Предисловие. Карта памяти вечной (О Сергее Дурылине и его воспоминаниях)

Из-за окна тюрьмы ловлю я твой привет,

Свидетель золотой зари моей начальной…

Священник Сергий Дурылин

13 сентября 1927 года, Бутырская тюрьма

Перед вами одна из тех заветных русских книг, что вышла из кельи сердца – не на славу, а на молитвенную память. Несомненно, что ее место – рядом с аксаковским «Детством Багрова-внука», по соседству с вьюжными рассказами Василия Акимовича Никифорова-Волгина и «Летом Господним» – счастливым созданием Ивана Шмелева. Тем удивительнее, что к широкому[1] читателю книга Сергея Николаевича Дурылина в полноте своей приходит только сейчас, почти через сто лет после того, как были написаны ее первые страницы. Уже давно погребена чуткая цензура, бдительно опускавшая в слове Бог первую букву, а заветный труд Сергея Дурылина все остается в тени нашей словесности. Судьба книги будто созвучна ее застенчивому названию – «В родном углу».

Легко догадаться, что это – воспоминания. Завидев слово «воспоминания», молодой читатель может раздраженно подумать: опять мне будут рассказывать, как хорошо было до 1917 года, как говели и ели грибы.

Нет, это совсем другая книга и о другом.

Дурылин рассказывает о былом, но ностальгическая нота в его повествовании – не главная. Множество «вкусных» бытовых подробностей, о которых сообщает нам автор, не заглушают биения его сердца. Перед нами опыт покаяния, а потом уже картины быта и нравов.

«В родном углу» – дальний, но верный отзвук первых мемуаров в христианской литературе, «Исповеди» Блаженного Августина. Скромнейший Сергей Николаевич нашел бы это сравнение слишком высоким, неоправданным, но нельзя не заметить, как близки в своих чувствах и мыслях два мудрых человека, разделенных без малого двумя тысячами лет.

«Младенчество мое давно уже умерло, а я живу… – дивится святой Августин дару детской памяти, данной человеку, и вопрошает: – А что было до этого, Радость моя, Господь мой?..»

Дурылин, будто продолжая епископа Гиппонского, пишет о том же даре памяти с тем же удивлением: «Меня уже нет на свете как младенца, тянущегося к цветущей яблоне в саду; меня нет на свете как отрока, впервые читающего Лермонтова за маленьким столиком с зеленым сукном; меня нет уже как юноши, впервые наклонившегося над опаловою волною Белого моря в солнечную ночь; но я, старик, одновременно помню себя и этим ребенком под цветущей вишней, и этим отроком, впервые читающим «Ангела», и этим юношей, склонившимся над северным морем…»

И вот далее (быть может, самое важное, что открылось Сергею Дурылину в собственных воспоминаниях): «Как утверждают биологи и физиологи, человеческий организм за десятилетия обновляется… до последней клетки. У пожилого человека нет ни одной кровинки, которая была бы в точности та же, что трепетала первым огнем жизни в нем, в ребенке… Законен суровый вопрос: что же или кто же вмещает в человеке пожилом его память о его былых существованиях ребенком и юношей?.. Кто субъект, кто источник этого самопамятования человека, в котором вмещено единство его сознания от рождения до смерти, в котором заключен стержень человека как личности? На этот грозный вопрос есть один прямой ответ, древний, как человечество: бессмертная душа…»

Читатель прервет меня: да, но ведь я еще не старик, слава Богу (кто сейчас в семьдесят лет согласится, что он – старик?). Мне, скажет, жить воспоминаниями еще рано. И о душе я еще успею подумать.

И правда: зачем молодому человеку читать воспоминания? Зачем общаться со стариками? Зачем слушать их рассказы о той жизни, которая давно миновала и никогда тебя не коснется? Ведь в молодости, да и в зрелости, так естественно жить в завтрашнем дне, прячась в радостях и заботах мирской суеты от евангельского: «Безумец, в эту ночь отнимут жизнь твою…»

Что ж, вернемся еще к Августину, к его исповеди перед Богом: «Все вчерашнее и то, что позади него, Ты превратишь в сегодня…» Воспоминания – это дарованная нам возможность превратить вчера в сегодня, вернуть его со всеми чувствами, запахами и красками. Разве не счастье пользоваться этим даром, не ожидая своей обманчиво далекой старости? Разве это не дарованная нам Господом возможность раздвинуть границы собственной жизни, не оставаясь в одной лишь сиюминутности?

