Дорогой читатель!..
Так, по-старинному, хочется обратиться к тебе в преддверии открытой тобой книги. Обратиться на «ты», потому что ты не просто любопытным и посторонним человеком вошёл в незнакомый тебе дом, а «очутился вдруг», в качестве давнего знакомца, в тесном и шумном кругу… ну, скажем, не совсем обычного семейства, нисколько не смутив текущей там жизни. Здесь ты можешь не только прислушаться к детскому лепету малышей, полюбоваться их играми и забавами, но и поучаствовать в озабоченных диалогах родителей, заглянуть в их письма друзьям, откровенно рассказывающих о стремлениях и тревогах незаметно растущей семьи. Тебе, как почти родному человеку, не запрещено заглянуть даже в семейную спальню, где возле усталой «маминьки» копошатся, укладываясь, дети. Ты садишься где-нибудь в уголке или можешь примоститься на развороченном диване – и, не замечая тебя, дети продолжают игру, а взрослые занимаются своими делами. Ты можешь походить по комнате, переступая через рассыпанные игрушки, заглянуть через плечо склонившегося над своими записками «отесиньки», послушать лепет Лизаньки, сочинившей очередную историю про сказочную «девочку Сену». Не торопись уходить, любезный читатель, задержись, дорогой гость, засидись заполночь! Можешь даже вздремнуть, чтобы услышать детские голоса «сквозь сон», чтобы взглянуть на все эти неважные события как бы «внезапно проснувшись»…
В русской литературе понятие жанра постоянно расплывается: «роман-эпопея», «роман в стихах», «поэма» в прозе («Мёртвые души») – это хрестоматийные примеры. Но вот ещё оттенки отступлений: «журнал Печорина», «повести Белкина»… Умаление вымысла и возвышение действительности, воплощение слова и одушевление бытования необходимы для достоверности переживания. Жанровые границы при этом становятся субъективными, очень частными. Сцена перестаёт быть сценой, а игра – игрой, при некоторой тональности слова, переступающего условные границы жанра. Повести написаны не литератором Пушкиным, а просто частным лицом, рассказывающим поразившие его происшествия.
Это стремление уйти от жанра, оставаясь в его границах, нужно для того, чтобы разрушить стереотип читательского восприятия художественного текста. Художник, разрушающий жанр, и указывает своему читателю на свою задачу, вернее, сверхзадачу, которая должна, как закваска, замесить тесто художественного произведения. История Самсона Вырина занимательно рассказывается не для развлечения и даже не для «морали», а для чего-то другого. Для чего же? На этот вопрос, мне кажется, через несколько десятилетий ответил другой писатель, сказав, что цель художественного произведения – «унежить душу читателя».
И вот перед тобой, читатель, «просто книга», начинающаяся с детского лепета. И хотя этот лепет записан взрослым автором, но автором, умалившимся до лепета, не скучающего им, а любующимся каким-то бесконечным восхищением. Текст не ограничен классическими рамками какого-либо жанра, но всё же берега у него есть. Это перекликающиеся темы детства и культуры, но не в том смысле, в каком они воспринимаются современным слухом. Детское словотворчество и русская словесность оказываются в пространстве райского сада, или, точнее, они предстают автору (и, надеюсь, предстанут читателю) уголками райского сада, в котором Божие творение открывало Адаму свои сокровенные имена. Именование мира и раскрывающийся в своих глубинах мир русской классики оказываются явлениями одного порядка.
Что же роднит беспомощность младенческого лепета с магией художественного слова? Исток речи – с её полноводным течением? Можно ответить – её таинственное устье, тайна творческого слова. Это охранительная и питающая среда, источник природных и жизнетворческих сил, необходимых человеку на его пути. Как ни странно, но напоминание об этом оказывается актуальным в наше время – время «похуленного рождения» (Розанов) и стирания границ культуры, умаления её до социального феномена, который можно «развивать», «награждать» и «финансировать». Художественное слово, творящее и творимое в «проницающих лучах Откровения» – в этом направлении сосредоточено внимание автора, с любованием оглядывающего горизонты родной словесности.
Если обратить внимание на хронологию «событий» книги, не напрасно столь настойчиво предлагаемую автором – а это 80-е годы XX века – то мы увидим, что это время внешней несвободы для верующих в России. Но на страницах книги почти не чувствуется бремени этой несвободы, лишь в сценах посещения школы возникают приметы «лукавого» времени и тенью проходят образы «нового советского человека». Сама же книга полнится совсем иным, тем, что составляло внутреннюю жизнь человека во всю новую его историю – от Рождества Христова. «Личность стала центром но вой истории» (Розанов), и «после религии, после отношения к Богу… второю святынею становится семейный круг».
Розанов пишет: «Классическое „с ним или на нём”, которое обратила спартанка к рождённому от неё воину, не имеет никакого смысла <в новой истории – изд.>… и, напротив, получили смысл уединённые молитвы, которые неустанно шлются за сына, где бы он ни был, что бы ни сделал, как бы ни был осуждаем всеми и даже действительно дурен. Всё переменило характер от этого перемещения интересов человека… Всё ушло куда-то внутрь, за стены родного дома, к скрытому очагу, где человек живёт не наблюдаемый более никем, и откуда он выходит с лицом, осенённым светом, который никогда не согревал античного мира. Оттуда, из этой скрытой от всех, уединённой жизни выходит новая поэзия и новая философия, которая так много сказала человеческому сердцу и так многому научила человеческий ум».
Этот согревающий свет, о котором пишет Розанов, свет, наполняющий мир теплотою, исходит от первой заповеди, данной Богом человеку в раю и которую Христос вернул в историю – от заповеди «семейственности бытия»: «плодитесь и множьтесь, и наполняйте землю». Эта заповедь возводит человека в особую меру полноты бытия, удлиняющую и умудряющую взгляд его на все стороны человеческого жизнетворчества.
Один юный, но внимательный читатель этой книги так отозвался о ней: «Сейчас у веры и общества иные отношения, чем были во времена наших родителей. Может, это и хорошо в чем-то, даже во многом. Но для сегодняшней веры не всегда находится место для подвига. Конечно, и сегодня верующий чего-то лишается, в чем-то ущемляется, однако если со стороны, „с высоты птичьего полета” посмотреть на жизнь людей верующих и неверующих, то различие в большинстве случаев касается лишь внутренней жизни человека: далеко не всегда человек должен противопоставлять себя обществу. В те же времена необходимость выбора была очевидной: или ты атеист, или – христианин. Есть в этом что-то пленительное: укрыться в шалаше от всего мира Христа ради… Читая книгу, и сам погружаешься в эту атмосферу: „всё возможно верующему”, – и мерещатся уж серьезные дела веры: раз они (герои книги) смогли перешагнуть через социальные страхи, в некотором смысле преодолеть социальные законы, почему же другие не могут?..»
Читая эту «стенографию детства», вспомним и свою «зарю туманной юности». И, может быть, многие наши недоумения и проблемы разрешатся сами собою в свете божественного детского порыва, в котором смысл нашей жизни выражается не в умозаключениях и сентенциях, а в горячей исповеди детского сердца:
«Знаешь, как я люблю всех людей? Так, что хочу умереть за них!..»