20 августа 1898 года Элеонора Николаевна Нижинская, хорошенькая полька средних лет, привела своего девятилетнего младшего сына в Императорскую школу балета в Петербурге, надеясь, что его примут в ученики. Ее старший сын был умственно отсталым, а еще у нее была семи летняя дочь. Муж оставил ее, и жизнь была нелегкой, но, если государство возьмет на себя содержание ее мальчика, ей станет легче. Однако вопрос стоял не только о хлебе насущном, в ее голове роились мысли об искусстве и славе. Она и сама была хорошей балериной, но оставила сцену ради семьи. Ее муж, Томаш, также поляк, был великолепным танцором, но никогда не выступал на сцене императорских театров Москвы или Петербурга. Он мог бы танцевать там, если бы захотел, хотя и не оканчивал императорских школ, но ему нравилась бродячая жизнь и гастролями он зарабатывал больше. Но лишь малая доля этих денег доставалась Элеоноре.
Поляки подвергались дискриминации в Российской империи. Предпоследний император, либерально настроенный Александр II, освободивший крестьян от крепостной зависимости в 1861 году, двадцать лет спустя был убит поляком. Правящий император отличался чрезвычайным консерватизмом.
Если мальчик Вацлав станет учеником Императорской школы, он поставит ногу на нижнюю ступеньку лестницы гражданской службы, его положение будет равноценно младшему офицеру – кадету. Через семь или восемь лет, если по окончании училища ему удастся поступить в труппу Мариинского театра, он сможет подняться из кордебалета до корифея, от корифея до второго солиста, от второго солиста до первого и от первого солиста до премьера. Как ведущий танцор Вацлав сможет добиться славы и денег. В России вся структура общества представляла собой разделенную по рангам пирамиду, вершиной которой был царь. Если человек не состоял на гражданской службе, он пребывал во тьме и в ничтожестве, он был ничем. Девяносто процентов подданных были ничем.
Театральная улица, куда пришли мать и сын, была построена итальянским архитектором Росси. Это одна из самых прекрасных улиц в мире и, безусловно, самая симметричная. Два одинаковых здания длиной почти в две сотни ярдов стоят напротив друг друга, формируя улицу, завершающуюся великолепным зданием Александрийского театра (где ставятся драматические спектакли), а с другой стороны выходят на открытое пространство набережной извивающейся реки Фонтанки, которая, наряду с другими реками и каналами, вносит элемент бурного романтизма в упорядоченные перспективы классического Петербурга так же, как воды Лит в Новом городе в Эдинбурге или «индейская тропа» Бродвея, разнообразящая расположенные в определенном порядке «пещеры» Манхэттена. Аркадам цокольных этажей вторят высокие арки, обрамляющие большие окна piano nobile[1] и полукруглые окна второго этажа, стены украшены декоративными алебастровыми панелями. Верхние арки разделены сдвоенными дорическими колоннами, поддерживающими двойной карниз. Монотонность нарушается ризалитами по краям зданий. Некоторые окна оформлены треугольными фронтонами. Подобно большинству домов, построенных в конце XVIII – начале XIX века в Петербурге, дома Росси были окрашены теплой розоватой охрой, и на фоне этого успокаивающего цвета эффектно выделялись белые колонны и декор. Но эта улица не выставляет себя хвастливо напоказ, здесь не место для гуляния, это не бульвар и не corso[2]. Поскольку Александринский театр повернут к ней своим задним фасадом, блокируя ее окончание, посетитель ощущает ее монашескую или университетскую атмосферу так же, как в четырехугольном дворе Оксфордского колледжа или за оградой Джефферсона в Шарлоттвиле. Это место для обучения и научных изысканий. В здании слева размещалось министерство народного просвещения, справа – театральная и балетная школы.
Мать и сын помедлили у сводчатого входа в балетную школу. Несомненно, так же, как поступил и я, пройдя по их следам, они спросили дорогу у швейцара в униформе и были направлены наискось через двор к угловой двери. Встретил ли их тогда похожий на старую каргу консьерж? Были ли растения и таблички на стене у подножия мраморной лестницы? Толпа испуганно ожидающих детей, отцов и матерей устремлялась туда – от ста до ста пятидесяти мальчиков, с одним или двумя родителями. Из переполненной конторы у верхней площадки лестницы их направляли в репетиционный зал, где обычно занимались только старшеклассники.
Это была (и есть сегодня) большая светлая комната с высокими окнами по обеим сторонам. Пол имеет уклон такой же, как на Мариинской сцене, чтобы учащиеся привыкали танцевать на слегка наклонном полу до того, как поступят в императорскую труппу. Стена в дальнем конце – зеркальная, вокруг трех остальных стен, как во всех балетных классах, тянутся перекладины, за которые танцовщики держатся одной рукой, выполняя подготовительные упражнения. Сверху проходит галерея, а на стенах развешаны портреты императора, балерин прошлого и знаменитых учителей.
Мальчики выстроились в ряд, чтобы их могли внимательно осмотреть учителя, врачи и балетмейстеры, возглавлял комиссию восьмидесятитрехлетний швед Христиан Иогансон, в юности обучавшийся у датского хореографа Августа Бурнонвиля, воспитанника франко-итальянского танцора Огюста Вестриса, которого обучал его отец, Гаэтано Вестрис, в свою очередь учившийся у швейцарско-французского хореографа Жана Жоржа Новерра, дававшего в Вене уроки юной Марии Антуанетте, а позже работавшего в Париже с Глюком над постановкой «Ифигении в Тавриде».
Благодаря славе Томаша имя Нижинского было известно экзаменаторам, но и речи не могло быть о том, чтобы принимать учеников, учитывая какие-либо иные обстоятельства, кроме их достоинств. Вацлав производил впечатление не слишком развитого маменькиного сынка. К счастью, преподаватель младших классов у мальчиков Николай Легат обратил на него внимание. «Первое впечатление, которое он произвел на экзаменационную комиссию, было неблагоприятным, он показался неуклюжим и не слишком здоровым. Но на врачебном осмотре меня потрясло строение мускулатуры его бедер… Я попросил Нижинского отойти на несколько шагов назад и прыгнуть. Его прыжок был феноменальным. «Из этого мальчика можно сделать хорошего танцора», – сказал я, и его приняли без дальнейших хлопот».
Счастливые мать и сын! Ворота жизни широко распахнулись перед ними. Хотя почти две трети из пятнадцати выбранных мальчиков исключат к концу второго года обучения, Элеонора верила, что ее сын достигнет цели. Из шести мальчиков набора 1898 года, которых в итоге оставили в классе, пятерым суждено было трагически закончить жизнь – Илиодор Лукиано отравился в двадцать один год, Георгий Розай умер от пневмонии в двадцать один, Григорий Бабич был убит ревнивым мужем в двадцать три, Михаил Федоров умер от туберкулеза в двадцать шесть, Нижинский стал душевнобольным в тридцать один. Только Анатолий Бурман выжил и написал плохую книгу о своем великом соученике, которая будет сбивать с толку будущих биографов.
Элеонора была дочерью варшавского краснодеревщика[3]. Она вслед за своей старшей сестрой поступила в балетную школу при Варшавском театре и была принята в труппу. Танцевальных традиций не было ни в ее семье, ни в семье ее мужа[4]. Отец Томаша Нижинского принимал участие в польском восстании 1863 года и в результате потерял все свое небольшое состояние. Томаш был чрезвычайно привлекательным. Выдающийся исполнитель как классических, так и характерных ролей, он также проявил себя талантливым балетмейстером и имел собственную труппу. Поженившись, Томаш и Элеонора исколесили вдоль и поперек всю Россию, и трое их детей Станислав, Вацлав и Бронислава, родившиеся в течение шести лет, путешествовали вместе с ними. Вацлав родился в Киеве 12 марта по новому стилю (28 февраля по-старому) 1888 года, но крестили его только спустя два года и четыре месяца в Варшаве по католическому обряду. Его мать указала более позднюю дату рождения (ради отсрочки от военной службы). Не многих детей крестят в четырехстах милях от места рождения. Тогда же крестили Брониславу. Нечасто можно было найти так много путешествовавших детей на всей этой огромной земле, отделяющей запад от востока и простирающейся от темных арктических просторов до пропитанных солнцем виноградников у Каспийского моря. Мы можем представить себе их, похожих на семью акробатов «голубого периода» Пикассо, одиноких на фоне холодного, пустынного пейзажа, но все же их жизнь была красочной и богатой событиями. Из-за кулис бесконечного множества театров дети наблюдали за родителями, прячущимися за разнообразными личинами, а иногда появлялись на сцене вместе с ними. И хотя они проводили жизнь, скитаясь по провинциальным городкам, переезжая из одной дешевой гостиницы в другую, они видели, слышали, впитывали в себя пейзажи, мысли и настроения людей, населявших бескрайнюю Россию. Так начиналась жизнь Вацлава и Брониславы, которым суждено было воплотить на сцене музыку Стравинского – две великие русские эпические поэмы нашего времени «Весну священную» и «Les Noces»[5].
Возможно, Станислав тоже стал бы танцором и балетмейстером, но однажды в Варшаве, когда ему было шесть лет, он выпал из окна, ударился головой о мостовую, и умственное развитие его остановилось. Элеонора считала, что его болезнь могла начаться раньше и протекать скрыто, так как незадолго до его рождения в горной деревушке на Кавказе на их семью напали бандиты, и она испытала настолько сильное потрясение, что на три дня потеряла дар речи. Ни в той ни в другой семье не было умственно отсталых. Однако Томаш был подвержен приступам ярости, во время которых порой казался безумным. Вацлав унаследовал эти приступы гнева.
От отца Вацлав также унаследовал нехарактерные для поляков высокие скулы и раскосые глаза, заставлявшие предположить, что в его жилах, кроме польской, возможно, текла и татарская кровь, от отца происходил и необыкновенный прыжок. Не только Вацлаву и Брониславе, но и их дочерям передались по наследству и прыжок, и татарское лицо. От матери Вацлав унаследовал свою мягкую и нежную натуру. Элеонора была «гениальной матерью».
Томаш был слишком хорош собой, чтобы хранить верность жене. Когда его любовница Румянцева вошла в труппу и Томаш завел другую семью, Элеонора покинула сцену, забрала детей и поселилась в Петербурге (но они с Томашем так и не развелись). В западной столице ей было легче получать медицинскую помощь для Станислава. Мальчика ненадолго отдали в учение к часовщику, но он не мог сосредоточиться на работе. Матери пришлось смириться с мыслью, что он никогда не сможет зарабатывать себе на жизнь. Ему становилось все хуже, и со временем его пришлось поместить в государственную больницу для душевнобольных. Элеонора, Вацлав и Бронислава навещали его каждое воскресенье.
Томаш Нижинский приезжал в Петербург повидать жену и детей по крайней мере один раз, когда Вацлаву было лет шесть или семь. Отец с сыном пошли купаться в Неве, и Томаш бросил Вацлава в воду, надеясь научить его таким образом плавать. Мальчик пошел ко дну, но ему удалось спастись, ухватившись за веревку.
Семья Нижинских поселилась в квартире на Моховой улице, проходившей с севера на юг между длинной Сергиевской улицей (параллельной Неве) и Симеоновским мостом через Фонтанку. Они жили почти в пяти минутах ходьбы от восхитительного Летнего сада, посаженного Петром Великим. Именно там происходит первая сцена «Пиковой дамы» Чайковского. То был аристократический район, но в Петербурге многие роскошные фасады скрывают на задворках проходные дворы и дешевые квартиры, сдаваемые внаем. Поблизости находился музей барона Штиглица, и в дождливые дни Элеонора водила детей туда, а также в музей Александра III или знакомила с императорскими сокровищами Эрмитажа, примыкавшего к растреллиевскому Зимнему дворцу.
В 1890-х годах Россия состояла из небольшого слоя интеллигенции, обладавшей сознанием XIX века, и населения, словно жившего в XVII веке. Православная греческая религия пришла из Византии, оттуда же проистекали деспотизм царя и невежество народа. Но в течение века мысли о свободе давали ростки, и это в какой-то мере было связано с медленной революцией в мире искусства. Многозначителен тот факт, что Пушкин, отец русской культуры, чьи поэмы и пьесы вдохновляли не только писателей, пришедших вслед за ним, но также многих музыкантов, воплотивших их в оперы и балеты, за свои свободолюбивые взгляды был выслан из столицы.
Между вступлением на престол в 1825 году Николая I, притеснявшего Пушкина, и отречением в 1917-м Николая II, противника Дягилева, произошло возрождение искусства, достигшего своих высот в ряде спектаклей, поставленных не в России, а в Париже и Западной Европе в последнее десятилетие этого периода, а Нижинский стал его лучшим украшением.
