Тонущему дождь не страшен.
Едва въехав в Дар-Калифа, я понял, что попал в мир, параллельный нашему – в королевстве Марокко как нигде верили в сверхъестественное. И чем бы этот мир ни был – иной реальностью или четвертым измерением, – его влияние отражалось на всех и вся, причем, самым неожиданным образом.
Поначалу вы ни о чем таком не догадываетесь. Но присматриваясь, всюду видите подтверждения тому, что мир этот существует. Чем больше историй вы слышите, тем явственнее ощущаете его влияние. А чем больше ощущаете, тем сильнее в него верите.
Стоит поверить, и невозможное становилось возможным, скрытое – видимым.
Как и многие другие иностранцы в Марокко, мы неизбежно сталкивались с проявлениями веры местных в сверхъестественное, причем, на каждом шагу: во время ли прогулки по окрестностям, в разговоре с наемными работниками, при общении с новыми друзьями. Это коснулась нас в полной мере, когда мы купили дом, якобы населенный сонмом джиннов.
Одна мысль о духах приводила в трепет не только сторожей и прочую прислугу, но и любого местного из числа наших знакомых. Возможно, джинны присутствовали в нашей жизни лишь постольку, поскольку в них верили окружающие, однако они были частью культуры, в лоне которой зародились сказки «Тысячи и одной ночи».
Сказки эти стали воплощением всего диковинного, вобрав в себя богатство исламской культуры. Даже в западном обществе, не испытывающем недостатка во всевозможных сочинениях, одно упоминание «Тысячи и одной ночи» будоражит умы, вызывая бурю эмоций. Воображение рисует картины несметных сокровищ, восточной роскоши, волшебства – фантазии, доступные простым смертным.
Западная Европа познакомилась со сборником всего три столетия назад. Впервые он вышел на французском в переводе Антуана Галлана;11 Галлан работал над ним с 1704 по 1717 годы. Переводчик обошелся со сказками вольно, исключив те места, которые, по его мнению, были слишком откровенны для современного ему читателя. Полная противоположность французскому переводу – перевод английский, выполненный Бёртоном: казалось, переводчик находил особое удовольствие в скрупулезной передаче многочисленных непристойностей.
Согласно исследованию Роберта Ирвина,12 автора известной исследовательской работы на тему «Тысячи и одной ночи», перевод Галлана основан на рукописях четырнадцатого или пятнадцатого века. Но вполне возможно, существовали и более ранние записи – десятого, даже девятого века. Ирвин предполагает, что Галлан и последующие переводчики дополнили основной текст и другими сказками, которые им удалось обнаружить.
Издание мгновенно завоевало популярность. Сдержанная французская аристократия, зачитываясь сказками в салонах, поражалась сочности повествования, не свойственной европейским произведениям. Как будто пресные западные блюда сдобрили восточными приправами. Разумеется, у европейцев оставались древнегреческие и латинские классики, но в их произведениях не хватало загадки, тонов и полутонов Востока.
Интерес к сказкам со стороны общественности оказался так велик, что лингвисты, историки и востоковеды взялись за перевод этого сочинения невероятной сложности и объема. В восемнадцатом и девятнадцатом веках появилось не менее десятка самостоятельных переводов на английский; самые известные выполнены Эдвардом Лэйном, Джозефом Мардрусом, Джоном Пэйном и, конечно же, Ричардом Бёртоном. Переводы выходили самые разные – от сокращенных до энциклопедически подробных, и занимали свое место в собраниях членов королевской семьи, в библиотеках учреждений и домашних библиотеках.
Как только сказки «Тысячи и одна ночи» достигли Европы, вокруг них завязалась интрига. Анонимность сочинения дала пищу нескончаемым предположениям. Некоторые утверждали, что чтение этих сказок приободряет, поднимая настроение. Другие уверяли: осилить все тома сродни подвигу, после которого впору упасть замертво. Последнее, конечно же, было преувеличением: переводчики, редакторы, наборщики, да и многочисленные читатели, прочитавшие «Тысячу и одну ночь» целиком, от корки до корки, живые тому свидетели.