«Вспоминая, – пишет Дурылин, – я живу сам и оживляю других, поглощенных временем…» В сопроводительной записке, вложенной в тетрадь с рукописью, Сергей Николаевич пишет: «Каждый должен оставить по себе только одно нужное всем слово: слово о матери…»

Блаженный Августин первые главы своей «Исповеди» посвящает матери, ее терзаниям и горю, когда подростком сын отпал от Христа: «Мать моя оплакивала меня перед Тобою больше, чем оплакивают матери умерших детей…»

У Дурылина – через многие сотни лет, через тьму веков! – то же горькое отпадение от веры в отрочестве, те же горькие слезы матери и то же позднее покаяние. «Помню, я – далеко за полночь, притворив дверь в зальцу, – читаю какого-то разрушителя ее и моей веры… Веры той, которой учила меня мать, во мне осталось на донышке, на самом донышке, и я даже не знаю, где оно, это донышко? Есть ли оно? Я читаю. Все смутно во мне… Она думает, что я сплю… Стоит на коленях пред родовым Спасом…

– Вразуми. Настави. Прости.

…Она никогда не «обращала» меня в веру отцов. Она не упрекала ни в каком неверье. Она только молилась тайно – и просила. И выпросила мне то зернышко веры, которое пусть не дало и не даст ростка зеленого и высокого, но и не умрет в душе, пока не умрет сама душа…»

Читая Блаженного Августина и вслед за ним – Сергея Дурылина, казавшегося своим передовым современникам «отсталым», «блаженным», мы до холодка на спине узнаем свои ошибки и падения, свое жестокое сердце и невольно переживаем покаяние за грехи юности.

Это очень нелегкое чтение, но разве не счастье, читатель, если твоя юность еще не прошла и многое, если не все, на карте твоей памяти еще поправимо! Можно сегодня же вечером «перезагрузить» отношения с близкими: попросить прощения, переменить решение, принятое в ожесточении сердца.

А что же остается нам, чья юность давно прошла, кто поднимает на ноги детей или внуков и приходит порой в отчаяние и уныние от того, что наши дети вдруг резко, не оглянувшись на нас, уходят за церковную ограду? Пусть судьба Сергея Дурылина будет нам в укрепление и надежду.

А еще обязательно прочитайте у Дурылина о бабушке. Как сразу же вам захочется побежать к своей бабушке в соседнюю комнату или тут же, не откладывая до лета, поехать в тот город, где живет (дай-то Бог!) бабушка, чтобы «уткнуть лицо в ее колени, прижаться щекой к ее мягкой серенькой фланельке и чувствовать на себе ласкающее тепло ее маленьких рук. И есть особый запах бабушки. Он весь из уюта, тепла, любви, из поздних настурций и герани на окне, из антоновских яблок и еще из чего-то, чем пахнет и в стеклянном шкапу с игрушками: тихий, мягкий, вечерний запах…»

Сергей Николаевич начал свою сокровенную книгу, когда ему было сорок пять, на одре болезни, чуть было не ставшей смертельной. «Я почувствовал вдруг, что скоро умру, и больной, замирающей от боли рукою, лежа в постели, кое-как, наспех, написал о маме и маме мамы, моей бабушке…»

Поправившись, отложил написанное, с неизбежностью окунувшись в текучку житейских и литературных забот. К рукописи автобиографической повести (а если не было возможности – к мыслям о ней) обращался в самые трагические моменты жизни – как к делу спасения души.

А трагедии накатывали одна за другой. Аресты, тюрьма, ссылка, болезни и как венец страданий – война. В сентябре 1942 года, пережив в Болшеве налеты фашистской авиации и все тревоги первого года Великой Отечественной, Дурылин написал предисловие к будущей книге: «Каково бы ни было "сейчас", что бы ни сулило близкое будущее, захотелось живой светлой встречи с отцом, с няней и опять с мамой, захотелось прямой встречи с давно отцветшим детством… В неоспоримом, великом и радостном акте памятования, выражающем живое единство человеческой личности на всем протяжении ее земного существования, заключено неоспоримое свидетельство бессмертия души человеческой».