За полвека от смерти Гоголя в 1852 году и до конца столетия появились «Отцы и дети» Тургенева, «Война и мир», «Анна Каренина» и «Крейцерова соната» Толстого, «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы» и «Братья Карамазовы» Достоевского, «Чайка» и «Дядя Ваня» Чехова. В тот же период умер Глинка, Балакирев написал свои песни и симфонии, Бородин – «Князя Игоря», Мусоргский – «Бориса Годунова» и «Хованщину», Римский-Корсаков – почти все свои оперы и симфонические поэмы, Чайковский – все свои произведения. В 1880-х и 1890-х годах началось противодействие доминирующему направлению в живописи, известному как движение передвижников, искусство которых отличалось морализаторством и национальным колоритом; новая волна художников, не желавших подчинять свою индивидуальность общему делу, склонная к доктрине «искусства для искусства», получила ярлык декадентов. В первой группе выделяется прославленная фигура Репина, действительно выдающегося художника, проявившего свое незаурядное мастерство как в исторических и жанровых сценах, так и в портрете. Постепенно он отошел от академизма и повествовательности и пришел к более импрессионистическим идеалам. Его ученик Валентин Серов, сын композитора, автора «Юдифи» и других опер, в некотором смысле был связующим звеном между передвижниками и декадентами: в его работах можно найти нечто от Мане, Саржента и даже Уистлера. Пейзажи Исаака Левитана представляют собой своего рода мост между Констаблом и импрессионистами; его сравнивали с Коро и Буденом. Первыми художниками, которых привлекли к работе в театре, стали два молодых московских пейзажиста Александр Головин и Константин Коровин. Михаил Врубель, который использовал краски свободно, почти неистово, был совершенно оригинальном художником и стал экспрессионистом, прежде чем было придумано это слово. В западной столице в сфере театральной живописи вскоре стали играть ведущую роль Александр Бенуа и находившийся под сильным влиянием Бердслея Лев Бакст. Бенуа обладал менее ярким талантом, специализируясь главным образом на пейзажах и городских пейзажах, особенно Петербурга и его пригородов, а также Версаля. Его друга Константина Сомова, страдавшего ностальгией по прошлому, можно назвать русским Кондером, в то время как в фантастических образах и археологических мечтах Николая Рериха, помноженных на любовь к чистому цвету (черта, объединяющая его с Сомовым и Бакстом), просматривается параллель с символизмом Гогена.
В императорской балетной школе учебный год, продолжавшийся восемь месяцев, начинался в сентябре в день, когда императорские театры открывались после четырехмесячного летнего перерыва. В течение первых двух лет, пока не было решено, кого окончательно зачислят в училище, дети жили дома. Вацлав ходил в школу и обратно пешком, дорога занимала у него минут двадцать.
Вновь принятым приходящим ученикам выдали только фуражки, похожие на кадетские, с козырьками из лакированной кожи и императорским серебряным орлом. Они, наверное, с завистью смотрели на старших учеников и намеревались усердно трудиться, чтобы заслужить полную форму. У пансионеров было три формы: черная на каждый день, темно-синяя, праздничная, и серая льняная – летняя. На воротничках мундиров с каждой стороны вышиты серебряные лиры, обрамленные пальмовыми ветвями и увенчанные коронами. Два пальто, одно зимнее с каракулевым воротником, другое летнее, были тоже военного образца – двубортные, длиной до лодыжки, с серебряными пуговицами. А также выдавались ботинки, туфли и шесть смен белья. Когда Вацлав заслужил этот гардероб, он, наверное, показался себе весьма важной персоной.
На занятия в балетных классах мальчики надевали белые рубашки и черные брюки. Вацлава нельзя было назвать начинающим в полном смысле слова – он уже узнал от родителей пять позиций классического балета и несколько основных па. С самого начала его соученикам стало ясно, что поляк значительно опережает их. Самым счастливым временем для него были утренние классы, так как все дети больше всего любят то, что умеют делать лучше других, а на дневных уроках французского, истории и математики он отставал от остальных. Приходящие ученики приносили с собой завтрак, но Вацлав не ждал перемены и завтрака с таким же нетерпением, как остальные мальчишки, обращавшиеся с ним как с изгоем. Его презирали за то, что он поляк, за молчаливость и замкнутость, за явную несообразительность. Над ним смеялись из-за татарских или монгольских черт лица и прозвали «япончиком». Вацлав не покорился своим одноклассникам, он безмолвно, но успешно оборонялся, часто дрался и разбил немало носов. Его оценки за поведение были неизменно низкими. Когда случались какие-то беспорядки, Розай, Бурман, Бабич и остальные всегда норовили возложить вину на Вацлава, а так как он никогда не оправдывался, его часто наказывали. За восемь лет обучения в школе он ни с кем не подружился.
Однако учителя осознавали его потенциальные возможности. Его быстро перевели из класса симпатичного, остроумного и популярного Сергея Легата в класс его старшего брата Николая, обратившего внимание на прыжок Нижинского на вступительных экзаменах. Легат обычно держал все окна в классной комнате открытыми до последней минуты перед началом урока. Мальчики выстраивались вдоль перекладины, и учитель аккомпанировал им на скрипке. «Первые десять минут наша кровь стыла от холода! – писал Бурман[6]. – И нам приходилось работать, чтобы согреться, и мы старались изо всех сил, жаром своих тел создавая вокруг себя теплую ауру, но наше дыхание все равно выглядело так, словно мы сжимали в зубах белые плюмажи. Я часто вспоминал, как холодно там было, и думал о Легате, который не делал упражнения, как мы, а терпеливо учил нас – то взволнованно давая указания, то резко считая, чтобы подчеркнуть темп, который он задавал, пощипывая струны скрипки. Всегда веселый и улыбающийся, он превращал наши уроки в радость и любил нас как друг и учитель».
После Павла Гердта братья Легат были ведущими танцовщиками в Мариинском театре. Будучи способными карикатуристами, они издали позабавивший Петербург альбом акварелей с шаржами на своих коллег-артистов. Пантомиме мальчики учились у Гердта. Этот знаменитый танцор был премьером уже тридцать два года. Он в равной мере прославился своим классическим танцем, умелым партнерством и пантомимой, восемью годами ранее он успешно исполнил партию принца Дезире в первой постановке «Спящей красавицы», или, точнее, «La Belle au bois dormant». Композитор балета Чайковский уже умер, но хореограф Мариус Петипа все еще царил в Мариинском театре, для которого с тех пор, как более полувека назад приехал в Петербург из Франции, поставил свыше шестидесяти своих и чужих балетов.
Классные комнаты и дортуары мальчиков находились на верхнем этаже. Девочки жили и работали внизу в уединении, словно монахини, под неусыпным наблюдением своей наставницы Варвары Ивановны Лихошерстовой. Мальчикам и девочкам не разрешалось разговаривать друг с другом, даже когда у них были совместные уроки бальных танцев и они вальсировали вместе.
В последние годы в русском балете произошла своего рода революция. Петербургская школа всегда гордилась стилем и мастерством, московские артисты добивались успеха эмоциональностью и драматическим эффектом, затем в восьмидесятых – девяностых годах итальянские гастролеры, выступавшие в Мариинском театре, ослепили Петербург своей силой и акробатическим искусством. Самыми выдающимися среди них были Энрико Чекетти, первый исполнитель Голубой птицы в «Спящей красавице», Карлотта Брианца, танцевавшая партию Авроры, и Пьерина Леньяни, которая потрясла город своими тридцатью двумя фуэте (движение ноги, с которым балерина закручивает себя во вращение, словно волчок, поднимаясь на носок и опускаясь на ступню и оставаясь при этом на одном месте). Все русские танцоры загорелись желанием разучить итальянские трюки. День, когда знаменитая Матильда Кшесинская, фаворитка нескольких великих князей, включая и самого царя до его женитьбы, выполнила этот tour de force[7], стал национальным праздником. В 1898 году школа наняла Чекетти, чтобы вести «параллельный класс усовершенствования» в дополнение или как альтернативу классу Иогансона. Союзу итальянской силы и русского стиля суждено было принести особую славу подрастающему поколению танцоров, и ярчайшей звездой среди них станет Нижинский.
В течение двух лет Вацлав каждое утро шел в школу и каждый вечер возвращался домой. Он мог, если хотел, пройти весь путь по набережной Фонтанки. Вдоль по Моховой, затем резкий поворот направо – и он у Симеоновского моста. Он мог, следуя изгибу реки вправо, пройти Аничков мост и мимо Аничкова дворца, где жила вдовствующая императрица, проследовать к Чернышеву мосту, почти подходившему к Театральной улице; или от Аничкова моста с его бронзовыми укротителями коней повернуть направо на бесконечный Невский проспект, а затем налево через сад перед Александрийским театром, мимо микешинского памятника Екатерине Великой. Так было немного короче. Но если бы, прежде чем перейти дорогу и направиться к реке, он помедлил в конце Моховой и посмотрел налево, то увидел бы на углу Симеоновской и Литейного проспекта дом, где жил человек, который впоследствии приведет его к триумфу. В квартире верхнего этажа Дягилев со своими друзьями Бенуа, Бакстом и Нувелем, будущими сподвижниками Нижинского, строили планы журнала «Мир искусства».
Родившийся в 1872 году в Селищенских казармах в Новгородской губернии, Сергей Павлович Дягилев потерял мать через несколько дней после рождения, но его отец, офицер императорской гвардии, женился во второй раз на Елене Панаевой, женщине доброй и культурной, так что детство Дягилева в Петербурге, а затем в Перми прошло в кругу веселых, любящих музыку сводных братьев и кузенов. В 1898 году он был уже признанным лидером дружеской компании, которой предстояло сыграть столь важную роль в истории и которая ранее группировалась вокруг Александра Николаевича Бенуа – он был двумя годами старше Дягилева.
Бенуа принадлежал к тем русским, в которых не было ни капли русской крови. Француз и немец по отцу, венецианец по матери, он создал идеальную живописную интерпретацию сокровищ скроенной на западный манер столицы Петра. Его отец и дед по материнской линии были архитекторами и принимали участие в строительстве Мариинского театра. Мягкий, спокойный, погруженный в науку, Бенуа был человеком исключительно преданным искусству. К 1898 году он уже четыре года был женат и восемь лет знал Дягилева. Он так описывает их первую встречу:
«Я познакомился с Дягилевым в начале лета 1890 года, мне было двадцать, а ему – восемнадцать. Он только что закончил школу в Перми и приехал в Санкт-Петербург, чтобы вместе со своим кузеном Димой Философовым, Валечкой Нувелем и со мной поступать в университет. Мы втроем тоже только что закончили гимназию К. Мая. Дима уже уехал в деревню, но перед отъездом попросил нас с Нувелем позаботиться о его кузене, который по дороге в имение Философовых должен был на несколько дней заехать в Петербург. Мы сблизились с первой же встречи и к концу вечера уже обращались друг к другу на «ты». Больше всего нас с Нувелем в новом знакомом поразил его цветущий вид, его полные щеки, свежий цвет лица и большой рот, обнажавший, когда тот улыбался, зубы ослепительной белизны. А улыбался Димин кузен все время, и обычно за улыбкой следовал взрыв громкого заразительного смеха. Резюмируя впечатление, произведенное Сережей, скажу, что он показался нам «славным малым», здоровяком-провинциалом, пожалуй, «не слишком далеким», немного примитивным, но в общем симпатичным. Если мы сразу же решили принять его в нашу компанию, то это исключительно из-за его близкого родства с семьей Философовых. Как бы мы были изумлены, если бы могли предположить, что принимаем того, кому суждено через несколько лет стать капитаном нашей команды, человека, который поможет реализовать наши мечты в различных видах искусства! Ведь все мы мечтали о возрождении искусства в России.
Сергей Дягилев был принят в наш кружок, но только со временем стал вполне своим. Все мы были довольно спокойными молодыми людьми, настоящими «маменькиными сынками». Мы обожали посещать лекции, сходили с ума по театру, мы казались старше своих лет. Димин кузен, напротив, был немного ребячлив и всегда не прочь ввязаться в спор. Он то и дело задирался и вызывал нас на дискуссию. Впрочем, мы никогда не принимали этого вызова, понимая, что у нас нет шансов выстоять против «большого Сержа», который был намного сильнее нас.
Дягилев поистине был прирожденным борцом. Когда все следы его юношеской наивности исчезли и наша дружба стала глубже, в наших отношениях все более явно начали проявляться признаки противостояния. В первые годы нашего знакомства я был главным наставником Сережи. Та жадность, с которой он хватался за любую информацию, показавшуюся ему ценной, радовала меня и тешила мое педагогическое самолюбие. Однако даже тогда его отношение часто менялось с необыкновенной легкостью, и он превращался из мирного и покорного ученика в скандалиста, с удовольствием наносящего меткие деморализующие удары. Когда же его отношение ко мне приобретало оттенок беззастенчивой, слишком циничной эксплуатации, следовали ссоры, казавшиеся разрывом. Иногда я писал ему негодующие письма и получал в ответ туманные извинения. Но все кончалось трогательным примирением и слезами со стороны Сережи, так как, будучи борцом и человеком действия, Дягилев в глубине души отличался чрезвычайной сентиментальностью и ссоры с друзьями его очень расстраивали.
В первую очередь нас свела музыка. Мы не были ни профессионалами, ни виртуозами, но все страстно любили музыку, а Сережа мечтал всецело посвятить себя искусству. Изучая право, так же, как и мы, он постоянно брал уроки пения у Котоньи, известного баритона итальянской оперы. Желая в совершенстве овладеть теорией музыки, чтобы иметь возможность соперничать с Мусоргским и Чайковским, он обратился к самым истокам и стал заниматься у Римского-Корсакова. Однако наши музыкальные вкусы не всегда совпадали. Наша группа больше всего ценила то качество, которые немцы называют stimmung[8], а кроме того, способность побуждать к размышлению и драматическую силу. Бах «Страстей», Глюк, Шуберт, Вагнер и русские композиторы: Бородин в «Князе Игоре», Римский-Корсаков и превыше всего Чайковский – были нашими кумирами. «Пиковую даму» Чайковского только что поставили в Санкт-Петербургской опере, и мы пришли в восторг от созвучных Гофману деталей, особенно от сцены в спальне старой графини. Знаменитые романсы композитора нам нравились значительно меньше, так как мы находили их бесцветными и даже тривиальными. Однако Дягилев любил именно романсы. Больше всего он ценил ярко выраженную мелодию и в особенности то, что давало певцу возможность показать эстетические достоинства своего голоса. В годы ученичества он смиренно сносил нашу критику и насмешки, но, узнав больше о музыке и об истории искусства в целом, он сразу же обрел уверенность в себе и стал находить аргументы в пользу своих пристрастий. Пришло время, когда он осмелился не только противостоять нападкам, но и горячо опровергать наши доводы.