Сборник «Тысяча и одна ночь» вполне можно назвать сказками в сказке. Главная героиня рассказывает о ком-то, кто в свою очередь рассказывает о другом персонаже и так далее. В итоге истории наслаиваются одна на другую, сообщая повествованию удивительную глубину, но и в немалой степени запутывая читателя.
Начинается «Тысяча и одна ночь» с того, что некий вымышленный царь Шахрияр уличает свою жену в измене со слугой. И в гневе приказывает казнить ее. Дабы оградить себя от подобного в будущем, каждый день царь берет в жены непорочную девушку, а с рассветом лишает ее жизни. Так продолжается некоторое время – головы невест летят с плеч. Пока женой Шахрияра не становится Шехерезада, дочь визиря. Она с трудом уговаривает отца выдать ее за царя. Но в отличие от своих предшественниц не намерена сложить голову – у нее есть план.
И вот Шехерезаду, уже жену Шахрияра, ведут в царские покои. Прежде, чем возлечь с царем, она начинает сказку, которая к утру остается недосказанной. Желая дослушать ее, царь оставляет Шехерезаду в живых еще на один день. Вечером она продолжает, рассказывая «сказку внутри сказки». И каждый раз к утру сказка остается недосказанной. Царю приходится сохранять Шехерезаде жизнь еще на день – чтобы дослушать.
Так проходит тысяча и одна ночь. За это время Шехерезада рассказала немыслимое для одного человека количество историй, сказок и притч. А также родила царю трех сыновей, усмирила его гнев и осталась царицей.
В восемнадцатом – девятнадцатом веках западная литература и изобразительное искусство находились под сильным влиянием сказок «Тысячи и одной ночи». В моду вошла восточная тематика. Стали популярными картины с полуобнаженными прелестницами в изящных позах на фоне интерьеров гарема, будоражащие фантазию изображения дворцов с куполами, сценок из жизни арабского двора, утопающего в невиданной роскоши. Сказки «Тысячи и одной ночи» глубоко проникли в западную культуру, их влияние отразилось на всем: от одежды до мебели, от обоев до архитектуры…
Следы этого влияния сохраняются до сих пор. Достаточно побывать в курортном городке Брайтон, что в графство Восточный Суссекс, и посмотреть на «Королевский павильон» – результат увлечения британского принца-регента Востоком.
Мой отказ от арабского скакуна поверг Абдельмалика в уныние. Он пытался переубедить меня: приняв его подарок, я тем самым окажу честь не только ему, но и всем его предкам по мужской линии.
На следующей неделе за тем же столиком в кофейне «Лугано» между нами вновь зашел разговор о притчах.
Абдельмалик прочертил пальцем в воздухе горизонтальную линию.
– Жизнь марокканца можно сравнить с балансированием на туго натянутом канате, – сказал он. – Все дело в том, что мы верим: Всевышний видит нас. Стоит нам пошатнуться, как Он пришлет ангелов – они не дадут упасть. – Абдельмалик хлопнул ладонью по крышке стола. – Ну, а если ангелы не подоспеют, значит, так угодно Всевышнему.
Официант принес свежезаваренный кофе. Когда он ушел, Абдельмалик продолжил.
– Притчи – отражение нашей жизни. В притчах грань между счастьем и несчастьем невероятно тонка. Так было всегда. Мы это знаем, и потому мы такие, какие есть. В течение жизни человек способен познать все: богатство и бедность, достаток и нужду… Это как американские горки: то вверх, то вниз… И можно жить богатой, полной жизнью, в то же время оставаясь бедным.
Я спросил Абдельмалика о джиннах.
– Для меня они настоящие – как посетители за соседними столиками, как эта вот чашка кофе, – сказал Абдельмалик. – И пусть их не видно, я знаю: они здесь, рядом.
– Но все же откуда такая уверенность?
– Вот скажи: ты видишь воздух? – спросил Абдельмалик.
– Нет.
– Но при этом не сомневаешься в его существовании, так?
