:
– Подбирай ноги, – и тотчас вытянул поперёк голеней хворостиной. Ярун ахнул от боли и неожиданности, и я поняла, почему Хаген начал не с меня.
– В бою будет больней, – сказал он Яруну. – И вряд ли предупредят.
Хворостина снова взвилась – и хлестнула твёрдое дерево: мой охотник перекувырнулся на лавке, а ноги сберёг. Старик согнал его на пол, отдал мне хворостину и велел ткнуть Яруна, как тычут копьём сбитого. Лишь остерёг:
– Глаза не попорть.
Ярун смотрел с пола беспомощно и сердито. Я осторожно подняла палку, метя в плечо… Ярун, натерпевшийся вполне достаточно мук, рванулся прочь и взвыл в голос, ударясь локтем о лавку. Старая сука, дремавшая в уголке, проснулась и подошла, виляя хвостом.
– Таков должен быть воин, – сказал мой наставник и безошибочно нагнулся к собаке. – Видишь вот, даже Арва согласна. Я слеп, а всегда знаю, что позади.
– Дед Хаген! – кривясь и терзая ушибленный локоть, заговорил вдруг Ярун. – Где ты жил, когда был молодым? Какого ты племени?
Позже он рассказал мне, что именно дёрнуло его за язык. Накануне он видел, как мылись в бане старшие кмети и вождь, как летели распаренные из двери в холодную прорубь: он подновлял прорубь пешнёй и засмотрелся на воинов, и тогда-то у многих, в том числе у Славомира с братом, обнаружились на жестоких телах замечательные узоры, вкраплённые, как понял Ярун, острой иглой. Иглу ту макали поочерёдно в разные краски, и по живой коже ползли волшебные змеи, летели хищные птицы. И каждый нёс соколиное знамя – кто на плече, кто на груди… Диво дивное – умереть, а разузнать. И кого, если не Хагена, про то расспросить?
Но тогда я об этом не ведала и взволновалась: а ну обидится старец! Не все рады прожитому, не всех тешит память, разворошённая праздным чужим любопытством…
Хаген вздохнул, улыбнулся, провёл рукой по усам. У меня отлегло от души – не рассердился.
– Я жил далеко… – Он не спеша опустился на лавку. Он не щупал рукой, он действительно знал, где что вокруг. – Я сакс. Так прозвали нас те, кому выпало убедиться в нашей отваге, это из-за боевых ножей, которыми владел мой народ. Некогда мы взяли себе лесной край между вендами и франками, южнее датчан…
Мы с побратимом переглянулись. Что ни день, касались края нашего слуха такие вот баснословные, чужедальние имена. Ярун сел перед Хагеном на полу, притянул к себе Арву, вдел пальцы в длинную шерсть. Ласковая псица лизнула его в щёку.
– Я слышал от стариков, – продолжал Хаген, – мы с франками от века то враждовали, то жили спокойно и не бранили детей, вздумавших породниться. Так велось, пока франки не взяли себе нового Бога.
Мы были одни в дружинной избе. Я совсем не хотела, чтобы вошли шумные кмети, стали мешать, но внезапно дверь отворилась – мерцавший очаг осветил Блуда. Вот принесло! Разве этот удержит колкое слово, разве посмотрит, кто перед ним, ровня-отрок или муж седоволосый… Я не глядя почувствовала досаду Яруна, и только Арва приветливо застучала хвостом. А Хаген продолжал, не обращая на Блуда внимания:
– Говорят, этот Бог некогда ходил по земле. Его называли Христос, что значит Вождь, и он умер за своих людей, как подобает вождю. Я слышал, ему вбивали гвозди в ладони, а он сказал только – не попадите по пальцам. Раньше бывало, такие снова рождались. Франки ждут, что Христос будет жить во второй раз.
Дерзкий Блуд подал голос:
– Мне рассказывали, у Христа была неплохая дружина, но дело не обошлось без предательства.
Хаген кивнул:
– Не обошлось. Иные помнят о клятвах, только пока длится удача. Ему бы одного-двоих, как Якко и Бренн, это люди. Так вот, у франков многие верят, что Вождь возвратится и отомстит…
– Знаменитая будет схватка, – сказал Блуд мечтательно. Наверное, он не врал, когда называл себя воином. Он и тут держался смелей, чем мы двое, вместе взятые. Он расстегнул меховой плащ, бросил на лавку и сел, кажется, позабыв, для чего шёл в дружинную избу.
