– Привет, мам. – Валенсия стояла посреди своей кухни, зажав телефонную трубку между плечом и ухом, обматывая, разматывая и снова обматывая шнур вокруг руки. На коже от шнура оставались маленькие белые вмятины.
– Валенсия? Ты в порядке?
– Да, а что?
– Дорогая, сейчас пять утра.
– Знаю. – Валенсия обратила внимание не на то, что сказала мать, а на то, как она это сказала. Похоже, она была чем-то расстроена.
Я знала. Еще минуту назад Валенсия крепко спала, но что-то пробудило ее, и, очнувшись, она обнаружила сидящую у нее на груди, как бродячая кошка, тревогу. И эта самая тревога смотрела на нее, словно ожидая чего-то и давя своим весом. Что-то где-то было не так. Валенсия машинально позвонила матери, чтобы убедиться, что у нее все в порядке, что она не грустит и не попала в беду, но теперь услышала страх в голосе матери и поняла, что была права и беспокойство не было беспричинным.
Это чувство так редко указывало на реальные проблемы, но Валенсия знала, что если проигнорирует его, то упустит тот единственный раз, когда оно действительно будет что-то значить.
– Ты в порядке, мам? Что случилось? С папой все в порядке?
– Ничего не случилось, милая. Я в порядке. Нет, в самом деле. – Мать определенно была расстроена, но старалась говорить спокойно. Слишком старалась, как будто что-то скрывала. – Я просто… спала.
Валенсия перестала играть с телефонным шнуром. Конечно. Пять утра. Она сразу переключилась в режим чрезвычайной ситуации, где такие вещи, как время и сон, не имели значения и едва ли даже существовали.
– Да, разумеется, мне так жаль. Не хотела тебя будить. Извини, мам.
– Нет, нет, не извиняйся. Я рада тебя слышать, Валенсия. Мне всегда приятно слышать тебя, Валенсия. – Мать говорила так, словно продвигалась мелкими шажочками по трескающемуся льду, уговаривая Валенсию последовать за ней в безопасное место. Снова и снова повторяя ее имя, повторяя одни и те же фразы, как будто пытаясь загипнотизировать ее. – Мне всегда приятно тебя слышать… – Даже тишина между предложениями гудела, наполняясь знакомой смесью беспокойства и настойчивости. – Валенсия, я знаю, тебе не нравится, когда я спрашиваю…
– Ох, мама…
– Милая, мне просто нужно знать…
– Мама. Я в порядке.
– Ты еще принимаешь свое лекарство? Ты ходишь к Луизе?
Вертя телефонный шнур, как скакалку, Валенсия несколько раз ударила им о край стола.
– Это совсем другое. Я в порядке. Просто было это чувство… мне показалось… – Мать Валенсии знала, что она имеет в виду, когда говорит «это чувство». Эту фразу они использовали в разговорах между собой много лет, с того времени как Валенсия была ребенком. – Я только хотела проверить, как ты. Если у тебя все хорошо, возвращайся в постель.
Линия молчала.
– Вообще-то есть кое-что, о чем я все равно собиралась тебе сказать. Ну и раз уж ты здесь… – Мать сделала паузу, ожидая разрешения.
Валенсия напряглась.
– Ты только что сказала, что все в порядке.
– Я сказала, что у нас с твоим отцом все в порядке. Но… У твоей бабушки не все хорошо, Валенсия.
Каждый разговор Валенсии со своей матерью рано или поздно неизбежно натыкался на этот ухаб, после чего направление движения резко менялось в привычную сторону. У ее бабушки уже давно не все было хорошо со здоровьем; временами казалось, что она постоянно хворает и застряла на состоянии «умирающая».
– Я знаю, мама. – Но мать говорила ей это не потому, что она этого не знала; она говорила это, потому что хотела придать вес своей обычной просьбе.
– Ты так давно ее не видела. Для нее это значило бы так много…
– Я знаю. – Валенсия хотела поскорее закончить разговор. Ее мать должна была бы это знать.
– Она, конечно, хотела бы увидеть тебя до… до того, как она… ну, ты знаешь… у нее действительно не все так хорошо.