Я спросил Абдельмалика: пытался ли он отыскать свою притчу?
Абдельмалик с усмешкой сдвинул солнцезащитные очки на голову.
– Похоже, ты говорил с бербером.
– Тебе известна эта традиция?
– Конечно.
– А где бы ты искал в первую очередь? – спросил я.
– Возле святилища, – ответил Абдельмалик. – Но начать поиски так вдруг, ни с того, ни с сего, нельзя.
– Почему?
– Прежде необходимо подготовиться.
– Это как?
– Надо научиться смотреть на мир другими глазами.
Абдельмалик пояснил: взгляд должен быть незамутненным, как у ребенка.
– Бегун не выходит на дистанцию без разминки, – сказал Абдельмалик. – Так же и ты: надо подготовить свой ум, прежде чем нагрузить его работой. На Востоке об этом знают давно, а вот на Западе все еще не догадываются.
– И как подготовить?
– Избегай предвзятого отношения к чему бы то ни было, -посоветовал Абдельмалик. – И тогда мир откроется тебе.
На следующий день я сидел в саду и читал, время от времени поглядывая на черепах, вытаптывавших лабиринты в густой растительности. На ярко-синем небе золотым диском пламенело солнце; я наслаждался покоем.
Вдруг краем глаза я заметил тень – она то двигалась, то замирала, – и услышал шаркающие по терракотовой плитке шаги. Подняв голову, я разглядел Хамзу – приближаясь ко мне, он нервно сжимал свою любимую шерстяную шапку.
– Месье Тахир, простите меня, – начал он.
– Простить? За что?
Сторож, кусая нижнюю губу, ответил не сразу.
– Хамза, что стряслось?
– Я ухожу на другую работу, – сказал он.
– Но, Хамза… ты ведь проработал здесь двадцать лет!
– Да, месье Тахир, это так – двадцать лет.
– Что стряслось? Давай поговорим – все можно обсудить.
Опустив глаза, Хамза покачал головой:
– Мне стыдно.
При первом же взгляде на сказки «Тысячи и одной ночи» было ясно: каждый читатель найдет в них что-то свое. И предприимчивый издатель смекнул: если переписать сборник языком попроще и убрать излишне откровенные места, получатся детские сказки. Со временем они так полюбились, что никто уже и не помнил, что изначально собрание предназначалось исключительно для взрослой аудитории и представляло собой литературу развлекательную, которую следовало держать от детей подальше. Однако некоторые переводчики, в том числе Бёртон, в своих переводах строго придерживались оригинала. В эпоху затянувшейся на десятилетия строгой викторианской морали Бёртон делал ставку на присутствовавшие в сказках многочисленные намеки на непристойности и откровенную похоть, надеясь привлечь внимание самых разных слоев светского общества, падкого на подобное чтиво.
Бёртон распространял свой перевод по закрытой подписке, избегая цензуры, просматривавшей издания для открытой продажи. Так называемое Общество борьбы с пороками преследовало нарушавших принципы строгой морали авторов, угрожая им наказанием в виде принудительных работ. Издателей, бравшихся публиковать этих авторов, штрафовали или закрывали, то же самое ожидало и типографщиков. В то время как Бёртон трудился над переводом, молва о порочном характере произведения достигла ушей цензоров. Жена Бёртона, Исабель, писала типографщику о своих опасениях: ей казалось, что их лондонский дом под наблюдением. Владелец типографии, не желая нарушать закон, вынудил Бёртона подписать договор, по которому вся ответственность за издаваемый перевод ложилась на него, переводчика.
Желая обезопасить себя от обвинений в распространении порнографии, Бёртон сопроводил выходящие в свет тома пояснением – книги выпущены исключительно для научного сообщества: «Они напечатаны мной лично для научных изысканий востоковедов и антропологов … ничто не могло вызвать во мне большего отвращения, нежели мысль о том, что сочинение подобного толка может попасть в руки издателю и быть им опубликовано».
Решив последовать совету Абдельмалика, я вспомнил: в детстве отец учил меня не ограничиваться тем, что видят глаза и слышат уши.