Иначе обстояло дело с изобразительными искусствами. Не обладая особым талантом к живописи, к скульптуре или архитектуре (он никогда и не пробовал своих сил в этих областях), Дягилев и сам считал себя если не полным профаном, то все же любителем, дилетантом, и мнения «авторитетов» из числа ближайших друзей-художников – мое, Бакста и Серова – были для него бесспорными. Однако даже в этих вопросах Дягилев готовил нам сюрпризы, неожиданно переходя от равнодушия к восторгу, от полного незнания к необычайной компетентности. Именно так на наших глазах он всего за несколько месяцев превратился в специалиста по истории русского искусства XVIII века, неутомимо занимался изысканиями в государственных архивах и музеях, а также в частных коллекциях, работая увлеченно и принимая любую задачу близко к сердцу.
Дягилева, безусловно, можно назвать гениальным творцом, хотя и не просто проанализировать природу его созидательного дара. Он не занимался ни живописью, ни скульптурой, не был он и профессиональным писателем – несколько его эссе, замечательных в своем роде, служат доказательством его вкуса и способности к анализу, но не имеют большого значения, и во всяком случае Сережа ненавидел писать. Он даже вскоре потерял веру в свое призвание к музыке, которая была его настоящей специальностью. Ни в одном направлении искусства он не стал ни творцом, ни исполнителем, и все же нельзя отрицать, что в целом его деятельность в области искусства прошла под знаком творчества, созидания. Невозможно представить, что художники, музыканты и хореографы, давшие жизнь движению, известному как «Мир искусства» (от журнала, который мы издавали), добились бы столь значительных результатов, если бы Дягилев не встал во главе и не принял на себя руководство ими. Художникам этого поколения, ставшим всемирно известными, не хватало одного – мужества, умения сражаться и постоять за себя. Этим мужеством Дягилев обладал в высшей степени. Можно сказать, что и у него была своя уникальная специальность, а именно сила воли… Этот мощный манипулятор заставил творцов, художников стать покорными выразителями своих собственных идей под его деспотической властью».
Знакомство Бенуа с Львом Бакстом (настоящая фамилия Розенберг) произошло на несколько месяцев раньше в доме его брата Альберта:
«Поднявшись как-то раз в ателье к Альберту, – это было в марте 1890 года, – я встретил там одного незнакомого мне молодого человека. Альберт отрекомендовал мне своего нового знакомца как талантливого художника, но я на эту рекомендацию не обратил серьезного внимания, так как Альберт вообще никого из художников иначе не величал. Наружность господина Розенберга была ничем не примечательна. Довольно правильным чертам лица вредили подслеповатые глаза («щелочки»), ярко-рыжие волосы и жиденькие усики над четко очерченными губами. Вместе с тем застенчивая и точно заискивающая манера держаться производила если не отталкивающее, то все же не особенно приятное впечатление. Господин Розенберг много улыбался и слишком охотно смеялся. Вообще же было заметно, что он необычайно счастлив попасть в дом к такому известному художнику, каким в те времена был мой брат…
К нашему дружескому отношению к Левушке Розенбергу примешивалась и доля жалости. Он поведал мне и Валечке, как трудно ему живется. Оставшись без средств после внезапной кончины отца – человека зажиточного (биржевого деятеля), успевшего дать детям приличное начальное образование, Левушка должен был сам изыскивать средства, чтобы не только зарабатывать себе на жизнь, но и содержать мать, бабушку, двух сестер и совсем еще юного брата. Кроме того, он не желал бросать Академию художеств, в которой состоял вольнослушателем. Эти занятия в академии отнимали у него немало времени, а на покупку необходимых художественных материалов и вовсе не хватало средств».
Другими членами группы друзей (все они учились в гимназии вместе с Бенуа) были художник Константин Сомов, Вальтер Нувель, специалист по музыке, и кузен Дягилева Дмитрий Философов, интересы которого были более абстрактными и лежали в области метафизики. И Дягилев, и Философов были гомосексуалистами. Они часто путешествовали вместе по Западной Европе. Дягилев всегда стремился знакомиться со знаменитыми художниками, такими, как Лейбах и Либерман, слушать оперы Вагнера, любоваться сокровищами Флоренции и Венеции и покупать картины и старинную мебель. Он мечтал об основании музея, а пока намеревался вести «стильную» жизнь.
В братстве было принято называть друг друга уменьшительными именами: Сергея – Сережей, Льва – Левушкой, Александра – Шурой, Дмитрия – Димой, Вальтера – Валечкой, Константина – Костей.
В 1898–1899 годах при поддержке московского миллионера, покровителя Московского Художественного театра Саввы Морозова, и собирательницы картин княгини Тенишевой Дягилев и его друзья основали журнал «Мир искусства». Это было нечто совершенно новое для России. Возможно, по примеру «Желтой книги» и «Савоя» журнал был роскошно издан с автотипиями, отпечатанными на специальной бумаге, с художественными заставками в тексте, но он отличался от английских изданий (связь с которыми прослеживалась в заказанной у Д.С. Макколл статье об Обри Бердслее), в нем не печаталась поэзия или беллетристика. Это было художественное издание группы единомышленников, с помощью которого они выражали свою точку зрения на древнее и современное русское искусство и архитектуру, зарубежное искусство, музыку, литературу, философию и театр. Их взгляды не всегда совпадали. Бенуа, находившийся в Париже, когда вышел первый номер, пришел в ужас, увидев, какое важное место Дягилев отвел неоархаическому архитектору и иконописцу Васнецову. И хотя те люди, которые сначала поддерживали журнал, через год отошли и им пришлось искать замену, издание продолжалось до 1904 года. Несколько мистическое влияние Философова на Дягилева постепенно вытеснилось более осязаемым влиянием Бенуа. Музыкальный раздел, которым руководил Альфред Нурок, отличался серьезностью без особого блеска – среди наиболее интересных статей там были опубликованы статьи Грига о Моцарте и Ницше о Вагнере в Байрейте. «Мир искусства» возбудил много споров, а его участники заработали прозвище «декадентов». Репин, например, полностью порвал с ними отношения, но это не помешало Дягилеву несколько месяцев спустя посвятить один из номеров его творчеству. В общем, все известные русские критики внесли свой вклад в периодическое издание, и работа каждого значительного русского художника нашла в нем свое отражение. Одновременно группа «Мир искусства» организовывала с 1899-го по 1901 год выставки русской, финской, немецкой и английской живописи в различных музеях Петербурга.
«Редакция «Мира искусства» располагалась в квартире Дягилева на верхнем этаже большого дома на углу Литейного проспекта и Симеоновской улицы… Почетное место занимали три портрета работы Ленбаха (приобретенные в 1895 году), два рисунка Менцеля, несколько акварелей Ганса Германа и Бартельса, пастельный портрет Пюви де Шаванна и несколько эскизов Даньян-Бувре.
Стулья Жакоба стояли у Сережи в столовой. В гостиной, служившей нашему редактору кабинетом, кроме рояля Блютнера, находилось несколько тяжелых позолоченных обитых бархатом кресел, большая бархатная тахта и несколько старинных итальянских шкафчиков, на которых стояли превосходная копия бюста Никколо да Удзано Донателло, несколько фигурок помпейской бронзы и бессчетное количество фотографий художников, писателей и музыкантов с автографами Дягилеву. Здесь по соседству можно было увидеть Гуно и Золя, Менделя и Массне. Все это были трофеи 1895 года, когда юный Дягилев счел необходимым засвидетельствовать свое почтение множеству знаменитостей.
Большой красивый черный стол XVI века служил «редакторским столом». Он был привезен Сережей из Италии и, говорят, возбудил зависть самого Вильгельма фон Боде. Сережа сидел во главе стола во внушительном кресле, обитом старинным бархатом. Перед ним лежали письменные принадлежности и среди них его любимое развлечение – банка с клеем и большие ножницы. Дягилев страстно любил вырезать фотографии, которые потом воспроизводились в журнале. Комнаты, выходившие во двор, были темными и мрачными и действительно напоминали контору. Здесь лежали груды бумаг, содержавшихся в порядке бедным Димой Философовым, добровольно принявшим на себя неблагодарную обязанность заведующего конторой, наставника и одновременно секретаря, которому приходится принимать всех посетителей. Большие пакеты с репродукциями, присылаемыми из-за границы, распаковывались в этих подсобных комнатах, и тот же Философов разбирал и нумеровал их, прежде чем сложить в шкафы. Здесь же другой наш мученик, следующая жертва Сережиного деспотизма, Левушка Бакст, проводил целые дни, придумывая изящные заглавия для рисунков и ретушируя фотографии, чтобы придать им более художественный вид. Иногда на добродушного и легкого в общении Левушку находили приступы негодования, и он восставал, но чаще охотно – и о как плодотворно! – проводил время, манипулируя тушью и белилами. Это помогало ему немного заработать, так как он по-прежнему находился в довольно стесненных обстоятельствах.
Сотрудники редакции неизменно собирались в столовой на деловые встречи, совершенно не походившие на собрания в других газетах. Уже тот факт, что они происходили за чаем под аккомпанемент кипящего самовара, придавал им домашний неофициальный характер. Старенькая Сережина няня, заменившая ему мать в первые годы жизни, искренне и нежно им любимая, обычно разливала чай. У нас было так заведено, что каждый подходил к ней и пожимал руку, я же целовал ее, потому что поистине испытывал нежность к этой почтенной старушке с поблекшим печальным лицом. Любовь не мешала Сереже относиться к ней по-барски. Порой он ругал и покрикивал на нее шутки ради, не задевая по-настоящему ее чувств, а она с легкостью прощала ему это и готова была простить своему любимцу и более серьезные выходки. Как рада бывала старая женщина, когда ее бывший питомец внезапно начинал обнимать и тискать ее, впадая в шутливое настроение. Няня никогда не принимала участия в наших разговорах и, скорее всего, даже не понимала, что затевают эти шумные молодые люди, непрестанно спорящие и порой так необузданно смеющиеся. Что могла понять эта необразованная крестьянка в живописи, музыке, религии, философии или эстетике? Однако ей явно доставляло удовольствие наше общество. Ее радовало, что у Сережи так много друзей, и, возможно, она ощущала, что он постепенно становится важной особой, почти такой же важной, как его отец, генерал Дягилев. К чаю всегда подавали крендели и сушки, а также нарезанный кружками лимон. В очень редких случаях, когда Дягилев принимал дам, к обычному угощению добавлялись сандвичи с рубленой солониной, specialite de la maison[9], и больше ничего. Дягилев редко ел дома и никогда не приглашал друзей к обеду или ужину. Если он считал нужным угостить кого-то, то приглашал его в ресторан, так как во французских ресторанах Петербурга можно было хорошо поесть и выпить. Кроме старушки няни, в штат прислуги Дягилева входил еще лакей Василий Зуйков, внешне не столь живописный, как няня. Он был мал ростом, черты имел весьма заурядные, но лицо его казалось довольно умным, а черные усы придавали ему воинственный вид, не слишком подходящий для слуги. Однако Василия можно было назвать идеальным слугой. Не то чтобы он раболепно относился к своему хозяину или к людям вообще, напротив, Василий был очень независимым, и эта независимость граничила порой с дерзостью. «Профессиональный» талант Василия выражался в безграничной преданности своему хозяину, которую Дягилев тотчас же оценил, так как обладал удивительным даром открывать любого вида таланты. Он немедленно понял, что Василий именно тот слуга, который ему нужен, хотя чисто внешне и не слишком презентабельный».
В 1899 году друг Дягилева, очаровательный и образованный князь Сергей Волконский, был назначен директором императорских театров и сразу же нанял на работу группу друзей. Дягилев стал младшим помощником директора. Философов был назначен в репертуарный комитет Александрийского театра. Бенуа должен был оформить постановку оперы Танеева «Месть Амура» в Эрмитажном театре, Баксту дали французскую пьесу «Le Coecur de la Marquise»[10], Сомов оформлял программы. Первым заданием Дягилева стало издание «Ежегодника императорских театров», и в 1900 году это прежде унылое бесцветное издание превратилось в роскошный том со статьями о бывшем директоре Всеволожском, о художнике XVIII века Гонзаго и об архитектуре Александрийского театра. Издание одобрил даже царь.
Друзья, однако, рассчитывали на большее. Они планировали новую постановку «Сильвии» Делиба. Бенуа должен был взять на себя общее руководство и оформить первый акт, Коровин – второй, а племянник Бенуа Евгений Лансере – третий. Баксту поручили эскизы костюмов, за исключением одного, который должен был выполнить Серов. Главные партии исполнят Преображенская и братья Легат.
Мариинский театр находился более чем в миле от балетной школы, но с самого начала своего восьмилетнего обучения учащиеся принимали участие в постановке там балетов и опер, изображая толпу или стоя на заднем плане и создавая перспективу, так что театр был частью их жизни. Их привозили и увозили на запряженных конями повозках, которые называли «Ноевыми ковчегами». Балетные постановки проходили по средам и воскресеньям, последние считались более значительными, и их репетиции обычно устраивались по пятницам. Поднявшись на пятый этаж в свои уборные, мальчики переодевались, их гримировали и выводили на огромную сцену с ее сверкающими огнями, чтобы предстать перед серебристо-синим зрительным залом, заполненным представителями двора и высшего общества. На этой сцене их дружелюбные учителя Гердт, Николай и Сергей Легаты превращались в принцев и героев, и ученики смотрели на них, выступающих партнерами легендарных балерин, разделяя их успех.