– Да, я тоже хотела бы ее увидеть. Я много работаю, и мне трудно выкроить время для посещения. Я посмотрю, что можно сделать. Извини, мне пора. Я уже опаздываю. – Валенсия всегда говорила так, когда хотела закончить разговор, независимо от времени дня.
– Валенсия…
– Люблю тебя, мама. – Валенсия повесила трубку на стену и села за стол. Она была худшей дочерью и худшей внучкой на свете.
Она потянулась за лежавшим на столе желтым блокнотом с отрывными листками. Такие блокноты были у нее везде – в машине, в сумочке, у кровати, на кофейном столике. Идея принадлежала Луизе и была одной из самых удачных.
– Вам нравится писать? – спросила она при первой их встрече.
– Да, – машинально ответила Валенсия, хотя не написала ни строчки после окончания средней школы. Ей просто хотелось угодить Луизе.
– Хорошо. Мы с вами будем вести такую штуку, которая называется дневник когнитивно-поведенческой терапии. ДКПТ! – Луиза рассмеялась, и Валенсия рассмеялась тоже. Потому что ей хотелось сделать Луизе приятное.
Идея ДКТП, со смешком объяснила Луиза, как будто в самом сочетании букв было что забавное, состояла в том, чтобы научить мозг пациента обращать внимание на самого себя, показать пациенту, что там происходит, и таким образом изменить способ мышления. Но теперь Валенсия просто использовала растущую коллекцию блокнотов для записи бессмысленных заметок и списков, и она обнаружила, что эффект от этого гораздо лучше попыток описать мысли и чувства. У нее даже стало вырабатываться что-то вроде зависимости, как будто она уже не могла разбираться в мыслях, не видя их на бумаге. В этом было, как ей казалось порой, что-то ненормально забавное: в своей попытке помочь справиться с одним компульсивным поведением Луиза инициировала еще одно.
Но что еще делать человеку, когда он не общается с другими людьми на регулярной основе? Кроме того, она лучше запоминала основные правила английского языка и вдобавок получила возможность использовать слова вроде таким образом и более того. Другие употребляли их на коктейльных вечеринках и шикарных обедах с мэрами городов и главами комитетов.
Валенсия откинулась на спинку стула и прошлась взглядом по тускло освещенной кухне.
Крафтовый обед на этом стуле был таким же «шикарным», как и все прочие ее обеды, но она не испытывала жалости к себе. Разве она заслужила что-то более шикарное?
Заметки в кухонном блокноте касались Питера, повторяющейся в последнее время теме, хотя она никогда бы не призналась в этом открыто. Все было искусно замаскировано так, чтобы выглядеть как эссе о велосипедистах. Название работы, дважды подчеркнутое, вверху страницы гласило: «Положительные качества велосипедистов». Учитывая, что Питер был единственным человеком, которого она знала (в самом широком смысле этого слова) и который ездил на велосипеде (по крайней мере, она предположила, что он ездит на велосипеде, из-за шлема, который лежал рядом с монитором его компьютера), читать его можно было и так: «Положительные качества Питера».
Перечисление качеств упомянутой личности пересыпалось названиями мест, куда она могла бы слетать во время своего терапевтического путешествия. Места эти брались наугад из журналов о путешествиях, на которые Валенсия переключалась, столкнувшись с трудностями в работе с эссе. Вот и теперь, вооружившись ручкой, она склонилась над страницей, перечитывая написанное, чтобы добавить что-то еще.
1. Велосипеды медленные. Ветер сумасшедший. Дороги ужасны. Таким образом, велосипедисты терпеливы, выносливы и сильны.
Богота, Колумбия
Цюрих, Швейцария
Лимерик, Ирландия
2. Автомобилисты ненавидят велосипедистов, пешеходы ненавидят велосипедистов. Они выбирают статус аутсайдера. Таким образом, велосипедисты скромны.
Коулун, Гонконг
Чикен, Аляска
3. Кроме того, люди, которые ездят на велосипедах, делают это, потому что это полезно для вас и для окружающей среды и вы занимаете меньше места на парковке. Таким образом, велосипедисты – хорошие, дисциплинированные, вдумчивые люди.