И вот я отправился в старую, наиболее оживленную часть Касабланки. Было утро пятницы, навстречу мне то и дело попадались суровые домохозяйки, нагруженные покупками. Встречались и уличные разносчики, навязчиво предлагавшие обычный набор: засушенные цветы, щенков, безделушки китайского производства…
Посреди всеобщей кутерьмы я вдруг увидел сильно обветшавшее здание – мужскую кофейню.
Войдя, я попросил кофе и сел за столик у окна. Зал напоминал раковину улитки – по всей длине его дугой шла стойка. За стойкой официант в темно-бордовых с черным одеждах подогревал на кофеварке 1930-х годов вчерашние круассаны. За каждым столиком сидели облаченные в джеллабы завсегдатаи кофейни и курили крепкий табак, уставившись отсутствующим взглядом в пространство.
Дождавшись, пока официант поставит передо мной чашку черного кофе и положит рядом свернутый из газеты кулек с пятью кусочками сахара, я вытащил из сумки вату. Закрыл глаза, вставил ватные тампоны в уши и ноздри, закрыл рот и скрестил руки на груди. Совсем как в детстве.
Я стремился впитать в себя окружающую обстановку, не прибегая к обычным органам чувств.
Стоит только закрыть глаза, уши, нос, как включается воображение. Оно есть у каждого, только дремлет, убаюканное бесконечными просмотрами одних и тех же фильмов, а еще общественным мнением, предписывающим обуздывать фантазии, освобождать от них ум. Но воображение никуда не девается, оно прячется глубоко – искра, ждущая своего часа, чтобы зажечь факел.
Сидя в кафе, я почувствовал, будто вдоль позвоночника сверху вниз выстреливают фейерверки. Перед глазами замелькали яркие сполохи: огненно-красные и пронзительно-синие. На языке возникло множество вкусовых ощущений, в нос ударил аромат тысячи цветов.
Это было не что иное, как сила воображения.
Три дня сторожа избегали меня. Осман и Медведь забрались на крышу и делали вид, будто смолят ее. Я звал их, упрашивая спуститься и все-таки объяснить, почему Хамза ушел. Наконец, я отловил Османа за конюшнями – он рассыпал вдоль стен гранулы крысиного яда.
– Хамза не вернется, – сказал Осман. – И вам его не переубедить.
– Но почему? Он проработал здесь не один десяток лет!
– Месье Тахир, – сказал Осман, распрямляясь. – Ему стыдно, вот почему.
На следующий день я пошел в кофейню «Мабрук» и за уже привычным столиком увидел доктора Мехди. Под легким серым плащом у него виднелась пижама. Брови доктора блестели от пота, да и сам он выглядел бледным.
Я спросил, здоров ли он.
– Трое суток лихорадило, – ответил доктор. – Сегодня утром уже лучше, но слабость до сих пор не отпускает. Во время лихорадки меня мучили кошмары: воюющие дикари, чудовища, гули, джинны… И не было никакой возможности от них избавиться. Чем упорнее я пытался, тем глубже увязал в кошмаре.
Доктор замолчал, устало вытирая лицо.
– Вообще-то у меня постельный режим, – продолжил он. – Жена, узнав, что я куда-то собрался, устроила скандал. Но я должен был рассказать тебе…
– Что рассказать?
Доктор поочередно хрустнул костяшками пальцев.
– Дело в том, – неторопливо начал он, – что в лихорадочном бреду мне привиделось, будто я в клетке в дворцовом саду. Неподалеку от клетки – великолепный фонтан, рядом – длинный стол, уставленный блюдами с кускусом, финиками и прочими фруктами. Но до яств было не достать. Я сидел в клетке как дикий зверь. По всему полу валялись кости узников, встретивших свою судьбу, которой я надеялся избежать.
– Ты был один?
Доктор посмотрел мне в глаза. Обычно он оставался бесстрастным, до такой степени, что порой это раздражало. Но болезнь подкосила его.