В декабре 1900 года состоялся бенефис Павла Гердта, он танцевал с Кшесинской в «Баядерке» в постановке Петипа. В январе 1901 года дала прощальное представление Леньяни, предпоследняя из выступавших в Петербурге итальянских гастролеров.
В феврале разразился скандал, но мало вероятно, что слух о нем мог дойти до ушей студентов-второкурсников.
Из-за постановки «Сильвии» у Волконского начались неприятности с главами департаментов, утверждавшими, что ему не следовало поручать руководство такой масштабной работой младшему коллеге. Пытаясь угодить всем, злосчастный директор предложил Дягилеву отказаться от единоличного руководства и разделить ответственность со старшими чиновниками, пообещав, что это будет всего лишь формальность, а фактически все останется по-прежнему. Дягилев был упрям и отказался. Он надеялся, что сможет заставить Волконского поступить по-своему, и пригрозил прекратить работу над изданием «Ежегодника императорских театров». Обычно мягкий, князь на этот раз рассердился и приказал Дягилеву продолжать работу над изданием. Дягилев поспешно вернулся в свою квартиру, где друзья трудились над эскизами к «Сильвии», и сообщил новость. Наступило всеобщее замешательство. Московский художник Коровин, связанный с императорскими театрами, испугался, что может потерять работу, Серов, который был старше и мудрее остальных, погрузился в молчание, явно не одобряя непримиримость Дягилева, но Философов и Бенуа написали директору письма протеста. Дягилев тоже написал, подтверждая свой отказ издавать ежегодник.
Волконский делал все возможное, чтобы восстановить отношения, даже пришел на квартиру Дягилева с московским коллегой Теляковским и провел там два часа, обсуждая случившееся с друзьями. Но Дягилев оставался непреклонен. Такое его поведение отчасти объяснялось тем, что его поддерживал великий князь Сергей Михайлович, возлюбленный Кшесинской. И великий князь, и балерина ненавидели Волконского. В тот же день великий князь поехал на поезде в Царское Село, чтобы переговорить с императором. Однако на следующий день царь подписал приказ об увольнении Дягилева. Два дня спустя Дягилев развернул «Правительственный вестник», надеясь найти сообщение об отставке Волконского, но прочел о своем увольнении «по третьему пункту», применявшемуся крайне редко в случае неблаговидного поведения. Это был сокрушительный удар. Его надежды руководить судьбой русского театра рассеялись как дым. Последствия этого события для всего окружающего Россию мира оказались огромными.
Этим дело не закончилось. В апреле Кшесинская должна была танцевать партию Камарго в одноименном балете Петипа на музыку Минкуса – впервые после уехавшей Леньяни. Но она не захотела выступать в предназначенной для этой роли юбке с обручами XVIII века, так как была маленького роста. Нарушив правила, она появилась в короткой пачке и была оштрафована на небольшую сумму, что в таких случаях было делом обычным. Появление на доске объявлений сообщения о штрафе переполнило чашу терпения могущественной дамы. Она через великого князя апеллировала к царю. Штраф был отменен. В июле Волконский вышел в отставку.
Той же весной состоялся официальный визит французского президента, и Кшесинская танцевала «Le Lac des Cygnes»[11] в театре в парке Царского Села. Этот вечер позже описала ученица балетной школы, принимавшая в нем участие незадолго до выпуска:
«Гала-спектакль состоялся в Царском Селе, в Китайском театре, который входил в состав созданной по капризу Екатерины Великой Китайской деревни. Театр, построенный в 1778 году и прекрасно сохранившийся, стоял среди сосновой рощи. Внутри он был восхитителен: ложи, украшенные ярко-пунцовыми, покрытыми лаком панно, красные с золотом кресла в стиле рококо, бронзовые люстры с фарфоровыми цветами – все детали роскошного интерьера, оформленного в псевдокитайском стиле. За весь вечер ни разу не раздались аплодисменты. Сверкающая драгоценностями публика, освещенная бесчисленными огнями свечей, сидела молча, застыв подобно «живой картине». В театре присутствовала императорская семья и весь двор. После представления каждый артист получил подарок, как это полагалось по традиции после спектаклей, которые посетила царская семья».
Наблюдательной девушке суждено было несколько лет спустя стать партнершей Нижинского и так же, как ему, прославить свое время. Тамара Платоновна Карсавина, дочь танцора и дамы благородного происхождения, вела свой род от византийских императоров и обладала множеством замечательных качеств, редко сочетающихся в одной женщине. Она была не только красивой, но умной, доброй, с чувством юмора. Обращало на себя внимание ее бледное лицо цвета слоновой кости с огромными темными глазами. Через несколько недель она сдала экзамены, и состоялся ее дебют на сцене Мариинского театра накануне закрытия сезона. Она исполнила па-де-де, которое называлось «Le Pecheur et la perle»[12] с Михаилом Фокиным.
Фокин был на пять лет старше Карсавиной, красивый и интеллектуальный, с пытливым умом, уже испытывающий неудовлетворенность присущей классическому балету искусственностью, он мечтал о новых формах. Они с Карсавиной полюбили друг друга. Она так описывает его:
«Михаил Фокин начал свою карьеру на сцене Мариинского театра в 1898 году. Уже за несколько лет до окончания училища за ним с надеждой наблюдали его наставники – выдающийся танцовщик в процессе становления: изумительный прыжок, энергичное исполнение, очень выразительные руки и голова молодого Байрона.
Легко воспламеняющиеся сердца девушек-учениц трепетали. Сколько плохих отметок за поведение мы получали за то, что проскальзывали в запрещенный переход, соединявший наши помещения с артистической студией, чтобы посмотреть в щелку, как он упражняется. А сколько нежных прозвищ он от нас получил! Когда мой руководитель сказал, что Фокин согласился стать моим партнером на дебюте, я едва могла поверить в свою удачу. Разница в четыре года много значила в нашей иерархии. Так что в свой первый год на сцене я чувствовала себя польщенной, когда в обеденный перерыв он подсаживался ко мне со своим чаем. Жуя бутерброды, мы говорили об искусстве, или, скорее, он говорил, а я слушала, зачарованная и немного напуганная его смелыми суждениями. Он часто провожал меня домой и нес мою сумку, идти нужно было несколько миль в отдаленную часть города, но нам прогулка казалась слишком короткой. Мы говорили в основном об искусстве. По дороге он иногда приглашал меня в музей, чтобы показать свои любимые картины, – в то время он изучал живопись и музыку. Бури (и как часто!) прерывали нашу краткую идиллию. Импульсивный по природе, в юности он имел наклонность к фанатической нетерпимости».
Осенью и зимой 1901 года Карлотта Замбелли, миланская звезда Парижской оперы, приехала, чтобы дать несколько представлений «Коппелии», «Жизели» и «Пахиты» в Мариинском театре. Были нарекания, что в конце первого балета она сделала всего восемь фуэте-ан-аттитюд и только на demi-pointe[13], вместо того чтобы выполнить их на кончиках пальцев. Она почувствовала враждебное к себе отношение со стороны клики балетоманов и «двора» Кшесинской, но заслужила похвалу от критика Светлова за легкость, воздушность и элегантность. Она разучивала партию Жизели с Чекетти и очень удивилась, узнав, что согласно существующему в России обычаю каждая балерина включает по собственному выбору какую-нибудь блистательную вариацию из иного балета на музыку другого композитора. Петипа, старый эмигрант, пришел посмотреть, как она репетирует. Он сидел, прикрыв колени пледом, и приговаривал: «Ну, покажите мне, как теперь танцуют в Париже». Старый Иогансон в интервью «Петербургской газете» сравнил ее с Тальони не в ее пользу. Но сам факт сравнения с Тальони считался достаточно лестным. Замбелли предложили большое жалованье, если она вернется на следующий сезон, но она отказалась. Она стала последней гастролершей*[14].
Примерно в 1902 году, через год или чуть больше после принятия Нижинского пансионером, его перевели в класс Михаила Обухова, который с гордостью следил за его развитием, одновременно делая все возможное, чтобы защитить его от жестокости других мальчиков. Бурман пишет:
«Обухов был чрезвычайно прямым человеком, и все годы, что мы провели с ним, он решительно не верил в похвалу. Я никогда не слышал, чтобы он отзывался о ком-нибудь с восторгом. «Неплохо!» – высший комплимент, срывавшийся с его губ. Его отметки отражали ту же тенденцию. Высшим баллом было двенадцать, Обухов никогда не ставил больше восьми или девяти никому, за исключением Вацлава, который однажды удостоился одиннадцати, но даже ему не удалось заработать двенадцать. «Почему я должен ставить кому-то из вас двенадцать? – кипятился наш наставник. – Возможно, где-нибудь в мире существует другая школа, лучшая, чем эта, и какой-нибудь танцор, быть может, заслуживает самой высокой оценки. Здесь никто не совершенен!» Однако он оценил талант Нижинского самым высоким баллом, который когда-либо ставил, и он понимал возможности Нижинского намного глубже, чем отражала его оценка».
В начале 1902 года на сцене Мариинского поставили «Дон Кихота» в версии Горского. Это был первый выпад нового директора Теляковского против владычества Петипа. Карсавина исполняла в нем небольшую партию Амура. Хотя оформлял этот спектакль Коровин, участник «Мира искусства» и друг Бенуа, последний опубликовал резкую рецензию на спектакль в журнале, послужившую началом наступления на Теляковского и его деятельность.
«Ходили слухи, будто московская постановка старого балета «Дон Кихот» – шедевр и будто его постановщик Горский открыл новые горизонты. Слухи не подтвердились. Новая версия Горского страдает отсутствием всякой организации, что является отличительной чертой любительских постановок. Его «новинки» заключаются в том, что он заставляет толпу на сцене суетиться и бесцельно передвигаться с места на место. Что касается действия, то драматические возможности спектакля и сами танцоры низведены до единообразного заурядного уровня. «Дон Кихот» никогда не был украшением императорской сцены, а теперь он превратился в нечто недостойное ее и почти позорное».
Несмотря на враждебную редакционную политику Дягилева и молчаливое согласие с ней его сотрудников Бенуа и Бакста, последние не отказались от работы, предоставленной директором императорских театров. Бенуа согласился оформить «Die Gotterdam-merung»[15], а Бакст взялся за работу над двумя греческими пьесами «Ипполит» и «Эдип» для Александрийского театра и над небольшим балетом под названием «Die Puppenfee», или «Фея кукол», для придворной постановки в Эрмитаже.
Пригласив художников, Теляковский продемонстрировал, что он симпатизирует их взглядам, хотя и не намерен позволять их властному коллеге и редактору управлять собой. Дягилев был возмущен таким «предательством», и, возможно, именно поэтому он, хотя и не прекратил совместной работы, стал часто обращаться с ними весьма высокомерно. Когда на карту ставились интересы искусства, он мог проявлять жестокость. В 1901 году Дягилев переехал в дом номер 11 по Фонтанке, рядом с домом графини Паниной и напротив графа Шереметева, штаб-квартира «Мира искусства» переехала вместе с ним.
Матильда Кшесинская, ставшая после женитьбы царя, как мы знаем, подругой великого князя Сергея Михайловича, вскоре после гала-представления по случаю десятой годовщины ее службы на императорской сцене в 1900 году познакомилась с его двоюродным братом великим князем Андреем Владимировичем, который был на десять лет моложе. После путешествия с ним по Италии осенью 1901 года она обнаружила, что беременна. В январе 1902 года она танцевала в «Дон Кихоте» Горского в Мариинском, а в феврале выступила в Эрмитажном театре в «Les Eleves de Monsieur Dupre»[16], стараясь не становиться в профиль, чтобы не демонстрировать царю, бывшему любовнику, сидевшему очень близко, в первом ряду, свою беременность от одного из его кузенов.
В Эрмитажный театр можно было пройти из картинной галереи по переходу, внутри которого располагалось удлиненное помещение, оформленное Кваренги в стиле китайского рококо. Его окна по обе стороны выходят на небольшой канал, связывающий Неву и Мойку, в него, как известно, бросилась Лиза в опере Чайковского «Пиковая дама». Сам театр, полукруглый, построенный в классическом стиле, изысканно красивый, с розовыми мраморными колоннами на фоне белых стен, был камерным, и здесь давали только представления для императорской семьи и двора, но сцена была просторной и глубокой. Сзади нее находился широкий скат, но которому можно было поднять сложное оборудование*[17].
Карсавина описывает, как выглядела публика со сцены на одном из таких особых представлений, которые происходили только два-три раза в год и, подобно вечерам в Мариинском, со временем стали неотъемлемой, хотя и более редкой чертой жизни Вацлава, заставляя его ощутить себя причастным к высшим сферам государства.
«Это был вечер костюмированного бала, когда весь двор нарядился в русские исторические костюмы. На императрице Александре Федоровне был сарафан царицы Милославской. Так как я была всего лишь артисткой кордебалета и моя роль не требовала особого напряжения, я любовалась всем тем, что видела в зрительном зале, стараясь распознать в полутьме отдельные лица. Было очень хорошо видно царя и обеих цариц, сидящих в первом ряду. Молодая императрица в тяжелой короне, надетой поверх вуали, скрывавшей волосы, была похожа ни византийскую икону. Она держала голову очень напряженно, и я не могла удержаться от мысли, что ей будет трудно наклониться над тарелкой за ужином. Я хорошо рассмотрела ее во время антракта, глядя в дырочку в занавесе, за которую происходила большая борьба, и не могла оторвать глаз от ее сарафана из тяжелой парчи, расшитого драгоценными каменьями».