Салар-де-Уюни
Валенсия никогда так много не думала ни о велосипедах, ни о людях, которые на них ездят. Она заполнила несколько страниц похвалой мужчине, с которым общалась ровно один раз, замаскированной под похвалу тысячам совершенно незнакомых людей. Питер, уже на основании своей принадлежности к лагерю велосипедистов, представлялся удивительным человеком. Это потребовало гигантского логического скачка, но как раз такого рода прыжки удавались Валенсии особенно хорошо; это была ее единственная претензия на атлетизм.
Конечно, она основывала свое мнение о нем не на одном известном ей хобби; к этому времени он работал уже несколько недель, и она сделала еще ряд наблюдений. Как будто у нее обнаружился своего рода встроенный датчик Питера. Стоило ему оказаться рядом, и волоски на ее руках шевелились, как будто она потерла о них воздушный шарик, как будто они были крошечными антеннами приемника, постоянно ожидающими его радиосигналов. Она заметила, как он улыбается – одинаково всем. Как легко смеется. Она заметила хорошую для высокого человека осанку. И симпатичное лицо.
Она могла влюбиться в такого мужчину так же легко, как скатиться с горки на санках. Может быть, она уже влюбилась. Она не знала, что процесс может быть таким быстрым, что «заразиться» любовью так же легко, как подхватить грипп.
Последний и единственный раз она влюбилась (или, по крайней мере, испытала влечение) в двенадцатом классе. Парня звали Дон, он водил джип и считал ее «идиосинкразии» забавными и «причудливыми». Уже один только этот пренебрежительный тон должен был послужить ей сигналом к тому, чтобы отвернуться от него навсегда. Он не понимал, что ее компульсивные побуждения никакие не забавные, что они поглощают ее.
Все произошло быстро, но не так быстро, и закончилось не очень хорошо. Впрочем, оно и не успело начаться хорошо, потому что на первом свидании случилось немыслимое: Дон захотел взять ее за руку.
Конечно, захотел. Она тоже хотела держать его за руку, но с той только разницей, что она хотела этого абстрактно. Она хотела этого так же, как хотела поплавать в бассейне, наполненном мороженым-баттерскотч с ирисками, – идея фантастическая, мечта из разряда тех, которым можно предаваться на уроке математики. Но если подумать как следует, вряд ли кому-то захочется купаться в таком мороженом. Во-первых, липко. А во‐вторых, и на плаву не останешься – утонешь и задохнешься. Или, по крайней мере, объешься им, надышишься и в итоге возненавидишь любимое лакомство к концу такого испытания.
Ей так хотелось держать Дона за руку и в то же время совсем не хотелось прикасаться к нему. Получался поразительный парадокс, гораздо более поразительный, чем «причудливая идиосинкразия».
Бо́льшую часть того вечера, как и последующих свиданий и общения вообще, она пыталась придумать, как не дать ему прикоснуться к ней.
Каждый раз, когда он тянулся к ее руке, она засовывала ее в карман. Если он пытался обнять ее, она сжимала плечи или выныривала из-под его руки. Один раз он посмотрел на нее так, словно собирался обойти неудачный этап с держанием за руку и сразу же перейти к поцелуям, поэтому она встала.
Перед этим они сидели на скамеечке в парке, и ее плечо ткнулось ему в нос. Сильно. Пошла кровь.
Когда он наконец бросил ее, то сказал, что она не была увлечена им, или, по крайней мере, он этого не почувствовал. И что она могла ответить? Что хуже: признать, что ты ненормальная, или отказать себе в шансе на любовь – или, во всяком случае, в физической близости? Она пожала плечами, хотя ее сердце разрывалось на миллион кусочков, и сказала, что он прав. Сказала, что да, увлечена не была. А потом пошла домой и плакала, плакала.
Для таких, как Валенсия, это было тупиком. На полпути с горки санки наткнулись на дерево. Она не могла пожать мужчине руку, не могла держаться за нее, когда они смотрели фильм. Не могла есть блюда, даже жить в квартире, где они оба прикасались к дверным ручкам и щелкали выключателями.