– Да, один. Хотя… была еще крошечная птичка. Худхуд, то есть, удод. Удод мог запросто улететь – расстояние между прутьями позволяло, но почему-то оставался со мной. Вот из-за этой-то птички я и потащился сюда.
Я все еще ничего не понимал.
– Но что общего между мной и птицей из твоего сна?
– Птица поведала мне притчу, – ответил доктор, – и наказала передать тебе.
На минуту-другую воцарилась тишина. Старый доктор промокнул испарину со лба.
– Так что же она поведала? – напомнил я.
И снова доктор уставился на меня тяжелым взглядом. Он заговорил только тогда, когда убедился, что я ни на что другое не отвлекаюсь.
– Это притча об одной индийской птичке, – ответил он.
Нанимая марокканскую прислугу, вы ожидаете, что она будет готовить, убираться и делать прочую работу по дому. Вы в это верите, потому что на собеседовании вам чего только ни обещают: безупречно выстиранную и выглаженную одежду, отмытый до блеска дом, изысканные блюда… В лучшем случае такая роскошная жизнь продлится неделю-другую. Ну, а потом, освоившись, нанятая марокканка продемонстрирует свой истинный нрав.
Изо дня в день я покорно сносил скверный характер Зохры. Она отчитала меня за дешевые стаканчики для чая: «Разве можно ставить такое убожество перед гостями? Постыдились бы!» В другой раз обвинила в том, что, проходя мимо комнаты Тимура, я громко топаю. Потом раскритиковала в пух и прах: видите ли, когда позвонили из банка, я попросил сказать, что меня нет дома.
Временами Зохра становилась невыносимой, и я невольно задавался вопросом: как только муж терпит ее? Однажды я спросил Зохру о муже. Она покосилась на меня.
– Лентяй мой муж, вот он кто. И куда только глаза глядели, когда замуж выходила? Ну да что там, молодой была, глупой.
– Он работает?
– Какое там! Слишком ленив, чтобы работать. Утром просыпается и тут же из дома – в кофейню возле набережной Кор-ниш. День-деньской там рассиживает, попивает себе кофе, курит, болтает с дружками. Уж поверьте мне, я знаю, что говорю.
– Это в какой же кофейне он бывает? – переспросил я.
– Я же сказала: возле набережной.
– Кофейня «Мабрук»?
Зохра так и застыла.
– Она самая.
Доктор Мехди мог и не рассказывать притчу об индийской птичке – это была одна из любимых притч отца. Я так часто слышал ее, что стоит мне закрыть глаза, как я вижу: отец сидит в огромном кожаном кресле, готовый начать.
– Давным-давно, когда у верблюдов не было горбов, когда птицы летали вверх тормашками, в большом городе Самарканде жил купец. Семьей он так и не обзавелся, а была у него маленькая птичка – удод, которую он любил больше жизни.
– Однажды купец собрался по делам в Индию. Помня, что его удод родом из Индии, он спросил птичку: что ей привезти? Птица попросила отпустить ее на свободу, но купец отказался. «Я слишком сильно люблю тебя, чтобы отпустить», – возразил он удоду. «Тогда пойди в лес и крикни так, чтобы слышали все птицы: я, мол, жив-здоров, только сижу в клетке», – попросил удод.
– Приехав в Индию, купец так и сделал. И только он возвестил о судьбе удода, как дикий удод, сидевший высоко на ветке, упал к его ногам замертво.
– Купец расстроился, ведь он невольно стал причиной гибели одного из родственников своего любимца. Вернувшись домой, он рассказал обо всем удоду. Услышав такую печальную весть, удод упал с жердочки на пол клетки и испустил дух.
– Видя, что удод мертв, купец открыл дверцу клетки и вынул обмякшее тельце, положив его возле окна. Но едва он так сделал, удод встрепенулся и вылетел в окно – только его и видели.
Разыскав в трущобах лачугу Хамзы, я упрашивал его вернуться, но он не соглашался. Я совершенно не представлял, что вынудило его уйти. В стране с работой и без того туго, а если на шее еще жена, шестеро детей и многочисленные родственники, увольнение равносильно самоубийству.