Партия Кшесинской в «Баядерке» содержала драматическое соло, в котором героиня, Никия, разочаровавшись в своем неверном возлюбленном, ужаленная змеей, танцует до тех пор, пока не падает мертвой. Теперь эту партию передали девушке, которая окончила школу четыре года назад и уже привлекала к себе значительное внимание. Жизнь Анны Павловой была наполнена борьбой. Незаконная дочь еврейской прачки, брошенной своим любовником, она не обладала крепким здоровьем, но отличалась эфирной легкостью и изящным подъемом. Ее лирические пор-де-бра[18]и необычайная страстность исполнения вскоре выделили ее среди современниц. Вполне объяснимо, что, познав крайнюю степень бедности, она старалась укрепить свои позиции любой ценой. Сначала связала свою жизнь с режиссером Мариинского театра племянником директора Теляковского, а позже – с критиком Валерианом Светловым, чьи хвалебные статьи помогали укрепить ее репутацию.
Вацлав танцевал в таких балетах, как «Casse-noisette» [19], «Талисман» и «Конек-горбунок», один из первых балетов по русской сказке. В «Пахите» вместе с еще пятнадцатью мальчиками и шестнадцатью девочками-партнершами он должен был танцевать Польскую мазурку. Этот танец они репетировали в большом классе на первом этаже, где обычно проходили занятия по усовершенствованию танца у девочек, совместная работа с ними, обычно строго изолированными, волновала. Большинство мальчиков воображали себя влюбленными в ту или иную девочку, хотя им очень редко удавалось обменяться с ней хоть словом.
«Варвара Ивановна Лихошерстова, наставница девочек, вечно выглядела мрачнее тучи. Она всегда находила что-нибудь не то! Дисциплина у нее всегда была столь же строгой, как придворный этикет. Если кто-то из мальчиков слишком часто заговаривал со своей партнершей или смеялся, Варвара Ивановна бросала в его сторону пронизывающие взгляды, и нарушитель дисциплины оставался без десерта на целую неделю или в мгновенье ока лишался права посещать родных, поскольку она защищала своих девочек, словно курица единственного цыпленка. Она запрещала флирт или шутки между учащимися, и никакие оправдания не принимались во внимание, за нарушение непременно следовало наказание, и ждать пощады было бесполезно».
Временами плутовские проделки и проказы прорывались сквозь застенчивость и сдержанность Вацлава. Кто-то сказал ему, что помощник Теляковского Крупенский – «злой гений» театра. В тот вечер, когда мальчики должны были изображать демонов в «Тангейзере» и гротескный грим совершенно преобразил Вацлава, каждый раз, пробегая мимо Круйенского за кулисами, он прижимал указательные пальцы к голове, изображая рога, и высовывал язык. После оперы Крупенский призвал всех мальчиков на сцену и спросил: «Кто из вас показывал язык?» Ему ответили молчанием, Вацлав побоялся признаться. Так что весь класс был наказан и лишился выходного. Вацлав признался преподавателю: «Это сделал я». И тот ответил: «Я знаю».
Однажды мальчики развлекались, прыгая через железную подставку для нот. Когда подошла очередь Нижинского прыгать, Розай поднял ее на слишком большую высоту, так что Вацлав упал, получил сильную травму, и ему пришлось провести несколько недель в больнице. В следующий раз из-за шумной ссоры Вацлав был временно отстранен от занятий и отослан домой.
Преподаватели старались индивидуально подходить к ученикам, пытались выявить их скрытые таланты. Вацлав не слишком любил читать, но пристрастился к музыке и учился играть на пианино, но чаще на слух, чем по нотам, а также на флейте, балалайке и аккордеоне. Мать не любила, когда он играл на аккордеоне, считая этот инструмент слишком вульгарным.
Время от времени Вацлава навещал католический священник, но это не мешало мальчику посещать православную службу в школьной часовне и поддерживать дружеские отношения со школьным священником отцом Василием. Однажды католический священник завел в исповедальне разговор о российско-польской политике, Вацлав почувствовал отвращение и перестал ходить на исповедь.
В 1903 году Тамаре Карсавиной впервые дали главную роль в «Le Reveil de Flore»[20].
«Я с радостью принялась за работу. В этом балете не было никакого драматического действия, моя роль, насквозь танцевальная, требовала большего технического мастерства, чем партии, которые я до сих пор исполняла. Но год работы с Иогансоном не прошел даром. Теперь я уже могла справиться со значительными трудностями. Наступила весна, светский сезон закончился, но меня это ничуть не огорчало: в эту пору года у меня всегда бывало отличное настроение… Мариус Петипа был мною доволен. «Tres bien, ma belle»[21], – повторял он. Все шло прекрасно до… самой генеральной. Очевидно, я переутомилась, на пальцах ног появились потертости, я совершенно выбилась из сил. Приближение премьеры вызывало у меня ужасный страх, который усиливался еще оттого, что мои театральные подруги непрестанно внушали мне, насколько важен успех в этой роли. Другие, относящиеся ко мне с холодком, твердили, что слишком рано поручать начинающей танцовщице такую трудную и ответственную партию. И слова ободрения, и завистливый шепот одинаково нервировали меня и выбивали из колеи. Мысль о возможности провала овладела мною и совершенно нарушила душевное равновесие, буквально гипнотизировала меня… К вечеру мое состояние было ужасным, в горле стоял комок. Я вышла на сцену, словно готовясь выслушать смертный приговор. Все кружилось перед глазами, ноги дрожали, я не чувствовала равновесия. Когда опустился занавес, раздался гром аплодисментов, цветы лавиной обрушились на сцену. Но ничто не могло меня утешить: я сама вынесла себе приговор – провал. Лишь одна надежда теплилась в душе: может быть, публика не заметила моих ошибок, ведь она так меня вызывала».
Строгий учитель Карсавиной Иогансон умер в том же году.
В воздухе веяло грядущими переменами. Теляковский сократил представления для владельцев абонементов в Мариинском театре, когда только традиционные владельцы лож могли сидеть в нижней части театра. На балетных спектаклях стало больше публики среднего класса. Эти люди были более либерально настроены, чем аристократы-традиционалисты, и критически воспринимали постановки Петипа. Теляковский уже привез из Москвы художников Головина и Коровина, чтобы оформлять декорации для оперы и балета. Он пытался продвигать произведения русских композиторов, которые в большинстве своем недоброжелательно воспринимались аристократами. Исключение составлял, пожалуй, только Чайковский. Теляковский планировал заменить Петипа москвичом Горским, уже преподававшим в училище. Старый балетмейстер собирался отметить свою пятидесятую годовщину работы хореографом на императорской сцене новой постановкой «Волшебного зеркала» на музыку Корещенко и (дань новому времени) в декорациях Головина на гала-представлении 9 февраля 1903 года.
«Все места в театре на новый балет были распроданы, – пишет Теляковский в своем дневнике, – эту юбилейную постановку Петипа люди обсуждали уже почти два года. Слухи о предстоящем новом спектакле интересовали всех. Царскую ложу заполнили члены императорской семьи. Ровно в восемь часов прибыли вдовствующая императрица Мария Федоровна и царь с молодой императрицей. Министерская ложа также была заполнена приглашенными представителями высшего общества. Они пришли, чтобы приветствовать своего барда, прослужившего трем императорам, и увидеть еще одну «песнь», посвященную величию самодержавия, и насладиться заманчивой новинкой («Ну, чем вы нас сегодня порадуете?» – поинтересовался министр двора).
И внезапно вместо восторженного гула раздались свистки, крики и шум среди публики, в перерывах происходили бурные сцены. Шум не прекращался и во время действия. Стали кричать: «Занавес!» Большой праздник превратился в громкий скандал, и это решило судьбу постановки. Зрители императорской ложи явно были не удовлетворены балетом. Министру балет тоже не понравился.
Произошло падение Петипа… В кругах недоброжелателей уже обсуждали нового кандидата, а газета «Биржевые ведомости» опубликовала следующее сенсационное сообщение: «Балетной труппе придется привыкать к новому балетмейстеру, А. Горскому. Он готовит свои версии «Конька-горбунка» и «Лебединого озера». Он ставил оба балета совершенно по-другому и намного более оригинально».
Братья Легат, уже приступившие к постановке балетов в Мариинском, с удивлением узнали, что их приглашают поставить балет на сцене Эрмитажного театра. Это была «Фея кукол», которую планировали к постановке еще два года назад. Николай и Сергей исполняли партии двух Пьеро, а Кшесинская – Куклы, Бакст сделал превосходные эскизы декораций магазина игрушек.
Бенуа описывает это так:
«Восторженная любовь к нашему родному городу, Санкт-Петербургу, и воспоминания собственного детства подали Баксту счастливую идею перенести действие в петербургский Гостиный двор, известный каждому ребенку в городе своими игрушечными лавками…
Наш друг был влюблен в молодую вдову Любовь Павловну Гриценко, дочь знаменитого русского мецената П.М. Третьякова, и она отвечала ему взаимностью. Их встречи обычно происходили в декорационных мастерских Мариинского театра под забавным предлогом, будто Бакст решил написать портрет возлюбленной на столь причудливом фоне. Результат этих сеансов оказался еще более забавным. Бакст действительно написал Любовь Павловну, но «портрет» оказался одной из кукол в игрушечной лавке, подвешенной к потолку среди других игрушек: барабанов, обручей, тележек, паяцев и прочих. Царская семья обнаружила эту странную деталь во время представления в Эрмитажном театре, и ее действительно было просто невозможно не заметить, так как «Любовь Павловна», приятно улыбаясь, висела, покачиваясь, на переднем плане. Позже, когда балет перенесли на сцену Мариинского театра, тех, кто был посвящен в тайну странной куклы в черном парижском платье и огромной шляпе, казавшейся здесь совершенно неуместной, ужасно позабавила выдумка влюбленного художника. Зять Любови Павловны, наш большой друг С.С. Боткин, особенно наслаждался этой шуткой. «Посмотрите, посмотрите, Люба-то висит? – повторял он, задыхаясь и чуть не плача от смеха. Вскоре после этого мы узнали, что влюбленные соединяются. После преодоления множества препятствий с обеих сторон состоялась свадьба. Любови Павловне пришлось преодолеть сопротивление всей негодующей московской родни, возмущенной ее желанием выйти замуж за еврея, в то время как Левушка не решался отказаться от веры предков, что тогда требовалось по закону от евреев, собиравшихся вступить в брак с христианами».
1904 год ознаменовался внезапным началом русско-японской войны, которую в первые недели никто не принимал всерьез, но которая несколько месяцев спустя закончилась для русских позорным поражением, выявив ужасающую коррупцию и недееспособность государства. В январе состоялось прощальное выступление Матильды Кшесинской, она танцевала в «Тщетной предосторожности» и «Лебедином озере», но, возможно, то была только политика «reculer pour mieux sauter»[22], так как в течение следующего десятилетия она время от времени возвращалась на сцену*[23].
В царской семье росли только дочери, но в августе императрица наконец родила сына и наследника. По этому поводу было большое ликование, а учащимся балетной школы были предоставлены каникулы. Но прелестному царевичу в день крещения злая фея принесла в дар гемофилию, как последнее проклятие обреченной династии Романовых.
Это было время голода, вызванного мобилизацией крестьян, время безработицы и забастовок. Ропот политических волнений почти не проникал за стены балетной школы. Но в воскресенье 8 января 1905 года[24] священник отец Гайон[25], основатель Союза Собрания русских фабрично-заводских рабочих, возглавил депутацию, которая намеревалась вручить царю в Зимнем дворце петицию, за ней последовала огромная толпа народа. Царь в это время находился в своей постоянной резиденции в Царском Селе в двадцати милях от города. Войска открыли огонь по рабочим. В историю этот день вошел как «кровавое воскресенье».
Вацлав в тот день шел с книгами из школы домой, чтобы навестить мать. Выйдя из Александровского сада, он попал в толпу, струившуюся по Невскому проспекту, которая увлекла его к Зимнему дворцу. Толпу атаковали верховые казаки с нагайками. Вацлаву нанесли такой удар по лбу, что кровь залила лицо. Вокруг него падали и умирали голодные подданные царя. Вацлаву удалось спастись. А вот хорошенькая семнадцатилетняя сестра его соученика Бабича оказалась среди пропавших. Возвращаясь в сумерках домой на Васильевский остров, Бенуа чуть не был избит разъяренной толпой, кричавшей: «Что делаешь? Вздумал людей давить?»
В этот вечер в Мариинском давали бенефис Преображенской. Карсавина не танцевала в тот вечер, наблюдая из партера за представлением «Les Caprices du papillon»[26], где блистала маленькая балерина. «Перед последним актом по театру поползли тревожные слухи: в городе вспыхнули волнения, толпы народа ворвались в Александрийский театр и, остановив там спектакль, направлялись теперь к Мариинскому. Паника охватила публику, и зал быстро опустел, но на сцене продолжалось представление…»
На следующее утро Вацлав вместе с Бурманом, Розаем и Бабичем отправились на поиски тела сестры Бабича, но не нашли его.