И даже если бы все это не имело значения, как она могла признаться в убийстве Шарлин потенциальному возлюбленному?
Скорей, скорей, машиной ее сбей
Брось в костер и пусть горит
Плачет, хнычет и кричит
Некоторые мысли можно отодвинуть другими мыслями, заметками и списками. Некоторые можно задуть, как задувают крохотный огонек на кончике свечи. Но когда в сознание Валенсии врывалась Шарлин, выставить ее было невозможно без физических усилий.
Валенсия закрыла глаза и оттолкнула желтый блокнот, как будто это была сама Шарлин. Тарелка с остатками еды грохнулась на пол, но она едва услышала и, придавленная усталостью, посмотрела на лужицу на полу. Если никто это не уберет, оно так и останется. Ну и пусть. Можно и обойти.
За окном залаяла собака, и только тогда Валенсия поняла, что, пока она дремала, взошло солнце. Часы показывали, что ей грозит опоздание на работу.
Она пролетела по квартире в поисках ключей, сумочки и обуви. От столкновения со столиком у холодильника рухнула стопка книг и бумаг, но ей удалось в последний момент поймать горшок с неведомым растением. При этом она задела локтем любимую чашку, опасно балансировавшую на краю стойки.
Она обошла осколки керамики, лежавшие теперь в мутной кофейной лужице, и опасливо взглянула на часы, неодобрительно взирающие на нее со стены.
Она захлопнула дверь, но ей тут же пришлось лезть за ключом, чтобы отпереть замок – дверь успела ухватить ремешок сумочки. Весь путь до подножия лестницы Валенсия цеплялась за свои же ноги и в последний момент поняла, что забыла дважды проверить, выключена ли плита. Это походило на проклятие – она не могла никуда пойти, не проверив два или три раза, выключена ли плита, независимо от того, пользовалась она ею недавно или нет. Она попыталась вспомнить, бывало ли с ней такое до смерти Шарлин, потому что именно такой вопрос задала бы Луиза.
Похоже, это появилось уже потом.
Интересно. Именно так и сказала бы Луиза, записывая признание в свой журнал, пока Валенсия рассматривала бы кольца на ее узловатых пальцах. Действительно интересно, ведь смерть Шарлин не имела никакого отношения к плите. Луиза наверняка придумала бы какое-нибудь изощренное задание, выполнить которое пришлось бы до их следующей встречи. Задание было бы дурацким и невозможным, например оставить плиту включенной на весь день и всю ночь, и если ты не сгоришь дотла в своей постели, то излечишься от конкретной навязчивой идеи.
Она остановилась на секунду с ключом в руке, прислонившись к тяжелой стеклянной двери многоквартирного дома, и взглянула на лестницу, по которой только что спустилась.
Нужно проверить.
Нет. Это было нерационально, но не было неконтролируемо; всего лишь дурная привычка, не более того. Вот так, Луиза. Почувствовав прилив храбрости, она толкнула дверь и направилась к машине.
Она поехала в колл-центр. Отработала свою смену. И когда приехала домой, то почти не удивилась, обнаружив, что дом окружен машинами экстренной помощи и мигающими красными и синими огнями.
Весь день она задавалась этим вопросом, но теперь с ужасом осознала, что утром, на лестнице, приняла неправильное решение. Весь день она представляла себе эту картину, и теперь эти безжалостные мысленные образы вырвались из ее мозга в реальный мир. Она стояла в свете пламени своего пылающего многоквартирного дома вместе со 164 другими оставшимися без крова жильцами, наблюдая, как пожарные спасают помешанную старушку с третьего этажа. Пепел сыпался с неба серым серпантином, и когда хрупкие ноги, обутые в потрепанные домашние тапочки, коснулись земли, ее спасение встретили жидкими аплодисментами и отдельными приветственными возгласами. Но радость оказалась недолгой и утонула в коллективном вздохе ужаса, когда несчастная женщина лишилась чувств в подхватившей ее паре рук.
И вина за все это лежала на Валенсии. Нужно было вернуться. Это заняло бы одну минуту.