Когда я вошел в лачугу из двух комнат, жена Хамзы тут же смахнула с низенького столика вязание и спешно принялась заваривать чай, угощая меня как дорогого гостя.
– Может, я тебя чем обидел? – спросил я у Хамзы.
Сторож опустил глаза, разглядывая свои руки.
– Нет, что вы, месье Тахир, ничего подобного.
– Тогда в чем дело?
Хамза снова уставился в пол. Мне показалось, он вот-вот заплачет.
– Я не оправдал вашего доверия, – признался он.
На следующей неделе позвонил Оттоман – бывший вор, а ныне деловой человек. У него был ко мне срочный разговор. Я спросил, знает ли он, где находится кофейня «Мабрук».
– Да я в ней полжизни провел, – ответил Оттоман.
Часом позже я уже сидел за своим столиком, передо мной дымился в чашке черный кофе. Оттоман обещал не опаздывать, однако пунктуальность марокканцам не свойственна.
По соседству сидел небритый мужчина средних лет: короткая шея, толстые пальцы, от левого глаза до подбородка шрам. В пепельнице рядом с его чашкой высилась гора окурков – видимо, он здесь с раннего утра. Я и раньше встречал его в кофейне – он всегда садился на одно и то же место. Перегнувшись через столик, я спросил: имя Зохра ему что-нибудь говорит?
Мужчина вздрогнул. Он прижался к спинке стула – как будто его пригвоздили, лицо исказила гримаса боли.
– В моем доме работает одна женщина по имени Зохра, – пояснил я.
– Месье, – тихо забормотал он, – мне за нее так неловко. Правда, уж поверьте мне.
Тут в кофейню стремительно вошел Оттоман. На нем был деловой костюм из твида, поверх – габардиновый плащ. Аккуратно сложенным зонтом он помахивал как тростью.
Абдул Латиф принес ему пепельницу и чашку кофе. Мы поздоровались, обменявшись любезностями.
– Альхамдулилла! – Хвала Аллаху! Я в полном здравии, -ответил он на мой вопрос.
Я отпил кофе, ожидая, когда Оттоман заговорит о деле.
Какое-то время он всматривался вдаль – на Атлантический океан, устремлявший волны к берегу. Потом снял очки и потер переносицу.
– С тех пор, как мы встретились у могилы Хишама, – начал он, – я все думал о нашем друге, о том, что для него было важным.
– Марки, – сказал я.
– Да, конечно, – улыбнулся Оттоман. – Но не только.
– Еще – поучительные истории.
– Именно! Излюбленное занятие Хишама. Он был великолепным сказителем.
– Да, он умел рассказывать.
Сидя в любимом кресле, Хишам мог говорить с утра до вечера. И мысль о том, что после беседы с ним человеку становится лучше, давала ему утешение.
– Я хочу, чтобы о наследии Хишама помнили, – сказал Оттоман. – Хочу, чтобы другие на примере историй учились различать добро и зло – как Хишам, слушавший в детстве притчи своей бабушки.
– Но в наше время все только и смотрят, что сериалы, – сказал я. – Сериал заменяет людям притчу.
Оттоман придвинулся ближе, опираясь рукой о мое колено.
– Мы можем изменить положение вещей, повернуть время вспять, – с жаром зашептал он. – Мы можем побороть систему, и сказители снова заговорят.
Вернувшись домой, я застал Османа взволнованным – он беспокойно расхаживал туда-сюда. Рядом с ним стоял высокий, худощавый мужчина в джеллабе необычайно яркого зеленого цвета. Он был в очках-авиаторах и производил впечатление актера из индийского фильма.
– Это Лайачи, мой брат, – нервничая, представил мужчину Осман. – Ему тридцать один, и он ищет работу.
– Вот как! – ответил я.
– Хамза ушел, значит, место свободно, – сказал Осман.
– Но я не теряю надежды вернуть его.
– Нет, месье Тахир, – быстро заговорил Осман. – Он не вернется – ему стыдно.