Мы живем в странное время, когда забвение стало злым правилом, несчастной слабостью всего общества.

Никогда в России так быстро не забывали ушедших, как сейчас. Никогда люди так легко не отказывались от груза родовой и дружеской памяти, оставляя дело памятования на попечение Яндекса и Гугла. «В интернете всё есть. Будет интересно – сам посмотрю», – прерывает внук бабушку, только собравшуюся рассказать ему о чем-то дорогом и важном.

О чем будет вспоминать этот молодой человек, когда сам станет дедушкой? О компьютерных играх, которым отдал свою юность? О фейсбучных друзьях, которых никогда в жизни так и не увидел? О прелестях Сети, в которой он зависал, пока в соседней комнате бабушка перебирала старые фотографии? Что ж, возможно, и в этих воспоминаниях будет что-то по- своему замечательное. Как сказал недавно Резо Габриадзе: «Через пятьдесят лет интернет будет вспоминаться, как оренбургский пуховый платок». Но на каком языке он будет вспоминаться? Не останутся ли к тому времени от русского языка одни «лайки», значки? Будут ли люди плакать над Пушкиным и Тургеневым, Аксаковым и Шмелевым, Никифоровым-Волгиным и Дурылиным?..

В дурылинском повествовании есть та гармоничная красота русской словесности, которая низводит на душу если не смирение, то тихость. Сергей Николаевич писал, что в доме его бабушки было не только тихо, но и тихостно. «Тихость, – поясняет он нам, – это внутреннее состояние души, врожденное или приобретенное нравственным усилием и обнаружимое вовне той тишиною, которая бывает в высях гор…»

Когда в конце 1990-х годов в книжном магазине на Таганке я увидел книгу еще неведомого мне Дурылина, я зачитался первой же случайно открывшейся страницей. Посмотрел на ценник и понял, что книжка мне не по карману. Так растерянно стоял я с ней между полок, пока не вспомнил, что у меня есть с собой ручка и блокнот. Я сел у окна и стал выписывать так взволновавшие меня строки. Выписывал, пока рука не стала неметь.

Не помню, что же именно меня так тронуло в тех строчках – в них не было ни поразительных фактов, ни каких-то особенно острых мыслей. А вот, быть может, тихость прозы Дурылина меня и тронула – посреди Москвы, на Таганском перекрестке раздираемой страстями столичной жизни. Это бережное перебирание четок старой московской жизни: храмов, людей, улиц, товаров и копеечных цен на всё и вся. А эта простодушная ревизия сладостей, отведанных в детстве, проведенная стареньким автором в голодные года, – как она напомнила мне наши такие же «голодные» разговоры в студенческом колхозе начала 1980-х, когда, склонившись над бороздой, мы по очереди потчевали друг друга рассказами о маминых и бабушкиных вкусностях. А все эти ласковые названия старомосковских местечек – Плетешки и Тишина, Ольховцы и Елохово, Коровий брод и Гаврикова площадь, – они ложатся на душу как бинты…

Когда разрушали Страстной монастырь, Ирина Алексеевна (жена Дурылина, спасительный помощник во всех трудах его и житейских тяготах) попросила рабочих отдать ей окна, выломанные из келейного корпуса. Эти светлые арочные окна можно сегодня увидеть в Доме-музее Дурылина в Болшеве. Они стали образом и судьбы Сергея Николаевича Дурылина, и всего им написанного. Он смотрел на жизнь и на людей в чистое окно Христовой любви.

В декабре 1951 года Сергей Николаевич получил от своего старого друга Бориса Пастернака рукопись первой книги «Доктора Живаго». Дурылин успел незадолго до смерти прочитать роман и написать слова поддержки тому, чей поэтический дар Сергей Николаевич первым угадал еще в 1908 году.

«Шли и шли и пели "Вечную память"».

И он был среди певших.

Дмитрий Шеваров

Загрузка...