У стоявшей слева от нее молодой пары был такой вид, словно они собрались пойти поужинать, когда сработала пожарная тревога. Женщина надела платье, но не успела ни нанести макияж, ни выбрать украшения, а мужчина вышел босиком. Оба безуспешно пытались утешить орущего ребенка, который, похоже, лучше многих осознал суровую безнадежность ситуации. Рядом с ними девочка-подросток прижимала к себе двух детишек, один из которых громко хныкал. Похоже, из-за кошки.
Справа всхлипывал сидевший на телевизоре неряшливо одетый мужчина. Валенсия вспомнила, что видела его несколько раз выходящим из дома с гитарой в футляре. Однажды, много лет назад, он пригласил ее на шоу в соседнее кафе. Пригласил не потому, что хотел видеть ее, а чтобы она увидела его. Валенсия от приглашения отказалась, и больше он никогда с ней не разговаривал. Тот факт, что он спас от пожара телевизор, а не гитару, говорил о состоянии его музыкальной карьеры.
Она закрыла глаза, чтобы не смотреть на этих людей, затем снова открыла их, потому что не заслуживала права отводить взгляд. Она выгнала их на улицу и сожгла их дом; это из-за нее возникла угроза им самим, их домашним любимцам, их детям, их бабушкам и дедушкам и их телевизорам.
Она взяла на заметку каждого, добавив их в свой и без того внушительный список причин ее страхов и беспокойств, пытаясь подсознательно передать свои извинения прямо в их умы, но отводя глаза всякий раз, когда кто-то ловил ее на этом. В этот момент, как бывало уже не раз, она испытывала острое желание провалиться сквозь землю. Из всех собравшихся здесь она, бесспорно, была худшей.
Она отвернулась от горящего дома и увидела Питера, стоящего на другой стороне улицы со своим велосипедом и глядящего не на дом, а на нее. Он знал. Знал, что во всем виновата она. Но как? Откуда?
Питер смотрел на нее с отвращением и испугом.
– Как ты могла сделать такое? – Он не кричал, не повышал голос, но она услышала его совершенно ясно, несмотря на шум пожара, вой сирен и плач.
– Я не хотела, – ответила она тихим, как падающий пепел, голосом. – Так получилось.
– Ты приняла решение. Ты не проверила плиту. Это одно и то же. – Он отвернулся, сел на велосипед и поехал, не оглядываясь, по улице. Когда она повернулась лицом к толпе, все указывали на нее.
Это был не столько сон наяву, сколько небольшая пьеса, разворачивавшаяся в голове Валенсии каждый день, когда она выходила из своей квартиры, чтобы отправиться на работу. В своем воображении она видела действующих лиц и себя саму, но не реальную, а искаженную версию с резкими, уродливыми чертами лица. Недавним дополнением к этой истории стал Питер.
Иногда все начиналось, когда она поворачивала ключ в замке; иногда чуть погодя, когда спускалась по лестнице или переходила улицу. Иногда для характеристики Валенсии использовалось несколько прилагательных, иногда повествование обходилось без них. Слова были злые, но голос, произносивший их, не был злым и звучал холодно и деловито, с легким оттенком снисходительности, как будто обладателю этого голоса не было до нее никакого дела и он не собирался тратить энергию на выражение неприязни к ней. История всегда заканчивалась катастрофой, и в этих катастрофах всегда была виновата Валенсия.
Голос описывал ее как женщину наивную, но опасную, и голос принадлежал ей, хотя вступал без какого-либо разрешения с ее стороны, как будто кто-то использовал ее разум как марионетку.
Первое ясное воспоминание о внутреннем рассказчике относилось ко второму классу, к эпизоду со сдачей теста по математике. Она любила математику, и математика давалась ей хорошо. Прошло всего пол-урока, а она уже заканчивала тест – вероятно, раньше остальных. Последний вопрос был легким, и она предвкушала успех.
Вопрос: 20: 4–2 = __
Но когда она положила карандаш на бумагу, улыбаясь про себя и думая: Это легко, голос в ее голове – который на самом деле не был голосом, но у нее не хватало словарного запаса, чтобы описать его по-другому, – заговорил о ее матери.