Я до сих пор так и не узнал, в чем дело, поэтому надеялся на возвращение Хамзы.
– Вы могли бы нанять Лайачи временно, – уговаривал Осман.
Против такого предложения я не возражал. Заручившись моим согласием, Осман повел Лайачи в сад.
В битве за расположение маленького Тимура Зохра одержала победу. И отныне мой сынишка передвигался по дому на закорках у Зохры. Едва только он видел Фатиму, принимался шипеть как змея в высокой траве. Когда я сделал ему замечание, он сказал: Зохра его научила. Тимур вытащил упаковку конфет и развернул все, до единой. Набив конфетами рот, он одним махом, давясь, проглотил их.
В тот же день во дворике при кухне я разыскал Зохру. Именно там заклинатели, проводившие обряд изгнания джиннов, зарезали жертвенного козла. По их словам, это место было центром, душой дома. Я собирался отчитать Зохру за то, что та снова дала Тимуру конфеты, но не успел – она показала на пол.
Я увидел намалеванные мелом каракули.
– Чья это работа, Арианы? – спросил я.
Зохра нахмурилась, прищурив глаза.
– Это дело рук не ребенка, – сказала она, – это…
– Джинны?
Зохра побледнела от ужаса. Крутанувшись вокруг себя, она поцеловала свою руку, коснулась ею ближайшей стены и забормотала молитву.
– Никогда не произносите это слово вслух, – вполголоса упрекнула она меня.
Однажды в конце октября, вечером, я предавался мечтаниям: я будто бы сижу в тени посреди великолепного дворика, в котором прогуливаются павлины. Из фонтана, выложенного изысканной мозаикой, устремляется поток воды, вечерний воздух напоен ароматом цветущих азалий. В дальнем конце рияда13 стоит беседка, на террасе перед ней – струнный квартет: вот-вот польется музыка. Прикрывая глаза от солнца, я огляделся и понял: я у себя, в Доме Калифа, а того, что намечтал, нет и в помине.
Весь следующий день фантазия преследовала меня. Я представлял снова и снова, пока сам себя не убедил: когда-то волшебный двор с павлинами в самом деле существует – в дальней части территории, за теннисным кортом. Любителей тенниса среди нас не было, поэтому я поручил одному из сторожей привести того самого каменщика, который выкладывал в доме камин.
Вечером в десять часов каменщик прибыл, во все том же темно-синем халате. Подавшись вперед в полупоклоне, он схватил мою правую руку и пробормотал айят из Корана.
– Всевышний снова свел наши пути, – сказал он.
Я поведал ему о своих мечтах: о павлинах и беседке с музыкантами. Каменщик снял очки и запустил руку в седую бороду, расчесывая ее: его познаний во французском не хватало, чтобы проникнуться величием моего замысла.
Пришлось крикнуть в темноту, призывая на помощь сторожей.
На зов откликнулся Лайачи, брат Османа, все в той же ярко-зеленой джеллабе. Я попросил его перевести мои слова на арабский. Но, едва завидев каменщика, Лайачи побагровел от ярости.
Я старался говорить как можно проще: мне нужен просторный дворик с нишами вроде гротов по обе стороны, а по центру – сад.
Лайачи начал переводить, но на полуслове запнулся. С ним творилось что-то неладное: он вдруг затрясся, его лица перекосило.
Я спросил, что случилось. Но он не ответил.
Не успел я и глазом моргнуть, как Лайачи с криками двинулся на каменщика. Тот вжался в кресло, как будто на него вот-вот прыгнет хищный зверь.
Я пытался урезонить Лайачи: каменщик нам друг, он гость в нашем доме. Но Лайачи размахивал руками как саблями, изрыгая проклятия.
Время словно замедлилось.
Лайачи засунул пальцы себе в рот и стал за что-то дергать. Не понимая, что происходит, я подошел ближе. И увидел, что Лайачи осторожно вытащил вставную челюсть: сначала верхний ряд зубов, затем нижний. К моему ужасу, он бросился на каменщика, кусая и щипая его челюстью до крови.