– Люди думают, – продолжал Хаген, – всё дело в том, что Христос погиб совсем молодым. Он не успел обнять женщину и не оставил детей. Целомудрие достойно мужчины, но всегда скверно, когда прекращается род и не найти законных наследников.
Старик помолчал, нахмурившись невесть почему: или чей-то род грозил оборваться? Потом заговорил вновь:
– Христиане не терпят подле себя верующих иначе. Я не знаю, что скажет им Вождь, когда возвратится, но сегодня с ними не уживёшься.
– Почему? – спросил Блуд. – Коли я что-нибудь понял, этот Христос Правду чтил!
Хаген пожал плечами:
– Если хорош предводитель, совсем не обязательно, что хороши и все его люди… Франки подняли на нас великую рать. Меня ослепили в плену, и я целый год крутил жернова, но мои друзья меня не забыли, решив убежать. Я был молод тогда и думал жениться…
– Блуд!.. – влетел со двора нетерпеливый крик Славомира. Вздрогнув, Блуд подхватил плащ, сдёрнул со стенки меч в ножнах и выбежал вон.
– Моя невеста была совсем девочкой, – сказал Хаген задумчиво. – Она не подошла ко мне, когда я её разыскал.
– Она тебя не любила, – слетело у меня с языка. Я испуганно закрыла рот ладонью, но Хаген только нагнулся и провёл рукой по моим волосам.
– Не суди её… Никто не знает заранее, какую ношу поднимет. Да и не худо я прожил, если подумать. Мальчишками мы ходили на вендов, и так вышло, что один вендский воин узнал меня, встретив на морском берегу. Он позвал меня жить к себе в дом. Это был славный Стойгнев, отец нашего Бренна.
Мы молчали, не смея дышать. Хаген прислушался к чему-то и засмеялся:
– Хватит бездельничать! Берите-ка по копью и быстро во двор, а то Бренн решит, что я вправду состарился и годен только для болтовни!
Повесть Хагена смутила меня необыкновенно… Остаток дня я ходила как в полусне.
– Наш Мстивой действительно из хорошего рода, – вечером, за едой, шепнул мне Ярун. – Каков же его отец был со своими, если и врага не бросил в беде!
Помню, я недоуменно вскинула на побратима глаза и тотчас устыдилась, поняв, сколь по-разному впитали мы одни и те же слова. Ох, не годился мой бедный женский рассудок думать гордые думы! Вот хоть Ярун: из него будет толк, не случайно он так приглянулся вождю ещё летом, совсем неумехой. Он и теперь целый день размышлял о чём следовало. О славном Стойгневе, приютившем врага, и о могучем Вожде, которого звали Христос. А я, недалёкая?.. О девчонке, бросившей жениха. Я корила себя, но всё без толку. Наверное, у старого сакса лежали одинаковые шрамы на сердце и на лице. Теперь их можно было тихонько погладить. Он не лгал, он, конечно, давно простил девку, шарахнувшуюся от его слепого лица. Но что бы он ни говорил, я знала истину: она его не любила. Замуж хотела. За мужа. Как все. Не был Хаген для неё тем единственным, кого ради не жалко пойти босой ногой по огню, а уж поводырём сделаться – праздник желанный… Оттого и не подбежала к ослепшему, не захотела губить красы за калекой. Что ей, умнице, в подобном супруге? Ни бус на белую шею, ни паволоки на грудь. И себя не покажешь подле такого…
А что басни не сложат, в том ли беда.
Ой, как ясно я видела Хагена, бредущего без дороги в осенней сырой темноте… берегом моря, под крик белых птиц, вьющихся над головой!..
…А поздно вечером, на лавке подле Велеты, ударило в сердце мало не насмерть: Тот, кого я всегда жду! А если скрутили, ранив в бою, и кто-то жестокий, глумясь, исколол гордые глаза кровавым ножом?!. Поднялось в потёмках лицо, искажённое мукой, любимое… ни разу не виданное… и глубоко внутри молча взвыл ужас. И затопила такая отчаянная, невыносимая нежность: только бы встретился! Век не оставлю, не погляжу на другого, только не пройди мимо неузнанным, не покинь, не устыдись себя оказать!.. Я ли не отыщу заветного слова, я ли не расскажу о цветущих лугах, о зыбучих зимних сугробах – и убежит посрамлённой чёрная тьма, которой хотели навек тебя окружить!..