Ее мать, сказал голос, была бы разочарована в своей дочери из-за того, что она так выпендривается. Она всегда так говорила: «Не выпендривайся, Валенсия». Если бы ее мать знала, о чем думает и что чувствует Валенсия, она бы, наверное, даже разозлилась.
Или, продолжал голос, может быть, с ее матерью что-то случится. Может быть, когда дети совершают плохие поступки, с теми, кого они любят, случается что-то плохое. Никто никогда не говорил ей об этом, но смысл в этом был. Может быть, даже в тот момент, когда Валенсия выписывала идеальную цифру, точно так, как ее учила мисс Нилофар, с крошечной петлей и хвостом, изогнутым вверх, как у котенка, ее мать дома, на кухне, побледнела, схватилась за грудь и пошатнулась.
Она посмотрела на лежавший перед ней листок, на правильные ответы, написанные ровными светло-серыми буквами, и все вдруг расплылось, а на глаза навернулись слезы. Она всегда сдавала свои тесты и задания первой, с самодовольной улыбкой на лице, как будто она была намного лучше всех остальных. Я не такая, подумала Валенсия, отвечая голосу, пытаясь заставить его остановиться. Я не лучше других. Я плоха во всем.
И она докажет это.
Валенсия стерла двойку и дрожащей рукой вывела четверку, но когда увидела неровные линии, глубоко в голове у нее как будто послышался треск. Она стерла и написала снова, но линии все равно остались неровными, а на бумаге появилось грязноватое пятно. Она испортила свой идеальный тест по математике и чувствовала, как внутри ее поднимается паника. Но, по крайней мере, никто теперь не подумает, что она выпендривается. Вот только эта четверка… Она снова стерла ее. И снова нарисовала. Снова стерла… Ей были нужны две прямо противоположные вещи: чистая, идеальная страница и страница определенно не идеальная. Одна принесла бы ей успокоение; другая сохранила бы жизнь ее матери.
После этого математика перестала быть легкой, и такие мелочи, как прямые линии, приобрели огромное значение. Голос остался, предлагая ей невозможные решения, и спастись от него можно было только одним способом: заглушить голос другим шумом.
И когда Валенсия уже начала спрашивать себя, не ошибался ли голос насчет ее способности приносить беду, случилось непоправимое: она убила Шарлин.
Теперь ее существование сократилось до необходимого минимума, но и это ощущалось как избыток. Другие люди стремились к величию и славе, она же хотела съежиться и свести свою значимость к нулю. В конце концов, ее история уже была написана; она закончилась трагедией.
Вот почему эти мысли обрели способность подобно водевильному крючку останавливать ее и совершать ненужные, отнимающие время действия – например, проверять и перепроверять плиту – независимо от того, куда и как далеко она направлялась и как сильно опаздывала. Она знала, что если не сделает этого, то в течение нескольких следующих часов будет слышать ужасные слова, видеть разыгрывающиеся в ее воображении сцены катастроф и задаваться вопросом, не пришел ли тот день, когда все произойдет на самом деле. Понимая смехотворность происходящего, она предпринимала время от времени робкие попытки вернуться к здравому смыслу и логике, но их действенность равнялась плевку в пламя пожара, уничтожающего ее дом.
Она тащилась вверх по лестнице, и звук сирен постепенно стихал, запах дыма слабел, и картина толпы, встречающей ее осуждающим взглядом, бледнела и меркла. Она входила в квартиру, шла на кухню и, не доверяя собственным глазам, клала ладони на конфорки и держала их там достаточно долго, чтобы по-настоящему убедиться в том, что они действительно холодные. Потом она поворачивалась и говорила, обращаясь к пустой квартире: «Выключена. Плита выключена. Все выключено». Говорила, чтобы память о собственном голосе, произнесшем вслух нужные слова, была доступна позднее и при воспроизведении прозвучала громче и убедительнее голоса самозванца, потому что даже после проверки плиты она все еще не могла избавиться от мысли, что, не вернись она в квартиру, там обязательно случился бы пожар.
– Я ухожу, – говорила она вслух, обращаясь к плите. И это выглядело вполне уместно. Она чувствовала себя сумасшедшей.
Плита не отвечала. Как будто соглашалась с ней, но из вежливости молчала.