Валентин Серов, написавший в 1900 году портрет царя, был, как и большинство представителей русской интеллигенции, потрясен бойней. Великий князь Владимир, дядя царя, командовавший Петербургским гарнизоном, одновременно был президентом Академии художеств, членом которой был и Серов. Художник написал ему открытое письмо протеста. Оно не было опубликовано, и Серов подал в отставку.
Чтобы избежать массовых демонстраций, было принято решение похоронить мертвых до зари. По воспоминаниям Айседоры Дункан, она по прибытии из Берлина встретила бесконечный похоронный кортеж. Если бы ее поезд не опоздал на двенадцать часов, пишет она, ей не пришлось бы испытать потрясение, ставшее поворотным пунктом в ее жизни.
«На вокзале меня никто не встречал. Когда я сошла с поезда, термометр показывал десять градусов ниже нуля. Никогда еще мне не было так холодно. Закутанные в ватные армяки, русские кучера хлопали себя по плечам кулаками в рукавицах, чтобы заставить кровь в жилах течь быстрее. Оставив свою горничную возле багажа и наняв извозчика, велела вознице ехать в гостиницу «Европейская». По дороге в гостиницу я была совсем одна в пасмурном русском рассвете, и вдруг глазам моим предстало зрелище, сравнимое с любой из ужасных фантазий Эдгара Аллана По. То была длинная процессия, мрачная и печальная. Она приближалась. Один за другим шли мужчины, согнувшиеся под бременем своей ноши – гробов. Кучер замедлил бег лошади, переведя ее на шаг, поклонился и перекрестился. В рассветном мареве я, пораженная ужасом, не в силах отвести глаз, спросила у извозчика, что это такое. И хоть я не знала русского, ему удалось объяснить мне, что это были рабочие, расстрелянные накануне перед Зимним дворцом… за то, что, невооруженные, пришли просить у царя помощи в их нищете – хлеба для своих жен и детей. Я велела кучеру остановиться. Слезы струились по моему лицу и замерзали на щеках, пока бесконечная скорбная процессия проходила мимо. Но отчего же их хоронили так рано? Оттого что позже, днем, это могло привести к новым беспорядкам. Подобное зрелище не для города в дневное время… С беспредельным негодованием я смотрела на этих несчастных, убитых горем рабочих, которые несли своих погибших мученической смертью товарищей».
Айседора Дункан, танцующая под музыку Шуберта. Рис. Хозе Клара
В рассказе есть кое-какие несоответствия, так как Айседора прибыла в Петербург в декабре 1904 года, за пару недель до трагических событий. Конечно, она могла видеть процессию из окна гостиницы «Европейская». Айседора, молодая американка, презиравшая балет и создавшая новый стиль естественного танца, удивительно выразительный и обманчиво легкий, за последние два-три года покорила Западную Европу и приехала завоевывать Россию. В ее выступлениях в равной мере изумляло и то, что она танцевала босиком в тончайших драпировках ткани, и то, что она использовала не танцевальную музыку, а произведения великих мастеров. Ее первое выступление состоялось 26 декабря в зале Дворянского собрания и потрясло элегантную публику.
«Как странно, должно быть, было этим любителям пышных балетов с роскошными декорациями и костюмами увидеть молодую девушку, одетую в тонкую, словно паутинка, тунику, танцующую на фоне простого голубого занавеса под музыку Шопена. И все же даже после первого танца раздалась буря аплодисментов. Моя душа, скорбящая под трагические звуки прелюдий, моя душа, возвышающаяся и восстающая под гром полонезов, моя душа, которая плакала от праведного гнева, вспоминая о мучениках погребальной процессии на рассвете, моя душа пробудила в этой богатой развращенной аристократической публике отклик в виде одобрительных аплодисментов. Как странно!»
На следующий день к Айседоре с визитом явилась в высшей степени очаровательная маленькая дама, закутанная в соболя, с бриллиантами в ушах и в жемчужном ожерелье вокруг шеи. То была Кшесинская.
«Вечером великолепная карета, утепленная и вся в дорогих мехах, отвезла меня в Оперу, где я нашла ложу в первом ярусе, в которой меня ждали цветы, конфеты и три прекрасных образца jeunesse doree[27] Петербурга. Я все еще носила мою короткую белую тунику и сандалии… Я враг балета… но нельзя было не аплодировать похожей на фею Кшесинской, когда она порхала над сценой, больше напоминая прелестную птицу или бабочку, чем человеческое существо».
Айседора также посмотрела Павлову в «Жизели», а потом ужинала у нее и сидела между Бакстом и Бенуа. Бакст, гадая, предсказал ей судьбу, затем она затеяла горячий спор об искусстве танца с Дягилевым.
Дягилев готовился отпраздновать свой самый значительный триумф, который ему принесла выставка исторического портрета. Все минувшее лето он путешествовал по России, посещая загородные дома, извлекая давным-давно спрятанные или даже забытые картины, обшаривая чердаки и играя на страхах владельцев потерять их во время революции, он убеждал их предоставить ему портреты, так как в столице они будут в большей безопасности. Огромная выставка, включающая три тысячи портретов, воспроизводила прошлое России. Государственные деятели, князья, представители духовенства и светские красавицы были сгруппированы на отдающемся эхом огромном пространстве Таврического дворца вокруг размещенных под балдахинами портретов монархов в полный рост, тех, кому они служили, – властного Петра, умной Екатерины, безумного Павла и в высшей степени скрытного Александра I. Центральный зал с колоннами, где расположилась скульптура, был оформлен Бакстом как зимний сад с решетками. Бенуа отмечал: «Было что-то тягостное, давяще-душное в том многолюдном пестром сборище, что представляли собой все эти вельможи, облаченные в золотое шитье, все эти расфуфыренные дамы, весь этот «Некрополь», вся эта Vanitas Vanitatum[28], все это удваивало желание посидеть и отдохнуть в саду среди зелени и беломраморных бюстов.
Распространялись слухи о всеобщей забастовке, и семья Бенуа уехала в Версаль до официального открытия выставки императором.
«Впоследствии из писем и устных рассказов я узнал, как прошел самый праздник, открытие выставки. Прошел он по установленному церемониалу: государь, прибыв в окружении многочисленных членов царской фамилии, медленно прошел по этой нескончаемой галерее предков. Объяснения давали Дягилев, великий князь Николай Михайлович и князь Дашков. По окончании приблизительно двухчасового обзора Николай II поблагодарил и своего дядю, и Дягилева, и Дашкова, но при этом не произнес ничего такого, что выдало бы какое-то личное его отношение ко всему осмотренному. А между тем ведь все это имело к нему именно личное отношение, все это говорило о прошлом российской монархии, в частности о предшественниках его, Николая II, на троне, а также об их сотрудниках и сподвижниках. Известно было, что государь интересуется историей, а здесь развернулся грандиозный «парад истории», что неминуемо должно было так или иначе затронуть его душу. Но или тут еще раз сказался тот «эмоциональный паралич», которым страдал государь, его неспособность выявить свои чувства, или же ему показалось, что все эти предки таят какие-то горькие упреки или грозные предостережения».
Но Дягилев, создавший этот апофеоз русского прошлого (а большинству из тех портретов грозило уничтожение), был устремлен в будущее. На банкете, устроенном в его честь в Таврическом дворце, построенном для фаворита Екатерины Великой Потемкина (после завоевания им Кавказа)[29], Дягилев произнес следующие слова:
«Нет сомнения, что отдавать дань – значит подводить итоги, а подведение итогов – это окончание. Я далек от мысли, что нынешний банкет завершает дело, ради которого мы жили до сегодняшнего дня. Я думаю, вы согласитесь со мной, что мысли об итогах и завершении все чаще и чаще приходили в голову в эти дни. Этот вопрос мучил меня все время, пока я работал. Не кажется ли вам, что эта длинная галерея портретов больших и маленьких людей, которых я возродил к жизни в прекрасных залах Таврического дворца, всего лишь грандиозный итог блистательного, но, увы, ушедшего в прошлое периода истории?.. Я заслужил право заговорить об этом вслух, потому что с последним дуновением летних ветерков я закончил свои долгие странствия по необъятным просторам России. Сразу же после этих поисковых экспедиций я убедился, что настало время подведения итогов. Я видел это не только в блестящих портретах предков, намного удаленных от нас, но гораздо более ярко в их потомках, жизнь которых клонится к закату. Конец эпохи начинается здесь, в этих мрачных темных дворцах, пугающих своим мертвым великолепием, где обитают в наши дни очаровательные посредственности, не способные вынести напряжения былых парадов. Здесь завершаются не только человеческие жизни, но страницы истории…
Мы являемся свидетелями великого момента подведения исторических итогов от имени новой неизвестной культуры, которую мы создадим и которая в свое время сметет нас прочь. Вот почему со страхом или дурными предчувствиями я поднимаю свой бокал за разрушенные стены прекрасных дворцов, а также за заповеди новой эстетики. Единственное желание, которое я, неисправимый сенсуалист, могу выразить, заключается в том, чтобы грядущая борьба не разрушила прелести жизни и чтобы смерть была такой же прекрасной и озаренной, как воскресение».
Это была речь вершителя судеб Петрония, но с примесью Спартака.
Если актеры и интеллектуалы сразу же попадали под влияние Айседоры, то молодых балетных танцоров, наоборот, шокировало отсутствие в ее исполнении виртуозности. Она посетила классы на Театральной улице и дала там показательный урок. Первым чувством Вацлава было неприятие, но позже он стал ею восхищаться. На Михаила Фокина она сразу же произвела большое впечатление. Уже несколько лет он мечтал о новых формах, и вот перед ним богиня, передвигающаяся под возвышенную музыку. То был момент его освобождения – взрыва. Его попросили поставить балет для выпускного вечера в апреле. Он отправился в Публичную библиотеку в поисках греческого сюжета, и пожилой седобородый Владимир Васильевич Стасов, директор библиотеки и в то же время знаменитый критик, писавший об искусстве и музыке, был настолько потрясен подобным интересом балетного артиста, что взял на себя труд лично предоставить ему необходимые материалы. В театральной библиотеке Фокин нашел либретто старого балета, поставленного Львом Ивановым в 1896 году, – «Ацис и Галатея» на музыку Кадлеца, но инспектор школы не позволил ему отказаться от традиционного стиля.
«Не стал я доказывать, что между классическим и греческим искусством все же должно быть много общего. Понял я, что увлекся. Печальный пошел из инспекторской комнаты. Все же поставил я балет не совсем «как полагается». Танцевали у меня ученицы на пальцах, а костюмы были полугреческие-полубалетные. Кое-где был намек на иную, небалетную пластику. Группы были необычные. Совершенно несимметричные. Подымая одних участников на возвышения: холмы, пни, деревья, – других я укладывал на полу (предполагалось – на траве) и таким образом избежал горизонтальности группировок. Совсем новым показался танец фавнов. Тут я мог быть свободным. Фавны похожи на зверей. Они не делали никаких балетных па и в конце танца кувыркались через головы, что было не в духе «классической школы», но очень соответствовало звериному характеру танца».
Мальчики играли в этой постановке вспомогательную роль, так как небольшой балет был предназначен для того, чтобы продемонстрировать достоинства учениц Фокина. Однако один из мальчиков выделялся большими прыжками и особым усердием. Фокин спросил его: «Как твоя фамилия?» – «Нижинский», – ответил он. Это была первая встреча мужчины и мальчика, впоследствии их творческий союз принесет друг другу всемирную славу. «Ацис» стал первым из множества балетов Фокина, где танцевал Нижинский. Для того же прославления хореограф поставил эффектную польку для Елены Смирновой и Георгия Розая.
Фокин и Карсавина расстались. Он много раз умолял ее выйти за него замуж, но ее мать не хотела, чтобы она связала свою жизнь с танцовщиком. Михаил уговаривал Тамару бежать с ним. Она любила его, но подчинилась матери. Тамара заболела, ее послали в Италию, и она продолжила занятия в Милане. Фокин перенес свою привязанность на одну из своих учениц Веру Антонову, смуглую девушку с овальным лицом, обожавшую его. Они поженились в 1905 году.
Наконец мятежный дух охватил и балет. Танцовщики подписали петицию с требованием самоуправления.
«Осень 1905 года, – пишет Карсавина, – я до сих пор вспоминаю как кошмар. Мрачный октябрь, холодный ветер с моря, слякоть, зловещая тишина города. Уже несколько дней, как остановились трамваи. Забастовка быстро охватывала одно предприятие за другим. Я шла окольными путями, чтобы избежать патрулей. Хотя солдаты пропускали меня, ни о чем не спрашивая, сердце мое билось учащенно каждый раз, когда доводилось проходить мимо их костров. Тонкие туфли промокли, ноги застыли от холода. Единственное, что утешало, так это слабая надежда на то, что я могу сильно простудиться и заболеть и это освободит меня от надвигающихся тяжелых испытаний. Я шла к Фокину, чтобы принять участие в настоящей конспиративной сходке… В ту ночь во всем городе погас свет… Когда я пришла на собрание, там как раз вырабатывалась резолюция… Один за другим приходили опоздавшие, сообщая свежие новости: остановились железные дороги; чтобы предотвратить сходку рабочих на Васильевском острове, были разведены мосты. Фокин снял трубку, чтобы проверить, работает ли еще телефон, но станция молчала… Двое молодых танцоров, почти мальчики, прибежали запыхавшиеся и возбужденные: они выступали в роли «разведчиков». Их искреннее восхищение нашими действиями не позволяло им сохранять спокойствие. «Мы видели на улице сыщиков, – быстро говорили они, перебивая друг друга, – это наверняка сыщики: они оба в гороховых пальто, а на ногах – резиновые галоши!» Отличительная черта нашей секретной службы – галоши при любой погоде – стала всеобщей шуткой… Теперь мы должны были попытаться сорвать утренний спектакль в Мариинском театре. Шла «Пиковая дама», где были заняты многие артисты балета. Моя задача состояла в том, чтобы пойти на женскую половину и уговорить танцовщиц не выступать. Задание было мне неприятно, и говорила я не слишком красноречиво. Несколько танцовщиц покинули театр, но большинство отказалось устраивать забастовку. Через несколько дней мы узнали о циркуляре министра двора: наши действия рассматривались как нарушение дисциплины; тем, кто желал остаться лояльным, было предложено подписать соответствующее заявление. Большинство артистов подписало так называемую декларацию, поставив в очень затруднительное положение делегатов, которых они сами же избрали».