…а что, если Тот, кого я должна угадать с первого взгляда, давным-давно прожил, не знав обо мне, разминувшись со мною на целых сто лет? Может, его когда-то Хагеном звали? А может, он ещё не родился? Или живёт себе поживает – но у другого края земли?
Сколь тропинок порознь бежит, как тут встретиться, как разглядеть – одного-то на весь белый свет…
Старейшина Третьяк прислал в крепость сына – звать на посиделки.
Кажется, я уже говорила, что жившие в Нета-дуне не водили жён и не знали иных семей и родства, кроме дружинного. Своим домом живя, трудновато отдать себя вождю без остатка, по первому зову сорваться в поход или, паче, на новое место. Не уйдёшь от хлевов со скотиной, от житной пашни и огорода. Не бросишь.
Однако женской любовью дружина была отнюдь не обижена. Ближним деревням жилось за её щитом вовсе не плохо, два минувших лета видоками. Конечно, прожорливых молодых мужчин надо было кормить, зато сеяли и пахали без страха, не вздумается ли кому отнять собранный урожай, перерезать скотину, назвать рабами самих. А ещё за хлеб-соль доставалась деревне не худшая доля ратной добычи: серая лесная земля вблизи крепости сохраняла пузатые горшки серебра. Мстивоя Ломаного берегли могучие Боги, на его воинах лежал священный отблеск удачи. Потому каждый род хлопотал прислать сюда девушек, прислать именно с тем, чтобы они, возвратясь через малое время домой, внесли под родной кров часть этой удачи. А повезёт, так и сына родили от прославленного удальца… парни, благоговевшие перед дружиной, этих девчонок сватали наперебой. Да что говорить! Даже у нас нюхом учуяли милость Богов, пребывавшую с мореходами. Я уже сказывала, как набежали ретивые девки и ещё мне пеняли, что с ними не шла, глумились – Зимка-мёрзлая… Их-то в ту самую осень свели со дворов женихи, да не свели – умчали!
Со всех сторон собирались девушки и ребята, с прялками, с вышивкой, с орехами, с пирогами. Прибегали на лыжах через леса, катили на саночках, запряжённых послушными ручными лосями. И столько, что никакая изба, откупленная у хозяина на ночь, не могла вместить половины. Думал, думал Третьяк и о прошлом годе затеял большущую храмину нарочно для бесед-посиделок. Народу на помочи собралось без числа; дюжие молодцы спустя год ещё спорили, кто больше всех испил потом на пиру.
Славное место для дома избрал разумный старейшина и позаботился вселить доброго Домового: не поскупился на жертву, привёл гнедого коня и зарыл его голову под красным углом, попросил незлобивую душу пойти жить в строение. Так, наверное, и сбылось. На посиделках почти не дрались, толкнут друг друга плечами да и замирятся. Домовой их студил? Или кмети с жилистыми руками, способные хоть кого выкинуть через тын, сознавали свою грозную силу и берегли её, не тратили впусте, споря, у кого на коленях девке сидеть? Или всё оттого, что ходил на беседы сам Мстивой Ломаный, воевода? Садился опричь у стены, не спеша потягивал мёд и ленился даже плясать… Но гридни, матёрые удалью и летами, сивогривые старые волки, держали себя при нём мальчишками при отце. Одно слово, вождь.
Вести о посиделках всегда разносят заранее, чтобы хозяева успели добела выскоблить дом, а гости – перетряхнуть наряды и наготовить съестного. Нет человека, который бы не радел себя показать. Даже воевода впервые смягчился и разрешил нас, юнцов, ото всех дел, велел топить бани, штопать рубахи, чистить гнутые гривны и светлые пояса. Драгоценная справа была, конечно, не наша, наших наставников. Добытая в битвах, полученная в награду за доблестные дела… Безусые отроки любовались и вслух мечтали, как сами наденут такое же славное серебро. Бахвалились друг перед другом, а может, впрямь думали выдержать Посвящение, обрести славу в походах… Я помалкивала. Мне и верилось, да что-то не очень.