Неудавшаяся забастовка имела трагические последствия. Сергей Легат, бывший учитель Вацлава, подписавший первоначальную петицию, почувствовал себя предателем по отношению к царю. Его душевные страдания усугубились сложными взаимоотношениями с Марией Петипа, с которой он состоял в гражданском браке. Всю ночь он бредил, а наутро перерезал себе горло.
В октябре был сформирован первый Совет рабочих депутатов Петербурга. Это наряду с забастовкой, остановившей движение на железных дорогах, и постоянными восстаниями крестьян вынудило царя 17 октября издать манифест об учреждении Государственной думы, которая должна была подчиняться кабинету министров. России предстояло обрести свой первый парламент с «премьер-министром» в лице графа Витте. Дума должна была заседать в Таврическом дворце – там, где размещалась выставка Дягилева.
Дав возможность России увидеть мельком свою историю, Дягилев в следующем году решил отправить огромную представительную выставку, охватывающую два столетия русской живописи и скульптуры, в Париж. В залах Осеннего салона в Пти-Пале он разместил иконы, портреты XVIII века, картины Левицкого и Боровиковского, неоклассические композиции Брюллова и в огромном количестве работы художников «Мира искусства»: Врубеля, Серова, Бакста, Бенуа, Сомова, Анисфельда, Добужинского, Рериха, Коровина, Малявина и Ларионова. Иконы были помещены Бакстом на фоне золотой парчи, что, по мнению Бенуа, затрудняло их восприятие, хотя эффект был потрясающим, в типичном для Дягилева стиле. Скульптура, как и в Таврическом дворце, была выставлена в зимнем саду. Бенуа все же считал, что выставка не давала в полной мере представления о русском искусстве, так как Дягилев не включил в нее передвижников и тех художников, которые его не интересовали. «Комитет» Дягилева возглавлял великий князь Владимир.
Другим членом комитета была богатая и красивая графиня Грефюль, королева парижского света и президент Музыкального общества, основанного в том году блистательным и одаренным богатым воображением издателем музыкальных произведений Габриелем Астрюком. Когда Дягилев в первый раз пришел к ней, то произвел на нее несколько странное впечатление: она опасалась, что он всего лишь честолюбец, пытающийся втереться в светское общество. Но он вызвал интерес своими высказываниями о ее картинах, а потом сел за пианино и заиграл русские песни. «Музыка была настолько свежей, такой удивительной и красивой», что, когда он рассказал о своем намерении организовать в будущем году фестиваль русской музыки, она без колебаний вызвалась ему помогать, так что основание будущих Русских сезонов было заложено.
Нижинский уже восьмой год обучался в балетной школе, став студентом старших классов. Он по-прежнему оставался молчаливым, предпочитая, как всегда, держаться в тени. Он и теперь отставал в науках, но был первым в танцевальном классе. Музыка привлекала его больше, чем литература, но иногда он мог погрузиться в книгу, он вместе с Брониславой прочел «Дэвида Копперфильда» в переводе на русский язык и даже сделал попытку прочесть «Дон Кихота», привлеченный его красивым красным с золотом переплетом. Его любимыми композиторами были Римский-Корсаков и Вагнер, он мог сыграть переложение для фортепьяно увертюры к «Тангейзеру» без единой ошибки, но по-прежнему плохо читал по нотам, однако, если кто-то брал аккорд, он мог не глядя определить, из каких нот он состоит. Благодаря исключительным способностям его могли бы выпустить из школы после шести лет обучения, если бы только он смог сдать экзамены по другим предметам, кроме танца и музыки. Он всегда мягко и дружелюбно относился к ученикам младших классов и никогда не обращался даже к новичкам на «ты», как было принято среди старшеклассников, но только на «вы», подчеркивая свое равенство с ними.
Педагоги и ученики балетной школы понимали, что среди них находится выдающийся танцор. Насколько выдающийся, они пока не догадывались. И конечно, дело было не только в виртуозной технике, которая была их второй натурой, а в стиле и выразительности его танца. В Петербурге техника никогда не была самоцелью.
Никто не гордился Вацлавом больше, чем его учитель Обухов.
«Однажды утром, – пишет Карсавина, – я пришла раньше обычного. Мальчики еще заканчивали экзерсис. Я бросила на них взгляд и не поверила своим глазам: какой-то мальчик одним прыжком поднялся над головами своих товарищей, словно повис в воздухе. «Кто это?» – спросила я Михаила Обухова, его учителя. «Нижинский, – ответил он. – Этот чертенок никогда не успевает опуститься на землю вместе с музыкой!» – и он подозвал Нижинского, чтобы тот сделал несколько комбинаций. Мне казалось, что я вижу перед собой какое-то чудо. Но юноша был далек от мысли, что совершил нечто необыкновенное. Вид у него был довольно надутый и глуповатый. «Да закрой ты рот, ворона влетит! – сказал учитель, отпуская его. – Занятие закончено, все свободны». Мальчишки поспешно разбежались, словно горошины, просыпавшиеся из мешка, топот их ног глухим эхом отдался в сводчатом переходе. Пораженная, я спросила, почему же ничего не слышно об этом воспитаннике, который вот-вот окончит училище. «Не беспокойтесь! Скоро о нем заговорят», – ответил мне Обухов».
Обухов решился показать своего достойного всяческих наград ученика публике. До этого времени Нижинский появлялся на сцене Мариинского театра только как неприметная фигура в ансамбле. Не без трудностей учитель устроил так, что мальчик, еще не окончивший училища, выступил вместе с ведущими танцорами труппы. Это было па-де-юит[30] из оперы Моцарта «Дон Жуан». В танце участвовали Преображенская, Трефилова, Ваганова, Егорова, Андрианов, Больм и Леонтьев. Нижинский стал партнером Трефиловой. Премьера состоялась 31 января 1906 года. Юный студент прыгал выше и делал больше пируэтов, чем другие опытные танцоры. Здесь он впервые услышал аплодисменты публики в свой адрес. 6 февраля снова показали па-де-юит, но Трефилову сменила Павлова. Два великих танцора впервые выступили вместе.
Успех Фокина с «Ацисом и Галатеей» имел неожиданные последствия. Он был приглашен Александром Акимовичем Саниным, режиссером Александрийского театра, поставить танец скоморохов и шутов к пьесе Алексея Толстого «Смерть Иоанна Грозного». Фокин обрадовался, но предупредил Санина, что официально не является балетмейстером, так что дирекция императорских театров, возможно, станет настаивать на передаче постановки Легату. Санин вызвался уладить это дело, но, как и следовало ожидать, отвратительный А.Д. Крупенский, помощник директора императорских театров и заведующий постановочной частью, заявил ему, что тот не имеет права без ведома конторы выбирать себе сотрудников. Ко всеобщему изумлению, Санин подал в отставку и описал случившееся в газете.
Вскоре после этого, в апреле 1906 года, Фокин поставил для благотворительного вечера балет под названием «Виноградная лоза» на музыку Антона Рубинштейна, в котором Кякшт, Мария Петипа, Карсавина, Фокина, Павлова и он сам средствами пластики воплощали на сцене различные вина. После спектакля Фокин с волнением получил своего рода благословение от престарелого Мариуса Петипа в виде визитной карточки, на которой были начертаны слова:
«Cher camarade Fokine
Enchanté de vos compositions.
Continuez vous deviendrez
Un bon maître de ballet.
Tout à vous».[31]
Позже Виктор Дандре, член городского совета, ставший затем менеджером и, возможно, мужем Анны Павловой*[32], пригласил Фокина поставить целый балетный спектакль на сцене Мариинского в пользу общества защиты детей от жестокого обращения. Для этого он выбрал двухактный балет «Эвника» на сюжет, заимствованный из римского романа Сенкевича «Quo Vadis» («Камо грядеши»), и балет на музыку Шопена, оркестрованную Глазуновым, получивший название «Шопениана». В музыке к первому балету, написанной Щербачевым, звучало много совсем не римских вальсов, что обескураживало хореографа, здесь и речи не могло быть о том, что ему позволят выпустить на императорскую сцену босых танцовщиков. Однако он попытался сделать все возможное и поставил нечто римское, не совсем похожее на классический балет. Его танцы исключали пуанты, пируэты, антраша или батманы, а на белых танцевальных трико Бронислава Нижинская рисовала ногти и розовые колени и пятки. Стареющий, но по-прежнему красивый Гердт исполнял роль Петрония, Кшесинская – рабыни Эвники, а Павлова в роли Акты исполнила «Танец семи покрывал». Для этого же балета были поставлены «Танец на бурдюке», зрелищная пляска с зажженными факелами и Египетское па-де-труа, для которого Вера Фокина, Юлия Седова и Рутковская самоотверженно покрыли свои тела темной краской и удлинили глаза, чтобы в своих облегающих тела одеждах без пачек стать первыми египтянками на императорской сцене. У Нижинского была маленькая роль.
Незадолго до премьеры, состоявшейся 23 февраля 1907 года, у Фокина произошел неприятный разговор со старейшим из балетоманов, Николаем Михайловичем Безобразовым, действительным статским советником, то есть фактически генералом. Этот добродушный, дородный и седовласый пожилой господин обладал немалой властью в балетном мире и считался главным арбитром качества пируэтов, а также был специалистом по распределению мест на бенефисах, то есть добивался того, чтобы фешенебельная публика платила за свои места максимальную цену. Он считал, что реформы Фокина набрали чрезмерно быстрый темп и заходят слишком далеко: «Сперва проделайте опыты над кордебалетом. Нельзя же выпускать балерину на сцену без тюников». Молодой балетмейстер почтительно выслушал и продолжил работу точно так же, как прежде, но после спектакля Безобразов одним из первых принес свои поздравления.
В балете на музыку Шопена вальс до-диез-минор исполняли Павлова и Обухов. Фокин писал:
«Постановка вальса отличалась от всех балетных па-де-де полным отсутствием трюков. Ни единого антраша, никаких туров, пируэтов (медленный поворот балерины в руках кавалера в трио вальса нельзя назвать пируэтом; смысл этого движения не в верчении, а в смене поз, жестов, группировок). Сочиняя вальс, я не ставил себе никаких правил, никаких запретов. Я просто не мог себе представить какого-нибудь тур де форса под самый поэтичный, лирический вальс Шопена. Я не думал о том, вызовет ли этот романтический дуэт аплодисменты, удовлетворит ли публику, балерину, не думал о приемах, гарантирующих успех, не думал вообще об успехе… Потому-то я и был вознагражден одним из самых больших успехов, которые только выпадали на долю моих постановок».
Этот танец, внешне казавшийся простым, был чрезвычайно сложным для исполнения. Другими номерами этого балета стали величественный полонез в польских костюмах; ноктюрн, в котором Шопена в исполнении мима Алексея Булгакова преследовали призраки монахов, но он находил спасение в мечте о возлюбленной; мазурка, в которой Седова, юная невеста старого жениха, убегала с возлюбленным, и тарантелла – с Верой Фокиной. В этом танце Михаил использовал па, которые они с Верой видели во время своего медового месяца на Капри.
За несколько лет до этого Бенуа, находившийся тогда в хороших отношениях с Теляковским, задумал балет, основанный на рассказе Теофиля Готье, под названием «Павильон Армиды». Он предложил мужу своей племянницы Николаю Черепнину, ученику Римского-Корсакова, написать музыку, и вместе они отправились к директору. «А там есть вальсы? Важнее всего, чтобы там были вальсы!» – заметил Теляковский. Вальсы были, и Бенуа даже получил гонорар за либретто, но вскоре они с директором поссорились, и проект остался неосуществленным. В начале 1907 года Фокин услышал на концерте сюиту из этого балета и отправился за кулисы на поиски композитора. Черепнин обрадовался, что балетмейстеру понравилась его музыка. Вскоре на основе этой сюиты был создан одноактный балет, костюмы для которого были позаимствованы в гардеробе Мариинского театра, и 28 апреля 1907 года его показали как учебный спектакль под названием «Le Gobelins anime» («Оживший гобелен»). Эта постановка представляла собой более или менее полный центральный дивертисмент будущего трехактного балета. Наибольший успех выпал на долю пляски шутов, где солировал Георгий Розай. Удивительно, но даже грозный Крупенский, посмотрев балет, одобрил его и распорядился поставить целиком, как и планировали Бенуа и Черепнин, лишь с незначительными сокращениями, на сцене Мариинского театра осенью.
На выпускном вечере, состоявшемся на следующий день, 29 апреля 1907 года, в Мариинском театре, Нижинский исполнил несколько номеров, танцуя, по словам критика «Петербургской газеты», «целый вечер». Козлянинов, критик «Театра и музыки», пишет, что он исполнил вариацию «Молния» из «Волшебного зеркала» в постановке Петипа, а также танец из «Пахиты», возможно, знаменитое па-де-труа. Критики встретили это выступление с большим энтузиазмом. Мадам Шоллар вспоминает, как выступала с Нижинским в эффектном па-де-де под названием «Принц-садовник», поставленном одной из ее наставниц Клавдией Куличевской. Поддерживая партнершу в пируэтах, Вацлав порезал руки между большим и указательным пальцами о блестки, которыми был расшит ее костюм, и испачкал его кровью, что считалось дурным предзнаменованием. Мадам Бронислава Нижинская вспоминает, что ее брат танцевал в дивертисменте из «Павильона Армиды» со Смирновой, Шоллар и Елизаветой Гердт (дочерью Павла Гердта), которая должна была закончить училище в следующем году. Возможно, он исполнил все эти номера и даже больше, но в печати нашли отражение только два танца, упомянутые в «Театре и музыке».
Великая Кшесинская пришла поздравить Нижинского и заявила, что хочет видеть его в качестве партнера. Это означало, что, хотя он официально будет числиться малооплачиваемым артистом кордебалета, но фактически в кордебалете никогда танцевать не будет и сразу начнет выступать как солист. Можно сказать, судьба его была решена.
Затем последовали другие внушающие ужас экзамены, и Нижинский провалился на экзамене по истории. Руководство посмотрело на это сквозь пальцы. Ему позволили пересдать экзамен через три дня своему учителю, который подсказал, на какие вопросы ему предстоит отвечать. На этот раз он сдал. Его школьные дни окончились, но обучение танцора не прекращается никогда.
Тем временем Дягилев вернулся в Париж, и пять его русских концертов состоялись в Опере с 16-го по 30 мая. Были исполнены произведения всех знаменитых русских композиторов от Глинки до Скрябина. Римский-Корсаков, Рахманинов и Глазунов сами дирижировали своими произведениями. Кроме них дирижировали Никиш и Блуменфельд. Среди певцов были Литвин, Шаляпин, Черкасская, Збруева, Петренко и Смирнов. Программа была изумительная, но, как много лет спустя вспоминал Дягилев, первый концерт все-таки закончился скандалом.
«Предпоследним номером программы была ария князя Галицкого из первого акта оперы «Князь Игорь», в которой в Париже дебютировал Шаляпин. Она вызвала гром несмолкающих аплодисментов – казалось, взволнованная публика никогда не перестанет вызывать Шаляпина. Никиш, дирижировавший в тот вечер, приготовился исполнять «Камаринскую» Глинки, последний номер программы. Несколько раз поднимал он руки, собираясь начать, но публика, совершенно неуправляемая, не унималась. Наконец смертельно оскорбленный Никиш отбросил свою палочку и вышел из оркестровой ямы, оставив публику ни с чем. Зрители стали расходиться. Но наверху, на галерке, шум продолжался. И вдруг во внезапно наступившей тишине мы услышали густой бас, прогремевший по-русски из отдаленных глубин зала: «Ка-ма-рин-ская! Заткнитесь!» Великий князь Владимир, сидевший в ложе рядом со мной, встал и сказал великой княгине: «Думаю, нам пора домой».
Бенуа и его семья почти два года жили по преимуществу в Париже и Версале. Помимо занятий живописью, Бенуа написал книгу «История русской живописи», составил каталог музея русской живописи Александра III в Михайловском дворце и печатал статьи в различных журналах. Приехавший в Париж с концертами Черепнин сообщил ему, что их балет «Павильон Армиды» собираются ставить и конечно же Бенуа придется оформлять его.
Сразу же после зачисления в труппу императорского балета Нижинского отправили в отпуск, но ему не пришлось все лето отдыхать. В июне пришло ожидаемое приглашение от Кшесинской – Вацлав должен был стать ее партнером на представлениях во время военных маневров в Красном Селе. Эти спектакли устраивались в деревянном театре всего лишь на восемьсот мест для армейских офицеров и их семей. На них царила непринужденная загородная атмосфера, несмотря на то что их часто посещали великие князья и сам император. Именно во время «красносельского сезона» тринадцать лет назад расцвел роман Кшесинской с Николаем II, тогда еще царевичем.
Если Вацлав станет танцевать с Кшесинской, можно с уверенностью предположить, что больше не будет денежных проблем. Семья решила снять дом у Дудергофского озера, поблизости от Красного Села, и Нижинские поселились там, чтобы с удовольствием провести лето. Однажды к ним нежданно и без приглашения заявился одноклассник Вацлава Бурман, тоже только что окончивший училище. Зная, что Кшесинская благоволит к Нижинскому, он надеялся извлечь выгоду из этого знакомства. Элеонора в высшей степени не одобряла его. Дядя Бурмана, по слухам, был каким-то бароном, но от его отца семья отреклась, потому что тот пил и играл в азартные игры, а теперь он был тапером во второсортном ресторане. Анатолий пошел в отца. Он прожил с семьей Нижинского только неделю, а не целое лето, как утверждает в своей книге. Не доверяя большинству сенсационных историй, которые распространял Бурман, все-таки можно прислушаться к его словам, когда он описывает, как приятно проводили домочадцы время за городом: «Мы целыми днями смеялись, носились по траве, словно на крыльях. Мы прочли множество книг и разговаривали, разговаривали, пока матушка Нижинского готовила нам изумительные польские блюда… Когда мама Нижинского, стоя в потоке солнечного света, звала нас: «Толя! Броня! Вацо!», мы мчались наперегонки, словно дети, вваливались в дом и уминали всю эту вкуснятину без остатка, а она смотрела на нас с доброй улыбкой». Бронислава невзлюбила его за то, что он много лгал и хвастался успехами у женщин, она считала его грязным и старалась держаться от него как можно дальше. Как раз в это время Вацлав прочел «Идиота» Достоевского, и, возможно, неосознанно соотносил себя с князем Мышкиным, подобным Христу, кротким, инстинктивно все понимающим, смешным многострадальным возлюбленным, другом и филантропом, к которому тянулись дети, предсказавшим унижение правителей в России и полагавшим, что красота может спасти мир.
Отношение Бурмана к Достоевскому сводилось к тому, что он разделял страсть писателя к картам. Однажды он сообщил Вацлаву, что должен достать пятьсот рублей, чтобы вернуть карточный долг, иначе ему придется покончить с собой. Нижинский сказал, что не может достать такую сумму. Бурман попросил его занять. Нижинский стоял на своем, утверждая, что не может занимать деньги ради погашения карточного долга. «Неужели ты не можешь что-нибудь заложить?» – продолжал настаивать его бессовестный приятель.
Время в Красном Селе проходило весело: устраивались экскурсии по окрестностям и вечера в ресторане напротив деревянного театра, на которых Нижинский и Бурман считались гостями Кшесинской и ее спутника, великого князя. За сольный танец в присутствии императора Нижинский, наряду с другими танцорами, был награжден вожделенными золотыми часами с императорской монограммой (которые, как считалось, избавили владельца от ареста в Петербурге), и к концу лета он отложил более двух тысяч рублей.
Томаш Нижинский, хоть и не поддерживал отношений с семьей уже много лет, услышав о все возрастающей балетной славе сына, попросил Вацлава навестить его в Нижнем Новгороде[33]. Элеонора, не простившая мужа за то, что он покинул ее, сомневалась, стоит ли Вацлаву ехать к нему. Однако сын захотел повидаться с отцом и убедил мать отпустить его.
Красавец Томаш, которому было уже под сорок, ждал Вацлава в Нижнем Новгороде. Отец и сын подружились и изощрялись друг перед другом в искусстве танца. По возвращении домой Вацлав рассказал домашним, что считает Томаша лучшим танцором, чем он сам, и что отец показал ему такие па, которые в его представлении были просто невозможны. Томаш подарил ему запонки и пообещал приехать Петербург, чтобы увидеть сына на сцене, но больше они никогда не встретились.
Прошло то время, когда Вацлав ходил пешком в школу из квартиры на Моховой. Нижинские с тех пор несколько раз переезжали. Теперь по возвращении в город Элеонора отпраздновала свалившееся на нее состояние, сняв просторную квартиру на Большой Конюшенной. Это была оживленная торговая улица, отходящая от Невского проспекта в его северной части, неподалеку от Мойки и Эрмитажа. Квартира размещалась над магазином современной шведской мебели, она стала последним жилищем Вацлава в Петербурге.
Если ученики старших классов училища брали уроки у Обухова, то танцоры труппы занимались у Николая Легата. Но в это время в Петербург вернулся Чекетти, покинувший императорскую школу в 1902 году и проработавший несколько лет балетмейстером в Польше и Италии. Вскоре он откроет свою школу, а пока по просьбе Павловой дает ей уроки в ее квартире на Торговой улице, неподалеку от Мариинского театра. Вацлав страстно желал обучаться у итальянского маэстро, а не у Легата, и Павлова позволила ему принять участие в ее занятиях.
Была еще одна причина избегать занятий у Легата – в семье Нижинских к нему теперь относились если не как к врагу, то как к сопернику. Легат завидовал Вацлаву, который, как ему казалось, «узурпировал» право танцевать с Кшесинской. К тому же он ревновал, так как Вацлав флиртовал с балериной Антониной Чумаковой. У Легата прежде был роман с ее старшей сестрой Ольгой, а теперь он влюбился в Антонину, и Нижинский, будучи на двадцать лет моложе, представлял собой опасного соперника[34].
Еще одной приятельницей Нижинского называли Инну Неслуховскую, окончившую училище в том же году, что и он. Хорошо образованная девушка с красивыми глазами, она была дочерью режиссера Александрийского театра, чей дом считался тогда одним из интеллектуальных центров Петербурга. Однажды на званом вечере Инна в присутствии Вацлава с восхищением заговорила об Айседоре, утверждая, будто именно ее танец и есть подлинное искусство, Нижинский был настолько шокирован ее словами, что тотчас же оставил девушку[35]. Броне он сказал: «Как я могу иметь что-то общее с тем, кто ничего не понимает в моей работе?» Обычно сестра первая замечала, что какая-то девушка испытывает к брату симпатию, и сообщала ему. По ее мнению, это побуждало его проявить инициативу и поухаживать.
Уже на начальном этапе своей карьеры Нижинский завоевал широкую известность в Петербурге; его талант пользовался большим спросом среди состоятельных людей, обращавшихся к нему с просьбой давать уроки их детям. Незадачливый фабрикант-миллионер по фамилии Синягин предложил Нижинскому обучить бальным танцам его сына и дочь. Нижинский запросил плату в сто рублей за час и получил ее. Он обучал их кадрилям, галопам, вальсам, полькам и мазуркам. Бурман сопровождал его как аккомпаниатор.
«Это была типично купеческая семья. Хозяин и хозяйка встретили нас неловкими поклонами… Мальчику было восемь лет, а девочке девять[36]. На урок, проходивший в просторном зале, собиралась вся семья и слуги. Госпожа Синягина, несмотря на чрезмерную полноту, отличалась несомненной красотой, которую не портили даже короткие толстые пальцы, унизанные бриллиантами. Тетушки, кузины, повар, конюхи, судомойки, прачки и кучера – все они присутствовали там, чтобы посмотреть, как танцуют наследники дома Синягиных… После урока нас приглашали в огромную столовую, сажали на почетные места, и множество дорогих блюд выставлялось перед нами…»
Другие дома, где Нижинский давал уроки, выглядели более аристократично. Теперь он увидел, как живут богатые. Нижинский никогда не давал уроков классического балета любителям.
Сезон в Мариинском начался в сентябре. Хотя Вацлав считался всего лишь артистом кордебалета, которому платили шестьдесят пять рублей в месяц, благодаря покровительству Кшесинской, а также собственной высокой репутации ему стали давать сольные партии. 1 октября он исполнил па-де-де из «Пахиты» с Лидией Кякшт; 7-го – па-де-де из «Тщетной предосторожности» с Еленой Смирновой; также в октябре па-де-де из «Жизели» с Карсавиной – возможно, это был «крестьянский танец» из первого акта, музыку к которому написал не Адан, а Бургмюллер. Репетиция этого танца послужила поводом для очень неприятной сцены, которую балерина запомнила на всю жизнь[37].
«Впервые мы появились перед всей труппой на репетиции в театре. Я знала, что все артисты живо интересовались нашей работой, и ощущала если и не враждебное, то напряженное к нам внимание. Я нервничала сильнее, чем на настоящей премьере. Мы закончили дуэт, и вся труппа начала аплодировать. Но из группы, сосредоточившейся в кулисе справа, на «священном месте», предназначенном одним лишь примам-балеринам, вдруг вырвалась настоящая фурия и набросилась на меня: «Довольно бесстыдства! Где ты находишься, чтобы позволить себе танцевать голой?» Я не понимала, что происходит. Наконец увидела, что у меня соскользнула одна из бретелек корсажа, обнажив плечо. Во время танца я этого не заметила. Онемевшая, растерянная, перепуганная потоком проклятий, которые она извергала на меня, я застыла на самой середине сцены. Подошел режиссер и увел эту рассвирепевшую пуританку. Коллеги толпой окружили меня, стараясь успокоить. У меня не было носового платка (вечный бич!), чтобы вытереть слезы: пришлось воспользоваться для этого тарлатановой юбкой. Преображенская гладила меня по голове и приговаривала: «Плюнь ты на эту ведьму, дорогая! Забудь о ней и вспомни лучше о великолепных пируэтах, которые тебе так удались!» Отголоски этого мелкого скандала быстро распространились, и на ближайшем спектакле публика устроила мне овацию».